Декабристы

Информация о пользователе

Привет, Гость! Войдите или зарегистрируйтесь.



Николай I.

Сообщений 101 страница 110 из 147

101

Рыцарь самодержавия

Б. Тарасов

Гегель заметил однажды, что если в голове нет идеи, то глаза не видят фактов. Перефразируя это высказывание можно с неменьшей справедливостью утверждать, что чрезмерная увлеченность или даже одержимость той или иной идеей (либеральной, консервативной, демократической, классовой, социалистической и т. п.) также делает историка или философа, писателя или публициста слепыми к не соответствующим ей фактам, заставляя не только проходить мимо неудобных событий, лиц, явлений, но и превратно истолковывать их. Наша отечественная история и культура в ХХ веке не раз испытывали на себе трагические последствия революционных методов мышления и практики. Ю. Ф. Самарин нетривиально определял революцию как "рационализм в действии", "формально правильный силлогизм, превращенный в стенобитное орудие против живого быта", как подведение под априорную догму "данной действительности и приговор над последней, изрекаемый исключительно с точки зрения первой - действительность не сходится с догмой и потому осуждается на смерть" (сначала с помощью книг и журналов, а затем с использованием топоров и вил).

Еще один важный, но "скрытый" признак революции, дух которой, кстати говоря, был глубоко антипатичен Николаю I, отметил другой его современник, Ф. И. Тютчев: "Революция прежде всего враг христианства! Антихристианское настроение есть душа революции; это ее особенный отличительный характер". И действительно, либерально-демократические, а затем и радикально-социалистические догмы решительно отторгали от себя все то, что так или иначе было воспитано и взращено православными, государственными, народными традициями и не совмещалось с новаторской ломкой, политическим макиавеллизмом, моральной казуистикой. Хирургия "правильных" силлогизмов осуждала на смерть не только характерные слои русского народа с христианским мирочувствием (духовенство, дворянство, крестьянство, казачество), но и внедрялась в историческую мысль, которая оказывалась надолго плененной диктатурой "прогрессистской" логики, "освободительных" клише, обрезавших полноту и искажавших подлинность протекших веков. Вследствие целенаправленного отторжения православных устоев, произвольного усечения и тенденциозной интерпретации тысячелетних пластов национального бытия на передний план общественного сознания длительное время искусственно выводилась и последовательно внедрялась линия отрицания, протеста и насильственных изменений в государстве, идущая, условно говоря, от А. Н. Радищева через декабристов к революционным демократам и готовившая методологическую почву для будущей беспамятной авангардистско-большевистской идеологии. Недаром последняя, пусть и значительно искажая их, опиралась на деятелей типа В. Г. Белинского или А. И. Герцена, Н. Г. Чернышевского или Д. И. Писарева, чьи научно-гуманистические идеи изначально не согласовывались прежде всего с христианскими традициями, разрушали исторические предания и обрывали преемственные связи, которые и подвергались принципиальному шельмованию.

Неудивительно поэтому, что эпоха Николая I с ее основными жизнестроительными началами православия, самодержавия и народности стала излюбленной мишенью как для "либеральной", так и для "коммунистической" историографии (недаром К. Маркс и Ф. Энгельс считали русскую монархию одним из самых серьезных препятствий на пути практического осуществления собственных теорий). Его правление принято обычно называть периодом мрачной реакции и безнадежного застоя, когда повсюду водворялись деспотический произвол, казарменный порядок и кладбищенская тишина. Укротитель революций, жандарм Европы, тюремщик декабристов, неисправимый солдафон, "исчадие мундирного просвещения", "удав, тридцать лет душивший Россию" - таковы типичные оценки царя, свойственные означенным выше подходам. Показательно появление уже в 1993 году сборника "Российские государи", вышедшего в издательстве "Новости" при поддержке Российского независимого института социальных и национальных проблем. Представленная в нем статья о Николае I изобилует следующими выражениями: "Николай был по натуре своей тиран", задумавший "сделаться неограниченным властелином России"... "Бенкендорф, зверь в образе человека... безраздельно господствовал во всех отраслях правления"... "Николай довел учащуюся молодежь до последней степени унижения... уничтожил в России окончательно следы умственного движения"... "В своей собственной семье Николай был таким же деспотом, каким он был на троне"... "Как многие утверждают, он принял яд и скончался в 1855 году 2 марта. Никто не помянул его добром. Вся Россия посылала ему проклятия и в гроб".

Необходимо подчеркнуть, что авторы подобных суждений, грубо грешащих даже с чисто фактической стороны, особо претендовали на научную объективность, но всячески избегали вводить в оборот многообразные сведения и другие точки зрения, противоречащие их собственным выводам. Категорические приговоры Николаю I и огульное осуждение целого царствования заставляли всякого рода "силлогистов" сокращать огромное количество фактов, дававших материал для совершенно иных, положительных умозаключений. Так, французский поэт и политический деятель А. Ламартин заявлял: "Нельзя не уважать Монарха, который ничего не требовал для себя и сражался только за принципы". Прусский король Фридрих-Вильгельм IV, с юных лет коротко знавший Николая I, также выделял после его кончины высокие качества русского царя: "Один из благороднейших людей, одно из прекраснейших явлений в истории, одно из вернейших сердец и, в то же время, один из величественных государей этого убогого мира отозван от веры к созерцанию". А. С. Пушкин, чьи отношения с императором были сложными и неоднозначными, отмечал несомненные достоинства и петровский масштаб его личности. О "благородной простоте обаятельного величия" царя говорил славянофил Ю. Ф. Самарин, хотя и встречал с его стороны довольно резкое несогласие в вопросах соотношения племенных и имперских начал во внутренней и внешней политике. По свидетельству И. С. Аксакова, "с величайшим уважением" отзывался о Николае I Ф. М. Достоевский, оказавшийся, как известно, по его воле на каторге за участие в кружке петрашевцев. "Государем-рыцарем" именовал его митрополит Анастасий (Грибановский), а К. Н. Леонтьев называл Николая I "великим легитимистом" и "идеальным самодержцем", призванным задержать "всеобщее разложение". А по словам В. С. Соловьева, "в императоре Николае Павловиче таилось ясное понимание высшей правды и христианского идеала, поднимавшее его над уровнем не только тогдашнего, но теперешнего общественного сознания".

Казалось бы, столь высокие оценки глубоких и авторитетных писателей и мыслителей требуют соответствующего осмысления или хотя бы минимального внимания. Однако и в широко популярных, и в сугубо научных трудах почти невозможно найти ссылки на мнения, события и факты, не укладывающиеся в общепринятые силлогизмы. Поэтому важно вспомнить те черты личности, обстоятельства правления и особенности деятельности Николая I, которые выправляют крен, созданный мировоззренческой или идеологической предвзятостью, а также помогают построению более полной и сложной картины его царствования.

1

14 декабря 1825 года - день восстания декабристов - стало своеобразной отправной точкой правления Николая I, которая не только явилась испытанием его характера, но и оказала существенное влияние на последующее формирование его мыслей и действий. После кончины Александра I 19 ноября 1825 года возникла ситуация так называемого междуцарствия, когда оставался неоглашенным составленный еще в 1823 году его тайный манифест, назначивший наследником брата Николая. Кроме самого императора, цесаревича Константина и их матери о манифесте знали только три человека: митрополит Филарет, А. А. Аракчеев и А. Н. Голицын, переписавший документ и оставивший его на хранение в Государственном Совете, Сенате и Синоде. Будущий наследник трона, конечно же, мог догадываться о выраженной в таинственном конверте воле Александра I, недвусмысленно высказывавшейся ранее в интимных беседах, однако точное содержание и смысл манифеста оставались ему неизвестными. В дни междуцарствия великий князь Николай Павлович выказал отсутствие всякого честолюбия и редкую для многих своих предшественников приверженность к строго законному наследованию власти, к освященным историей правам старшинства. Он незамедлительно присягнул цесаревичу Константину, великодушно отказавшись от престола. "Никакого тут подвига нет,- отвечал он удивленным членам Государственного Совета,- в моем поступке нет другого побуждения, как только исполнить священный долг мой пред старшим братом. Никакая сила земная не может переменить мыслей моих по сему предмету и в этом деле". Старший брат, в свою очередь, отказался от царской короны в пользу младшего. По словам В. А. Жуковского, началась трехнедельная "борьба не за власть, а за пожертвование чести и долгу троном", чем и воспользовались заговорщики тайных обществ. В армии распространился слух, будто великий князь Николай Павлович намерен узурпировать права цесаревича Константина...

По свидетельству всех современников, 14 декабря, когда, наконец, была назначена новая присяга и вместе с тем вспыхнуло восстание, новый царь выказал то присутствие духа, личную отвагу и твердую решимость, которые во многом способствовали очень быстрому и почти бескровному прекращению бунта. "Я видел,- вспоминал он позднее,- что или должно мне взять на себя пролить кровь некоторых и спасти почти наверно все, или, пощадив себя, жертвовать решительно государством".

Рано утром Николай I собрал гвардейских генералов и полковых командиров, ознакомил их с завещанием Александра I и с документами об отречении Константина, а затем зачитал манифест о своем восшествии на престол. Слушавшие единодушно признали его законным монархом и обязались привести к присяге войска, после чего он незамедлительно заявил: "После этого вы отвечаете мне головою за спокойствие столицы, а что до меня, если буду императором хоть на один час, то покажу, что был того достоин". Еще до встречи с гвардейским генералитетом он написал сестре Марии, герцогине Саксен-Веймарской: "Наш ангел (Александр - Б. Т.) должен быть доволен, воля его исполнена, как ни тяжела, ни ужасна она для меня. Молитесь, повторяю, Богу за вашего несчастного брата: он нуждается в этом утешении, и пожалейте его".

Николай I не исключал возможности царствовать и вообще пребывать на этой земле всего лишь "один час", поскольку постоянно менявшиеся обстоятельства становились все более непредсказуемыми. Несмотря на церемонию присяги в Сенате, Синоде и в первых гвардейских частях, не было никакой уверенности в благоприятном исходе. Во время церемонии в лейб-гвардии Московском полку офицеры Д. А. Щепин-Ростовский, М. А. и А. А. Бестужевы уговорили часть солдат не присягать. Раздались первые выстрелы, когда пытавшиеся вмешаться полковой командир П. А. Фредерикс, генерал-майор В. Н. Шеншин и полковник Хвощинский получили тяжелые ранения. Полк вывели из казарм на Сенатскую площадь, где к нему присоединились часть солдат лейб-гвардии Гренадерского полка и гвардейский экипаж. "Сегодня вечером,- говорил хмурым утром император А. Х. Бенкендорфу,- может быть, нас обоих не будет на свете, но, по крайней мере, мы умрем, исполнив наш долг". Такое же настроение владело им и накануне, когда он обращался к жене: "Неизвестно, что ожидает нас. Обещай мне проявить мужество и, если придется умереть, умереть с честью".

Для подобного героического пессимизма имелись все основания, ибо, узнав о восстании, царь решительно намерился самолично участвовать в его подавлении. Собираясь на Сенатскую площадь, государь наугад раскрыл всегда лежавшее на его письменном столе Евангелие и прочитал выпавший отрывок, обратившись к находившемуся рядом П. В. Кутузову: "Посмотри, Павел Васильевич, какой мне стих вышел: "Аз есмь пастырь добрый; пастырь добрый душу свою полагает за овцы, а наемник, иже несть пастырь, бежит". Затем Николай I отправился во главе верных ему преображенцев и конногвардейцев в гущу событий, сказав брату Михаилу: "Я или император, или мертв". Как признавался он позднее небезызвестному мемуаристу А. де Кюстину, именно решимость идти до конца и готовность умереть ради исполнения долга придавали ему силы для спонтанных и одновременно решительных действий среди всеобщей растерянности и сумятицы.

На Сенатской площади, окруженной сбегавшимся со всех сторон народом, Николай I неожиданно стал читать и разъяснять манифест, находясь на виду мятежного каре и подвергая свою жизнь ежеминутной опасности. "Самое удивительное,- как бы недоумевал он впоследствии,- что меня не убили в тот день". Желая предупредить кровопролитие, он пытался убедить бунтовщиков в законности своего права на престол и в необходимости мирного завершения противостояния. Однако увещевания митрополита Серафима и великого князя Михаила Павловича не имели успеха, а выстрел П. Г. Каховского нанес петербургскому генерал-губернатору М. А. Милорадовичу смертельное ранение. Стало ясно, что переговорные пути исчерпаны и нельзя обойтись без картечи, которая сразу же внесла смятение в ряды мятежников. Н. М. Карамзин так описывал свое впечатление от приснопамятного дня и господствующую атмосферу: "14 декабря я был во дворце, выходил и на Исаакиевскую площадь, видел ужасные лица, слышал ужасные слова, и камней пять-шесть упало к моим ногам. Новый император оказал неустрашимость и твердость. Первые два выстрела рассеяли безумцев с Полярною Звездою, Бестужевым, Рылеевым и достойными их клевретами. Я, мирный историограф, алкал пушечного грома, будучи уверен, что не было иного способа прекратить мятежа. Ни крест, ни митрополит не действовали!" Словно дополняя Карамзина, В. А. Жуковский, лично знавший многих декабристов, восклицал: "Какой день был для нас 14 числа! В этот день все было на краю погибели и все бы разрушилось. Но по воле Промысла этот день был днем очищения, днем ужаса, но в то же время днем великого наставления для будущего... Мы прожили вековой день... Государь отстоял свой трон... Отечество вдруг познакомилось с ним, и надежда на него родилась посреди опасности, устраненной его духом... Одним словом, во все эти решительные минуты Государь явился таким, каков он быть должен: спокойным, хладнокровным, неустрашимым. Он представился нам совершенно другим человеком; он покрылся честью в минуту, почти безнадежную для России".

Таков был взгляд, как говорится, со стороны. Сам же монарх испытывал "жгучую боль", которую, по его собственному ощущению, невозможно забыть до конца своих дней. "Я Император,- писал он брату,- но какою ценою. Боже мой! Ценою крови моих подданных". Он глубоко сожалел о том, что не удалось мирно разрешить возникший конфликт, искренне стремился разобраться в истинных причинах восстания и по справедливости оценить степень вины каждого заговорщика.

2

Назначенное царем следствие открывало, что в основе увлеченности декабристов, которых Пушкин называл "лучшим цветом" поколения, новыми идеями и их возможным приспособлением к русской действительности, лежали благородные побуждения уничтожить "разные несправедливости и угнетения" и сблизить сословия для роста общественного благоденствия. Примеры засилия иностранцев в высшей администрации, лихоимства, нарушения судопроизводства, бесчеловечного обращения с солдатами в армии волновали возвышенные умы молодых дворян, воодушевленных патриотическим подъемом 1812 года. Вместе с тем "великие истины" свободы, равенства, чести, необходимые для блага отечества, ассоциировались в сознании декабристов с республиканскими учреждениями и европейскими социальными формами, которые они в теории механически переносили на русскую почву, стремясь "пересадить Францию в Россию". Отвлеченность и умозрительность такого перенесения заключались главным образом в том, что оно осуществлялось без соотнесенности с историческим прошлым и национальными традициями, веками формировавшими духовные ценности, психологический и бытовой уклад жизни. Искренние упования декабристов на форсированное изменение сложившегося строя, на правовой порядок как на панацею от всех бед вступали в объективное противоречие с их благородными намерениями, ибо в стратегической перспективе открывали дорогу развитию далеких от благородства меркантильных эгоистических отношений, возрастающей нивелировке народов и культур, снижению духовных запросов личности, диктатуре денежного мешка. Так, ведущий идеолог декабризма Н. И. Тургенев связывал "усовершенствование системы представительства народного" с усовершенствованием системы кредитной", поскольку "век кредита наступает для всей Европы". Однако он реально представлял скрытую порочную основу всех подобных прогрессивных новаций: "Древние достигли свободы и следственно счастья стезею Природы: чистым, природным влечением души человеческой. Новейшие народы идут к счастью грязною дорогою: выгодами эгоизма и корысти. К стыду рода человеческого, может быть, надобно признаться, что путь новейших народов вернее, да теперь другого и существовать не может - вернее и прочнее: созданное на сих неблагородных основаниях стоит, как кажется, тверже".

По своему духу, воспитанию и воспринятым традициям Николай I чуждался "общей заразы своекорыстия", путей "коммерческих народов", господства эгоцентрических страстей, отрывающих права человека от его долга и обязанностей. Из материалов следствия он также узнавал, что декабристы были крайне разобщены не только с правительством, но и с народом. Более того, их преобразовательские планы, обернувшиеся военным переворотом, таили в себе, по позднейшему выражению А. И. Герцена, "зародыш и умственный центр грядущей революции". Действительно, в неотчетливые планы внедрения в России представительного правления в форме то ли конституционной монархии, то ли швейцарской или американской республики активно просачивались (для успешного достижения поставленных целей) мотивы истребления царской фамилии или расчленения России. Обсуждались (хотя многими и отвергались) и практические методы, знакомые грядущим поколениям не только по роману Ф. М. Достоевского "Бесы". Так А. И. Якубович, готовый убить императора, предлагал отворить кабаки для черни, взбунтовать солдат и мужиков, напоить их водкой, а затем направить эту "смесь" на Зимний дворец и предать разграблению богатые кварталы Санкт-Петербурга. В случае же неудачи вырабатывался вариант поджога столицы и отступления к Москве для соединения с Южной ассоциацией. П. И. Пестель, не одобрявший революций снизу и размышлявший о предотвращении их последствий, вынашивал не менее радикальные и коварные планы: установить десятилетнюю диктатуру, отвлечь народ завоевательными войнами, завести 113 тысяч жандармов (в тридцать раз больше, чем при самодержавии Николая I) и таким образом продвигаться к "цивилизованному обществу".

Подобные факты из донесения следственной комиссии, нарушение офицерской присяги, попытка насильственного изменения государственного строя, преступное кровопролитие и т. п. предопределили то суровое наказание, которое в разной степени (в зависимости от тяжести доказанной вины) испытали на себе участники заговора. С точки зрения строгой законности и формальной логики действия императора, конечно, носили последовательный характер. Однако с точки зрения исторических перспектив самодержавия и высшей справедливости, только укрепляющей его внутреннюю силу, "закон" без "благодати" не решал сложных и глубоких проблем исторического развития. Участь приговоренных к виселице и осужденных на каторгу и ссылку могла быть, без всякого ущемления юриспруденции, смягчена. Тем более что для "милости к падшим" имелось достаточно оснований, прежде всего в искреннем раскаянии и даже подлинном перерождении немалого числа декабристов, о котором многие десятилетия было принято вообще не упоминать. Так, незадолго до казни К. Ф. Рылеев уведомлял Николая I: "Чем же я возблагодарю Бога за Его благодеяния, как не отречением от моих заблуждений и политических правил? Так, Государь! Отрекаюсь от них чистосердечно и торжественно..." Предсмертное же письмо к жене этого вдохновителя и руководителя Северного общества проникнуто неподдельной верой и мужественным смирением: "Бог и Государь решили участь мою. Я должен умереть и умереть смертию позорною. Да будет Святая Его Воля! Милый мой друг! Предайся и ты воле Всемогущего, и Он утешит тебя. За душу мою молись Богу: Он услышит твои молитвы. Не ропщи ни на Него, ни на Государя: это будет и безрассудно и грешно. Нам ли постигнуть неисповедимые судьбы непостижимого? Я ни разу не возроптал во время моего заключения, и зато Дух Святой давно утешил меня... Благодарю моего Создателя, что Он меня посвятил и что я умираю во Христе. Это дивное спокойствие порукою, что Творец не оставит ни тебя, ни нашей малютки. Ради Бога, не предавайся отчаянию..."

А вот предсмертное письмо к брату еще одного из повешенных, С. М. Муравьева-Апостола: "Любезный друг Матюша! По неоставлению меня недостойного Божеского промысла и по истинно христианскому обо мне попечению доброго и почтенного отца Петра, общего нашего духовника... страхом и верою приступил к чаше Спасения нашего, принес в жертву то, что мог: сердце истинно сокрушенное и глубоко проникнутое как своим недостоинством, так и благостью неизреченного Спасителя нашего, Христа, который, так сказать, ожидал малейшего от меня желания приобщиться к нему, чтобы прибегнуть ко мне, восхитить на рамена как погибшую овцу. Радость, спокойствие, воцарившиеся в душе моей после сей благодатной минуты, дают мне сладостное упование, что жертва моя не отвергнута, и сильно убедили меня, что мы слепо шествуем, когда по каким-либо, по-видимому, благовидным причинам уклоняемся от исполнения должностей наших христианских..."

В последующем годы тюремного заключения и каторги способствовали религиозно-нравственному перелому и у других заметных деятелей декабристского движения. В. К. Кюхельбекер утверждал, что мрачная темница стала для него источником духовного света, Г. С. Батеньков признавался, что после ареста он во всем видел "неисповедимую волю Божию", а А. И. Одоевский говорил, что "ссылка привязала его к религиозному самоотвержению". С. П. Трубецкой же воспринимал каторгу как второе крещение. Зная подобные факты и настроения и сам являясь по-настоящему верующим человеком, царь тем не менее неукоснительно следовал букве закона и долга, что вызывало глухое раздражение в обществе. "По совести нахожу,- писал П. А. Вяземский,- что казни и наказания не соразмерны преступлениям, из коих большая часть состояла только в одном умысле".

Буква мертвит - дух животворит. Это непреложное правило отражает одно из существенных противоречий николаевского царствования, в котором глубокие историософские интуиции и масштабные задачи религиозного, государственного и национального строительства не получали полного и должного воплощения из-за господства казенного формализма, сковывавшего свободный почин и творческое развитие. С учетом перечисленных выше обстоятельств осознания заговорщиками своей вины и раскаяния неожиданная и открытая "милость к падшим" продемонстрировала бы неподдельную силу и дальновидную мудрость, сняла бы тот "зазор" между преступлением и наказанием, который порождал декабристскую мифологию, "будил" грядущие поколения западников, демократов, народников, большевиков и с преувеличенной активностью обыгрывался в перечне злоупотреблений власти.

0

102

3

Вместе с тем Николай I с пристальным вниманием отнесся к выводам следственной комиссии, вытекавшим из декабристской критики существовавших до него порядков. От старшего брата ему досталось сложное и запутанное наследие, формировавшееся прямо противоположными тенденциями. "Сначала был период либерализма и филантропии,- писал декабрист В. И. Штейнгель новому императору,- потом период мистицизма и, наконец, противных действий тому и другому". Подобные идеологические зигзаги, неожиданные колебания и постоянные противоречия объяснялись (помимо многочисленных субъективных причин) и тем, что при Александре I "старая" Россия, охваченная "новыми" веяниями европейских начал, в очередной раз оказалась не распутье, на границе двух веков и двух миров, когда подспудная, не всегда выходившая на поверхность общественной жизни борьба между самобытным развитием и подражательным заимствованием часто создавала ситуацию трудного и сложного выбора между "своим" и "чужим", самодержавием и конституционализмом, эволюционными и революционными методами правления. По словам С. М. Соловьева, нужно было выдержать первый напор революционного Запада, его порывистых движений вперед и соответствующих реакций - столь же рьяных отступлений назад. Перед Александром I, подчеркивал он, стояла задача уклонения от крайностей и примирения сталкивающихся начал.

