Декабристы

Информация о пользователе

Привет, Гость! Войдите или зарегистрируйтесь.


Вы здесь » Декабристы » ИСТОРИЯ ДВИЖЕНИЯ. ОБЩЕСТВА. ПРОГРАММЫ. » Ю. Лотман. "Декабрист в повседневной жизни".


Ю. Лотман. "Декабрист в повседневной жизни".

Сообщений 31 страница 36 из 36

31

В Москве on сразу кинулся тратить деньги, которые теперь у него имелись в изобилии, поселился в лучшей гостинице, заказал французскому портному платья на 600 рублей, требовал - и получал - деньги и от Бенкендорфа, и от московского генерал-губернатора, выгодно женился, взяв за женой приличное приданое. Поведение Медокса вызвало подозрения начальники московского жандармского округа генерала Лесовского, который поделился своими сомнениями с Бенкендорфом, однако в Петербурге продолжали упорно верить в идею заговора, хотя лживость изветов Медокса делалась все более очевидной. Когда же наконец после полугодовых проволочек Лесовский потребовал от Медокса положительных результатов, Медокс бежал, сказав жене, что заедет навестить сестру, и захватив остатки приданого.

Отправившись вояжировать по России, он то выдавал себя за чиновника с важными поручениями, то, заезжая к родственникам ссыльных декабристов {например, к братьям В. Ф. Раевского в Старый Оскол), - за пострадавшего их единомышленника. С дороги он писал письма Досовскому, уверяя его в своей преданности, но не сообщая местонахождения. Когда деньги вышли, он вернулся тайком в Москву, надеясь получить от жены новые суммы. Однако родственники жены выдали его полиции, и он был под арестом доставлен в Петербург. Он попытался выпутаться новой серией доносов, теперь уже извещая правительство, что заговор свил себе гнездо а корпусе жандармов: управляющий III отделением А. Н. Мордвинов как двоюродный брат А. Н, Муравьева препятствует раскрытию дела, а противодействие Лесовского - главная причина неудачи Медокса. Он даже пытался убедить начальство, что для раскрытия заговора ему обязательно надо жить на широкую ногу, иметь своего кучера - без этого заговорщики ему не доверяют и не раскрывают своих тайн. Просил он и личного свидания с царем. Однако это уже не помогало - Медокс снова попал в Шлиссельбург, где просидел до 1856 г. Умер он в 1859 г."

0

32

Несколько другие стороны этого историко-психологического типа раскрываются в жизненной судьбе Ипполита Завалишина.

40 Красный архив, 1923. № 6. С. 1G0.

11 В связи с психологией социальной ущербности напрашивается сопоставление Медокса и центрального персонажа повести Булата Окуджавы гМсрси, или Похож дения Шнпоьа" (Дружба народов. 1971. "\Ь 12).

22 июня 1826 г. во время прогулки Николая I на Елагином острове к нему подошел юнкер артиллерийского училища Ипполит Завалишин и подал донос, в котором обвинял родного брата Дмитрия, подписавшего 24 мая последнее показание и ожидавшего решения своей судьбы в крепости. Ипполит Завалишин обвинял родного брата в государственной измене и получении огромных сумм от иностранных держав для ведения в России подрывной деятельности. Началось новое дело. Ипполит Завалишин жил не по средствам и имел большие долги. Кроме того, перед ним замаячила надежда мгновенной и, как ему казалось, беспроигрышной "фортуны". Вот как о сущности этого дела рассказывает Д. И. Завалишин: "Никаких секретных бумаг он не мог, разумеется, видеть у меня, но по управлению моему хозяйственной частью в кругосветной экспедиции, у меня было множество бумаг оффициальных, не составляющих никакого секрета и потому лежавших открыто на столе (...). Вот в этих-то бумагах он, как оказалось впоследствии, и рылся. Тут было много бумаг на иностранных языках и консульских денежных счетов на разные вещи, поставляемые для экспедиции и по переводу векселей. Не зная никакого другого языка, кроме.французского, Ипполит не мог узнать содержание этих бумаг. Видя же впоследствии раздражение правительства против нас и даже явную несправедливость относительно нас, он по легкомыслию вообразил себе, что против нас при таком расположении правительства всякое показание будет принято без исследования, и потому, зная, что при дурном его ученьи он не может рассчитывать на повышение законным путем, он выдумал составить себе выслугу из ложного доноса на брата"42.

Ложность доноса обнаружилась, хотя Ипполит поторопился подкрепить его вторым, в котором оговорил большое число ни в чем не повинных людей. Ипполит Завалишин, находясь под арестом во время следствия по его доносу, сообщил генералу Козену, что "ожидает быть флигель-адъютантом"43. Надо было обладать поистине хлестаковским воображением, чтобы представить себе возможность такого прыжка из юнкеров артиллерийского училища. Однако судьба готовила ему иное: император приказал разжаловать его в рядовые и сослать в оренбургский гарнизон.

Прибыв в Оренбург, Завалишин вскоре обнаружил существование кружка свободолюбивой молодежи44, предложил им составить тайное общество, дли которого сам же и написал устав, а затем выдал их начальству.

Вторая попытка сделать карьеру путем доносов также оказалась неудачной: Ипполит Завалишин был осужден еще строже, чем его жертвы, - к пожизненной каторге. Каторгу он отбывал вместе с декабристами.

Судьба Ипполита Завалишина менее похожа на плутовской роман, чем приключения Романа Медокса, но она характерно дополняет этот историко-психологический инвариант существенными чертами.

42 Завалишин Д. И. Указ. соч. С. 252.

43 Щеголев П. Е. [Вступ. ст.] // Колесников В. П. Записки несчастного, содержащие путешествие в Сибирь по канату. Спб., 1914. С. XII.

44 См.: Колесников В. П. Записки несчастного... (опубликовано с некоторыми цензурными изъятиями; полный текст - РО ИРЛИ. Ф. 604 (Бестужевых). Ед. хр. 18 5587); Рабинович М, Д. Новые данные по истории ориенбургского тайного общества // Вестник АН СССР. 1958. № 7; Лотман Ю, М. Матвей Александрович Дмитрнев-Мамонов - поэт, публицист и общественный деятель // Учен, зап Тарт гос. ун-та. Тарту, 1959. Вып. 78. (Тр. по рус, и слав, филологии. Т. 2).

Культура и программы, поведения _у_

Ипполит, по имеющимся у нас свидетельствам, - неразвитый юнец (в момент нодачи первого доноса ему семнадцать лет), рано научившийся делать долги и похваляющийся тем, "что ему до вступления в училище все трактиры и кабаки в Петербурге были известны"45. Однако в той же характеристике генерала Козена, составленной со слов самого И. Завалишина, говорится, что "он читал более, нежели по летам его ожидать можно, имея память хорошую, он много стихов знает наизусть"*6. Но более удивительно другое: тому же генералу Козену И. Завалишин считает необходимым заявить, что он - страстный поклонник Рылеева. Заявление это делается в конце июня - начале июля 1826 г., т. е. когда участь Рылеева уже решена, а может быть, и исполнилась. Правда, мы не можем сказать, в какой мере к словам Завалишина подходит формула "заявление". Может быть, это была просто упоенная болтовня самовлюбленного мальчишки. Но в любом случае примечательно, что он болтал так.

Несколько интересных в психологическом отношении деталей сообщает в своих воспоминаниях Колесников. Последний описывает процедуру отправки жертв оренбургской провокации и самого провокатора в Сибирь. В частности, она включала снятие особых примет. Аудитор Буланов, однополчанин и знакомый осужденных, "столько был деликатен и снисходителен, что не захотел ни раздевать нас, ни мерить, но записал приметы и рост каждого со слов наших", - пишет Колесников. Однако И. Завалишин неожиданно потребовал, чтобы в особые приметы занесли, "что у него на груди родимое пятно в виде короны, а на плечах - в виде скиптра. Это возбудило общий смех"47. При всей неприязни, которую естественно вызывает личность И. Завалишина, человека, моральная дефективность которого дошла до степени законченного нравственного уродства48, отделаться смехом от его слов историк не имеет права. Здесь мы неожиданно сталкиваемся с верованием, хорошо известным нам по истории самозванцев из народа и отражающим твердую народную веру в то, что у истинного царя на теле должны быть врожденные "царские

46 Колесников В. П. Указ. соч. С. XI.

46 Там же.

47 Там же. С. 22.

4И Для историка культуры интересно, однако, что поступок И, Завалишина оценивался единодушно как уродство. Брезгливого отвращения к нему не могли скрыть ни Николаи 1, ни председатель суда над Оренбургским обществом генерал Эссен, ни оренбургские мещане, солдаты и крестьяне. Даже в такой далекой от высокой морали среде, как мелкие чиновники в провинции, он вызывал отвращение. Колесников сохранил нам такую сцену: когда арестантов, прибывших по этапу в кандалах из Оренбурга в Уфу, ввели в губернское правление - полуразрушенное здание, где вокруг помадных банок, заменявших чернильницы, сидели писаря и подъячие с ободранными локтями, "все писцы, мгновенно перестав скрипеть перьями, обратились к нам с приметным любопытством. Один заложил себе перо за ухо, другой взял в зубы, иной держал в руке; но все тотчас встали с своих мест и обступили нас. Первый вопрос их, в несколько голосов произнесенный, был: "Кто из вас Завалишин?" (...) С какою-то театральною важностью, выступив вперед и язвительно усмехаясь, он отвечал им: "Что вам угодно? я к вашим услугам!" Подъячие оглядели его с ног до головы и тотчас отступили; один из них сказал: "Ничего, нам хотелось только узнать, что ты за зверь" (Там же. С. 64). Следует иметь в виду, что само существование записок Колесникова обязано инициативе декабриста В. Штейн геля, который принял меры к тому, чтобы этот беспримерный случай дошел до совести потомства. Не случайно записки Колесникова - один из самых ранних памятников декабристской мемуаристики: они были созданы в 1835 г.

знаки". За этой верой стоит глубокое мифологическое представление о том, что реальная власть "ненастоящая" ("подложный царь", "антихрист", "оборотень"), а настоящий царь скрывается и может до определенного времени и сам не догадываться о своей царской сущности. Так, в 1732 г. "в селе появился нищий, который заявил "я не мужик и не мужичий сын: я орел, орлов сын, мне орлу и быть (ср. сказку об орле и вороне в "Капитанской дочке". - Ю. Л.). Я царевич Алексей Петрович (...) есть у меня на спине крест н на лядвее родимая шпага". Крестьяне повели его к знахарю, который славился тем, что узнавал людей (интересно представление о том, что существует специальная способность "знать людей", т. е. по некоторым знакам узнавать их подлинную сущность. - Ю. Л.). Знахарь признал в нем подлинного царевича"49. От Пугачева единомышленники требовали, чтобы он показал "царские знаки" на теле: "Ты-де называешь себя государем, а у государей-де бывают на теле царские знаки"60. И Пугачев показывал им "орлов" на теле (видимо, следы от фурункулов).