Для решения подобных задач требовались твердые убеждения и колоссальная духовная энергия, глубокое знание собственной истории и живое единство мудрой, волевой и ответственной личности монарха с жизнью всех сословий страны, понимание стратегических перспектив будущего развития человечества. Однако дух времени располагал не к таким подходам, а к мечтательным идеалам, новым веяниям материализма и атеизма, вольтерьянства и республиканизма, масонства и мистицизма. Получив царский скипетр после насильственной смерти отца, Александр I поочередно испытывал их воздействия, начав с проектов "законно-свободных учреждений" и закончив военными поселениями. Его жизнь сфокусировала весь драматизм эпохи "блестящего дилетантизма" (П. В. Анненков), "разрыхления русской души" (Н. А. Бердяев), ее безмерной восприимчивости ко всякого рода идеям и социальным движениям. Благородной душе царя не хватало характера, а его религиозным воззрениям - глубины, определенности и твердости. "Язык Спасителя", которым он, по его собственным словам, не переставал говорить с 1812 года, размывался эзотерическими верованиями, о чем писал проницательный австрийский канцлер Меттерних: "Переходя от культа к культу, от одной религии к другой, он все расшатал, но ничего не построил. Все в нем было поверхностно, ничто не затрагивало его глубоко". Впечатлительный ум Александра I не выдерживал напора неудач в либеральных начинаниях и подступавших революционных угроз, которые естественно возникали на фоне европейских волнений, умственного брожения в русском обществе и повсеместного расстройства во всех отраслях внутреннего управления.

Стремясь установить реальное положение дел и уяснить возможное положительное содержание в планах декабристов, Николай I поручил делопроизводителю следственной комиссии А. Д. Боровкову изложить вытекающие из рассматриваемых материалов выводы о насущных государственных нуждах. "Надобно,- отмечалось в соответствующей записке,- даровать ясные, положительные законы; водворить правосудие учреждением кратчайшего судопроизводства; возвысить нравственное образование духовенства; подкрепить дворянство, упавшее и совершенно разоренное займами в кредитных учреждениях; воскресить торговлю и промышленность незыблемыми уставами; направить просвещение юношества сообразно каждому состоянию; улучшить положение земледельцев; уничтожить унизительную продажу людей; воскресить флот; поощрить честных людей к мореплаванию, словом, исправить немыслимые беспорядки и злоупотребления".

Первоначальная деятельность царя и была направлена как раз на устранение отмеченных изъянов, а также на кропотливую работу осуществления "постепенных усовершенствований" на "христианских правилах". "Я отличал и всегда отличать буду,- признавался он французскому посланнику де Сан При,- тех, кто хочет справедливых требований и желает , чтобы они исходили от законной власти, от тех, кто сам бы хотел предпринять их и Бог знает какими средствами". С целью эволюционного, а не революционного развития государства и общества и выработки неотложных преобразовательных мер он произвел своеобразный кадровый отбор, отсеяв так называемых реакционеров конца предшествующего правления (А. А. Аракчеев, М. Л. Магницкий, Д. П. Рунич и т. д.) и приблизив к себе двух самых видных инициаторов и проводников либеральных начинаний Александра I (М. М. Сперанский и В. П. Кочубей). Сперанский и Кочубей уже давно отошли от прежних конституционных взглядов и, так сказать, покаялись в грехах молодости. Первый возглавил успешную работу II отделения собственной Его Величества канцелярии по созданию первого полного свода законов по всем отраслям права и управления, изданного в 1833 г. Второй же стал председателем образованного в декабре 1826 г. особого комитета, в котором должны были рассматриваться проектировавшиеся ранее реформы и необходимые изменения в устройстве государственных учреждений и положении отдельных сословий.

Вместе с тем Николай I стремился преодолеть непоследовательность политики и неопределенность задач предшествующего царствования, покончить с неплодотворным лавированием между самодержавными началами и республиканскими тенденциями. Новый правитель не находил плодотворных результатов в идейных мечтаниях одностороннего западничества, вылившихся в декабристское восстание. В манифесте от 13 июля 1826 г. по случаю коронации говорилось: "Не от дерзких мечтаний, всегда раздражительных, но свыше усовершаются постепенно отечественные установления, дополняются недостатки, исправляются злоупотребления. В сем порядке постепенного усовершенствования всякое скромное желание к лучшему, всякая мысль к утверждению силы законов, к расширению истинного просвещения и промышленности, достигая к нам путем законным, для всех отверстым, всегда приняты будут нами с благоволением; ибо мы не имеем, не можем иметь другого желания, как видеть отечество наше на самой высокой степени счастья и славы, Провидением ему предназначенной".

По убеждению Николая I, добиться такого усовершенствования, просвещения и процветания возможно лишь при самодержавном правлении, на что его вдохновлял и в чем полностью его поддерживал Н. М. Карамзин. Именно Карамзин (и отчасти В. А. Жуковский, входивший с 1817 г. в интимный круг Николая Павловича в качестве учителя русского языка великой княгини Александры Федоровны) помогал молодому властелину России полнее уяснить и отчетливее сформулировать общие монархические воззрения и политические взгляды, ежедневно являясь по собственному почину во дворец с первых же дней междуцарствия.

Односторонность и дилетантизм верхушечного и навязывавшегося "сверху" в предшествующее правление реформаторства, не только не опиравшегося на весь народ, но даже не находившего поддержки у большинства правящего сословия, подчинение основных линий развития русской истории и тысячелетней государственности чужеродной и искусственной схеме, вызывали принципиальные возражения у Карамзина. В получившей широкую известность "Записке о древней и новой России", составленной еще в 1811 году, по словам Пушкина, "со всею искренностью прекрасной души, со всею смелостью убеждения сильного и глубокого", он критиковал "либералистов" за беспочвенность и отвлеченность предполагавшихся преобразований, за игнорирование вековых устоев и живоносных традиций, формировавших совокупную личность народа. Подчеркивая полезность заимствований в науках и художествах, он отмечал, что подражание иностранным державам во всем строе гражданской и нравственной жизни становится опаснее, чем при Петре I.

В передовых законах Карамзин находил множество ученых слов и книжных фраз и не обнаруживал ни одной мысли, учитывавшей своеобразие сложившегося в России общества. По его мнению, новоиспеченные законодатели испытывали излишнее уважение к внешним формам государственной деятельности, изобретали различные министерства и учреждения, что зачастую вело не к содержательному улучшению дел, а лишь к перемещению чиновников и перемене ведомственных наименований.

Между тем, настаивал автор "Записки...", законы народа должны вырастать из его собственных духовных ценностей, понятий, традиций и исторических обстоятельств, опираться на трезвое и мудрое знание человеческой природы. "В мире мало агнцев, мало и злодеев, а больше добрых и худых вместе". И любое социальное реформаторство оказывается мнимым или даже вредным, если оно создает условия для развития и укрепления не лучших (благородно-возвышенных), а худших (корыстно-эгоистических) душевно-духовных качеств человека. Следовательно "не формы, а люди важны". Поэтому в живой действительности, где правят не бумаги, а люди, важно "искать людей" для совершенствования имеющегося строя, а не ломать и перестраивать его с помощью чужеземных уставов или денег ("за деньги не делается ничего великого"), поощрять людей с разумом, честью и совестью.

С точки зрения Карамзина, подобные исторические и этические воззрения лучше всего укореняются и развиваются не в республиканских учреждениях и министерско-бюрократических установлениях, а при самодержавном правлении и сохранении живых русских традиций. "У нас - не Англия, мы столько веков видели судью в монархе и добрую волю его признавали вышним уставом... В России государь есть живой закон: добрых милует, злых казнит и любовь первых приобретает страхом последних... В монархе российском сохранились все власти, наше правление есть отеческое, патриархальное..."

По убеждению автора "Записки...", монархия, более всего приспособленная для эволюционных, а не революционных преобразований, всегда обеспечивала процветание и могущество государства (оно есть "палладиум России"), а ее ослабление приводило к возникновению анархии, усилению аристократии или созданию олигархии.

Карамзин особенно подчеркивал внутреннюю связь самодержавного принципа верховной власти с православной верой и нравственным духом народа. Царь как помазанник Божий и надсословная сила должен руководствоваться не юридическими законами и интересами политических партий и конкурирующих групп, а исходить из любви к добру и правде, опираться на "закон Божий" и "единую совесть", что его реально и объединяет со всем народом. Именно сила духа и веры, нравственное могущество государства, которое для его безопасного развития едва ли не важнее материального, сливали все слои общества в нераздельный союз во времена тяжелых испытаний.

Для Карамзина именно люди, обладающие не только обширными познаниями и отменными профессиональными качествами, но и - главное - соотносящиеся с религиозно-этическим началом идеального самодержавия, и составляют основное богатство страны, обуславливают потенциальную возможность ее движения не по "грязной дороге" коммерческих народов, а благородными путями духовного самостояния и истинной силы. Отмечая факты исторического воплощения самодержавного принципа, он беспощадным пером обличал его многочисленные самоубийственные злоупотребления в деятельности конкретных лиц и как бы призывал властителей вместо скользких новшеств использовать несомненные нравственные резервы для совершенствования монархии, дабы предотвратить грядущие идейные блуждания или губительную бюрократизацию государства: "Да царствует благодетельно! Да приучает подданных к благу. Тогда родятся обычаи спасительные, которые лучше всех бренных форм удержат государей в пределах законной власти".

"Записка о древней и новой России" содержит в зародыше ту программу, которая в царствование Николая I будет развернута и акцентирована в триаде "православие - самодержавие - народность" и которая основана на убеждении в том, что общественно-политическая жизнь не может быть надлежащим образом устроена без опоры на религиозный фундамент. В XIX веке Россия оставалась практически единственной страной, в которой достаточно целеустремленно культивировалась устойчивая связь государства с народом в свете христианского самосознания. Причисленный ныне к лику святых митрополит Филарет, весьма представительная для эпохи Николая I фигура, в день празднования восшествия царя на престол возглашал: "В наше время многие народы мало знают отношение государства к Царству Божию, и, что особенно странно и достойно сожаления, мало сие знают народы христианские... Им не нравится старинное построение государства на основании благословения и закона Божия, они думают гораздо лучше воздвигнуть здание человеческого общества в новом вкусе, на песке народных мнений и поддерживать оное бурями бесконечных распрей. Их новые построения никогда не достраиваются, каждый день угрожают падением, часто действительно рушатся".

Характеризуя "наш век", Филарет отмечает усиленное стремление к невнятным реформам при утрате духовного измерения жизни, когда люди становятся невосприимчивыми к добру и красоте, правде и справедливости и в отсутствии опоры на высшие религиозные принципы Откровения и Истины ищут свободы не на путях подлинного совершенствования, нравственного возрастания, достоинства и чести, а на путях интриг и революций. Тогда в человеческом сердце и уме зарождаются и навязываются рассудочные вымыслы и ложные теории, маскирующие и обслуживающие в "плюралистической" борьбе и благообразной оболочке своекорыстные страсти и низменные интересы. Поэтому следует с оглядкой смотреть на все "новое", что способно расшатать в "старом" изначально плодотворные божественные устои. "Было бы осторожно как можно менее колебать, что стоит, чтобы перестроение не обратить в разрушение. Бог да просветит тех, кому суждено из разнообразия мнений извлечь твердую истину".

Николай I как последовательный сторонник монархической формы правления намеревался строить государственную политику на основе Закона Божия, а потому отвергал всякую революцию как идею, как принцип, как метод преобразования действительности, который в своем противобожественном самозванстве и радикалистском самочинстве отторгает вместе с злоупотреблениями и достоинства атакуемого строя жизни, а также не учитывает возможные отрицательные последствия чаемых новшеств. После восстания декабристов он говорил великому князю Михаилу Павловичу: "Революция на пороге России, но, клянусь, она не проникнет в нее, пока во мне сохраняется дыхание жизни, пока Божиею милостью я буду императором".

Здесь вполне уместно вспомнить записку Ф. И. Тютчева "Россия и революция", составленную в связи с европейскими волнениями 1848 года и одобренную Николаем I. В ней резко ставится вопрос о судьбах России и Запада в контексте мировых тенденций и борений: "Уже с давних пор в Европе только две действительные силы, две истинные державы: Революция и Россия. Они теперь сошлись лицом к лицу, а завтра, может, схватятся. Между тою и другою не может быть ни договоров, ни сделок. Что для одной жизнь - для другой смерть. От исхода борьбы, завязавшейся между ними, величайшей борьбы, когда-либо виденной миром, зависит на многие века вся политическая и религиозная будущность человечества". Любопытно, что именно так ставился вопрос и Ф. Энгельсом (разумеется, с иными целями и противоположными задачами): "нам ясно, что революция имеет только одного страшного врага - Россию".

В отличие от Энгельса, Тютчев рассматривал революцию на первичном духовном уровне как такое явление, в основе которого лежит возведенное в политическое и общественное право самовластие человеческого "я", не признающего иных авторитетов, кроме собственного волеизъявления во всех его несовершенных проявлениях и противобожественных устремлениях. Сила же России, напротив, заключается в смирении и самоотречении, призванных следовать Закону Божию и таким образом удерживать историческое развитие от разрушительных последствий.

Необходимо подчеркнуть, что в подобном историософском отношении к революционному началу и его конкретному преломлению в европейских событиях и декабристском движении и соответственно к русскому пути как к альтернативному принципу постепенных усовершенствований на христианских основах с политикой Николая I перекликались идеи упомянутых выше и многих других писателей и мыслителей. В упоминавшемся манифесте от 13 июля 1826 года также говорилось о "пагубной роскоши полупознаний", о "порыве в мечтательные крайности, коих начало есть порча нравов, а конец - погибель". Дворянству же предлагалось стать "примером всем другим состояниям" и предпринять "подвиг к усовершенствованию отечественного, а не чужеродного воспитания" и "истинного просвещения". О "вредных мечтаниях", имевших "самое ужасное влияние на лучший цвет предшествующего поколения", достаточно много размышлял зрелый Пушкин. После декабристского восстания он пришел к выводу, что самые прочные и плодотворные изменения зависят от постепенного улучшения и совершенствования нравов. И П. Я. Чаадаев сожалел о том, что из просвещенных стран мира "мы принесли домой лишь идеи и стремления, плодом которых было безмерное несчастие, отодвинувшее нас на полвека". Он был убежден в соответствии монархического правления подлинному просвещению и считал, что "для нас невозможен никакой прогресс иначе, как при условии полного подчинения всех верноподданных чувствам Государя".

4

Вопросы истинного просвещения, его качественного наполнения и самобытного содержания занимали едва ли не первостепенное место в умах современников николаевской эпохи (о чем весьма мало говорится в исторической и исследовательской литературе). И это неудивительно, поскольку именно образование в сочетании с соответствующим воспитанием в духе православных традиций способно показать оборотную сторону тех или иных заимствованных "мечтаний" и стать естественным рычагом не революционных, а эволюционных преобразований в рамках существующей государственной системы. Неслучайно в том же манифесте родители призывались обратить все их внимание "на нравственное воспитание детей: не просвещению, но праздности ума, более вредной, нежели праздность телесных сил, недостатку твердых познаний должно приписать сие своевольство мысли, источник буйных страстей,.." В рескрипте Николая I от 13 сентября 1846 года повторена та же мысль применительно к более узкой, армейской, области: "Мне особенно приятно видеть, что главная цель военного воспитания обращена к развитию в юношах чистых правил нравственности и чувства чести".

Весьма показателен для характеристики Николая I выбор им на роль воспитанника будущего наследника трона поэта В. А. Жуковского, в представлении которого воспитание и образование составляли неразрывное единство и который пользовался высочайшим моральным авторитетом в обществе. Как царь и Н. М. Карамзин, поэт считал монархию единственно возможной формой правления в России, в которой очень многое зависит от личности, системы взглядов, нравственных убеждений и исторических знаний самодержца, вырабатывающих у него понимание связи времен и священных задач правления. "Я хочу воспитать в моем сыне человека, прежде чем сделать из него государя",- заявлял император. "Человек во всяком сане есть главное",- как бы откликался на его пожелание поэт в письме к своему воспитаннику, стремясь внушить ему мысль об "уважении к человечеству", столь необходимому "во всякой жизни, особенно в жизни близ трона и на троне".

С душой на все прекрасное готовой,
Наставленный достойным счастья быть,
Великое с величием сносить,
Не трепетать, встречая век суровый...
Жить для веков в величии народном,
Для блага ВСЕХ - СВОЕ позабывать,
Лишь в голосе отечества свободном,
С смирением дела свои читать!
Вот правила детей великих внуку.
С тобой еще начать сию науку...

Любовь царя к народу, "самоотвержение власти", неукоснительное соблюдение религиозно-нравственных устоев, способность соединить их с необходимыми преобразованиями изменяющегося времени и "отделять то, что оно уже умертвило, питать то, в чем уже таится зародыш мысли",- таковы важные начала воспитательно-образовательной программы Жуковского, находившей живой отклик в душе Николая I, что свидетельствовало и о его собственных устремлениях. Знаменателен тот факт, что для обучения своего сына, будущего инициатора "великих реформ", император привлек лучших специалистов России, отличавшихся к тому же несомненным внутренним достоинством. Так, географию и статистику преподавал К. И. Арсеньев, словесность - П. А. Плетнев, право - М. М. Сперанский. "Всякое право,- убеждал цесаревича последний,- а следовательно, и право самодержавия, потому есть право, что оно основано на правде. Там, где кончается правда и начинается неправда, кончается право и начинается самовластие". Сам Николай I, глубоко разделяя подобные мысли и чувства, исходил в планах и действиях из представления о божественном происхождении своей верховной власти и воспринимал ее как высший долг и самоотверженное служение, для адекватного понимания которого и нужны были новые акценты в умственной деятельности общества.

О соединении интеллектуального образования, нравственного просвещения и вытекающего из такого синтеза правильного направления деятельности размышлял и Пушкин в составленной в 1826 г. по просьбе Николая I записке "О народном воспитании". По его убеждению, именно активное воспитание вместе со знанием мировой и отечественной истории, "образа мыслей и чувствований", "образа правления и веры", "особенной физиономии своего народа" не позволит юношам (намек на недавнее восстание) увлекаться "чужеродным идеологизмом" и республиканскими идеями, сняв с них прелесть новизны. Подобные рассуждения поэта не были каким-то предательством по отношению к декабристам. Как признался он царю после приезда в Москву, ему пришлось бы примкнуть к бунтовщикам на Сенатской площади, случись тогда оказаться среди них. Поступить иначе ему не позволяли представления о товарищеской чести. Но теперь он полагал несбыточной надеждой устранить невежество, жестокость, неустройство жизни с помощью смены социально-политической системы. Шоры прекраснодушных мечтаний о "заре пленительного счастья" исчезали при понимании глубокого несовершенства человеческой природы, неодинаково распределяющей среди своих детей таланты, физическую силу и многие другие способности, таящей в себе темные желания и гибельные страсти, которые необходимо опознать и преодолеть, а уж затем приниматься за активное переустройство жизни.

Официальная идеология соединения образования и воспитания на основе православных и национальных традиций была сформулирована в 70-х годах одним из самых просвещенных людей николаевской эпохи, признанным знатоком классических древностей и европейской культуры, министром народного просвещения С. С. Уваровым. Он ставил целью, "при оживлении всех государственных сил, охранять их течение в границах безопасного благоустройства", намеревался "изгладить противоборство так называемого европейского образования с потребностями нашими: исцелить новейшее поколение от слепого, необдуманного пристрастия к поверхностному и иноземному, распространяя в юных умах радушное уважение к отечественному и полное убеждение, что только приноровление общего, всемирного просвещения к нашему народному быту, к нашему народному духу может принести истинные плоды всем и каждому".

В отчете о десятилетии работы своего министерства Уваров так оценивал поставленную в 1833 г. задачу: "Посреди быстрого падения религиозных и гражданских учреждений в Европе, при повсеместном распространении разрушительных понятий, в виду печальных явлений, окружающих нас со всех сторон, надлежало укрепить отечество на твердых основаниях, на коих зиждется благоденствие, сила и жизнь народная; найти начала, составляющие отличительный характер и ей исключительно принадлежащие; собрать в одно целое священные остатки ее народности и на них укрепить якорь нашего спасения. К счастью, Россия сохранила теплую веру в спасительные начала, без коих она не может благоденствовать, усиливаться, жить".

Такими спасительными началами были провозглашены православие ("Исконно и глубоко привязанный к церкви отцов своих, русский искони взирал на нее как на залог счастья общественного и семейственного. Без любви к вере предков народ, как и частный человек, должен погибнуть"), самодержавие ("Самодержавие составляет главное условие политического существования России. Русский колосс упирается на нем, как на краеугольном камне своего величия... Спасительное убеждение, что Россия живет и охраняется духом самодержавия сильного, человеколюбивого, просвещенного, должно проникать в народное сознание и с ним развиваться") и народность ("Вопрос о народности не имеет того единства, как предыдущие... Относительно народности все затруднение заключалось в соглашении древних и новых понятий; но народность не заставляет идти назад или останавливаться; она не требует неподвижности в идеях... Довольно, если мы сохраним неприкосновенным святилище наших народных понятий; если примем их за основную мысль правительства, особенно в отношении к отечественному воспитанию").

Единство веры, государства и народа предполагало в идеале такое развитие всех сторон социальной, экономической и политической жизни, при котором разные слои общества не утрачивали бы ее духовного измерения, свободно и добровольно умеряли бы эгоистические страсти и корыстные интересы в свете совестного правосознания и устремления к общему благу, органически сохраняли бы живые формулы человеческого достоинства: "быть, а не казаться", "служить, а не прислуживаться", "честь, а не почести", "в правоте моя победа". Следует подчеркнуть, что именно свободное и добровольное движение "вперед", осознанная солидарность и активность граждан, сочетание элементов внешнего прогресса с лучшими традициями и человеческими качествами цементируют монархию как высшую форму государственного правления, которой отдавали дань и выдающиеся представители русской культуры (Пушкин, Жуковский, Гоголь, Тютчев, Достоевский и др.). В противном случае, как отмечает И. А. Ильин, монархия таит в себе опасности властного произвола, чрезмерной опеки чиновничества над народом, погашения личностной самодеятельности и творческого почина, необходимых для преодоления вечно подстерегающего застоя и расцвета плодотворной жизнедеятельности.

Подобных опасностей не удалось избежать и Николаю I, хотя в своих намерениях и планах он исходил из идеальных представлений о синтезе православия, самодержавия и народности и решимости укреплять Россию так же, как и высокочтимый им Петр I. Недаром Пушкин в 1826 г. надеялся, что молодой император пойдет по пути "пращура", будет "как он, неутомим и тверд". Славянским Людовиком XIV воспринимал его уже упоминавшийся мемуарист А. де Кюстин, отмечавший слова самодержца о том, что тот продолжает дело Петра Великого. "Петр Великий,- писал де Кюстин,- гораздо ближе к императору Николаю, чем его брат Александр, и потому Петр еще и теперь в большой моде".

На самом деле, не только в целях и задачах, но и в личности и характере Николая I проявлялось нечто, сближавшее его (при наличии и весьма существенных отличий) с великим предшественником. Стремясь поднять внутреннее благосостояние страны и упрочить ее внешнее значение, сменивший Александра I царь полностью подчинялся взятым на себя обязательствам, ничем не жертвовал для удовольствия и всем ради долга. "Странная моя судьба,- признавался он в одном из писем,- мне говорят, что я - один из самых могущественных государей в мире, и надо бы сказать, что все, т. е. все, что позволительно, должно бы быть для меня возможным, что я, стало быть, мог бы по усмотрению быть там, где и делать то, что мне хочется. На деле, однако, именно для меня справедливо обратное. А если меня спросят о причине этой аномалии, есть только один ответ: долг! Да, это не пустое слово для того, кто с юности приучен понимать его так, как я. Это слово имеет священный смысл, перед которым отступает всякое личное побуждение, все должно умолкнуть перед этим одним чувством и уступать ему, пока не исчезнешь в могиле. Таков мой лозунг. Он жесткий, признаюсь, мне под ним мучительнее, чем могу выразить, но я создан, чтобы мучиться".

0

103

5

Эпоха Николая I - это не время перестройки государственной и общественной жизни по отвлеченным идеологическим схемам, а период неустанного труда в самых разных областях. Вставая на рассвете, сам император иногда проводил за рабочим столом по восемнадцать часов в сутки, назначал аудиенции на восемь, а то и на семь часов утра и старался лично вникать во все дела. Получив недостаточное гуманитарное образование и испытывая равнодушие к умозрительному знанию, он тем не менее имел природную склонность к прикладным и военным наукам, строительному и инженерному искусству, обладал практическим складом ума и трезвой оценкой происходящего. Если Петр I воспринимался порою как плотник на троне, то его потомок любил говорить: "мы - инженеры".

Действительно, еще будучи в должности генерал-инспектора по инженерной части, великий князь Николай Павлович вкладывал всю присущую ему энергию в формирование русского инженерного корпуса, почти ежедневно посещал подведомственные учреждения, подолгу просиживал на лекциях офицерских и кондукторских классов Главного инженерного училища, изучал черчение, архитектуру и другие предметы, чтобы до деталей понять суть утверждаемых им проектов. И впоследствии, уже на царском троне, он стремился тщательно вникать не только в военные или строительные проблемы, но и в вопросы технического оборудования, полезного предпринимательства, финансовой и экономической политики и многие другие, пытался "все видеть своими глазами, все слышать своими ушами". Вахтпарады, смотры флота, маневры, испытательные стрельбы разрывными снарядами, работа комиссий по крестьянскому вопросу или строительству железных дорог - все это и многое другое не обходилось без прямого участия государя. Обычными стали его частые поездки по различным областям империи, осмотры больниц, тюрем, казенных складов, посещения присутственных мест, учебных заведений, вновь возводимых сооружений. Дальность расстояния, бездорожье, ненастье, телесное недомогание или душевная усталость не могли удержать царя от исполнения намеченных планов. Если он был убежден в полезности и справедливости какого-либо дела, то проявлял при его практической реализации непреклонную волю и твердую решимость. Достаточно взглянуть лишь на некоторые резолюции самодержца: "Мы все на службе не за тем. чтобы гулять, а чтобы дело делать"... "Должно держаться неотступно данных приказаний и впредь не сметь от них отступать"... "Я уже не раз приказывал с предложениями, противными закону, не сметь входить... когда закон есть, должно его соблюдать без изыскания предлогов к неисполнению".

Многие современники отмечали и рыцарские качества Николая I, который строго придерживался кодекса чести, верности данному слову, с "крайним омерзением" относился к хитроумной фальши, закулисным интригам, подкупам оппонентов и прочим нелегальным уловкам, часто допускаемым так называемыми цивилизованными государствами. Даже явный недоброжелатель А. де Кюстин писал, что ум царя "самый практичный и ясный, какой только бывает на свете. Не думаю, чтобы сыскался сегодня второй государь, который бы так ненавидел ложь и так редко лгал, как этот император". Император признавался этому мемуаристу, что слишком нуждается в прямом и откровенном высказывании своих мыслей и что скорее отступит до Китая, нежели согласится на продажный и мошеннический способ правления, отличавший, по его мнению, конституционные монархии.

К рыцарским достоинствам Николая I, отличавшим его как "сильную, благородную и весьма идеальную натуру" (К. Н. Леонтьев), добавлялось и несомненное мужество, среди ярких проявлений которого выделяется поведение царя во время холерной эпидемии. Двигаясь из глубины Азии и усеивая свой путь тысячами трупов, заразная болезнь быстро распространялась вверх по Волге и в сентябре 1830 г. достигла Москвы. "С сердечным соболезнованием получил я ваше печальное известие,- писал император московскому генерал-губернатору Д. В. Голицыну. - Уведомляйте меня эстафетами о ходе болезни. От ваших известий будет зависеть мой отъезд. Я приеду делить с вами опасности и труды..."

Очевидцы свидетельствуют об удивлении и радости москвичей, узнавших, что "царь в Москве". Рано утром 29 сентября огромные толпы народа шли к Кремлю, где у входа в Успенский собор митрополит Филарет говорил: "С крестом сретаем тебя, Государь. Да идет с тобою воскресение и жизнь". В гуще народа раздавались голоса: "Ты - наш отец, мы знаем, что ты к нам будешь... Где беда, там и ты, наш родной". Приложившись к иконе Божьей Матери в Иверской часовне, император начал свое десятидневное пребывание в древней столице, наполненное беспрерывной деятельностью. Презирая опасность, он посещал холерные палаты в госпиталях, приказывал устраивать в разных частях города новые больницы и создавать приюты для лишившихся родителей детей, отдавал распоряжения о денежном вспомоществовании и продовольственной помощи беднякам, постоянно появлялся на улицах, дабы поднять упавший дух жителей. Ободренные москвичи стали охотнее соблюдать санитарные меры и соревноваться в пожертвованиях. Между тем женщина, находившаяся в одном дворце с Государем, заразилась и умерла, несмотря на немедленно оказанное ей лечение. Постоянно общавшийся с ним слуга также скоропостижно скончался. По словам А. Х. Бенкендорфа, самого царя "тошнило, трясла лихорадка, и открылись все первые симптомы болезни. К счастию, сильная испарина и данные вовремя лекарства скоро ему пособили, и не далее как на другой день все наше беспокойство миновалось". Выполнив свою миссию, император отправился обратно в Санкт-Петербург и выдержал в Твери, как и полагалось по закону, установленный карантинный срок. Его решительное и мужественное поведение вдохновило Пушкина на стихотворение "Герой", где рассказывается о смелости и милосердии Наполеона, будто бы посетившего чумный госпиталь в Яффе, и намекается на приезд царя в Москву. "Каков государь,- писал поэт П. А. Вяземскому,- молодец! того гляди, что наших каторжников простит - дай Бог ему здоровья".

По наблюдениям современников, Николай I, подобно Петру I, но на свой лад в быту был весьма непритязателен, предпочитал обходиться простыми кушаниями вроде щей и гречневой каши, вел достаточно спартанский образ жизни, старался даже в заграничных путешествиях не изменять своим привычкам и спать по-походному на холщовом мешке с соломой вместо матраса. Один из иностранцев восклицал, что и самый бедный французский землепашец вряд ли бы стал спать на таком жестком ложе. Царь и умер, как писала А. Ф. Тютчева, в маленьком кабинете на первом этаже Зимнего дворца "лежа поперек комнаты на очень простой железной кровати... Голова покоилась на зеленой кожаной подушке, а вместо одеяла на нем лежала солдатская шинель. Казалось, что смерть настигла его среди лишений военного лагеря, а не в роскоши пышного дворца. Все, что окружало его, дышало самой строгой простотой, начиная от обстановки и кончая дырявыми туфлями у подножия кровати".

Характеризуя Николая I, следует также заметить, что любовь ко всему военному, армейской организации и простоте не мешала ему владеть иностранными языками, обладать художественным вкусом, увлекаться театром, сочинять музыку, любить церковное пение и нередко самому в нем участвовать.

Отмеченные черты личности царя во многом способствовали движению страны к тем целям, о которых можно судить по его словам, начертанным в 1850 г. на отчете министра иностранных дел К. В. Нессельроде и адресованным сыну: "Дай Бог, чтобы удалось мне сдать тебе Россию такою, какою стремился я ее поставить: сильной, самостоятельной и добродающей - нам добро,- никому зло".

6

Если общие задачи государственного строительства по-своему продолжали петровские преобразования, то конкретные методы и пути их осуществления принимали порою прямо противоположный характер. Петр I хотел добиться успехов во внешнем прогрессе и могуществе через слом национальных традиций и вековых установлений и их замену принципиально новыми предписаниями, законами, учреждениями, что усиливало разрыв между самобытной жизнью и заимствованным просвещением, увеличивало существовавшее отделение высших слоев общества от народа, приводило к забвению духовной сущности родной земли и ее истории. А. де Кюстин удивлялся, как мощно одарена от природы русская нация, сумевшая сохранить свое неповторимое лицо в условиях, когда власть предержащие и знать беспрерывно "клянчили идеи и искали образцов для подражания во всех обществах Европы".

В идеологии и политике Николая I наблюдается вполне отчетливая и последовательная устремленность к преодолению отрицательных последствий безоглядных заимствований, восстановлению нарушенной связи времен, активизации плодотворных начал собственной истории. "Во мне поднимается волна почтения к этому человеку,- восхищался А. де Кюстин. - Всю силу своей воли он направляет на потаенную борьбу с тем, что создано гением Петра Великого; он боготворит сего великого реформатора, но возвращает к естественному состоянию нацию, которая более столетия назад была сбита с истинного своего пути и призвана к рабскому подражательству... чтобы народ смог произвести все то, на что способен, нужно не заставлять его копировать иностранцев, а развивать его национальный дух во всей его самобытности". Сам царь признавался мемуаристу, что хочет быть достойным доброго русского народа и в невзгодах времени старается искать убежища в глубине России, забывая о западных странах.

Действительно, Николая I можно считать самым национальным из всех монархов, занимавших до него престол Петра I. Он верил в мировое призвание Святой Руси и по мере сил и понимания пытался самоотверженно служить ей на всех направлениях своей деятельности. Так, большое значение царь придавал укреплению Православия и мерам против распространения сектантства и невнятного мистицизма, свойственного предшествовавшему правлению. Он был озабочен и положением сельского духовенства, находя в нем опору народной нравственности, а также многое сделал для воссоединения в 1839 г. греко-униатской церкви с православной. Когда в 1832 г. был канонизирован епископ Митрофан, он прислал золотой покров на раку святителя и приехал в Воронеж для поклонения святому.

Если по отношению к революционным идеям император вел изоляционистскую политику, то материальные изобретения Запада привлекали его пристальное внимание. Господство самодержавного строя совсем не мешало развитию хозяйственной жизни и новых экономических связей. На период правления Николая I приходится строительство половины всей сети шоссейных дорог, проектировавшихся в России до 1917 г., а также железнодорожного сообщения от Петербурга до Царского Села и до Москвы. На Волге и Балтике появились первые пароходы, мануфактуры стали заменяться фабриками с современным оборудованием. В результате объем промышленного производства удвоился, а сбалансированная финансовая политика привела к укреплению рубля на мировом рынке, хотя устарелые крепостнические формы требовали соответствующего реформирования. Любопытно наблюдение известного французского экономиста середины прошлого века Моро-Кристофа, отметившего в своем фундаментальном исследовании пауперизма, что дело предупреждения нищеты при наименьших затратах казны поставлено в России лучше, чем на Западе (отношение количества неимущих к общему числу населения колебалось в европейских странах от 3 до 20%, а в европейской России не превышало 1%).

Большое внимание в правление Николая I уделялось развитию естествознания. В данном царем уставе Академии наук писалось, что "она старается расширить пределы всякого рода полезных человечеству знаний... имеет попечение о распределении просвещения. Она обращает труды свои непосредственно в пользу России, распространяя познания о естественных произведениях империи". По высочайшему повелению были оборудованы обсерватории в Казани и Киеве, приведена в порядок устаревшая обсерватория в Москве, а также выстроена новая близ северной столицы. В указе императора говорилось о том, что "желая споспешествовать успехам Астрономии в Империи Нашей, повелели Мы соорудить в окрестностях Санкт-Петербурга, на Пулковской горе, Главную Астрономическую Обсерваторию и снабдить ее полным прибором совершеннейших инструментов". Академик Ф. А. Бредихин, создавший классификацию кометных форм, а также теорию распада комет и образования метеорных потоков, видел в увлечении самодержца астрономией "какое-то внутреннее расположение к ней. Стройный порядок системы, строгое соподчинение частей целому, твердость и доказательность перехода от известного к неизвестному - и не в отвлеченной области мышления, а в приложении к конкретному, имеющемуся пред очами и необъятному пространством организму вселенной - все это находило, по-видимому, сочувственные фибры в возвышенной душе Монарха, который в громадной империи своей стремился упрочить законность, стройный порядок и спокойное развитие на стезе правды и добра".

Ход жизни требовал грамотных чиновников, инженеров, агрономов, врачей, учителей, и правительство Николая I откликалось на эти насущные требования, развивая широкую сеть начальных, средних и высших учебных заведений. Количество гимназий в эти годы значительно увеличилось, а число учащихся в них почти утроилось. В Петербурге был восстановлен Главный педагогический институт, открыто Высшее училище правоведения для подготовки юристов, а Технологический институт выпускал инженеров. Начали работу Строительный институт, Земледельческий институт, Межевой институт в Москве и др.

В николаевское царствование заметное развитие получили и научные общества - Российское общество естественных наук, Географическое общество в Петербурге, Одесское общество истории и древностей, различные археографические комиссии для изучения памятников старины, разбора и издания древних актов и т. п. Царь поддерживал научные издания, заботился о их направлении и регулярно знакомился с соответствующими отчетами. Так, при прочтении одного из подобных отчетов монаршее внимание было обращено на "тот утешительный факт, что большинство одобренных произведений относилось к отечественной истории, к разработке нашего родного языка и к изучению юридического и общественного быта России". Действительно, Академия наук осуществляла масштабную исследовательскую программу в области русской истории и языковедения.

С особой выразительностью ориентация Николая I на национальные традиции и допетровские ценности проявилась в его художественно-архитектурной политике. Уже в конце 1826 - начале 1827 гг. генерал-губернаторы и обер-прокурор Синода получили царские указания:

"Государь император высочайше повелеть изволил собрать немедленно сведения по всем губерниям:

1. В каких городах есть остатки древних замков и крепостей или других остатков древности.

2. В каком они положении ныне находятся.

Воля Его Величества в то же время есть, чтобы строжайше было запрещено таковые здания разрушать, что и должно оставаться на ответственности начальства городского и местных полиций...

Буде есть возможность снять с таковых зданий планы и фасады в нынешнем их положении, то сие Его Величеству весьма желательно... поскольку среди древних зданий много церквей и монастырей, то считаю нелишним послать и в Синод циркуляр, посланный губернаторам".

Своеобразным продолжением внимания царя к отечественному зодчеству стали его личные инициативы по реставрации храмов. Например, пребывая в 1834 г. во Владимире, он повелел восстановить Дмитриевский собор "в первобытном его виде". В том же 1834 г. К. Тон получил указание приступить к работам в Ипатьевском монастыре Костромы и "придать оному более наружного величия и благолепия... вместе с тем сохраняя все уцелевшие доселе остатки архитектуры и вкуса того времени, применяясь к ним в новой отделке монастыря".

Что же касается строительства новых храмов, то и здесь правительственным циркуляром впервые предписывалось создавать образцовые проекты по канонам древнерусского зодчества, "дабы удобнее в тех губерниях, где еще не имеется сведущих архитекторов и опытных, ввести строение церквей правильное, издать и разослать по епархиям для руководства собрание планов и фасадов церквей, составленных по наилучшим и преимущественно древним образцам". Интересен тот факт, что и избы, школы, волостные управления, постоялые дворы и т. д. проектировались, по желанию императора, в чисто русском вкусе и стиле.

Показательным примером воплощения принципов православия, самодержавия и народности в архитектуре может служить строительство Большого Кремлевского дворца, который должен был находиться в духовном и эстетическом единстве с храмом Христа Спасителя, и также с историческими воспоминаниями и национальными преданиями. В Высочайшем Рескрипте, отправленном Николаем I министру Императорского двора и опубликованном в газете "Московские ведомости", провозглашалось: "Сие изящное произведение зодчества будет новым достойным украшением любезной моей древней столицы, тем более, что оно вполне соответствует окружающим его зданиям, священным для Нас и по соединенным с ними воспоминаниями веков минувших и великих событий отечественной истории. Следуя мысли Моей, во всех частях оного и в самих вновь устроенных, искусство умело сохранить отличительный характер прежней истинно русской архитектуры, приспособив их вместе к настоящим потребностям, к усовершенствованию и вкусу нашего времени... В идее и проекте дворца разрешалось, кроме задачи невиданного доселе великолепия и колоссальности, та же задача народности, как и в Храме Спасителя: как в первом художник думал о том, чтобы, воздвигая храм, согласить его с общим оригинальным характером нашей древней столицы, характером ее сорока сороков церквей, так и в проекте дворца та же мысль напутствовала его относительно характера уцелевших царских теремов, понятий и верований народных, понятий и приличий, неразлучных с историей Москвы, даже линий видов и очерков в отношении пейзажном и чисто архитектоническом".

В правление Николая I получило значительное развитие живописное, театральное и музыкальное искусство, появилось много выдающихся имен и блестящих талантов. Именно тогда русская литература достигла таких вершин, которые позволили назвать это время ее "золотым веком". Сам царь старался не только морально и материально поддерживать художников (например, П. А. Федотова), артистов (например, П. А. Каратыгина) или писателей (например, Гоголя), но и сделать их союзниками в деле укрепления могущества России. Характерны его взаимоотношения с Пушкиным, истинный масштаб личности которого он едва ли не первым среди современников сумел по достоинству оценить ("умнейший человек"). Философ Г. Шпет замечал по этому поводу: "Верный инстинкт подсказал Николаю Павловичу обратиться к Пушкину. Карамзин, Жуковский, Пушкин, кн. Вяземский и все пушкинское были единственною возможностью для нас положительной, не нигилистической культуры".

7

По словам Д. Н. Толстого, "прощение Пушкина и возвращение его из ссылки составляет самую крупную новость эпохи". Монаршая милость и начавшийся диалог с самодержцем обернулись для поэта заменой обычной цензуры на высочайшую и просьбой императора составить упоминавшуюся выше записку "О народном воспитании". В дальнейшем высочайшая благосклонность сохранялась, и в 1831 г. Пушкин с радостью сообщал П. В. Нащокину: "Царь (между нами) взял меня на службу, т. е. дал мне жалованья и позволил рыться в архивах для составления "Истории Петра I". Дай Бог здоровья царю". Когда в "Северной пчеле" стали появляться издевательские выпады Ф. В. Булгарина против Пушкина, царь повелел А. Х. Бенкендорфу призвать журналиста и "запретить ему отныне печатать какие бы то ни было критики на литературные произведения, и, если можно, то и закрыть газету". С тех пор Булгарин перестал задевать поэта в своих публикациях. В 1836 г. Пушкин задумал издавать журнал "Современник", и император дал ему необходимое разрешение, несмотря на резкие возражения влиятельных лиц. И в дуэльной истории поэта царь показал себя беспристрастным и справедливым судьей, приказал позаботиться о материальном обеспечении его семьи, разжаловал Дантеса в солдаты и вместе с "гнусной канальей" Геккерном с позором изгнал из России.

Со стороны Пушкина также наблюдалось движение навстречу благородным устремлениям и государственным задачам Николая I. Ратуя за союз с государством на плодотворных и для народа, и для государства началах, поэт намеревается "пуститься в политическую прозу", вникает в монаршие проекты "контрреволюции революции Петра". "Ограждение дворянства, подавление чиновничества, новые права мещан и крепостных - вот великие предметы",- агитирует он П. А. Вяземского на политическую деятельность.

С большим вниманием следит Пушкин и за европейскими событиями, разделяя, с одной стороны, их оценки императором, а с другой - выражая собственное видение сложных историософских и политических проблем. Когда волны французской революции 1830 г. вызвали возмущение в Бельгии, Швейцарии, Италии, а в начале 1831 г. Польский сейм объявил о низложении династии Романовых и об отделении своей страны от России, поэт, в отличие от царя, не доверял членам Священного Союза и не являлся сторонником вмешательства в европейские волнения, считая их "домашним" делом самих народов Запада.

Но и русско-польские отношения Пушкин, хорошо изучивший эпоху самозванцев, считал, как и Николай I, "домашним" спором еще с XVI века, когда Речь Посполитая владела исконными русскими землями и связанными с Москвой языком и культурой народами. В XVII веке русское государство находилось в большой опасности, избежать которой помогло земское ополчение, выгнавшее захватчиков в 1612 г. из Кремля, подожженного отступавшими. "Для нас мятеж Польши,- писал он П. А. Вяземскому,- есть дело семейственное, старинная наследственная распря, мы не можем судить ее по впечатлениям европейским, каков бы ни был, впрочем, наш образ мыслей".

Пушкина раздражало вмешательство в русско-польские военные действия, обусловленные "наследственной распрей", членов французского парламента, призывавших к вооруженной поддержке восставших и их требований присоединить к Польше Украину до Днепра, включая Киев. В написанных в августе и сентябре 1831 г. стихотворениях "Клеветникам России" и "Бородинская годовщина" поэт напоминает "мутителям палат", как он называет западных политиков, об истории России, которую "война, и мор, и бунт, и внешних бурь напор... беснуясь потрясли" и которая в войну 1812 г. своею кровью искупила "вольность, честь и мир" напавшей на нее Европы.

О чем шумите вы, народные витии?
Зачем анафемой грозите вы России?..
Оставьте: это спор славян между собою,
Домашний, старый спор, уж взвешенный судьбою,
Вопрос, которого не разрешите вы.