Если народная форма веры в свое избранничество в устах у столичного дворянина и офицера (пусть и разжалованного) в 1820-е гг. звучит ошеломляюще неожиданно (кстати, это лишний раз подтверждает схематичность наших представлений о пропасти, якобы лежащей между сознанием образованного дворянина и фольклорным миром), следует учитывать, что мысль о великом предназначении, видимо, культивировалась в семье Завалншиных. Так, не полуобразованный мальчишка Ипполит, а энциклопедически эрудированный Дмитрий Завалишин на склоне своих лет пресерьезно начинал свои записки с того, что сообщал читателю: "Крестины мои сопровождались, как говорят, особенною торжествен-ностню. Меня крестили в знаменной зале, под знаменами (характерная для затемненных текстов предсказаний игра слов "знамя" - "знамение". - Ю. Л.), в присутствии архиерея, значительных лиц в городе и депутаций от разных народов: персиан, индийцев, киргизов, калмыков (трудно представить себе, чтобы Завалишин, много лет тщательно изучавший писание и "для собственного употребления" заново переведший на каторге всю Библию с подлинника, сообщая это, не думал о поклонении волхвов. - Ю. Л.). <...) Мне всегда твердили в семействе о каких-то предвещаниях, относившихся к какой-то блестящей будто будущности. Одно из предсказаний было сделано каким-то френологом". К этому месту "Записок..." Д. Завалишин делает примечание: "Еще в 1863 году сестра писала мне, что очевидно, что провидение неисповедимыми судьбами ведет меня к какой-то особенной цели"51. И хотя престарелый Д. Завалишин формой рассказа как бы отмежевывается от этих предсказаний, бесспорно, что вся его жизнь прошла под знаком ожидания их исполнения. Очень может быть, что и Ипполит Завалишин считал момент описания особых примет своим "звездным часом", когда он наконец будет "узнан" и судьба его круто переменится.

Весьма интересно, что эти наивные фольклорные представления соединились в голове И. Завалишина с романтическим наполеонизмом, культом избранной личности, находящейся по ту сторону моральных запретов, разумеется, в той примитивной версии, которая соответствовала умствен-

49 Чистов /С- В. Русские народные социально-утопический легенды XVII-XIX вв. М., 1967. С. 126.

50 Там же. С. 149.

ному уровню семнадцатилетнего юнкера, в голове которого фольклор и западная культура причудливо перемешались.

Колесников рисует трагикомическую сцену: И. Завалишин, уже осужденный на вечную каторгу, с обритой головой, бредущий в цепях и "на канате" (железный прут или толстая веревка, к которой прикреплялись попарно скованные арестанты: с "оренбуржцами" церемонились значительно меньше, чем с декабристами, которые путешествовали в Сибирь в отдельных кибитках) с "какой-то комическою надменностью" заявляет своим, погубленным им, спутникам: "Вы не понимаете меня, вы не в состоянии постигнуть моего назначения!" Таптнков и Дружинин, смеючись, сказали: "Уж не думаешь ли ты быть Наполеоном?" - "Почему не так, - сказал он злобно, - знайте, если мне удастся, то от самого Нерчинска до дворца я умощу себе дорогу трупами людей, и первой ступенью к трону будет брат мой!"и

Поразительной особенностью И. Завалишина является его способность мгновенно меняться: то он мрачный демон и Наполеон, то он вольнодумец, изгоняющий из камеры священника, явившегося с утешениями: "Простоволосый поп, тебе ли понимать эту высокую и святую мысль (мысль о жизненном пути как несении креста. - Ю. Л.)? Убирайся вон!"?3 А через полчаса он танцует в цепях между нарами, приговаривая своим товарищам по несчастью: "Вы хотите спать, а мне хочется танцевать галопаду"54, или беззаботно насвистывает, идя по этапу. То он, в письме к императору, в таком стиле характеризует свой донос на брата: "Видя высокие чувства преданности и любви к отечеству отверженными, я в жару негодования и различных чувств, сильно меня колеблющих..." - то об этом же говорит - и кому? - генералу, приставленному его сторожить: "Если бы государь император, читав мои бумаги, мог читать, что у меня в сердце, то он послал бы меня к чорту"55.

Хотелось бы отметить еще одну черту, роднящую интересующую нас группу характеров друг с другом, - все они, по субъективному, самосознанию, романтики. Нам уже приходилось говорить о том, что романтическая модель поведения обладает особой активностью. Легко сводясь к упрощенным стереотипам, она активно воспринимается читателем как программа его собственного поведения. Если в реалистической ситуации искусство подражает жизни, то в романтической жизнь активно уподобляется искусству56. Не случайно Вертеры и Демоны породили эпидемии подражания, чего нельзя сказать ни о Наташе Ростовой, ни о Константине Левине, ни о Раскольникове или Иване Карамазове. Однако человек, избравший программой своего поведения романтические нормы, разыгрывающий роль демона или вампира, не властен по собственному произволу изменить сцену, на которой идет пьеса его жизни. Поступки, перенесенные из идеального пространства романтического текста в совсем не идеальную русскую действительность, порождают странные гибриды. Еще Г. А. Гуковский рассмотрел в гоголевских чиновниках романтиков: герой "Записок сумасшедшего", пишет он, "тоже, с позволения сказать, романтик, и романтическая поза Поприщина - пародия на романтизм, злее которой трудно придумать"67. Конечно, здесь не только пародия.

!2 Колесников В. П. Укаа. соч, С. 76.

53 Таи: же. С. 75,

54 Там же. С. 76. " Там же. С. XI.

56 Лот.г.ан Ю. М. Статьи по типология культуры. Тарту, 1973. Вып. 2. 67 Гук&ский Г. А. Рь.мизм -аля. М.; Л., 1959. С. 310.

То, что является пародией в тексте, созданном волей поэта, в реальном тексте человеческого поведения выступает как деформация установки действующего лица под влиянием условий, навязываемых ему обстоятельствами. С этим связано резкое несовпадение самооценок и оценки внешнего наблюдателя в героях этого типа. Текст, который прочитывается с субъективной позиции как "демон", для глаз внешнего наблюдателя может оказаться Хлестаковым или Ипполитом Завалишиным.

Для такого романтизма в варианте Грушницкого весьма типично, что поведение не вытекает из органических потребностей личности и не составляет с ней нераздельного целого, а "выбирается", как роль или костюм, н как бы "надевается" на личность. Это приводит к возможности быстрых смен поведения и отсутствия в каждом состоянии памяти о предшествующем. Так кожа при любых ее изменениях сохраняет память о предшествующем, но новый костюм памяти о предшествующем костюме не имеет. Не только отдельные личности в определенные эпохи, но и целые культуры на некоторых стадиях могут заменять органическую эволюцию "сменой костюмов". Платой за это будет историческая и культурная утрата памяти.