Напоминает поэт "народным витиям", а также участникам русско-польских военных действий и о традициях русских воинов, которые могут и должны служить гарантией добрых отношений:

В боренье падший невредим;
Врагов мы в прахе не топтали;
Мы не напомним ныне им
Того, что старые скрижали
Хранят в преданиях немых;
Мы не сожжем Варшавы их;
Они народной Немезиды
Не узрят гневного лица
И не услышат песнь обиды
От лиры русского певца.

О том, каково было желание Пушкина участвовать в живой истории не только лирой, но и прямой публицистикой, можно судить по его собственному признанию: "Страстно бы взялся за редакцию политического и литературного журнала, то есть такого, в коем печатали бы политические заграничные новости. Около него соединил бы я писателей с дарованиями и таким образом приблизил бы к правительству людей полезных, которые все еще дичатся, напрасно полагая его неприязненным к просвещению". И когда друзья упрекали поэта без должных положительных доводов за стремление содействовать своим словом возможным правительственным преобразованиям, тот отвечал им:

Беда стране, где раб и льстец
Одни приближены к престолу,
А небом избранный певец
Молчит, потупя очи долу...

Николаю I не удалось избежать этой беды, хотя как уже отмечалось, царь прекрасно осознавал огромную роль умных, честных и без лести преданных людей. Тем не менее его правительству не хватало вкуса и умения использовать таких людей, а легче жилось и дышалось среди пусть порою и морально несостоятельного, но привычного казенного верноподданничества. "Да и неприлично правительству заключать союз - с кем? с Булгариным и Гречем",- сокрушался Пушкин, за которым был установлен тайный надзор.

Кризис доверия со стороны официальной власти к творческому созиданию общественно-государственной жизни наглядно проявился в запрещении журнала "Европеец", созданного в начале 30-х годов И. В. Киреевским, который отличался глубоким умом и душевной чистотой, благородством натуры и пониманием собственного призвания. "Не думай, однако же, - писал он в начале своей литературной деятельности другу А. И. Кошелеву,- чтобы я забыл, что я русский, и не считал себя обязанным действовать для блага своего Отечества. Нет! все силы мои посвящены ему. Но мне кажется, что вне службы - я могу быть ему полезнее, нежели употребляя все время на службу. Я могу быть литератором, а содействовать просвещению народа не есть ли величайшее благодеяние, которое можно ему делать?"

С этой же целью Киреевский создает журнал "Европеец", к сотрудничеству с которым привлекает В. А. Жуковского, Е. А. Боратынского, Н. М. Языкова, А. И. Тургенева, А. С. Хомякова. Пушкин (не оставивший еще замысла выпуска политической газеты или журнала) готов прислать для нового издания пока еще не оконченные произведения, но оно неожиданно запрещается на третьем номере вследствие весьма примечательного доноса. "Киреевский,- замечает Пушкин в одном из писем,- представлен правительству сорванцом и якобинцем! Все здесь надеются, что он оправдается и что клеветники - или, по крайней мере, клевета - успокоится и будет изобличена".

Клевета легла на почву, отчасти удобренную самим правительством. Подозрение и недоверие к благородным, стремящимся приносить пользу, но "неслужащим" соотечественникам заставляет начальство III отделения прибегать к таким средствам, которые подрывали моральный авторитет государства, отталкивали от него лучших представителей народа и тем самым незаметно, но верно участвовали в расшатывании его могущества. В число неблагонадежных попал даже воспитатель царского наследника Жуковский, который, узнав о незаконной проверке его писем, сообщал А. И. Тургеневу: "Кто вверит себя почте? Что выиграли, разрушив святыню, веру и уважение к правительству! Это бесит! Как же хотят уважения к законам в частных лицах, когда правительство все беззаконие себе позволяет?"

Сам император обнаружил в статье Киреевского "Девятнадцатый век" "сокровенный" смысл. Сочинитель, передает мнение Николая I А. Х. Бенкендорф, рассуждая о литературе, разумеет совсем иное: "Под словом просвещение он понимает свободу... деятельность разума означает у него революцию, а искусно отысканная середина не что иное как конституция". И хотя Жуковский обоснованно доказывал полную несостоятельность подобных истолкований и обвинений Киреевского в желании замаскировать философией политику, журнал окончательно прикрыли, изъяв из участия в общественной жизни честного и талантливого литератора, по сути союзника государственных начинаний в области просвещения. "Что делать! Будем мыслить в молчании и оставим литературное поприще Полевым и Булгариным",- писал Боратынский Киреевскому после запрещения "Европейца".

0

104

8

Несмотря на такие стеснения, в эпоху Николая I появлялись новые журналы, устраивались публичные университетские чтения, на которые, по воспоминанию П. В. Анненкова, стекались не только люди науки, представители всех литературных партий и университетская молодежь, но и "весь образованный класс города - от стариков, только что покинувших ломберные столы, до девиц, еще не отдохнувших после подвигов на паркете, и от губернаторских чиновников до неслужащих дворян". Также широко развернули свою деятельность литературные кружки и салоны. Например, в доме писателя Н. Ф. Павлова, пишет Б. Н. Чичерин, "до глубокой ночи происходили оживленные споры: Редкин с Шевыревым, Кавелин с Аксаковым, Герцен и Крюков с Хомяковым. Здесь появлялись Киреевские и молодой еще тогда Юрий Самарин. Постоянным гостем был Чаадаев с его голою, как рука, головою, с его неукоризненно светскими манерами, с его образованным и оригинальным умом и вечною позою. Это было самое блестящее литературное время Москвы. Все вопросы, и философские, и исторические, и политические, все, что занимало высшие современные умы, обсуждалось на этих собраниях, где соперники являлись во всеоружии, с противоположными взглядами, но с запасом знания и обаянием красноречия". Своеобразные интеллектуальные дуэли разворачиваются в салонах А. П. Елагиной и Е. А. Свербеевой, А. П. Глинки и Е. П. Ростопчиной. В сороковых годах, отмечает А. И. Герцен, наблюдалось небывалое оживление умственных интересов, когда философские и литературные проблемы становились вопросами жизни и обсуждались при всякой встрече в присутствии многолюдного общества. Появление примечательной книги вызывало критику и антикритику, читаемую и комментируемую даже некомпетентными барами и барынями. На обсуждения съезжались "охотники, даже охотницы, и сидели до двух часов ночи, чтоб посмотреть, кто из матадоров кого отделает и как отделают его самого..." Русские, долго не бывшие на родине и позднее узнававшие в Париже от Герцена о жизни в России, удивлялись, что его новости относились больше к литературному и университетскому миру, чем к политической сфере. По словам автора "Былого и дум", они "ждали рассказов о партиях, обществах, о министерских кризисах (при Николае I!), об оппозиции (в 1847!), а я им говорил о публичных лекциях Грановского, о статьях Белинского, о настроении студентов и даже семинаристов". Среди самых разных религиозных, философских, исторических, научных мнений особо выделялось обсуждение принципов православия, самодержавия и народности, вопросов соотношения русской культуры и западной цивилизации. Противопоставление христианско-монархической России и революционно-республиканской Европы, отчетливо сформулированное и внедренное в общественное сознание идеологами николаевского царствования М. М. Сперанским, Д. Н. Блудовым, С. С. Уваровым, нашло благодатную почву в среде мыслителей, писателей и публицистов и получило более развернутое историко-культурное развитие в полемике западников и славянофилов, ставшей примечательным явлением общественно-литературной жизни 30-50-х годов XIX века. И те, и другие, замечает Ю. Ф. Самарин, часто не сходились во мнениях, но составляли как бы одно общество - оба крыла "нуждались одно в другом и притягивались временным сочувствием, основанным на единстве умственных интересов и на глубоком обоюдном уважении".

Обоюдное уважение представителей противоборствующих течений обусловливалось высотой их нравственных запросов, личным благородством, стремлением к улучшению человеческих отношений. Единство же интересов составили вопросы перспектив цивилизации, судьбы человека вообще в свете сравнительных особенностей России и Европы. Однако эти же интересы предопределили коренное различие в подходах и оценках сложившихся традиций и исторических ценностей в настоящем и будущем страны. "Мы (со славянофилами) разно поняли вопрос о современности,- подчеркивал А. И. Герцен,- мы разного ждем, желаем... Им нужно былое, предание, прошедшее - нам хочется оторвать от него Россию".

Теоретическая устремленность к осуществлению высоких идеалов свободы, равенства и братства сочеталась у западников (В. Г. Белинский, А. И. Герцен, Т. Н. Грановский, В. П. Боткин и др.) с практическим непониманием или даже отрицанием фундаментальных начал, глубинных пластов, древних корней совокупной личности народа. Религиозные верования, христианский быт, государственные установления, крестьянские обычаи казались им теми изжившими себя формами жизни, которые задерживают в стране отмену крепостного права, развитие демократии, расцвет науки. В собственном допетровском прошлом они не находили почти ничего достойного и призывали избавиться от его "предрассудков" ради общей для Востока и Запада гуманистической цивилизации будущего, чтобы встать в один ряд с европейскими странами, чья светская культура осмыслялась как законодательная и образцовая. Западники считали необходимым еще раз вслед за Петром I изменить естественное русло развития "отсталой" России и искусственно внедрить в нее проросшие на иной исторической почве культурные достижения и социальные идеи.

Подобные умонастроения, установки и подходы наглядно проявились в идейно-мировоззренческих устремлениях В. Г. Белинского, который отрицал всякие верования, традиции и авторитеты и всегда готов был заклеймить все "реакционное". Хотя в начале своей литературной деятельности он солидаризировался с просветительской программой С. С. Уварова в духе единства православия, самодержавия и народности и уповал на самобытное развитие в сочетании с лишь внешними заимствованиями: "Да, у нас скоро будет свое русское народное просвещение, мы скоро докажем, что не имеем нужды в чужой умственной опеке. Нам легко это сделать, когда знаменитые сановники, сподвижники Царя на трудном поприще народоправления, являются посреди любознательного юношества указывать путь к просвещению в духе православия, самодержавия и народности". Однако затем критические стрелы "неистового Виссариона" все чаще стали направляться против христианских убеждений, правящих классов, любых стеснительных оков против свободомыслия. Не сомневался он лишь в своей вере в такие времена, когда рухнут все сословные и имущественные перегородки и люди заживут по-братски на земле. В результате он отвергал все формы исторического существования, противоречившие движению к чаемому научно-гуманистическому раю. Считая индивидуальный и общечеловеческий разум двигателем, а степень научного образования критерием социального прогресса, Белинский в спорах со славянофилами противопоставлял "более образованные" и "зрячие" народы "лапотной и сермяжной" России, которой следует без всяких раздумий усвоить новейшие достижения европейской мысли, дабы включиться в мировое движение за освобождение личности от вековых пережитков и установление справедливого общественного строя. По убеждению критика, такое движение не может обойтись и без гильотины, имеющейся в "еще более образованных странах", ибо трудно представить, что принципиальные перемены могут сделаться "само собою, временем, без насильственных переворотов, без крови".

У А. И. Герцена происходил сходный процесс отказа, говоря его собственными словами, от "содомизма религии и философии" и перехода к "реализму". В результате он отверг гегелевскую диалектику как средство "гонять сквозь строй категорий всякую всячину" и как логическую гимнастику в оправдание наличного бытия и воспринимал ее как "алгебру революции", не оставляющую "камня на камне от мира христианского, от мира преданий, переживших себя". Герцен, как и Белинский, ратовал за пафос научного знания, добываемого одним только разумом из материально понимаемой действительности. История представлялась ему прогрессией "разумности" сознания, все более гармонизирующего социальные отношения.

Однако в решении сложных человековедческих задач и в достижении высоких гуманистических целей трезвое знание выявляло свою ущербность и абстрактность, что выражалось в замкнутости сознания близлежащими проблемами, в преобладании обличительства над конкретным рассмотрением положительных начал, в сокращении противоречивого богатства истории и культуры до "революционного акта", то есть "всякого уничтожения "авторитета", "освобождения от гнета великих имен".

Вместе с тем оставался открытым вопрос о качестве духовных ценностей освободившейся от всех прежних авторитетов и традиций личности, о содержании, направлении, целях ее свободы и способности отклонить полученную независимость от естественного эгоистического русла, стать действительно свободной, то есть полностью нравственно вменяемой, от чего в конечном итоге зависит подлинное преуспевание общества. Рассудочные упования западников на достижения "внешней" образованности, на "разум" и "науку" как движущие силы благотворного изменения жизни повторяли предшествующий конфликт декабристов с реальной действительностью, поскольку прогресс в области законодательства, науки, техники создавал предпосылки для формально свободного существования и материального процветания людей, но не для преображения их внутреннего мира. Более того, демократические учреждения, юридические установления, позитивистские знания не только не затрагивали душевно-духовного ядра "свободной" личности, где коренятся властолюбие, зависть, тщеславие, не прекращается искание увеличения собственной выгоды и прав, но и маскировали подспудное дисгармоническое воздействие подобных психологических сил. В результате дум высокое стремленье неизбежно оборачивалось торжеством посредственности и денежного мешка, а научные победы порождали меркантилизм и индустриализм, который, по словам опамятовавшегося Герцена, представляет собою "сифилитический шанкр, заражающий кровь и кость общества". Неизменный эгоцентризм, неспособность к жертвенной любви, разъединяющее людей гедонистическое жизнепонимание - таковы побочные плоды любых успехов и достижений, если они не одухотворены высшими ценностями. К тому же механическое перенесение на русскую действительность европейских институциональных форм и социальных идей, органически сложившихся в иных исторических обстоятельствах, осуществлялось в сознании западников, как уже отмечалось, не только без соотнесенности, но даже вопреки собственному прошлому и национальным традициям, веками влиявшим на духовный уклад жизни и собирательную личность народа. Такое взаимопроникновение разнородных тканей с неодинаковой генеалогией могло вести к неузнаваемому перерождению соединяемых частей, а диктат узкого "трезвого" знания над всем объемом исторический жизни грозил насильственной хирургией всему, что не вмещалось в его прокрустово ложе.

Славянофилы же (А. С. Хомяков, И. В. Киреевский, К. С. Аксаков, Ю. Ф. Самарин и др.) предвидели подобную логику развития событий и считали, что любые, даже самые здравые, новшества не осуществляются с помощью прямолинейных решений и механических переносов, а их успех зависит от учета всего исторического объема и метафизической глубины народной личности, от обогащенности плодами духовного труда предшествующих поколений. Ведь подлинно плодотворный результат любого дела зависит не только от верного экономического расчета, модернизированных учреждений или научных знаний, а от золотого запаса благородных людей, созидаемого постоянно растущим из древних корней и непрерываемым христианским преданием, которое как раз и было принципиально отвергнуто западниками.

Славянофилы прекрасно осознавали, что "былое, предание, прошедшее", если вспомнить слова А. И. Герцена, совершенно необходимо для всякого плодотворного движения вперед и истинного просвещения в понимании которого они сближались с Николаем I и С. С. Уваровым, Пушкиным, В. А. Жуковским или Н. В. Гоголем. Последний, например, подчеркивал: "Мы повторяем теперь еще бессмысленно слово "Просвещение". Даже и не задумывались над тем, откуда пришло это слово и что оно значит. Слова этого нет ни на каком языке, оно только у нас. Просветить не значит научить, или наставить, или образовать, или даже осветить, но всего насквозь высветить человека во всех его силах, а не в одном уме, пронести всю природу его сквозь какой-то очистительный огонь. Слово это взято из нашей церкви, которая уже почти тысячу лет его произносит, несмотря на все мраки и невежественные тьмы, отовсюду ее окружавшие, и знает, зачем произносит".

Вместе с Гоголем славянофилы полагали, что православие, в котором христианство отразилось "в полноте, т. е. в тождестве единства и свободы, проявляемом в законе духовной любви", является подлинным началом истинного просвещения, существенно преобразовывающего нравственное сознание человека "силою извещающейся в нем истины". Отсюда особый тип образованности, направленный не на увеличение и утончение материальных удобств наружной жизни, а на очищение сердца и добролюбящее устроение ума. Такая образованность предполагает не блестящую игру автономной культуры в смене разумных научных методов, художественных школ, философских систем, в борьбе сословных и частнособственнических интересов, а коренное духовное преображение и твердое нравственное устроение человека, способного направить свои усилия на настоящее единение с другими поверх писаных кодексов, теоретических программ, индивидуалистических пристрастий. Из глубины этого единства, в союзе со всеми другими получает свое назначение и каждая отдельная личность, всякий вид деятельности, что не располагало и не множило реально неизбежные сословные и корпоративные противоречия, а, напротив, сдерживало и смягчало их.

По убеждению славянофилов, "внутреннее" просвещение давало русским людям силу духа, без которой невозможно было вынести многовековые испытания и страдания, как бы распятость на кресте истории. Оно предопределило на долгое время синкретизм в литературе и искусстве (летописи, жития, храмовая иконопись, музыка), неразвитость экономики, хозяйства, техники как подчиненных и второстепенных элементов жизни. Оно же способно в будущем уберечь Россию от скрытых отрицательных последствий на "грязной дороге", по которой идут "коммерческие народы". Причем, речь шла не о реставрации и консервации ушедших или уходящих форм жизни. По мнению И. В. Киреевского, "такое перемещение прошлого в новое, отжившего в живущее было бы то же, что перестановка колеса из одной машины в другую, другого устройства и размера: в таком случае или колесо должно сломаться, или машина". К тому же славянофилы отличали начала истинного просвещения от осложнений и противоречий их недостаточного воплощения в трагической русской истории. В их работах нередко можно встретить резкую критику отдельных сторон русской действительности, крепостного права, бюрократического своеволия государственной власти. Хомяков писал, что не щегольство перед обществом знанием русского быта и духа и "выдумывание чувств и мыслей, которых не знал русский народ", а понимание хотя и не проявившейся вполне нормы его нравственного закона должно составить главную задачу в активном освоении прошлого. Речь шла именно о полноте нравственного закона, который следует принять за высшую норму человеческого развития и осветить ей все виды государственной и общественной деятельности, чтобы освободиться от дурных влияний, говоря словами Николая I, "общей заразы своекорыстия".

В лице славянофилов царь, казалось бы, мог найти самых верных союзников для плодотворного проведения в жизнь принципов христианской национальной политики, реального оживления самобытных начал русской истории, соединения широкого общественного мнения и народной инициативы с государственными задачами и начинаниями. На деле же наблюдается печальный парадокс. И. С. Аксаков без особого преувеличения отмечал, что "ни один западник, ни один социалист не подвергается такому гонению". Говоря о постоянно приготовляемых правительством цензурных и запретительных ловушках для славянофилов, А. И. Герцен писал: "Оно само поставило знаменем времени народность, но оно и тут не позволяет идти дальше себя: о чем бы ни думали, как бы ни думали - нехорошо. Надобно слуг и солдат, которых вся жизнь проходит в случайных интересах и которые принимают за патриотизм дисциплину". Славянофилы хорошо понимали губительность для будущего России подобного "патриотизма", который нарушал благотворную иерархию и субординацию в единстве православия, самодержавия и народности и препятствовал истинному просвещению. "В своем попечительском вдохновении,- подчеркивал Г. Флоровский,- "полицейское государство" неизбежно оборачивается против Церкви. Государство не только ее опекает. Государство берет от Церкви, отбирает на себя, берет на себя ее собственные задачи, берет на себя безраздельную заботу о религиозном и духовном благополучии народа. И если затем доверяет или поручает эту заботу снова духовному чину, то уже по титулу государственной полезности и нужды. Поэтому само государство определяет объем и пределы обязательного и допустимого даже в вероучении. И поэтому на духовенство возлагается от государства множество всяческих поручений и обязательств. Духовенство обращается в своеобразный служилый класс. И от него требуется именно так и только так думать о себе. За Церковью не оставляется и не признается право творческой инициативы даже в духовных делах. Именно на инициативу всего более и притязает государство, на исключительное право инициативы, не только на надзор..."

По заключению одного из современников, при такой постановке дела самодержавие грозило превратиться в "систему полицейско-канцелярской диктатуры", православие - в освящающую ее духовно-консервативную силу, народность - в верноподданническое прикрытие государственного фасада. Для предотвращения внутреннего саморазложения этих основных устоев, преодоления отчуждения и укрепления связи между властью и обществом славянофилы ратовали не за казенный, а одухотворенный патриотизм, который предполагал свободу выражения народного мнения, созыв земских соборов, создание условий для единения "верхов" и "низов", в их общем устремлении к историческому творчеству. Именно такой патриотизм нередко вызывал подозрение и недоверие со стороны многих важных сановников и значительных лиц. К тому же предполагал главенство нравственного начала в их деятельности, отказ от привычных привилегий, излишеств и удобств, подлинно жертвенное служение, без чего невозможно развязывание сложнейших узлов социальной жизни, к каковым принадлежал вопрос отмены крепостного права.

9

Царю приписывали следующие слова: "Я не хочу умереть, не совершив двух дел: издания свода законов и уничтожения крепостного права". По мнению известного литератора А. В. Никитенко, первое желание было вполне осуществлено и может служить украшением его царствования. Действительно, стремясь быть последовательным легитимистом, Николай I постоянно следил за деятельностью кодификационной комиссии М. М. Сперанского, получал еженедельные сведения о ходе ее работ и лично просматривал некоторые рукописи. В министерских записках и журналах нередко можно было встретить его собственноручные замечания о том, что необходимо "держаться закона и никогда сего не забывать". Выступая перед членами Государственного совета, он специально подчеркнул, что устройство правосудия стало его главной заботой после вступления на престол: "Я еще смолоду слышал о недостатках у нас по этой части, о ябеде, о лихоимстве, о несуществовании полных на все законов или о смешении их от чрезвычайного множества указов, нередко между собой противоречивых". Главную причину подобного положения вещей император находил в неупорядоченности старых законов при появлении множества новых. Поэтому в предельно сжатые сроки II отделением собственной канцелярии царя была проведена под руководством Сперанского колоссальная работа по инвентаризации и систематизации сорока пяти томов "Полного собрания законов Российской империи", начиная с "Соборного уложения" 1649 г. до 1825 г. К 1833 году были изданы и шесть томов законов, принятых уже при Николае I, а также пятнадцатитомный "Свод законов", расположенных по тематико-хронологическому принципу.