0

33

Подробность, с которой мы остановились на наших примерах, избавляет от дальнейшего их накопления - представляется, что и сейчас уже можно сказать, что литературный Хлестаков связан с определенным историке-психологическим амплуа. Каковы же исторические условия складывания такого типа?.

Во-первых, это наличие в определенной историко-культурной близости высокораззнтой и органической культуры, откуда человек хлеста-ковского типа может усваивать готовые тексты и образцы поведения. Выше мы связали хлестакоещину с романтизмом. Необходимо подчеркнуть, что она не генератор романтизма (оня вообще не ячляется в культурном отношении генератором), а его потребитель. Хлестаков шика, осуществляя пэразитировачие на какой-либо высокоразвитой культуре, которую она упрощает, нуждается в особой среде - в ситуации столкновения высокоразвитой и находящейся в супердинамическом состоянии молодоГ. культуры.

Во-вторых, существенно, чтобы на фоне этого динамизма, текучести, отсутствия в культуре доминирующих консервативных элементов органическое развитие общества было заторможено или в какой-то момент вовсе остановлено, как, например, это было, когда получившее динамический толчок в петровскую эпоху русское общественное развитие оказалось замороженным при Николае I. Отсутствие глубокой традиционности в государственной культуре той поры создавало в определенных бюрократических сферах "легкость в мыслях необыкновенную", представление о "вседозволенности" и безграничности возможностей. А мнимый характер государстгенно-бюрократической деятельности легко позволял заменить репльную деятельность "враньем". Будучи перенесено п психологию отдельной личности, это давало хлестаковщину.

В-третьих, хлестаковщина связана с высокой знаковостью общества. Только там, где разного рода социальные отчуждения, "мнимости" играют доминирующую роль, возможно то отчуждение деятельности от результатов, без которого хлестаковская морока - мороченье себя и окружающих как форма существования - делается невозможной.

В-четвертых, хлестаковщина подрязумерэгт наличие деспотической власти. Хлестаков и городничий, Медокс и Николай Павлович (или Бенкендорф) - не антагонисты, не обманщики и обманутые, а г""разде-линая пара. С одной стороны, только в обстановке самодержавного произвола, ломающего даже нормы собственной государственной "регулярности", создается та атмосфера зыбкости и в то же время мнимо безграничных возможностей, которая питает безграничное честолюбие Хлестаковых и ипполнтов эавалишиных. С другой стороны, самодержавие, тратящее огромные усилия на то, чтобы лишить себя реальных источников информации о том, что на самом деле происходит в обществе, которым оно управляет, все же в такой информации нуждается58. Удушая печать, фальсифицируя статистику, превращая все виды официальной отчетности в ритуализованную ложь, николаевское самодержавие оставляло для себя единственный источник информации - тайный надзор. Однако этим оно само ставило себя в положение не лишенное своеобразного фарсового трагизма. Ошибочно было бы думать, что правительство Николая 1, включая и III отделение канцелярии его величества, было укомплектовано тупыми, необразованными или полностью некомпетентными людьми. И в III отделении были деятельные и вполне разумные чиновники, были люди, не лишенные образования. Как ни оценивать их умственные способности, очевидно, что кругозор их был шире тех ничтожных личностей - разнообразных медоксов, - которые являлись для них источником информации. Однако, использование честолюбивых недорослей, темных фальсифицируя статистику, превращая все виды официальной отчетности в ритуализованную ложь, николаевское самодержавие оставляло этих людей.

Одна из загадок "Ревизора" - почему глупый и простодушный Хлестаков водит за кос по-своему умного и опытного в делах городничего, почему простодушный, ветреный, внешне незначительный49 Медокс водит за нос всех, с кем его сталкивает судьба, - от генералов и губернаторов на Кавказе до Бенкендорфа и Николая I? Пользуясь единственным источником информации, нельзя возвыситься над ним.

Крылов в басне "Бритвы", опубликованной в 1829 г. (Гоголь видел здесь связь с устранением от дел декабристского круга), писал:

"...Бритвы очень тупы! Как этого не знать? Ведь мы не так уж глупы; Да острымк-то я порезаться боюсь".

<->

С умом людей - боятся, И терпят при себе охотней дураков.,.вп

Тупица и авантюрист делались двумя лицами николаевской государственности. Однако, привлекая авантюриста на службу, николаевская бюрократия сама делалась слугой своего слуги. Она вовлекалась в тот же круг прожектерства. Как хлестаковщина представляня концентрацию черт эпохи в человеке, так же, в свою очередь, и она, во встречном движении поднимаясь снизу до государственных вершин, формировала облик времени.

'в Ср. слова М. Лунина: "Народ мыслит, несмотря на глубокое чопчэние, 'Доказательством, что он мыслит, служат миллионы, тратимые с пелыо подслушивать мнения, которые мешают ему выряэить". И стремление не дать народу вырчзить свои мысли, и намерения эти мысли "подслушивать" в равной мере свойственны самолепжавию.

" "Липом бел и чист, яологы на голове и бровях светлопугые, редковатое, глаза серые, нос невелик, островат, когда говорит - заикается" (Штрпйх С. Я. Укав. соч. С. 32).

м Крылов И. А. Соч.: [В 3 т.). М" 1Э46, Т. 3. С. 181.

Гоголь имел основания настаивать на том, что Хлестаков, воплощающий идею лжи не в чертах абстрактного морализирования, а в конкретном ее историческом, социально-культурном облике, "это фантасмагорическое лицо, которое, как лживый олицетворенный обман, унеслось вместе стройкой, бог знает куда" (IV, 118) - главный герой "Ревизора". Нужно ли напоминать о том, с какими переживаниями был для Гоголя связан образ тройки? Однако вопрос о том, как трансформировался в сознании Гоголя этот реально исторический тип, выходит за рамки настоящей статьи - он требует уже рассмотрения гоголевской комедии как самостоятельного текста.

Выше мы говорили об активности романтических текстов. Это не означает, разумеется, что литература реализма пассивна в своем отношении к поведению читателей. Однако природа ее активности иная. Романтические тексты воспринимаются читателем как непосредственные программы поведения. Реалистические образы в этом отношении менее ориентированы. Однако они дают наименование спонтанно и бессознательно существующим в толще данной культуры типам поведения, тем самым переводя их в область социально-сознательного, Хлестаков - "тип многого разбросанного в многих русских характерах" (IV, 101), будучи построен, назван, получив определенность пол пером Гоголя, переводит хлестаковщину в мире, находящемся за пределами гоголевской комедии, на совершенно иной уровень - в разряд культурно осознанных видов поведения.

В определенном отношении можно сказать, что реализм тяготеет к большей мере условности 01, чем романтизм. Изображая типизированные образы, реалистическое произведение обращается к материалу, который еще за пределами художественного текста прошел определенную культурную обработку: стоящий за текстом человек уже кзбррл себе- культурное амплуа, включил свое индивидуальное поведение в разряд какой-либо социальной роли. Введенный в мир художественного текста, он оказывается дважды закодированным. Кодируя себя как "Демин", "Каик", "Онегин", "воображаясь героиней / Своих возлюбленных творцов", персонаж оказывается еще чиновником, мелким офицером, провинциальной барышней. Реалистический текст в принципе ориентирован на ситуацию "изображения в изображении". Не случайно именно в реалистической литературе такое место занимает цитата, реминисценция, "новые узоры по старой канве" (то, что русская реалистическая проз j начинается с "Повестей Белкина", символично), в реалистической живописи - темы зеркала к картины на картине, в реалистическом театре .....

ситуация "сцены на сцене". В романтическом искусстве (если ко считать пограничной сферы - романтической иронии) эти ситуации значительно менее активны. Конечно, системы цитации характерны лишь для то? стадии реалистического искусства, когда оно вырабатывает свой язык, однако ориентация на двойное семиотическое кодирование еостаи:ж.т коренную его черту. Побочным результатом этого будет то, что реалистические тексты являются ценными источниками для суждений о прлгмлтш-е разного рода социальных знаков.

61 Наше понимание проблемы условности е искусстве си.: Философская :iii: кк-лопедия. М., 1970. Т. 5. С. 287-288 (статья "Условность в искусстве*, 1д;-:шсл'чо с Б. А. Успенским).

65 Пушкин А С. Поли. собр. соч.: В 16 т. М., 1937. Т. 6. С. 65.

Таким образом, если романтический текст перестраивает реальное поведение индивида, то реалистический перестраивает отношение общества к поведению индивида, иерархически организует различные типы поведения в отношении к ценностной шкале данной культуры - активность его проявляется в организации целостной системы поведения данной культуры. Конечно, такая система воздействия отличается большой сложностью. И если мы говорили о том, что исследование прагматики художественных текстов - одна из наиболее сложных проблем, стоящих перед современным литературоведением, то к этому следует добавить, что прагматика реалистического текста (в отличие от прагматики фольклорных и средневековых текстов, где на этот счет имеются специальные правила, н романтизма, где наличествует относительно строгий прагматический узус) и на этом фоне выделяется, как исследовательская задача, сложностью.

\

0

34



Литературная биография в историко-культурном контексте

(К типологическому соотношению текста и личности автора)

Понятие биографии писателя, так же как и другие, сходные по типу представления (авторства, литературной собственности и т. п.), не извечно, а обладает исторической и биографической конкретностью. Оно возникает в определенных условиях и только в их контексте может получить реализацию.

Причины, которые привели в истории европейской культуры к резкой актуализации категории авторской личности и, следовательно, к обострению проблемы биографии, хорошо известны. Это позволяет выдвинуть типологический аспект.

Естественная предпосылка информационного акта состоит в том, что понятия текста и того, кто этот текст создает, разделены. При этом именно первое (сообщение о некотором событии) интересует слушателя. Такой ситуации соответствует ряд представлений. Далеко не каждый реально живущий в данном обществе человек имеет право на биографию. Каждый тип культуры вырабатывает свои модели "людей без биографии" и "людей с биографией". Здесь очевидна связь с тем, что каждая культура создает в своей идеальной модели тип человека, чье поведение полностью предопределено системой культурных кодов, и человека, обладающего определенной свободой выбора своей модели поведения.

Как определяются понятия "человек с биографией" и "человек без биографии"? Каждый тип общественных отношений формирует определенный круг социальных ролей, который предъявляется членам данного общества так же принудительно, как родной язык и вся структура социальной семиотики, существовавшей до рождения данного индивида илн предъявленной ему как "условие игры". В одних условиях роль эта фатально предопределена, порой еще до рождения индивида (например, в кастовом или последовательно-сословном обществе), в других человек имеет свободу выбора в пределах некоторого фиксированного набора. Однако, сделав этот первичный выбор, он оказывается в пределах некоторой социально-фиксированной нормы "правильного" поведения. В этом случае жизнеописание человека, с современной точки зрения, еще не является его биографией, а представляет собой лишь свод общих правил поведения, идеально воплощенных в поступках определенного лица. Нам естественно противопоставить такое жизнеописание биографиям в нашем привычном значении. В этих случаях принято говорить об отсутствии или неразвитости в данном обществе чувства личности, якобы еще не выделившейся из некоторого "безличного" коллектива.