Что же касается уничтожения крепостного права, то здесь дела шли не столь успешно, несмотря на горячее желание и решительные намерения императора. Он хорошо понимал важное значение для России крестьянского вопроса и осознавал не только нравственную несовместимость крепостного права с православными и самодержавными принципами, но и его экономическую нецелесообразность, сдерживающую хозяйственную инициативу, промышленное и торговое кровообращение. "Я не понимаю,- обращался царь к депутации смоленского дворянства,- каким образом человек сделался вещью, и не могу себе объяснить этого иначе, как хитростью и обманом с одной стороны и невежеством - с другой". В разговоре с П. Д. Киселевым, которого он в шутку называл своим "начальником штаба по крестьянской части", он раскрывал давнюю озабоченность: "Видишь ли эти картоны на полках моего кабинета? Здесь я со вступления моего на престол собрал все бумаги, относящиеся до процесса, который я хочу вести против рабства, когда наступит время, чтобы освободить крестьян во всей Империи".

За годы правления Николая I было создано одиннадцать секретных комитетов по освобождению крестьян и принимались частные меры для ограничения их личной зависимости. "При Николае,- писал позднее К. Д. Кавелин,- водворяется принцип, что крепостные крестьяне государства - свободные люди; сельские общества образуют особые общины, под управлением выборных; множество натуральных повинностей по владению землей заменяется денежными; многие разряды крестьян освобождены от телесного наказания. Юридически их быт установлен и права признаны. Допущен свободный переход из городов в села, из сел в города, под известными условиями. Но над свободой крестьян тяготеет правительственная опека и произвол чиновников".

В рамках правительственной опеки запрещалось продавать крепостных на публичных торгах с раздроблением семей, дарить их или платить ими частные долги, отдавать на заводы и ссылать в Сибирь по своему усмотрению. Помещики получали право отпускать дворовых на волю без земли по обоюдному договору, а крестьяне - право выкупа на свободу при продаже имений. Дворянам, не имевшим имений, запрещалось покупать крестьян без земли, а последним с согласия помещиков разрешалось приобретать недвижимую собственность.

Тем не менее затрачиваемые усилия не соответствовали получаемым результатам и не могли кардинально разрешить проблему крепостного права. Вставало множество вопросов, на которые было трудно дать заранее определенные ответы. Например, Н. В. Гоголь в споре с В. Г. Белинским спрашивал: "Что для крестьян выгоднее, правление одного помещика, уже довольно образованного... или быть под управлением многих чиновников, менее образованных, корыстолюбивых и заботящихся о том только, чтобы напиться?" Возникали также опасения по поводу того, что капитальная реформа может привести, с одной стороны, к обезземеливанию дворянства, а с другой - к нарождению беспочвенного пролетариата, способного привести страну к новой пугачевской "раскачке". К числу ее противников в разные годы относились такие влиятельные и авторитетные люди, как митрополит Филарет или Н. М. Карамзин. Об их позиции можно судить по намерению П. Я. Чаадаева написать сочинение о необходимости сохранения в России крепостного права или по убеждению Уварова, что его отмена приведет к краху самодержавия, поскольку они развивались вместе из одного исторического начала. В результате подобных колебаний и сомнений царь приходил к выводу, что "крепостное право в нынешнем его у нас положении есть зло для всех ощутительное и очевидное; но прикасаться к оному теперь было бы злом еще более видимым".

Однако сосредоточенность на крестьянской проблеме и постоянная работа над ней подготовили ту необходимую почву, без которой были бы невозможны "великие реформы" последующего царствования. В этом отношении несомненны заслуги П. Д. Киселева, одного из самых видных и приближенных к Николаю I государственных деятелей. Итогом работы возглавлявшегося им особого комитета V отделения императорской канцелярии, содействовавшего делу крестьянского образования и самоуправления, стал указ 1842 г. "об обязанных крестьянах". согласно которому как бы предлагался средний путь: крестьянам предоставлялась личная свобода, а земля по-прежнему оставалась у помещиков, право собственности на которую ограничивалось обязанностью выделять крестьянам определенные наделы за установленные повинности. Немало было сделано ведомством П. Д. Киселева и для улучшения положения государственных крестьян: малоземельные наделялись землей, перестраивалось обложение податями в соответствии с местными хозяйственными условиями, учреждались "вспомогательные ссуды", расширялась сеть запасных магазинов на случай неурожаев, создавались медицинские и ветеринарные пункты в деревне, строились школы, пропагандировались агрономические знания и т. п.

Тем не менее усиление опеки над крестьянами порождало свои противоречия, приводило к новым видам взяточничества и произвола по отношению к опекаемым. А. Х. Бенкендорф во всеподданнейшем отчете III отделения за 1842 г. писал: "Теперь остается решить: улучшается ли их положение с учреждением над ними нового попечительства, этот вопрос разрешили сами крестьяне. Беспокойства, возникшие в прошедшем году между ними в Олонецкой, Вятской, Пермской, Казанской и Московской губерниях, имели два главных повода: притеснения и поборы чиновников государственных имуществ и желание остаться по-старому под ведением земской полиции, которая если не более заботилась о благе крестьян, то по крайней мере не так дорого им стоила, ибо прежде целый уезд жертвовал для одного исправника и двух или трех заседателей, а ныне за счет крестьян живут десятки чиновников".

И все же, несмотря на подобные осложнения, медлительность и осторожность, нельзя не согласиться с выводом И. А. Ильина, отмечавшего заметную роль царя в преодолении сопротивления дворянской аристократии и в подготовке отмены крепостного права: "Надо признать, что весь XVIII век в истории России прошел под знаком борьбы честолюбивых и властолюбивых вельмож и дворян за выгодное им престолонаследие... и только при Николае I власть Государя упрочилась настолько, что "мнение меньшинства" могло быть утверждено его сыном и "великие реформы" шестидесятых годов могли быть проведены в жизнь".

10

Противоречия, которые сопровождали и преломляли идеальные устремления Николая I во внутренней политике, по-своему проявлялись и во внешней. Если во внутренней политике господствовал принцип "самодержавие, православие, народность", то во внешней - договоренности Священного Союза. Как известно, этот политико-мистический союз европейских монархий был создан на Венском конгрессе в 1815 году по инициативе Александра I. По его убеждению, отношения между государствами должны были строиться на христианских началах, "руководствоваться не иными какими-либо правилами как заповедями сея святыя веры, заповедями любви, правды и мира". Они взаимно обязались всегда "подавать дуг другу пособие, подкрепление и помощь, как "братья и соотечественники", а подданными своими управлять, как "отцы семейства", на основе "вечных законов Бога-Спасителя".

Однако воплощение принципов христианской политики в реальной действительности было далеко от патриархальной семейственности и религиозной благочестивости. Еще при составлении акта Священного Союза хитроумный австрийский канцлер Меттерних назвал его "звонкой, но пустой бумагой", которую можно конъюнктурно использовать, а религию превратить в удобное средство для достижения собственных интересов и дипломатических целей. Что на самом деле и происходило. Независимо от этой "бумаги" возник тайный сговор между Францией, Австрией и Англией. На последующих конгрессах Священного Союза в 1818-22 гг. принятое в Вене обязательство взаимной братской помощи было истолковано европейскими дипломатами в духе прямолинейного легитимизма и вмешательства во внутренние дела отдельных стран для подавления в них революционных поползновений. В результате благородные начинания имели тенденцию принимать несоответствующее им выражение, а "братская" солидарность оборачивалась подавлением национальных движений и поддержкой недостойных правителей. Например, восстание греков-христиан против притеснителей турок Александр I воспринимал как "революционный признак времени" и рассматривал его как бунт подданных против законной власти, не считая себя вправе заступаться за угнетенных единоверцев. Незаметно для себя русский император становился орудием в чужой европейской игре.

Николаю I были близки и понятны благородные начала христианской политики, сохранения мира, законности и европейского равновесия, в чем он стремился следовать своему предшественнику, наследуя вместе с ним и его проблемы. Ему как последовательному законнику и решительному противнику любых революционных проявлений приходилось даже заступаться за турецкого султана от восставших христиан, не допускать агитации в пользу славян в Османской империи и в Австрии. По словам К. Н. Леонтьева, "он не желал позволить, чтобы вассалы и подданные (хотя бы и православные) восставали против законной власти". Мыслитель полагал, что такая позиция не противоречила интересам России. Более того, он считал заслугой царя понимание того, что "эмансипационная политика и за пределами государства есть дело, хотя бы и выгодное вначале, но по существу крайне опасное и могущее при малейшей неосторожности обратиться на собственную главу эмансипатора".

Вряд ли можно согласиться с однозначностью суждений К. Н. Леонтьева, поскольку "малейшая неосторожность" носит обоюдоострый и многосторонний характер. Получаемая в результате брешь в триаде "православие-самодержавие-народность", нарушение мудрой грани между имперскими и племенными началами, общеевропейскими и национальными интересами способны доставлять не меньшие и скрытые в долгосрочной перспективе неприятности поклоннику языческой силы и легитимности любой ценой. Поэтому Николай I, в отличие от своего предшественника, вел более гибкую политику по отношению к единоверцам, в чем-то жертвуя прямолинейностью исходных принципов. Показательны в этом плане результаты Адрианопольского мира после русско-турецкой войны 1828-29 гг., во время которой боевые действия развернулись на Балканах, на Черноморском побережье и в Армении. Потерпевшая сторона была вынуждена признать не только присоединение к России Грузии и Восточной Армении, но и предоставить русским, а также дружественным им нациям свободу торговли и прохода через Босфор и Дарданеллы. Условия мирного договора предусматривали еще полную автономию и покровительство России подвластных ранее Турции Молдавии, Валахии и Сербии и обеспечивали Греции государственную независимость. Таким образом, Адрианопольский мир стал важнейшей вехой в освобождении балканских народов от османского ига и блестящей победой и высшей точкой николаевской дипломатии в решении так называемого "восточного вопроса" и в заступничестве одноплеменных и единоверных России подданных султана. Султан был вскоре вынужден сам прибегнуть к помощи России во время восстания против него египетского паши, в благодарность за что он заключил с ней особый договор, которым обязался закрыть проливы для военных судов всех иностранных государств. Тем самым Россия становилась как бы покровителем "больного человека" (так Николай I называл распадавшуюся Турцию) и приобретала преимущественное влияние на его политику. Достижение наиболее выгодного использования черноморских проливов, поддержка национально-освободительного движения народов Балканского полуострова, расширение морской торговли, укрепление позиций в Константинополе, возросший авторитет у южнославянских народов не могли не беспокоить европейскую дипломатию, что, собственно говоря, и предуготовило неизбежные предпосылки нагрянувшей спустя два десятилетия Крымской войны.

Между тем в самой Европе нарастало революционное брожение, по отношению к которому Николай I стремился, как известно, строго следовать легитимистским принципам. Революционный взрыв во Франции, устранивший в 1830 году с политической арены Карла Х и приведший к власти Луи-Филиппа, воспринимался им как вызов "старому порядку". Тогда же революционным путем была обретена независимость Бельгии, также признанная европейскими государствами. Таким образом было ясно, что члены Священного Союза отнеслись достаточно свободно к установленным ранее соглашениям и манипулировали ими в собственных стратегических целях и дипломатических маневрах. Тем не менее под впечатлением означенных выше переворотов и польского восстания 1830-31 гг. Россия, Австрия и Пруссия в 1833 году заключили договор, подтверждавший венские принципы 1815 года. В результате Россия обязывалась вмешиваться в европейские дела и "поддерживать власть везде, где она существует, подкреплять ее там, где она слабеет, и защищать ее там. где на нее открыто нападают".

После заключенных соглашений русский царь оказался в сложном положении. Когда в феврале 1848 года вспыхнула очередная революция во Франции, нашедшая отклик в других европейских странах, он лично составил манифест, в котором говорилось: "Возникнув сперва во Франции, мятеж и безначалие скоро сообщились сопредельной Германии, и разливаясь повсеместно с наглостью, возраставшею по мере уступчивости правительств, раздражительный поток сей прикоснулся наконец и союзных нам Империи Австрийской и Королевства Прусского. Теперь, не зная более пределов, дерзость угрожает в безумии своем и нашей, Богом нам вверенной России".

Николай I преувеличивал опасность для России европейских революций и под влиянием неискренней и недальновидной дипломатии своего министра иностранных дел К. В. Нессельроде чересчур доверял и помогал своим союзникам, которые таковыми по сути не являлись. Следуя духу и букве предшествующих конвенций, он отправил в марте 1849 года русские войска для подавления венгерского восстания против законного правительства Австрии. Однако вскоре ему пришлось убедиться в неискренности и своеобразной "благодарности" союзников, когда Австрия и Пруссия объединились с Англией и Францией при первой удобной возможности ослабить государственную мощь России и нанести ей военное поражение.

Рост влияния российской державы в черноморском бассейне и на Ближнем Востоке постоянно вызывал подспудное сопротивление европейских стран, которые противопоставляли ему там экономическую экспансию, политическое давление и антирусскую пропаганду в прессе. Особенную активность проявляли английские политики, которые при каждом повороте событий на Балканах приписывали России захватнические замыслы и создавали из нее образ врага. Так, еще в 1833 г. влиятельный член палаты общин, враждебно настроенный банкир Т. Аттвуд заявлял, что "пройдет немного времени... и эти варвары научатся пользоваться мечом, штыком и мушкетом почти с тем же искусством, что и цивилизованные люди". Следовательно, необходимо не мешкать, а объявить войну России, "подняв против нее Персию, с одной стороны, Турцию - с другой, Польша не останется в стороне, и Россия рассыплется, как глиняный мешок". В стенах английского парламента раздавались оскорбительные выпады против Николая I и Екатерины II, называвшейся "чудовищной бабкой чудовищного императора" и даже "разнузданной проституткой". Так называемая вторая Лондонская конвенция 1841 года, свидетельствовавшая о дальнейшем ослаблении Османской империи, предоставляла больше права западным государствам для вмешательства в ее внутренние дела и одновременно лишало Россию возможности строить с ней взаимоотношения на двусторонней основе. И когда в конце 40-х годов вновь обострились противоречия интересов европейских стран на Ближнем Востоке при параллельном развитии национально-освободительного движения на Балканах, царю не удалось избрать верную тактику в решении восточного вопроса. Под влиянием недальновидного оптимизма лживых и льстивых дипломатов он рассчитывал на якобы непримиримые интересы Англии и Франции, надеялся на мнимый нейтралитет Австрии и Пруссии, когда в 1853 году турецкое правительство нарушило права православной церкви в Палестине. Из-за происка французских дипломатов ключи от Вифлеемского храма были переданы католикам. Как отмечает Н. Я. Данилевский, "само требование Франции было не что иное, как вызов, сделанный России, не принять которого не позволяли честь и достоинство. Этот спор о ключе, который многие представляют себе чем-то ничтожным... имел для России, даже с исключительно православной точки зрения, гораздо более важности, чем какой-нибудь вопрос о границах".

Понимая важность для православной монархии возникшего конфликта, английский посол в Константинополе лорд Редклиф и французский император Наполеон III всячески способствовали его обострению и подталкивали Турцию к военным действиям против России. Русские дипломаты требовали от султана восстановить права православного духовенства в Палестине и подписать конвенцию, которая сделала бы Николая I покровителем всех православных в подданстве турецкого главы. Английское же правительство подсказывало ему такое половинчатое решение вопроса, при котором не исключалась возможность разжечь русско-турецкую войну, превратить ее затем под лозунгом "защиты Турции" в коалиционную и подорвать позиции России на Ближнем Востоке и Балканах. Султана, жаждавшего обладать северным побережьем Черного моря, Кубани и Крыма, не пришлось долго уговаривать, и в октябре 1853 года он объявил войну России, против которой вскоре объединились все западные страны и партии. В проклятиях самодержавию польские эмигранты вставали под турецкие знамена, венгерские революционеры смыкались с австрийским императором, Маркс и Энгельс находили общий язык с Наполеоном III и Пальмерстоном. Даже маленький Пьемонт изыскал возможность послать пятнадцатитысячный корпус в Крым.

Прозревая грядущую ситуацию еще в ноябре 1853 года, Ф. И. Тютчев писал: "В сущности, для России опять начинается 1812 год; может быть, общее нападение на нее не менее страшно теперь, чем в первый раз... И нашу слабость в этом положении составляет непостижимое самодовольство официальной России, до такой степени утратившей смысл и чувство своей исторической традиции, что она не только не видела в Западе своего естественного и необходимого противника, но старалась только служить ему подкладкой". Через сто лет современный английский историк как бы вторит русскому поэту, отмечая, что "до 1854 года Россия, быть может, пренебрегала своими национальными интересами ради всеобщих европейских дел".

Действительно, верность данному слову, принятым обязательствам, сложившемуся порядку в Европе в какой-то степени заставляла Николая I действовать чересчур прямолинейно и терять гибкость в отстаивании собственных интересов. Видя, однако, как поворачивается дело и затягивается узел враждебной коалиции, он замыслил провозгласить действительную независимость порабощенных Турцией народов и придать готовящейся войне освободительный характер, что могло обеспечить не только моральную поддержку славян и освобождение их от политической изоляции, но и расширение и укрепление военной базы. Тем не менее канцлер Нессельроде воспротивился этому плану, находя его несовместимым с традиционными "принципами легитимизма" во внешней политике России.

Дипломатические просчеты, потеря союзников, излишняя самонадеянность, слабая военная и техническая оснащенность войск, отсутствие необходимых дорог и коммуникаций привели к тому, что, несмотря на героические действия армии, Россия потерпела поражение в Крымской войне. Осада Севастополя, завершившаяся в августе 1855 года, истощила силы союзников, не рисковавших более предпринимать активные наступательные действия. Обе воюющие стороны заговорили о мире, который они и заключили в Париже уже после кончины Николая I в марте 1856 года на невыгодных для России условиях.

0

105

11

Крымская война обнажила внутренние противоречия и скрытые недостатки, которые изнутри подтачивали материальную силу и политические позиции русского государства. Совершенно необходимое для его независимого существования и самостоятельных действий усиление военной мощи порою принимало неадекватные формы, а наведение порядка и укрепление дисциплины в армейской среде переходили разумную грань и становились самоцелью. По свидетельству одного из современников, уже после славного завершения Отечественной войны 1812 года "военные качества заменились экзерцирмейстерской ловкостью". Даже М. Б. Барклай де Толли, подчиняясь желаниям А. А. Аракчеева, стал требовать красоты фронта, доходившей до акробатства, и сгибал свою высокую фигуру до земли, чтобы равнять носки гренадер. Молодость великого князя Николая Павловича была затронута этим увлечением Александра I, и строевые и вахтпарадные привычки юношеских лет отразились и на его собственном правлении, как бы диссонируя с его обширными военными познаниями. На полках царского кабинета можно было видеть множество фигурок из папье-маше с изображением униформ различных полков. Император предпочитал носить мундиры подшефных ему частей и не любил нарушений формы одежды. Вольно или невольно мундир, муштра, формуляр, циркуляр порою перевешивали у подчиненных суть дела и ставились во главу угла. По словам Дениса Давыдова, "для лиц, не одаренных возвышенным взглядом, любовью к просвещению, истинным пониманием дела, военное ремесло заключается лишь в наносно-педантическом, убивающем всякую умственную деятельность парадировании". Знаменитый партизан по собственным впечатлениям хорошо представлял себе последствия вдохновенного изучения правил вытягивания носков, равнения шеренг, исполнения ружейных приемов и т. д., чем "щеголяют все наши фронтовые генералы и офицеры, признающие устав верхом непогрешимости, служащим для них источником самых высоких поэтических наслаждений". Наследник суворовских традиций сетует на то, что ряды армии постепенно наполняются грубыми солдафонами: "Грустно думать, что к этому стремится правительство, не понимающее истинных требований века, и какие заботы и огромные материальные средства посвящены им на гибельное развитие системы, которая, если продлится надолго, лишит Россию полезных и способных слуг. Не дай Бог убедиться нам на опыте, что не в одной механической формалистике заключается залог всякого успеха. Это страшное зло не уступает, конечно, по своим последствиям татарскому игу! Мне уже состарившемуся в старых, но несравненно более светлых понятиях, не удастся видеть эпоху возрождения России. Горе ей, если к тому времени, когда деятельность умных и сведущих людей будет ей наиболее необходима, наше правительство будет окружено лишь толпою неспособных и упорных в своем невежестве людей. Усилия этих лиц не допускать до него справедливых требований века могут ввергнуть государство в ряд страшных дел".

Механическая формалистика, способная мертвить живой и содержательный подход к военному делу, по-своему сказалась на недостаточной подготовленности русских войск к ведению боевых действий в годы Крымской войны. Да и о реальном положении солдата можно судить по цифрам одного из отчетов за 1835 год: из 231099 человек 173892 оказались больными, причем 11023, то есть каждый двадцатый, умерли. Болезни подавляющего большинства носили изнурительный и воспалительный характер. "Явилась мысль пересоздать человека. Требуют, чтобы солдат шагал в армии... после всех вытяжек и растяжек солдат идет в казармы, как разбитая на ноги лошадь". Справедливости ради следует отметить, что сам император был неутомим в личных осмотрах военных заведений, строгой проверке содержания, обучения и боевой подготовки отдельных частей армии и флота и предпринимал существенные усилия по улучшению довольствия войск и призрения больных и престарелых воинов.

Что же касается умных и сведущих людей, то Николай I, как уже говорилось, умел их ценить и использовать на государственной службе, несмотря на предвзятое отношение к ним целого ряда лиц из своего ближайшего окружения. Так, после кончины М. М. Сперанского в 1839 г. он заметил: "Михаила Михайловича не все понимали и не все умели довольно ценить; сперва я и сам в этом более всех, может статься, против него грешил. Мне столько было наговорено о его превратных идеях, о его замыслах; но потом время и опыт уничтожили во мне действия всех этих наговоров. Я нашел в нем верного и ревностного слугу с огромными сведениями, с огромной опытностью, с неусыпавшею никогда деятельностью".

Сперанский не был единичным случаем привлечения царем к ответственной деятельности тех людей, которые, как ему казалось или как преподносилось, относились нелояльно к его мнениям. Например, он возвел в графское достоинство и наградил орденом св. Андрея Первозванного Н. С. Мордвинова, чьи взгляды ранее привлекали внимание декабристов, а теперь нередко существенно расходились с решениями правительства. Возглавляя департамент Государственного Совета, Мордвинов смело критиковал министров, выступал против прижимистого министра финансов Е. Ф. Канкрина за строительство железных дорог, ратовал за рассредоточение из ведения казны разных отраслей народного хозяйства, представлял императору записки, указывающие на необходимые преобразования. И сам председатель Государственного Совета И. В. Васильчиков порою делал несогласные с царскими выводы, по некотором размышлении с благодарностью принимавшиеся государем.