Однако можно взглянуть на вопрос и с другой стороны. При всей разнице между идеальным жизнеописанием средневекового святого, состоящим из набора топиков, и биографией нового времени, описывающей неповторимо-личные черты человека, между ними есть нечто общее: из всей массы людей, жизнь и деяния которых не делаются предметом описания и не вчосятся в коллективную пгмять, выбирается некто, чмп я поступки которого сохраняются для потомков. Первые, с точки зрения текстов своей эпохи, как бы не существуют, вторым же приписывается существование. В код памяти вносятся только вторые. С этой точки зрения, только вторые "имеют биографию".

Что же может объединить столь различные типы поведения, как например, средневековый, ориентированный на идеальное выполнение нормы и, так сказать, растворение в ней, н романтический, стремящийся к предельной оригинальности и уклонению от всякой нормы? Такая общность есть: в обоих случаях человек реализует не рутинную, среднюю норму поведения, обычную для данного времени и социума, а некоторую трудную и необычную, "странную" для других и требующую от него величайших усилий. Таким образом, инвариантной оказывается типологическая антитеза между поведением "обычным", навязанным данному человеку обязательной для всех нормой, и поведением "необычным", нарушающим эту норму ради какой-то иной, свободно избранной нормы (любая попытка осуществить поведение, вообще не нормированное, на самом деле оказывается выбором особой нормы, допускаемой данным культурным кодом как исключение). Так, например, поведение средневекового святого, с точки зрения исследователя житийной литературы, трафаретно и сплошь состоит из предсказумых эпизодов. Однако с позиции современника оно может квалифицироваться как "странное". Это всегда подвиг, т. е. эксцесс, реализация которого требует волевого усилия, преодоления сопротивления. Житие трафаретно, но поведение святого индивидуально. Святое поведение Феодосия Печерского воспринимается его матерью-мирянкой как неправильное и стыдное: "Укоризну себь и роду своему прикесеши". Мать силой хочет привести Феодосия к выполнению нормы поведения: "и многожды ей от великыя ярости разгнь-ватися на нь и битн его, бь бо тьлом кръпка и сильна, яко и муж"'. Уход от рутинной нормы требует усилий воли: "словеса бо честьна, и дъла благолюбна, и держава самовластна, ко богу иэваяная"2. Там, где для человека рутинной нормы нет выбора и, следовательно, нет поступка, для "человека с биографией" возникает выбор, требующий действия, поступка. С романтической точки зрения, усилие воли, напряжение деяний требуется, чтобы присвоить человеку индивидуальное поведение. Со средневековой позиции, мнимое и тленное разнообразно, вечное и истинное едино. Величайшие усилия требуются для того, чтобы приблизиться к вечным образцам поведения. Но в обоих случаях речь идет об усилиях, о выборе поступка там, где, с точки зрения общей нормы, выбора нет.

Именно это выделяет человека и делает его "носителем биографии". Так, Франциск Ассизский подчеркивал, что подлинную сущность человека составляет не то, что он получает, а то, что он приобретает в результате свободного выбора. "...Из всех даров Божьих мы ни одним не можем гордиться; ибо они не нам принадлежат (курсив мой. - Ю. Л.), но Богу (...). Почему же ты гордишься этим, как будто сам сотворил это? Но крестными муками своимн и скорбями мы в праве гордиться, потому что они наши собственные"3 - т. е. выбраны добровольно, хотя и была возможность их избежать.

1 Абрамович Д. Кнево-Печерський патерик. Киев, 1931. Вып. 5. С. 24.

2 В современном переводе: "достойное слово, и боголюбивое дело, и свободная сила, устремленные к богу" (Памятники литературы Древней Руси, XII век, М" 1980. С. 408).

3 "Цветочки" Франциска Ассизского // Сказания о бедняке Христове; (Книга о Франциске Ассизском). М., 1911. С. 43.

Так возникают культурные амплуа юродивого и разбойника, святого и героя, колдуна, сумасшедшего, голярда, люмпа, человека богемы, цыгана и многих других, получающих особую норму и право на исключительность поведения (или иа антиповедение). Каждый из этих и им подобных персонажей может, в зависимости от ориентации культурных кодов, оцениваться положительно или отрицательно, но нее они получают право на биографию, на то, чтобы их жизнь и их имя были занесены а память культуры как эксцессы добра или зла.

Культурная память устроена двояко: она фиксирует правила (структуры) и нарушения правил (события). Первые абстрактны как нормы, вторые конкретны и имеют человеческие имена. Такова разница между предписанием закона и строками хроники. Из последней родится биография. Однако, для того чтобы она родилась, между "тем, кто имеет биографию" и тем, кто ее не имеет, но будет ее читать, должно появиться еще одно лицо - тот, кто ее напишет.

В архаических культурах и в культурах средневековых тот, кто пишет биографию, сам биографии не имеет. Однако он часто имеет имя, память о котором включается в тексты. Это отличает его от массы "не имеющих биографии". Положение его промежуточное.

0

35

Исключительность, дающая право-на персональное включение в память коллектива, может быть различной количественно и качественно. В количественном отношении она может заключаться в исключительно точном выполнении нормы, которая сама по себе ничего исключительного в данном обществе не представляет. "Быть рыцарем" - качество общее для целого сословия, но "быть безупречным рыцарем" - качество исключительное. Такова же разница между князем и идеальным князем. В определенных ситуациях простое выполнение типовых норм уже воспринимается как исключительность (ср. комедию Н. Р. Судовщикова "Неслыханное диво, или Честный секретарь", 1790-е гг.) В этих случаях исключительность заключена не в природе нормы, а в факте ее реализации.

Качественную иерархию образуют нормы с возрастающей ограниченностью круга лиц, на которые они распространяются, вплоть до индивидуальных, уникальных норм, действительных лишь для какой-то определенной личности. Такое поведение для внешнего наблюдателя легко читается как поведение "без правил". Преступник, богатырь, юродиный, пророк занимают разные ступени на этой лестнице, образующей характерный типологический признак данной культуры. Здесь не только исполнение нормы, но и самый ее выбор или даже индивидуальное творчество в этой Области делается определяющим признаком поведения.