И все же, подобно своему предшественнику, Николай I испытывал серьезные затруднения в кадровой политике и выборе достойных сотрудников. После восстания декабристов осторожное и недоверчивое отношение к окружающим не покидало его, особенно если он подозревал их в критике своих действий или вообще в либеральном образе мыслей. И хотя по характеру царь был добр и доверчив, открыт и отходчив, самолюбие и вспыльчивость иногда заставляли его упорствовать в однажды принятом решении или предвзятом мнении. Особенно наглядно своеобразная кадровая глухота императора проявилась в отстранении от активной деятельности "проконсула Грузии" А. П. Ермолова, подозревавшегося в участии в заговоре декабристов и в нелояльности к новому царю. Рассеять возникшие сомнения и опасения могла бы личная встреча царя с опальным полководцем, как это было в случае с Пушкиным или М. М. Сперанским. Однако она не состоялась. К тому же личные интересы новых приближенных государя, И. И. Дибича и И. Ф. Паскевича, заставляли их неточно представлять имеющиеся факты, и выдающийся полководец, прекрасно понимавший разницу между механической формалистикой и реальным положением вещей, оказался не у дел.

Вообще следует признать, что люди независимые и самостоятельно мыслящие представляли для Николая I какую-то интеллектуальную неуютность и раздражали его. Он неоднократно признавался, что предпочитает не умных, а послушных исполнителей. Своеобразная иллюстрация к такой настроенности приведена в "Записках" С. М. Соловьева: "Посещает император одно военное училище; директор представляет ему воспитанника, оказывающего необыкновенные способности, следящего за современной войной, по своим соображениям верно подсказывающего исход событий. Что же отвечает император: "... мне таких не нужно, без него есть кому думать и заниматься этим; мне нужны вот такие..." - и выдвигает из толпы дюжего малого, огромный кусок мяса без всякой жизни и мысли на лице и последнего по успехам".

Подобные воспитанники, становясь военными или чиновными проводниками монаршей воли, мертвили всякое живое дело, превращая необходимый порядок в слепую дисциплину, а верность долгу - в бездумный формализм. Между царем и народом постепенно образовывалось мощное средостение бюрократии, становившейся самостоятельной и действующей по собственным законам силой. Структура департаментов усложнялась, число чиновников увеличивалось (с 16 тысяч в начале века до 74 тысяч к 1851 г.), количество требуемых документов возрастало, а задача делопроизводителя заключалась в том, чтобы "бумаги, присылаемые из министерства, не лежали долго без ответа". Отгораживаясь от непосредственной связи с земскими началами империи, чиновничество не только торпедировало любые попытки преобразований, способных нарушить его устоявшееся положение, но и начинало исподволь диктовать свои условия игры. "Эта тупая среда,- подчеркивает Ю. Ф. Самарин,- лишенная всех корней в народе и в течение веков карабкавшаяся на вершину, начинает храбриться и кривляться перед своей собственной единственной опорой... Власть отступает, делает уступку за уступкой без всякой пользы для общества". После объезда нескольких губерний в 1841 г. один из генерал-адъютантов отмечал во всеподданнейшей записке всесилие корыстолюбивой бюрократии, не ведающей никакого общественного контроля и заботящейся лишь о личном обогащении, отчего нет истины в делах и правды в судах. К тому же каждый министр стремился доказать важность своего учреждения и завести множество департаментов, комиссий, канцелярий, а управление идет гораздо хуже, даже если принять во внимание весьма простое соображение - чем более предметов окружает движущееся тело, тем медленнее и неправильнее его движение. На примере образования министерства государственных имуществ в записке показывалось, к каким плачевным, порою прямо противоположным задуманным, результатам может приводить преломляюще-искажающая среда бюрократии: "Вы мыслили улучшить благосостояние казенных крестьян, но с самого его учреждения оно приняло характер разорения и положение крестьян не только не улучшилось, но бедность их достигла высочайшей степени... Из одного департамента Министерства финансов вдруг выросло три департамента, несколько канцелярий, полсотни палат, сотни окружных управлений, так что вместо ста двадцати прежних управлений явилось более 1500. Подобное умножение чиновников во всяком государстве было бы вредным, но в России оно губило и губит империю". Когда при создании III отделения А. Х. Бенкендорф просил у царя соответствующих инструкций, тот ответил ему: "Утирай слезы обиженных и наказывай виновных - вот твоя инструкция!"

Известно и другое его убеждение, как бы восполняющее юридическую ущербность: "Лучшая теория права есть добрая нравственность". Однако в реальной действительности не только с доброй нравственностью и защитой справедливости, но и с самой законностью возникали большие проблемы. Казнокрадство и воровство, особенно процветавшие в губернских администрациях, порою переходили опасную черту. Показательно, что даже во время Крымской войны наблюдались масштабные злоупотребления и хищения, начиная от столичных департаментов и заканчивая провиантскими комиссиями в Симферополе.

12

Подобные и иные противоречия стали обостряться в последнее семилетие николаевского царствования, когда после очередных европейских революций 1848-1849 гг. в России произошло резкое изменение общественной обстановки. Получив первые известия о событиях в Париже, царь явился во дворец наследника, где проходил бал, и громко провозгласил среди танцующих: "Седлайте коней, господа, во Франции объявлена республика..." Для предупреждения революционных эксцессов в Австрии или Германии царь намеревался послать трехсоттысячную армию на Рейн, но основные усилия были направлены внутрь страны. Правительство, опасаясь "заразного" духа, предприняло ряд мер по ужесточению контроля над распространением идей и просвещения. Прием студентов в университеты значительно сокращался, а для постоянного наблюдения за цензурой и печатными изданиями был создан так называемый бутурлинский комитет, призванный отыскивать в каждом тексте скрытый подтекст. В знак протеста против таких мер министр народного просвещения С. С. Уваров подал в отставку, подчеркивая: "Я вижу себя принужденным заметить на это, что стремление, не довольствуясь видимым смыслом, прямыми словами и честно высказанными мыслями, доискиваться какого-то внутреннего смысла, видеть в них одну лживую оболочку, подозревать тайное значение, что это стремление неизбежно ведет к произволу и несправедливым обвинениям". Сокрытую в благонамеренных нововведениях деструктивность отмечал и митрополит Филарет: "Данное жандармской команде право доносить со слухов и безо всякой ответственности за ложные сведения лишает подданных спокойствия".

Говоря о создавшейся литературно-общественной обстановке этих лет, М. П. Погодин замечал, что цензуре подвергались уже почившие писатели Кантемир, Державин, Карамзин, Крылов, запрещались сочинения Платона, Эсхила, Тацита, исключались из публичного рассмотрения целые исторические периоды. Обсуждение богословских, философских, политических вопросов становилось затруднительным, а упоминание злоупотреблений или проявление каких-либо знаков неудовольствия вменялось в преступление. "Литература ушла, ограничилась только посредственными или гадкими повестями... порядочные люди решились молчать, и на поприще словесности остались одни голодные псы, способные лаять или лизать".

Но когда все пути выражения мысли закрыты, продолжает Погодин свое рассуждение, когда нет ни гласности, ни общественного мнения, власть, не подозревая того, под видом усиления на самом деле ослабляется, а подчиненные развращаются. Ложь, обман и лесть получают право гражданства, ибо всякий желающий пользы отечеству и указывающий на недостатки может прослыть за либерального злоумышленника, а потому предпочитает искать любым путем благосклонности начальника и предугадывать его малейшие желания. А начальник, пишет Погодин, одуренный каждением мнимым успехом, ношением лент и звезд, всякое замечание принимает за личное оскорбление и неуважение государства. "Кто не хвалит его, тот беспокойный человек. Не давай ему ходу. А бездарностям, подлецам, посредственностям то и на руку: как мухи на мед, налетают они в наши канцелярии, а еще охотнее в комитеты, где скорее, без всякого труда, награждаются за отличие. Все они составляют одну круговую поруку, дружеское, тайное, масонское общество, чуют всякого мыслящего человека, для них противного, и, поддерживая себя взаимно, поддерживают и всю систему бумажного делопроизводства, систему взаимного обмана и общего молчания, систему тьмы, зла и разврата, в личине подчиненности и законного порядка".

Полное отстранение общественных сил от осуществления правительственных начинаний, исполняемого исключительно бюрократическими средствами, не только развращало многочисленный чиновный люд, но и сковывало здоровые силы нации. Сила и дисциплина, лишенные существенного нравственного содержания, лишь по видимости давали действенные результаты, а на деле естественно и незаметно ослабляли государство и подготавливали его будущий развал. Требуя от других, многие высокопоставленные деятели, прикрываясь пышными фразами и дутыми отчетами, заботились лишь об увеличении собственного благосостояния и показывали народу примеры совсем иного рода. Так, один из любимых министров царя, главноуправляющий путями сообщения П. А. Клейнмихель, в начале 50-х годов украл довольно значительную сумму, предназначенную на изготовление дворцовой мебели. В том же духе отличился накануне Крымской войны и директор канцелярии Комитета о раненых, камергер двора А. Г. Политковский, который на протяжении многих лет жил на широкую ногу, принимал "весь Петербург", в том числе и управляющего III отделения Л. В. Дубельта. И хотя в конечном итоге все члены комитета были преданы суду, подобные и иные, остававшиеся без должного внимания, явления, несомненно, изнутри разлагали государство.

Вместо того, чтобы искоренять зло в собственных рядах и тем самым вносить свой вклад в предупреждение революционных начинаний, иные государственные мужи предпочитали бороться с мятежным духом в весьма карикатурных формах. Так, в секретных документах III отделения говорится о том, что борода является "принадлежностью баррикадных героев". А потому носящие оную должны стать "предметом беспрерывного полицейского наблюдения, ибо в Европе борода есть отпечаток принадлежности какому-либо злонамеренному политическому обществу". Сменивший А. Х. Бенкендорфа шеф жандармов А. Ф. Орлов передавал министру внутренних дел Л. А. Перовскому решение царя о необходимости пресечь ношение бороды как недостойное подражание западной моде. Министр же весной 1849 г. разослал циркуляр всем предводителям дворянства о том. что "государю неугодно, чтобы русские дворяне носили бороды, ибо с некоторого времени из всех губерний получаются известия, что число бород очень умножилось".

Особую "любовь" к славянофилам питал А. А. Закревский, назначенный в 1848 г. московским военным генерал-губернатором и наделенный небывалыми полномочиями: он имел бланки с собственноручной подписью Николая I и мог написать на них какое угодно распоряжение. "Он нас терпеть не мог,- писал о Закревском А. И. Кошелев,- называя то "славянофилами", то "красными", то "коммунистами". Как в это время всего чаще собирались у нас, то генерал-губернатор подверг нашу приемную дверь особому надзору и каждодневно подавали ему записку о лицах, нас посещающих".

К. Н. Леонтьев обмолвился однажды о несостоявшейся встрече в правление Николая I между "петербургской властью" и "московской мыслью", синтез которых мог бы оказаться весьма полезным для России. Действительно, власть отталкивала от себя наиболее образованных, честных и патриотически настроенных граждан, способных внести в нее затухающие нравственные начала и оживить ею же провозглашенную связь религии, народа и государства. Императору необходимо было пойти на риск, отказаться от привычного поиска государевых слуг в придворной среде и расширить круг советников и сотрудников за счет иных слоев русского общества. Однако сила инерции заставляла его пользоваться услугами тех, кто "жадною толпой" стоял у трона и злоупотреблял высочайшим доверием. В результате во второй половине его царствования во главе важных ведомств и начинаний нередко оказывались люди, не всегда соответствовавшие по своим моральным и профессиональным качествам занимаемому положению, более всего озабоченные сохранением монаршего расположения, а потому пытавшиеся скрывать от государя неприглядные факты и нежелательные процессы. В своем рукописном дневнике князь П. П. Гагарин даже отводит чиновному люду существенную роль в поражении России в Крымской войне, поскольку "люди, которые должны были говорить истину императору, скрывали ее от него, потому что наши посланники, в видах своих личных интересов, предпочитали сглаживать то, что они должны были говорить, и что остальные поступали так же, как и они".

К концу николаевского царствования возникали проблемы, справляться с которыми становилось все труднее и труднее и для решения которых приходилось опять-таки вращаться в заколдованном кругу не всегда достойных исполнителей. "К несчастью,- признавался император,- более чем часто бываешь вынужден пользоваться услугами людей, которых не уважаешь, если они могут принести хоть какую-нибудь пользу". Однако польза неуважаемых людей в конечном итоге оказывается иллюзорной и никогда не перевешивает приносимый ими вред, выражающийся в разрушении идеальных устремлений и высших нравственных начал монархического правления, которые составляют его истинную силу и предполагают естественное развитие всех слоев общества и свободное следование каждым из его членов принятому долгу. Чрезмерная централизация, носившая бюрократический характер, поток инструкций и распоряжений, не учитывавших местных условий, государственная опека "сверху" всех жизненных функций нации, замедлявшая встречное творческое движение "снизу",- все это свидетельствовало не о внутреннем и органическом, а о внешнем и механическом осуществлении монархических принципов, противопоставляло правительство народу, казенное частному, видимость сути, форму содержанию, удобряло почву для всевозможных злоупотреблений и проникновения социалистических идей (в конце 40-х годов в России образовался революционный кружок Д. М. Буташевича-Петрашевского).

Николай I глубоко чувствовал и понимал необходимость живоносного развития плодотворных особенностей русской истории и культуры, не укладывавшихся в западную модель и способных предохранить страну от отрицательных последствий сугубо секулярных и революционных тенденций. Он как бы соглашался с Пушкиным, что, в отличие от Европы, Россия требует "другой мысли, другой формулы", и внес огромный вклад в развитие ее самосознания и могущества. Отчасти верен вывод К. Н. Леонтьева, что "сама наша Россия при нем именно достигла той культурно-государственной вершины, после которой оканчивается живое государственное созидание и на которой надо приостановиться по возможности, и надолго, не опасаясь даже и некоторого застоя". Однако вторая часть высказанной мысли опровергается практикой и завершением николаевского царствования. Застой не может длиться долго, представляет опасную болезнь для достигнутых вершин, открывает широкий путь для обозначенных выше и многих иных самоубийственных тенденций. Непрерывно связанная с "адскими принципами революции" общая зараза своекорыстия, которую царь пытался изгнать через дверь, влезала в хорошо видимое им окно.

Говоря о духовных уроках Крымской войны, Ф. И. Тютчев, в частности, писал: "Нам было жестоко доказано, что нельзя налагать на умы безусловное и слишком продолжительное стеснение и гнет, без существенного вреда для общественного организма. Видно, всякое ослабление и заметное умаление умственной жизни в обществе неизбежно влечет за собою усиление материальных наклонностей и гнусно-эгоистических инстинктов. Даже сама власть с течением времени не может уклониться от неудобств подобной системы. Вокруг той сферы, где она присутствует, не встречая извне ни контроля, ни указания, ни малейшей точки опоры, кончает тем, что приходит в смущение и изнемогает под собственным бременем еще прежде, чем бы ей суждено пасть под ударами злополучных событий".

Для преодоления подобных кризисных явлений необходим был творческий порыв власти, способный пробудить в решении общих задач добровольное и единодушное соучастие всего народа ("сила власти - царю, сила мнения - народу",- ратовал К. С. Аксаков за взыскуемое единство). Однако для такого порыва становилось все меньше и меньше возможностей. "Я работаю, чтобы оглушить себя,- писал царь Фридриху-Вильгельму,- но сердце мое будет надрываться, пока я жив". Подавленность настроения самодержца от бессилия справиться с возникавшими трудностями бросалась в глаза, и уже в 1845 г. Он признавался А. О. Россет-Смирновой: "Вот уже скоро двадцать лет я сижу на этом прекрасном местечке. Часто случаются такие дни, что, смотря на небо, говорю, зачем я не там? Я так устал".

Тяжелые заботы, напряженные труды, непредвиденные измены, неизбежные огорчения не могли не пошатнуть железного здоровья Николая I. Незадолго до своей кончины он писал М. Д. Горчакову: "Вероятие хорошего оборота дел с Австрией, всегда мне сомнительное, с каждым днем делается слабее, коварство - яснее, личина исчезает, и потому все, что в моих намерениях основывалось на надежде безопасности с сей стороны, не состоялось и возвращает нас к прежнему тяжелому положению. Но,- буди воля Божья! - буду нести крест мой до истощения сил".

В конце января 1855 г. Царь заболел острым бронхитом, но не переставал заниматься государственными делами. Продолжая болеть, он даже выезжал из дворца при двадцатиградусном морозе для осмотра и напутствования выступавших в поход маршевых батальонов 1-й гвардейской дивизии. На заявление же лейб-медика о явной опасности таких выездов лишь заметил: "Ты исполнил свой долг; позволь и мне исполнить мой". У многих создавалось впечатление, что император как бы искал смерти, не в силах пережить текущие неудачи и близившееся поражение в Крымской войне. Вскоре заболевание его усилилось и перешло в воспаление обоих легких, но и в постели он не прерывал своих трудов. Когда болезнь приняла необратимый характер и перешла в безнадежную стадию, вся августейшая семья собралась в малой церкви Зимнего дворца на общую молитву. Причастившись, царь простился со всеми близкими, а затем поблагодарил министров за службу. Наследнику же своему поручил передать благодарность "войску, флоту и, в особенности, защитникам Севастополя". Николай I скончался 18 февраля 1855 г. И в последние минуты жизни признался цесаревичу, как бы передавая ему нелегкую эстафету: "Мне хотелось, приняв на себя все трудное, все тяжкое, оставить тебе царство мирное, устроенное и счастливое. Провидение судило иначе. Теперь иду молиться за Россию и за вас. После России, я вас любил более всего на свете".

0

106

ХОЛЕРА В С.-ПЕТЕРБУРГЕ в 1830

Рассказ очевидца

Проживши в Петербурге пятнадцать с лишком лет, в самые цветущие года моей жизни, когда страсти волнуют душу, когда увлечениям нет границ, я, как живой свидетель некоторых событий, вызывавших тогда мое любопытство, на закате лет жизни, не могу пройти молчанием о том времени, когда появилась в прекрасной столице нашей первая холера. Это было летом 1830 года. Не знаю, как прокралась она в Петербург, не предъявив нигде, как водилось тогда, своих письменных видов о звании и происхождении и, скрываясь первоначально в разных подвальных трущобах, принялась исподтишка уносить свои жертвы. Народ, смотря на ее проказы, переносил их сначала молча и терпеливо. Но когда это беспаспортное чудовище обратилось лицом к жителям столицы, начало пожирать людей уже без различия звания и состояния, то правительство тотчас приняло свои меры и распорядилось захватить чудовище живое или мертвое и представить его на суд всего медицинского факультета для допросов, откуда и как осмелилось она распоряжаться жизнью людей в чужом государстве. Между тем, до поимки ее, озаботились немедленно устроить при частях особые холерные больницы, завести кареты для перевозки больных, для чего составлены были особые правила и разосланы по городу домовладельцам для руководства и сведения. Жители Петербурга, завидя как двигались по улицам печальные колесницы, до того были испуганы и упали духом, что торопились с выездом на дачи и в деревни, находящиеся в окрестностях столицы, в которых местах устраивались тоже карантины, где дымом от горевших костров хвороста и хвойного леса окуривали всех, что и со мною случилось, когда я раз очутился на берегу Невы у Саратовской колонии. Немцы в этом отношении строги и не позволили раньше исполнения этой процедуры войти в их дома, когда я со знакомыми, в числе которых был и дамский персонал, располагал у них напиться чаю. Здесь, в одном из домов, заметил я ящик с винами и, намереваясь купить бутылку, обратился к хозяину, но он сказал мне, что вина эти, в числе которых было более всего рому, не продажные, а заготовлены для предстоящих праздников Троицына и Духова дней.

Петербург в это время заметно опустел наполовину; оставались в нем только рабочий класс людей, которого прибывало на лето из провинции до ста тысяч, если не больше, мастеровые, да маленькие служащие чиновники; но и эти последние, из опасения страшного чудовища холеры, являлись в канцелярии и департаменты, чтобы только показать нос. Торговля шла тихо и вяло. Многие состоятельные купцы и иностранцы запирали лавки и магазины и уезжали с семейством за город подальше. Простой народ, по темноте своей, не зная происхождения холеры, думал сначала, что это какая-нибудь заграничная знаменитость, примадонна, например, прибывшая в Петербург потешать публику и обирать русские денежки, на которые немцы так падки; но когда заметил, что жертвами ее становится более простой народ, не поверил на слово холере и, прислушиваясь к говору неблагонамеренных личностей, задумавших произвести беспорядок, или, как говорится, половить рыбу в мутной воде, запел другую песню, вроде той, что нет никакой холеры, что народ умирает от отравы, которую подливают и подсыпают то в воду, в растения на огородах, и разуверить в этом его было не легко. Это я сам испытал на своей прислуге, с которой ничего не мог сделать: никакие убеждения не помогли мне образумить ее.

Простой народ, собравшийся на Сенной и в Апраксином переулке (который назывался тогда Обжорным), как говорится загудел; он начал останавливать холерные кареты с больными, следовавшими в больницы, которые были ему не понутру, и, вытаскивая из них больных, уносил их по домам и тем еще больше распространял заразу. Он останавливал на улице подозреваемые им в отраве будто бы личности, в особенности, если одежда их чем-нибудь отличалась от русского костюма, обращая в особенности внимание на белые шляпы и на пестрые клетчатые шотландские плащи, которые тогда были в моде, и молодежь и франты в них щеголяли. Народ обыскивал у них карманы и - Боже сохрани, если в карманах их находил бутылочки с жидкостью, или порошки. Сначала производил он с ними свою кулачную расправу, а потом, связавши руки, тащил его в полицейское управление и сдавал его как отравителя, пойманного с поличным. Конечно, по осмотре медиками этой мнимой отравы, она оказывалась лекарством из аптеки, прописанным против холерных симптомов, и эти личности тотчас же были освобождены, но помятые бока и синяки заставляли их охать и сидеть подолгу дома.

Что же касается холерных больниц, устроенных правительством с благодетельною целью, в особенности для бедных людей, то они до того пришлись простому народу не понутру, что он бросился на Сенной на больницу, разбил стекла в окнах и, ворвавшись вовнутрь, схватил доктора и избил его до того, что он вскоре отдал Богу душу; народ же после этого безобразия разошелся по домам, предварительно унеся кровати с больными по их квартирам.

Эта катастрофа до того напугала докторов, что они, пока не был водворен порядок, начали прятаться и не сказываться дома. Аптекари тоже опасались за свою жизнь, в особенности, когда узнали, что у Синего и Харламова мостов аптеки подверглись нападению черни и в них камнями выбиты были стекла.

Многие были жертвами холеры от того, что не было подано своевременно помощи. Я сам, живши на даче в Екатерингофе, не раз испытывал на себе холерные симптомы, и с трудом мог застать дома знакомого мне доктора, который два раза прописывал мне свежий хороший бифштекс и рюмку старого портвейна, объясняя при этом, что не следует морить себя голодом и не терять присутствия духа при виде двигавшихся по улицами холерных карет и дрог с покойниками.

Все проделки и безобразия простого народа были в высшей степени оригинальны; мне рассказывали, что в одном из кварталов города был схвачен вышедший из аптеки порядочно одетый человек, у которого при обыске нашли бутылочку с какой-то жидкостью и, подозревая в нем отравителя, подняли на руки и понесли по улице, на которой была гауптвахта; караульный офицер, находясь в это время на платформе, спросил: "Куда, ребята, тащите вы этого человека?"

- "Топить, ваше благородие, как отравителя",- отвечали ему.

"Да что вы, ребята, выдумали, сказал офицер, по нашему сначала следует хорошенько отодрать его, а потом уж утопить, давайте его мне".

- "Да и впрямь говорит капитан",- сказал кто-то из толпы, и схваченный был передан офицеру со словами: "Хорошенько отваляйте его, ваше благородие, а потом камень на шею, да и воду!"

Жизнь человека была на волоске, если бы караульный офицер не увидел несчастного с платформы.

Узнавши о печальной катастрофе с больницей на Сенной, я в тот же день вечером, одевшись поскромнее, отправился из любопытства в Апраксин переулок пошататься и послушать толков простого народа, который здесь постоянно собирался по воскресеньям для свидания со своими земляками. Здесь читались письма от родных с поклонами и благословениями на веки нерушимыми от матушек, бабушек и тетушек; здесь подрядчиками нанимались рабочие силы, заключались условия, и затем, наговорившись вдоволь, все отправлялись по трактирам и харчевням распивать до поту лица чаи и отписывать свои ответные грамоты по деревням с отправкою денег на уплату податей и на выписку паспортов. Для этой работы сидел и ждал их уже в заведениях особый класс писак и строчил по просьбе ярославца или костромича на родину ответные грамоты, как две капли воды похожие одна на другую, за что даром пили чай и получали от 5-то до 10-ти копеек за каждую.

Апраксин переулок, или, как иначе называли его в то время Обжорный, был своего рода биржей, где собирался и беседовал простой народ о делах и думах своих.

Проходя весь вечер между этим простым народом в особого рода атмосфере, от которой спасался только набивая нос нюхательным табаком, я нигде не видал блюстителей порядка и не заметил нигде ничего такого, что бы выходило особенно из ряда неблагопристойности или благочиния, кроме звонкого говора, который вошел в привычку у деревенского люда. Когда же заметил, что толпы начали редеть и расходиться, то и я отправился домой. Слышал я при этом, что будто бы отдан был приказ артиллерии быть готовой, но ни ее, ни других войск я нигде не встречал.

На другой день в 10 часов утра я вышел со двора и направил путь свой к Спасской церкви на Сенной, в которой началась обедня. Здесь я увидел всю площадь, покрытую простым народом, гул которого слышен был на далеком расстоянии. Но вот часу в 11-м народ как будто встрепенулся и замер, точно электрический ток пробежал: загремело в воздухе ура и полетели с голов шапки. Это был приезд императора Николая Павловича, явившегося среди своего народа поговорить с ним, как с детьми о беспорядках, которые они произвели в прошлый день на Сенной и в других местах. Император, остановившись против церкви, стоя в коляске, снял шляпу и, перекрестившись на церковь, обратился к народу, окружившему его, со следующими словами:

- "Православные, что в делаете? Забыли Бога! Забыли обязанности ваши и производите беспорядки! На колени!"

Весь народ, как один человек, опустился на колени и начал креститься. Затем, когда государь произнес: "Ступайте по домам", толпа моментально начала редеть, и через полчаса Сенная площадь опустела.

0

107

Максим Григорьевич Власов

атаман войска Донского

(фрагмент из воспоминаний)

Во время печатания очерков жизни и деятельности атаманов войска Донского, Иловайского и Кутейникова [См. биографические очерки: "А.К. Денисов", "А.В. Иловайский" и "Е. Кутейников" в "Русской Старине" изд. 1874 г., т. XI, стр. 1 - 45; 379 - 410; 601 - 641 и изд. 1875 г., т. ХII, стр. 27 - 49; 237 - 271; 457 - 480; 701 - 718 и т. XIII], мы получили с Дона, от г. N., предлагаемый биографический очерк следующего за упомянутыми лицами донского атамана, генерала от кавалерии Максима Григорьевича Власова. К очерку этому приложены весьма интересные записки, веденные бывшим при атамане Власове по особым поручением, полковником А.Ал. Поповым . Все это, вместе, дополняет тридцатилетний период деятельности главных начальников войска Донского (1818 - 1848) и редакция "Русской Старины" считает долгом принести г-ну N. глубокую благодарность за доставленные им сведения. Ред.

I.

В то время, когда сенаторы Княжнин и Болгарский, обнародывая в войске донском новое "Войсковое Положение", увидели несостоятельность атамана Кутейникова для подъятия труда к успешному приведению этого "Положения" в действие и представляли высшему правительству о необходимости назначения более энергического атамана, ген.-лейт. Максим Григорьевич Власов, по званию походного атамана донских полков действующей армии, находился в Варшаве.

Израненный, 68-летний воин, не рассчитывал уже ни на какое новое служебное поприще для себя, когда, в конце января 1836 года, получил высочайшее повеление немедленно прибыть в Петербург. Не зная причины вызова, он терялся в догадках о ней и пришел к убеждению, что вероятно, при введении в дело нового "Положения", встретилось какое-либо затруднение, вызывающее необходимость совещания с опытными уроженцами Дона, и что для этого требуется в столицу он и еще кто-либо из известных донских жителей.

5-го февраля 1836 г. Власов прибыл в Петербург и на другой же день был принять Государем. Прием этот так описан со слов Власова:

Государь встретил его очень милостиво и сказал:

- "Я боялся за тебя; морозы, снега, дорога тяжела, а раны твои еще тяжелее [7-го февраля 1831 г., в деле с польскими мятежниками, Власову раздроблена челюсть, нанесено семь сабельных ран в голову и две пикою в бок]. Я хочу дать тебе новое назначение. Знаю, что ты любишь меня и потому не откажешься от новых трудов. Я назначаю тебя наказным атаманом, на Дон, вместо Кутейникова. Теперь там много дола, а Кутейников слаб,- хил и болен. Я дал новый закон казакам и надеялся, что он упрочит их благосостояние, что его примут с радостью, с благодарностью, а вышло другое: его приняли холодно. Разве не сами донцы составляли его? Ваши же опытные люди сидели в комитете, они для себя должны были заботиться. Я только утвердил, что они написали, и думал, что утверждаю счастие края! Ведь новое положение не в один день составлено, не в попыхах, - было время размыслить, рассудить. Да я и сам вникнул в него; скажу по совести, что считаю его благодетельным, тем больше, что и казачество в нем не изменяется: целая Россия управляется одними правилами, а у вас остаются свои; как деды ваши жили, так и вы будете жить; та же казацкая свобода, та же степная жизнь. Чего ж хотеть?.. Когда сенаторы обнародывали закон, то при этом было три-четыре генерала ваших, и то только те, которых служба удерживала в Черкаске, а у вас их до 30-ти. Отчего не был Денисов, Сысоев, Иловайские? Отчего не были другие? И дворян ваших почти никого не было. Узнай, отчего они не были и напиши мне. Они забыли, что я все сделал им, - все... а крестьяне их - откуда они? приписанные беглецы от русских помещиков... ведь я же не забрал их в казну; за ними оставил..."

Власов стал уверять Государя, что новое положение принято радостно и с сердечною благодарностию, что хотя он и не был теперь на Дону, но получал письма,-офицеры и казаки, служащие в армии, также имели письма оттуда: все уверяют, что на Дону радуются, что там поздравляют друг друга с новым, давно и нетерпеливо ожиданным законом.

Государь на это сказал: "Это казаки, а не дворяне. Я посылаю тебя туда потому, что надеюсь на тебя и у тебя нет там ни родства, ни кумовства!"

Отпуская от себя атамана, Государь сказал: "повидайся с военным министром: он скажет тебе, чего я хочу от войска донского и от твоего управление им".

8-го февраля Власов обедал у военного министра.

Чернышев, совершивши с Власовым все походы свои в 1812, 1813 и 1814 годах, оказывал теперь Власову самое приятельское внимание, много говорил о походах 1813 года, - был весел, - вспоминал малейшие подробности событий, особенно дело при Гальберштадте и ночную экспедицию под Кассель, смеялся бегству иеронима, напоминал, что оно было так поспешно, что экс-король не мог даже схватить развернутых на письменном столе его планов, бумаг и двух собственноручных записок Наполеона, которые были важны для операций союзных армий.

После обеда Чернышев пригласил Власова в кабинет. Предмет разговора их был-предстоящее управление войском.

Граф повторял тоже самое, что говорил Государь, обвинял Кутейникова в мелочности, в странном ярме, которое он носит от Марьи Васильевны (его супруги), в непостижимом доверии его к дежурному штаб-офицеру.

- "Это второй том г-на Ш.", говорил Чернышев, "но переплет так не хорош, что один только Кутейников может брать его в руки: надобно тебе уничтожить всю гадкую закваску в кабинете Кутейникова. У него не люди, а какие-то уроды из времен крючкодейства. Атаман нынешний - не прежний атаман; от нынешнего атамана государь требует современного взгляда на вещи. Дух казачества важная вещь: будь поборником его, рубись за него перьями, как рубился саблею с неприятелем; но изгони с Дона подъячество: на сцене Донской должна быть пика, а не перо. Государь всегда не доволен, когда ему докладывают какую-нибудь донскую бумагу: в ней непременно все пахнет крючкодейством, подьяческими увертками... Государь то и дело говорит: "пропал Дон, запишут его и замарают чернилами!" Государь даже не доволен, когда слышит, что у казаков переменяются их патриархальные обычаи, - что и у них начинает вводиться щепетильное подражание пустой жизни помещиков русских. Государь говорит, что это-то и погубит казачество. Да и какой народ удержался, когда начал обезьянничать?"

11-го февраля, утром, Чернышев пригласил к себе Власова, поздравил его с монаршею милостию - с арендою на 12 лет, и долго говорил с ним о делах войска донского. Между прочим ему приказано:

1) Привести в гласность все войсковые капиталы.

2) Привести в гласность все дела в Войсковых и Окружных присутственных местах.

3) Привести в гласность все источники доходов войсковых и подумать об их увеличении.

4) Озаботиться дать казакам прежний воинственный дух, который теперь вовсе утрачен.

5) Подумать об устройстве путей по войску. ("Это степи и без признаков оседлой жизни", заметил Чернышев").

6) Указать и растолковать казакам всю благодетельность нового закона. ("Это особенно должно занять тебя", сказал Чернышев", и ты позаботься о том со всем уменьем своим и знанием обычаев и характера народного").

7) Сказать архиерею, чтобы он внушал всем своим ораторам: учить и с кафедры тому, чем отличались в старину деды и отцы нынешних казаков. Целью должно быть, кроме благочестия, самоотвержение на пользу престола и молодечество казачье. Об этом надобно внушать и всем учителям в народных училищах. ("Они первые проводники электричества народности", прибавил Чернышев).

8) Стараться, чтобы все управление, все власти и лица, владеющие началом, обходились с казаками в духе древней простоты, с уважением к летам... надобно, чтобы патриархальность была главною чертою всех стремлений донского начальства. Этого хочет государь, этого должно хотеть всякому, кто желает добра своему отечеству. ("Ученых уже и у вас много; надобно желать побольше старинной доброты, да старинной простоты").

13-го февраля атамана потребовал Государь и спросил его: не нужно ли сделать каких-либо перемен по вооружению казаков?

- "Ты хорошо знаешь эту часть", сказал Государь, "кажется у них все оружие не единообразное. Я заметил это в Калише; разнокалиберность бросается в глаза!"

Атаман ответил, что теперешнее вооружение очень достаточное, - что у казаков именно не должно требовать строгого единства в форме, а в вооружении особенно, потому что часто, и по большей части, сын и внук служат с отцовским, или с дедовским оружием; что это дает казакам особый, им только свойственный характер, а отцовское ружье, да дедовская сабля, воспламеняют дух молодежи к подражанию им на поле брани.

Государь еще спросил: "хорошо ли соблюдаются породы донских лошадей?"

Атаман отозвался, что эта часть запущена. Государь пожалел о небрежении войскового начальства. - "Да знают ли они, ваши правители, что казак и конь его, это наши центавры. Конь-душа казака! Конь казака должен быть вполне пригодным для казачьей службы! Я боюсь, что пренебрегая этим важным предметом, у меня, чего смотри, и казаков не будет! Позаботься всячески сохранить породу донских лошадей; надобно заимствовать эту породу от горских, от киргизских: с одной стороны горы, с другой степи-хорошее ручательство в требуемой для казаков породе лошадей".

Вечером того же 13-го февраля атаман был у военного министра. Он повторял слова государя и много говорил о том, что в последнюю войну с турками лошади у казаков были уже не те землееды (это собственное его слово), каких видели у них в отечественную войну.

- "Да и в Петербурге, у лейб-казаков и атаманцев, все какие-то уроды - ни донские, ни заводские. Ведь, конечно, в гвардию выбирают и лошадей лучших; но если и у ней лошади дрянь, то стало быть донская порода положительно уничтожается!"

Чернышев много говорил еще о скорейшем обмежевании донских станичных юртов и помещичьих имений, "что это откроет новые источники доходов, что это даст казакам им принадлежащее довольствие, что это ограничит помещиков, этих феодалов Дона [Собственные слова Чернышева], которые привыкли видеть во всем, и в народе и в войсковых землях, своих вассалов и свои лены".

16-го февраля, утром, атаман откланивался императору.

Государь сказал: "кланяйся донцам! Скажи им, что я люблю их, что я не переставал думать о них, как отец о детях. Скажи им, что давши им закон, могущий создать их благо и счастие, я, взаимно, жду от них непоколебимой преданности и готовности, по моему слову, защищать где нужно и мои права и права нашего общего отечества! Скажи им, что деды их, что их отцы были молодцами-богатырями; надеюсь, что и они пойдут по их дороге!"

0

108

Посещение императором Николаем I исправительного заведения в 1842 г. 

Смотритель исправительного заведения, полковник Наксарий, 9-го марта 1842 г., донес своему начальству:

"Сего числа, в половине второго часа пополуди, государь император Николай Павлович изволил посетить вверенное мне заведение и учрежденную в оном временную больницу для чернорабочих [Ныне больница св. Николая Чудотворца, у Бердового завода], и по обозрении изъявил свое монаршее удовольствие по всем частям его устройства; при чем высочайше повелеть изволил: в 3-м этаже, где находятся малолетние, и в 4-м, где содержатся долговые арестанты, оставить только под одному часовому из военного караула, вместо бывших двух, и излишних затем 6 человек, от двух помянутых постов, отправить немедленно в свой полк, что уже и исполнено".

0

109

https://img-fotki.yandex.ru/get/59613/199368979.46/0_1f467e_d3b1d804_XXXL.jpg

М.А. Зичи. Император Николай Павлович на строительных работах под Петербургом. 1853 г.
Государственный Эрмитаж.

0

110

Из Записок графа А.Х. Бенкендорфа 

Зима 1837 года была в Петербурге менее обыкновенного шумна. На праздниках и балах отозвалось еще не совсем восстановившееся здоровье государя, и все гласно выражали единодушное желание, чтобы он по долее берег себя, как единственный оплот благоденствия России и вместе как страшилище для всех народных волнений.

2-го марта, присутствуя в заседании комитета министров, я вдруг почувствовал себя так дурно, что едва доехал оттуда к себе и тотчас слег в постель; жены и детей моих я не застал дома, и когда они вернулись, на мне уже не было лица. Послали за моим доктором, но он сам лежал больной, и тогда пригласили Арендта. Он подал надежду, что не далее как в несколько дней поставит меня опять на ноги; но я отвечал, что он ошибается, и что я чувствую себя чрезвычайно дурно, хотя и не могу растолковать, чем страдаю. На следующее утро я пригласил к себе графа Орлова и просил его взять на себя исполнение важнейших дел, какие могли бы случиться по моему управлению, и едва успел отдать соответственные тому приказания начальникам подведомственных мне частей, как ослаб до такой степени, что жизнь моя уже висела на волоске.

Узнав об опасном моем положении, государь тотчас ко мне приехал; но, чтобы не напугать меня, показал вид, будто бы целью его приезда было только переговорить со мною о некоторых делах; выходя же, накрепко запретил моим директорам вести со мною деловой разговор и даже входить ко мне, а моего зятя, князя Белосельского, послал за другим еще доктором, так что с моим, между тем оправившимся, и с двумя, которых привез еще Арендт, этих господ вышло пятеро. При виде такого многолюдного консилиума и всего, что вокруг меня происходило, я догадался, что нахожусь в отчаянном положении; но почти ни на минуту не лишался памяти и не ощущал беспокойства, свойственного умирающим. Меня трогало до слез попечение обо мне всех окружавших; но положение мое, несмотря на многократные посещения врачей, нисколько не улучшалось. Государь имел терпение внимательно следить за их прениями, происходившими за две комнаты от той, где я лежал, и всячески оживлял их. Меня облепили испанскими мухами, горчишниками, пиявками, заставляли глотать почти ежеминутно Бог знает какие микстуры, и я всему этому повиновался с покорностью ребенка.

Наконец, спустя десять дней, опасность как будто бы миновала; но вторичный приступ болезни - последствие слишком шумного выражения радости близких ко мне - еще более приблизил меня к могиле . Тогда государь, заезжавший ко мне каждое утро, а не редко и по вечерам, еще строже запретил кого-нибудь ко мне впускать; сам же он продолжал почасту сидеть у моей постели, рассказывать о таких новостях, которые, по его мнению, могли меня развлекать без обременения моих умственных сил, в особенности же об участии, которое возбудила моя болезнь во всех сословиях, и о письмах, полученных по случаю ее из разных городов. Это общее участие превзошло все самые тщеславные мои надежды; дом мой сделался местом сборища для бедных и для богатых, для знатных и для людей, совершенно независимых по своему положению, для дам высшего общества, как и для простых мещанок: все хотели знать, что со мною делается; лестница была уставлена людьми, присылавшимися от своих господ, а улица перед домом - толпами народа, приходившими наведываться о моем здоровье.

Государь, выходя от меня, лично удостаивал передавать им самые свежие вести.

В православных церквах просили священников молиться за меня; такие же молитвы произносились в лютеранских и армянских церквах, даже в магометанских мечетях и еврейских синагогах.

Наконец, монархи прусский, австрийский и шведский, равно как и высшее общество их столиц, осыпали меня лестными знаками своего внимания.

Словом, я имел счастье заживо услышать себе похвальное надгробное слово, и это слово, величайшая награда, какой может удостоиться человек на земле, состояло в слезах и сожалениях бедных, сирых, неведомых, в общем всех соболезновании и особенно в живом участии моего царя, который своим сокрушением и нежными заботами являл мне лучший и высший знак своего милостивого благорасположения. При той должности, которую я занимал, это служило, конечно, самым блестящим отчетом за 11-летнее мое управление, и думаю, что я был едва ли не первый из всех начальников тайной полиции, которого смерти страшились и которого не преследовали на краю гроба ни одною жалобою. Эта болезнь была для меня истинным торжеством, подобного которому еще не испытывал никто из наших сановников. Двое из моих товарищей, стоявшие на высших ступенях службы и никогда не скрывавшие ненависти своей к моему месту, к которой, быть может, немного примешивалась и зависть к моему значению у престола, оба сказали мне, что кладут оружие перед этим единодушным сочувствием публики, и с тех пор оказывали мне постоянную приязнь.

Но более всех наслаждался этим торжеством государь, видевший в нем одобрение своего выбора и той твердости, с которою он поддерживал меня и мое место против всех зложелательных внушений.

Недели через три, когда меня перенесли из спальной в залу, в которой я лежал еще на диване в халате, почтила меня посещением наша ангел-императрица, и наследник цесаревич удостаивал наведываться ко мне не один раз.

Мало-помалу, с течением времени, опасность миновала; но выздоровление шло чрезвычайно медленно, и, что главное, не возвращались силы. Врачи настаивали на поездке в чужие края, но я решительно объявил, что поеду только в любезный мой Фалль. Государь, располагая предпринять в конце июля продолжительное путешествие на юг империи и в Закавказье и непременно желая иметь меня с собою, твердил мне беспрестанно о принятии всевозможных мер и предосторожностей в течение лета, чтобы быть в силах ему сопутствовать.

Наконец, 12-го мая, подвезли меня к казенному пароходу, на котором я должен был совершить мой переезд морем. Вся английская набережная была усыпана зрителями и лицами, собравшимися взглянуть на меня и пожелать мне доброго пути. Эти проводы были для меня очень трогательны, но истощили мои последние силы. Многие знакомые и даже люди посторонние провожали меня до Кронштадта.

Так как петербургские мои врачи находили, что воздух Фалля, по возвышенности положения моего имения, может в первые дни быть для меня вреден, то государь приказал, чтобы на эти дни приготовили мне в Ревеле его Екатеринтальский дворец. Когда меня привезли туда, там уже ждал фельдъегерь, присланный от его величества осведомиться, как я совершил морское мое путешествие.

В Фалле силы мои стали видимо возвращаться, и через несколько недель мне уже позволялось бродить, хотя все еще с большою осторожностью, по бесподобным моим рощам и садам. Это был еще первый совершенный покой, которым дано было мне наслаждаться после 38-ми лет деятельной службы. Я сбирался возвратиться в Петербург к 25-му июня, дню рождения государя, но он положительно мне это запретил, требуя, чтобы я приехал, как и прежде предполагалось, в конце июля. Почти ежедневно его величество присылал ко мне нарочного курьера, и его письма сохраняются в Фалле, как драгоценное доказательство монаршего ко мне благоволения.

12-го июля, я оставил Фалль и, чтобы испытать мои силы, проехал до Петербурга не останавливаясь. Императорская фамилия была на маневрах в Красном Селе, куда и я отправился. Императрица, увидев меня с балкона своего дворца, позвала к себе, а, несколько минут спустя, вошел государь и заключил меня в свои объятия. Мы ушли к нему в кабинет, и он стал расспрашивать о моем здоровье; я с сокрушенным сердцем принужден был сознаться, что мои силы еще не позволяют думать о дальней и утомительной поездке, и что вместо какой-нибудь пользы от меня могли бы последовать в ней лишь хлопоты и остановка. Он велел позвать Арендта, который объявил, что такое путешествие убьет меня, и что мне необходимо еще несколько месяцев покоя. Государь разделял и сам это мнение и милостиво изъявил сожаление свое о том, что не может взять меня с собою. Решено было, что в путешествии мое место заступит граф Орлов. Он находился в то время в Лондоне, куда послан был поздравить молодую королеву Викторио с восшествием ее на престол; но его вскоре ждали обратно. Я с моей стороны поехал в Петербург осмотреться в моих канцеляриях, уже целые пять месяцев мною заброшенных, и вступил в исправление обычной моей должности.