Столь же иерархична и позиция создателя биографического повестио-вания. Она образует лестницу от боговдохновенности до административного поручения. Основой иерархии здесь будет тип лицензии на право занять эту должность, заложенный в социально-семиотическом коде культуры. Не случайно общим местом агиографической литературы будет сомнение этнографа в своем праве на эту деятельность и обращение за помощью к сакральным силам.

Потребность сохранить биографию того, кто в данной системе занял место "человека с биографией", - культурный импера*ии. Она приводит к рождению в ряде случаев мифологических, анекдотических и гаму подобных псевдобиографий. Она же рождает сплетни :i ciipoc на мемуарную литературу.

В этом отношении особенно характерна легкость, с которой эпические, новеллистические, киноповествовательные и прочие тексты подобного рода склонны циклиэоваться, склеиваться в квазибиографии и нрелращаться для аудитории в биографическую реальность. Известно, с какой настойчивостью читательское сознание наделяет героев типа Шерлока Холмса оторванными от текста "биографиями". Одновременно показателен процесс создания мифологических биографий кинозвезд, в равной мере автономных как по отношению к отдельным кинотекстам, так и к реальным биографиям артистов и являющихся моделью, активно вторгающейся и в любые новые кинотексты, и в самую жизнь артиста. Пример Мэрилин Монро в этом отношении показателен.

Чем активнее выявлена биография у того, кому посвящен текст, тем меньше шансов "иметь биографию" у создателя текста. В этом отношении не случайно, что биография автора становится осознанным культурным фактом именно в те эпохи, когда понятие творчества отождествляется с лирикой. В этот период кваэибиографическая легенда переносится на полюс повествователя и так же активно заявляет свои претензии на то, чтобы подменить реальную биографию. Этот закон дополнительности между сюжетностью повествования и способностью реальной биографии создателя текста к мифологизации может быть проиллюстрирован многочисленными примерами от Петрарки до Байрона и Жуковского.

С тем, что "человек без биографии" создает текст о "человеке с биографией", связано представление о неравенстве их культурного статуса.

Культурный код, перемещающий центр внимания на повествователя и в конечном счете приводящий к появлению у него биографии, связан с усложнением семиотической ситуации.

0

36

В описанном выше статусе молчаливо предполагалось, что создатель текста лишен альтернативности поведения и обречен на создание только истинных текстов. Богов дохи овенность евангелиста, или жизненный опыт автора жития Александра Невского ("быхъ самовидець возраста его"), или молчаливо подразумеваемая компетентность Плутарха заставляли воспринимать их произведения как безусловно истинные. Истинность пре-зумпируется. Только тот имеет право создавать тексты, чьи создания не могут быть, с этой точки зрения, поставлены под сомнение. Более того, понятие истинности включено в понятие текста. Текст как явление культуры тем и отличается от всей массы сообщений, с ее точки зрения текстами не являющихся, что ему предписана изначальная истинность. Как аудитория эпического певца не может ставить под сомнение достоверность его сообщений, так сама должность придворного историографа или одописца избавляет создаваемые им тексты, в рамках данной культуры, от проверки. Если такого рода текст расходится с очевидной и известной аудитории жизненной реальностью, то сомнению подвергается не он, а сама эта реальность, вплоть до объявления ее несуществующей.

Поскольку истинность не определяется достоинствами того или иного "говорящего", который не создает сообщение, а лишь "вмещает" его, но априорно приписывается тексту (по принципу: "высеченное на камне, вырезанное на меди, или написанное на пергамене, или произнесенное с амвона, или написанное стихами, или высказанное на сакральном языке и т. д. - не может быть ложным"), то именно в наличии этих признаков, а не в личности говорящего черпается уверенность в том, что сообщение заслуживает доверия. В этом отношении характерны приводимые Б. А Успенским утверждения древнерусских книжников о том, что написание текста на церковнославянском языке уже является гарантией его истинности: "Церковнославянский язык предстает, следовательно, прежде всего как средство выражения боговдохиовенной правды, он связан с сакральным Божественным началом. Отсюда понятны заявления древнерусских книжников, утверждавших, что на этом языке вообще невозможна ложь. Так, по словам Иоанна Вишенского, "в языку словинском лжа и прелесть [дьявольская) (...) никакоже места иметн не может"4.

Одновременно отсутствие биографического интереса к создателю текста определяется и тем, что он фактически воспринимается не как автор, а лишь как посредник, получающий Текст от высших сил и передающий его аудитории. Роль его служебная.

С усложнением семиотической ситуации создатель текста перестает выступать в роли пассивного и лишенного собственного поведения носителя истины, т. е. он обретает в полном смысле слова статус создателя. Он получает свободу выбора, ему начинает приписываться активная роль. Это, с одной стороны, приводит к тому, что к нему оказываются применимы категории замысла, стратегии его реализации, мотивировки выбора и т. д., т. е. он получает поведение, причем поведение это оценивается как исключительное. С другой стороны, создаваемый им текст уже не может рассматриваться как изначально истинный: возможность ошибки или прямой лжи возникает одновременно со свободой выбора.

Оба эти обстоятельства являются импульсами к тому, чтобы автор получил право на биографию. Во-первых, само создание текста становится действием личной активности и, следовательно, переводит автора в разряд тех выпадающих из универсальных кодов личностей, которым свойственно иметь биографии. Во-вторых, создаваемые им произведения уже не могут вызывать у аудитории автоматического доверия и критерий истинности сообщения приобретает исключительно острый и актуальный характер. Если прежде истинность гарантировалась культурным статусом создателя текста, то теперь доверие к нему ставится в зависимость от его личности. Личная человеческая честность автора делается критерием истинности его сообщения.

Биография автора становится постоянным - незримым или эксплицированным - спутником его произведений.

В русской литературе, в которой традиция достоверности текста и безбиографизма автора (протопоп Аввакум - яркое исключение, лишь подтверждающее общее правило) держалась особенно долго, дойдя до начала XVIII в., проблема писательской биографии встала, естественно, с особой остротой. Это подчеркивалось еще и тем, что восприятие искусства как самоценного, традиция игрового, комбинаторно-синтагматического начала в русской литературе почти не получили развития. Установка на семантику, представление о том, что собственно художественные задачи призваны служить религиозным, государственным и прочим, исключительно остро ставили вопрос об истинности текста и о праве данного человека выступать в качестве создателя текстов.

Исследователи русской литературы XVIII в. неоднократно обращались к полемикам, возникавшим между Тредиаковским, Ломоносовым, Сумароковым и их сторонниками. Подчеркнуто-личностный характер этих

* Успенский Б. А. Языковая ситуация Киевской Руси и ее значение для истории русского литературного языка. М., 1983. С. 51-52. Признаки текста необходимы аудитории, которая по ним распознает его высшую авторитетность. Однако сама эта авторитетность не зависит от признаков, а дается априорно. Подобно тому как существование фальшивых монет не опровергает, а подтверждает авторитетность истинных, существование отреченных книг или пародий (на более позднем этапе) не опровергает святости священных книг. Всякий текст находится в поле многих "иономерностей, что определяет неизбежность вариативности его истолкования.

споров, обилие персональных оскорблений и постоянный переход авторов от обсуждения принципиальных литературных вопросов к критике характеров и моральных качеств своих оппонентов обычно объясняются "неразвитостью" их литературного сознания и неспособностью подняться до чисто теоретических дискуссий. Суть проблемы, видимо, заключается в ином. Речь идет о том, имеет ли данный автор право быть автором. Нападки на моральные качества писателя (обвинение Ломоносова в пьянстве, Тредиаковского в ханжестве и глупости, Сумарокова в дурных манерах и неприятной внешности, намеки на семейные обстоятельства Елагина и т. д.) должны доказать, что произведения их не могут претендовать на истинность и восприниматься с доверием. Литературный спор ставит вопрос о биографии писателя. Показательно, что относительно Феофана Прокоповича, при всей сомнительности его личного поведения, вопрос этот никогда не ставился. Его могли обвинять в уголовных преступлениях, но право его быть создателем текстов зиждилось на государственной прерогативе и церковном сане и отделено было от его личности так, как церковный сан - от своего случайного недостойного носителя. Подобно тому как личная биография рукоположенного священника играет лишь подчиненную роль в совершаемом им обряде священнодейстпия, личная биография Прокоповича как бы забывалась в момент его государственного служения. Ломоносов тоже говорил от лица государства, но он не был ни поставлен, ни призван, ни рукоположен - он сам встал на это место, и право его на такую роль могло быть оспариваемо и неоднократно оспаривалось.

Державин еще мог полагать, что подлинная его биография - это биография государственного человека.

За слова меня пусть гложет, За дела сатирик чтит...

Особенность своей позиции как писателя он видел в том, что - певец Фелицы - он одновременно и певец самого себя. Создатель биографического апофеоза человечной монархини, он одновременно поэтический биограф вельможи, человечного мудреца и поэта Гаврилы Державина. Новаторство Державина поразительно повторяет новаторство Аввакума, В обоих случаях новое вино наливается в старые мехи.

Однако Радищев уже должен был "приложить" к своему творчеству биографию античного героя. Примеры Катона и Жильбера Ромма вложили в его руку бритву. Именно отсутствие конкретных причин самоубийства делало этот давно обдуманный шаг не эпизодом внебиографи-ческой релыюсти (вроде трагических жизненных неудач Тредиаковского или Сумарокова), а фактом высокой Биографии. Готовность к гибели гарантировала истинность сочинений.

Таким образом, к началу XIX в. в русской культуре утверждается мысль о том, что именно поэт, в первую очередь, имеет право на биографию. Частным, но характерным штрихом при этом явился утвердившийся обычай прикладывать к сочинениям портреты авторов. Прежде это делалось лишь для умерших или при жизни признанных классическими писателей. И если прежде в портрете подчеркивались знаки государственных или иных полномочий (лавровый венок, перст, указующий на бюст воспеваемого поэтом государя, книги поэта (ученость), его ордена (заслуги) и т. п.), теперь читателю предлагают всмотреться в лицо, подобно тому как мы, получая важное сообщение от незнакомого человека, всматриваемся в черты его лица и мимику, желая получить основания для доверия или недоверия.

Писатели начала XIX в. не просто живут, а создают себе биографии. Теория романтизма и пример Байрона оказываются здесь исключительно благоприятными параллельными импульсами.

Отличие "внебиографической" жизни от биографической заключается в том, что вторая пропускает случайность реальных событий сквозь культурные коды эпохи (биографии великих людей, художественные - особенно театральные, для этой эпохи, - тексты и другие идеологические модели). При этом культурные коды не только отбирают релевантные факты из всей массы жизненных поступков, но и становятся программой будущего поведения, активно приближая его к идеальной норме.

Особенно примечательна в этом отношении роль Пушкина, для которого создание биографии было постоянным предметом столь же целенаправленных усилий, как и художественное творчество.

Одновременно нельзя не заметить, в какой мере изменился литературный статус Рылеева после казни на кронверке Петропавловской крепости. Для поколения начала 1820-х гг., современников Пушкина, читателей типа Дельвига, Рылеев - второстепенный поэт, дарование которого более чем сомнительно (хотя творчество его ни известно практически в полном объеме). Для поколения Лермонтова и Герцена Рылеев стоит рядом с Пушкиным и Грибоедовым, став одним из первых русских поэтов.

0


Вы здесь » Декабристы » ИСТОРИЯ ДВИЖЕНИЯ. ОБЩЕСТВА. ПРОГРАММЫ. » Ю. Лотман. "Декабрист в повседневной жизни".