31-го июля императрица отправилась в Москву, где ее ожидал цесаревич, уже возвратившийся из Сибири. Государь в тот же день поехал через Псков, Динабург, Ковно, Вильно, Бобруйск и Киев в Вознесенск, где впоследствии соединились с ним императрица и цесаревич, а я вернулся в Фалль, горюя о том, что мне не удастся быть с его величеством в Грузии, где я впервые начал боевую службу, и в Земле Войска Донского, посреди которого оставалось еще столько храбрецов, моих сотоварищей на поле битв.

Императрица на пути своем из Москвы в Вознесенск посетила Воронеже и остановилась прямо у собора, в котором почивают мощи святителя Митрофания; вечером она с великою княжною Мариею Николаевною и князем Волконским вторично посетила собор, где провела целый час в уединенной молитве, и наконец, на следующее утро, перед самым своим выездом, снова туда заехала. Весть об этом благочестивом поклонении императрицы новопрославленному святителю разнеслась по всем концам России и исполнила радости сердца всего православного ее населения.

В конце сентября я возвратился из Фалля, чтобы снарядить в путь великих княжен Ольгу и Александру Николаевн и трех младших великих князей. Они ехали в Москву для встречи там сначала их августейшей родительницы, а потом родителя. Все это юное поколение жило в Царском Селе и приняло меня с тою радостью, с какою молодость всегда приветствует весть о всякой поездке. Мы отправились вместе и спокойно ехали до Москвы целых шесть суток. Для меня такой образ путешествия был совершенною новостью. Тремя днями после нас прибыла в Кремлевский дворец и императрица.

При дворе в это время крайне беспокоились о государе, зная, что он за Кавказом, откуда обратный путь его лежал через горы, обитаемые неприязненным нам населением. Один я, которому были известны нравы этих горцев, их благоговение к имени русского царя, никогда не обвиняемого ими в злоупотреблениях или строгости его чиновников и, напротив, составляющего единственную их надежду на лучшую будущность, - один я утверждал, что жизнь государя безопаснее между этими полудикими племенами, чем была бы в образованных странах Европы, где демагогия уже полвека как подрыла уважение к коронованным главам и готова посягнуть на того, который один могущественною своею рукою охраняет и троны и спокойствие народов.

Предвиденье мое оправдалось, 28-го октября, вечером, государь благополучно прибыл в Москву вместе с августейшим своим наследником.

Государь принял меня необыкновенно милостиво и ласково, говоря, что он, несмотря на всю заботливость о нем графа Орлова, на каждом шагу чувствовал мое отсутствие. Потом его величество велел мне быть у него на следующее утро вместе с великим князем наследником и военным министром, графом Чернышевым. В это утро, в продолжение трех часов, потом опять вечером с 7-ми до 9-ти и наконец еще на следующий день утром, от 8-ми до 11-ти, он рассказал нам всю свою поездку, день за днем, с необыкновенною ясностью, точностью и подробностью.

Возвратившись к себе я поспешил положить его рассказ на бумагу. Вот, но только в кратком очерке, сущность слышанного мною в продолжение этих восьми часов. Я ввожу здесь государя в первом лице, как будто бы рассказ был им самим записан.

"Я остановился, за две версты не доезжая Пскова, чтобы осмотреть строящиеся тут, вблизи шоссе, прекрасные здания полковых штабов 2-й гренадерской дивизии, а в самом Пскове осматривал городскую больницу, тюремный замок, полубатальон военных кантонистов, гимназии с принадлежащим к ней пансионом и четыре батальона 1-й пехотной дивизии.

"В Динабург, куда мы приехали 2-го августа в 6 часов вечера, я, кроме 2-й пахотной дивизии и гренадерского саперного батальона, подробно осмотрел вновь построенный арсенал, провиантские магазины и крепостные работы. Все идет там прекрасно; но весенние разливы еще продолжают много портить, а укрепление песчаного грунта валов потребует еще немало издержек и трудов. Шоссе, выходящее из тет-де-пона, бесподобно и много красит местность.

"В Ковно мы прибыли 4-го августа в 2 часа утра, и я сделал маневры собранному там 1-му корпусу, которым остался очень доволен. Окрестности Ковна представляют превосходную местность для смотров и учений, довольно притом обширную и разнообразную, на которой можно маневрировать в продолжение целых суток.

"Тут случилось происшествие, очень меня огорчившее, а все-таки прекрасное. Маневры заключились штурмом города, и голова колонны, под командою дивизионного начальника Мандерштерна, остановилась на самом берегу Немана, от которого паромы, чтобы придать всему больше сходства с настоящею войною, отведены были к противоположному берегу. Проезжая мимо этого отряда, я сказал в шутку: "Ну, что ж, только-то! Чего вы тут ждете?". И вдруг Мандерштерн, приняв сказанное мною за приказание, дал лошади шпоры и исчез в глубине реки, а за ним бросилась и вся первая рота. С большим трудом вытащили его из воды; к счастью, никто не утонул; но бедняк Мандерштерн, уже без того страдавши от старых ран, схватил жестокую горячку. На другой день я пошел к нему, чтобы осведомиться о его здоровье и попенять за то, что он принял мои слова за серьезные. Позднейшие известия о нем, благодаря Богу, совершенно успокоительны; но эта черта показывает человека!

"Оставив Ковно 9-го числа, осмотрев по пути бывшую греко-униатскую, а теперь нашу православную Почаевскую лавру, я въехал в Вильну в 10 часов вечера. Все улицы были наполнены народом, принявшим меня с изъявлениями большой радости; это-вещь, которая не приказывается и которая все-таки хороша, хотя я не слишком рассчитываю на привязанность ко мне этих молодцов. Благодаря Генерал-губернатору, князю Долгорукову, город много выиграл относительно опрятности и вида довольства.

"Утром рано, помолясь в соборе, я зашел в католический кафедральный собор, где ждали меня ксендзы с крестом и святою водою, а потом смотрел два батальона егерского князя Кутузова полка. Цитадель совершенно господствует над городом, и мы поступили очень хорошо, поставив ее здесь, на случай если бы этим господам вздумалось опять зашалить.

"По осмотре военного госпиталя, я принял гражданских и военных начальников, дворянство и духовенство. Католическому архиерею я внушил строгим тоном, как важны его обязанности, и как духовенство должно подавать собою прихожанам пример доброй нравственности и преданности правительству. С дворянами я говорил и о прошедшем и о том, что будущее в их руках, и что оно зависит от их покорности и удаления от себя нелепых надежд на национальную самобытность, возбуждаемых, к собственной их гибели, преступными безумцами. Очень знаю тайные об этом мысли местных дворян, но были бы они только спокойны, а остальное придет, вероятно, с следующим поколением.

"Видел я также бывший университет, преобразованный теперь в медико-хирургическую академию, и нашел, что воспитанники имеют надлежащий вид и сделали большие успехи в русском языке. Директор отлично ведет свое дело. Наконец, осматривал я еще о гимназии, больницу сестер милосердия, римско-католическую духовную академию, благородный пансион и богоугодные заведения: все хорошо и в порядке.

Был приготовлен парадный бал, и все чрезвычайно желали, чтобы я на нем присутствовал и тем явил как бы забвение всего прошлого; но мне показалось, что после всех наделанных ими гадостей это еще слишком рано. Дамы, собиравшиеся соблазнить меня, очень огорчились моим отказом; но я должен сказать, что вообще принимали меня в городе с улыбающимися лицами, и народ при всех моих выездах усердно вокруг меня толпился.

Посли обида я отправился в Бобруйск через Минск, где остановился только у собора. Этот город нисколько не украшается и по-прежнему скучен и беден.

"До Бобруйска мы добрались поздно ночью. Утром 12-го августа я смотрел 5-ю пехотную дивизию и крепостные работы. И здесь, и в Динабурге я всегда любуюсь ими с особенным удовольствием; все мною посаженное уже разрослось в огромные деревья, особенно итальянские тополи. Госпиталь меня взбесил. Представьте себе, что чиновники заняли для себя лучшую часть здания, и то, что предназначалось для больных, обращено в залы г.г. смотрителя и докторов. За то я коменданта посадил на гауптвахту, смотрителя отрешил от должности и все отделал по-своему.

"На следующий день, по осмотре двух саперных батальонов и временного госпиталя, мы, отстояв обедню в лагере, пустились в Чернигов, где я только зашел в собор, и 14-го августа в 9 часов вечера вышли у Печерской лавры в Киеве.

"Я побранил графа Гурьева, который вместо того, чтобы встретить перед лаврою, дожидался у отведенной для меня квартиры, на правом фланге почетного караула. Мой выговор ему не полюбился, но он был заслуженный. Поутру я смотрел 3-й корпус, который вполне меня удовлетворил, слушал обедню в лавре, посетил возобновленный Софийский собор, был в Михайловском Златоверховском монастыре и объехал город. Последний улучшается с каждым годом, и надо отдать справедливость графу Левашову, в управление которого было пропасть сделано к его украшению. Арсенал, богато всем снабженный, есть, конечно, одно из красивейших зданий в своем роде.

"16-го августа, я делал маневры 3-му корпусу и обозревал работы по возведению крепости, которая заключит в себя весь Киев, для охранении тамошних огромных военных запасов. Работы подвигаются, но медленно, за встречающимися на каждом шагу местными препятствиями; строят хорошо, и открытый мною камень лучше мрамора. Работа по постройке постоянного моста через Днепр представляет большие трудности и будет стоить громадных сумм; но нечего делать: это предмет первостепенной важности.

"Военные госпитали я нашел в отличном состоянии; университет развивается; число студентов возрастает, и русский язык идет успешно; но случаются еще глупые польские выходки. У нескольких студентов нашли пасквильные стишонки, и хотя этому ребячеству не придали очень справедливо большей важности, чем оно заслуживало, однако надо держать ухо востро. Попечитель хороший человек, но не довольно энергический; я приказал написать Уварову (министру народного просвещения), чтобы он приехал сюда лично на все взглянуть и дать всему должное направление. Впрочем у студентов порядочный вид; они смотрели на меня с удовольствием, и многие из них русеют, что не слишком нравится некоторым из родителей.

"После обеда, поклонясь снятым мощам в пещерах, я отправился в Вознесенск, куда прибыл 17-го августа, в 11-ть часов ночи, к общему удивлению, потому что меня ждали пятью днями позже; зато и приехал я первый из всех".

Прерву на минуту рассказ государя, чтобы объяснить цель его приезда в Вознесенск. На огромной тамошней равнине, орошаемой Бугом, предназначен был сбор колоссальных масс кавалерии. 1-й, 2-й и 3-й кавалерийские корпуса, сводный корпус из двух дивизий, принадлежавших к пехотным корпусам, дивизия 40 эскадронов, образованных из бессрочно-отпускных восьми соседних губерний, и резервные эскадроны всей кавалерии собраны и расположены были с принадлежащею к ним артиллериею в окрестностях Вознесенска.

К кавалерии еще присоединились 12 резервных батальонов 5-го корпуса и 16 батальонов с 3-мя батареями артиллерии, составленных из бессрочных тех же восьми губерний.

Неусыпными трудами графа Витга местечко Вознесенск, дотоле лишь штаб-квартира одного из кирасирских полков, было менее, чем в год, превращено в настоящий город, с дворцом для царской фамилии, обширным садом, театром, около двух десятков больших домов для знатных особ и до полутораста меньших для свиты и для приглашенных на этот смотр генералов и офицеров. Тут было соединено все, что только могло потребоваться для комфорта и даже для утонченной роскоши. Меблировка дворца представляла образец лучшего вкуса, и из Одессы и Киева были выписаны торговцы всех родов и лучшие рестораторы. Для гостей было приготовлено до 200 экипажей и 400 верховых лошадей. Прибавлю, что все здания были каменные и построены чрезвычайно прочно. Все имело вид настоящего волшебства!

Зрителями явились в Вознесенск: из своих, кроме императрицы, наследника, великого князя Михаила Павловича с супругою и великой княжны Марии Николаевны, множество корпусных и дивизионных командиров из всей армии, несколько гвардейских генералов и почти все генерал- и флигель-адъютанты; из иностранцев": австрийский эрцгерцог Иоганн; прусские принцы Август и Адальберт; принц Фридрих Виртембергский; герцог Бернгард Веймарски с своим сыном; герцог Лейхтенбергеюй из Баварии; австрийский посол, граф Фикельмон, и генералы австрийские: князь Виндишгрец и Гаммерштейн с 24-мя офицерами, и прусские: Натцмер и Бирнер с 8-ю офицерами, английский генерал Арбутнот, два датских офицера и от султана Мушир-Ахметъ-паша с 6-ю офицерами.

Все эти господа приезжали постепенно, и для них всех достало помещений, экипажей и лошадей.

Этот огромный военный сбор сильно занял чужестранные журналы и навел беспокойство на кабинеты парижский и лондонский, при вечной их подозрительности к России. Австрия и Пруссия, хотя им ближе были известны планы нашего правительства, тоже, однако, остались не совсем довольны показом с нашей стороны таких сил и, в завистливости своей, всячески старались уверить и себя и других, что тут гораздо менее войска, чем утверждают, и что притом оно дурно обучено.

Одна Турция, вполне доверяя императору Николаю, как своему благодетелю и спасителю, не обнаруживала никакого неудовольствия против такого чрезвычайного сбора войск близ ее границ, а посол султана, с многочисленною своею свитою, видел для Оттоманской Порты в развитии наших военных сил скорее оплот, нежели какую либо опасность.

"Я не утерпел, - продолжал государь, - чтобы не взглянуть на собранные войска тотчас же по прибытии и на следующее утро был уже среди них. Бесконечная долина казалась нарочно созданною для совокупленич на ней такой огромной силы, и не могу вам выразить, что я чувствовал, подъехав к ней. 350 эскадронов со 144-мя конными орудиями, вытянутые в пять линий, представляли зрелище такое величественное и новое, что первою моею мыслью было возблагодарить вместе с ними Бога! Поразительно было смотреть на громадную массу всадников, обнаживших головы для молитвы. В эту минуту я гордился принадлежать им и быть их начальником. После молебствия войска прошли передо мною церемониальным маршем; все блистало красотою и выправкою: люди, лошади, обмундировка, сбруя, все казалось вылитым по одному образцу. Я вполне наслаждался и виденное тут превзошло мои ожидания. Дух этого войска тоже превосходный, потому что такого блестящего состояние можно достигнуть только ревностным и совокупным усердием начальников и солдата. Они приняли меня с восторгом, выражавшимся на всех липах. Мне уже не было причины сомневаться относительно впечатления, которое этот сбор войск произведет на иностранцев.

"19-го августа, я смотрел пехоту, и она хороша, а батальоны бессрочных -превосходны.

"На другой день я делал маневры всей кавалерии и боялся, что ее числительность меня затруднит, но люди так хорошо выучены, а начальники так внимательны, что все шло в совершенстве.

"После обеда я осматривал госпитали, устроенные по случаю сбора такой массы людей в одном месте; найденный в них порядок не оставлял ничего желать лучшего. Впоследствии было немало больных глазами, от пыли и жары.

"21-го августа, драгунские дивизии и артиллерийские батареи производили в моем присутствии стрельбу в цель. Видно, что они над этим порядочно поработали: мишени были все расстреляны.

"22-го августа, в день моей коронации, я слушал обедню в пехотном лагери, а после обеда мни показывали конские заводы поселенных полков. Кобылы хороши, и есть нисколько замечательных жеребцов; только в породе для кирасир остается еще желать улучшения.

"23-го августа, в 8-мь часов утра, сидя у эрцгерцога Иоганна, я велел ударить тревогу, и менее чем в полчаса все было в строю и под ружьем.

"27-го августа, рано утром я выехал навстречу к императрице, с которою и вернулся в Вознесенск. Нас встретили перед городом, верхами, вес генералы и штаб-офицеры, как из числа гостей, так и принадлежавшие к войскам, расположенным в лагере, что составило огромнейшую свиту. Ночью приехал и старший мой сын, прямо из Сибири. Вы можете себе представить, как я рад был с ним увидеться. Саша много выиграл от этой поездки и совершенно возмужал.

"Жена моя присутствовала при большом параде, который удался еще лучше первого, сделанного мною в виде репетиции. Иностранцы были изумлены красотою и выправкою наших войск, которые могли поспорить с гвардиею, а в отношении к подбору и выездке лошадей еще чуть ли не стояли выше ее. Потом были у нас учения и маневры".

Государь рассказал их во всей подробности и при этом обнаружил удивительную память, передав все их частности.

"Наконец, пришлось расстаться с Вознесенском, где в продолжение двух недель я испытывал одни наслаждения; признаюсь, что расставание с этим прекрасным и добрым войском мне было очень тяжело. Простившись со всеми и поблагодарив графа Витта, который в этом случае выказался истинным волшебником, я 4-го сентября, в полдень, выехал в Николаев, а жена с Мери [Так император Николай всегда называл свою дочь Марию Николаевну] отправились прямо в Одессу.

"В Николаеве я начал с осмотра Минского пехотного полка, который нашел в крайне дурном положении, в таком дурном, что, благодаря Бога, уже давно ничего подобного не видывал. Николаев улучшился, и выстроенные в нем новые здание очень хороши. Госпитали, казармы, гидрографическое депо, штурманское училище, кабинет моделей в адмиралтействе, магазины и мастерские - все это очень меня удовлетворило. На верфи строятся два линейных корабля, один 120-ти, другой 80-ти-пушечный, которые будут бесподобны. При мне спустили три транспортных судна, и потом я присутствовал при посажении на суда двух сотен Азовских казаков, которых повезли на Кавказский берег.

"По прибыли из Николаева в Одессу я 6-го сентября вместе с Сашею и братом Михаилом посетил собор, где жена моя уже была накануне, после чего смотрел на площади два батальона Подольского егерского полка. Они оказались не лучше полка, виденного мною в Николаеве, за что досталось от меня не на шутку генералу Муравьеву [Николай Николаевичу, командовавшему в то время пятым корпусом, вскоре потом оставившему службу, а в последствии потом назначенному главнокомандующим на Кавказе, и взявшему в 1855 году Карс].

"Одесса чрезвычайно украсилась со времени моего последнего в ней пребывания, и меня поразило множество новых, изящных в ней зданий. Не могу не отдать полной справедливости графу Воронцову: он сделал просто чудеса. Я только не скрыл от него, что остался не доволен полицией: она совершенно бездействует, и тотчас видно, что не умеет заставлять себе повиноваться. Вечером город дал нам бал, столько же изысканный и утонченный, как любой в Петербурге.

"7-го сентября, я осмотрел в подробности карантин, которого устройство и порядок изумили иностранцев, и в особенности эрцгерцога Иоганна; это, конечно, одно из лучших заведений в своем роде в целой Европе . Я поблагодарил и наградил карантинных чиновников [Против подчеркнутых слов император Николай написал: ""Fort а tort, ear grace а lenr negligence hut jours apres la peste fut introduite dans la ville et, peu s'en est fallu, dans tout 1'empire" ("совершенно напрасно, ибо из-за их халатности спустя восемь дней холера вошла в город, а затем охватила и всю империю". - фр.)]. Оcмoтpев потом Девичий институт благородных девиц, которым управляет и который показывала мне императрица, я обозрел еще тюремный замок, больницы и арестантскую роту.

"8-е сентября было посвящено осмотру учебных заведений. Ришельевский лицей в превосходном порядке, и науки идут там очень успешно; училища для евреев обоего пола тоже хорошо содержатся.

"9-го сентября, в 11 часов утра, императрица, Мери, наследник и я вместе с нашими гостями отправились на пароходе "Северная Звезда" в Севастополь. В 25-ти милях оттуда мы встретили весь Черноморский флот, вышедший к нам навстречу. Вид был бесподобный. Я велел судам сделать несколько построений, которые заключились общим салютом нашему пароходу, когда на нем взвился императорский флаг.

"10-го сентября, мы ездили в монастырь св. Георгия, выстроенный на отвесной скале над морем, после чего я инспектировал часть пехоты 5-го корпуса, приходящую каждое лето в Севастополь на крепостные работы, и нашел ее столько же слабою по фронтовой части, как и представленную мне в Николаеве и Одессе. Это, поистине, непростительно, и я не думал, что в нашей армии еще существуют подобные войска.

"Работы в гавани, быстро подвигающиеся вперед, можно назвать исполинскими, и они обратят Севастополь в один из первых портов в мире, но еще много остается доделать. Теперь снимают целую каменную гору, чтобы выстроить тут адмиралтейство, казармы и прекрасную церковь. Водопровод для снабжения водою корабельных доков есть также работа гигантская.

"В полдень я проводил мою жену на Северную сторону, откуда она поехала в Бахчисарай, а мы с наследником осмотрели сперва Инкерманскую бухту, - часть того огромного залива, который образует гавань, и в котором было бы место укрыться всем европейским флотам вместе, а потом береговые укрепления. Милости просим теперь сюда англичан, если они хотят разбить себе нос!

"12-го сентября, мы обошли сухопутные и морские госпитали, магазины и адмиралтейские заведения: все это так хорошо, как только позволяют то старые и ветхие здания.

"Утро 13-го сентября я употребил на подробный обзор флота и нашел его в превосходнейшем положении касательно порядка, опрятности и выправки людей, но материальная часть еще отстала от Балтийского; есть суда старые, но экипажи бесподобны.

"Вечером я поехал к жене в Бахчисарай. Находящейся здесь старинный ханский дворец возобновлен в прежнем вкусе, и все убранство для него нарочно выписано из Константинополя. 14-го сентября, мы отправились все вместе на южный Крымский берег и, частью верхом, объехали этот край, прелестный и своими видами, и растительностью. Оконченное нами теперь шоссе - чудо: оно выровняло пропасти и головоломные тропинки превратило в спокойную дорогу, по которой едут в экипажах. Следуя через Артек, Массандру, Ялту и Орианду, мы приехали в очаровательную Алупку графа Воронцова. Его замок еще не окончен, но он будет одною из прекраснейших вилл, какую только можно себе представить.

"Оставив тут у Воронцова мою жену, я сам с сыном в Ялте опять сел на "Северную Звезду", которая повезла нас к азиатским берегам. Ветер, уже и прежде довольно свежий, превратился почти в бурю, и нас ужасно качало. 21-го сентября утром мы, однако же, добрались до Геленджика. Орудия из крепости и из лагеря генерала Вельяминова салютовали императорскому флагу и возвестили наш приезд Кавказским горам, которые еще впервые видели русского монарха. Ветер так волновал море, что мы с большим лишь трудом могли спуститься в шлюпку и причалить к берегу; другая же шлюпка, которая везла наших людей, принуждена была возвратиться к пароходу [Император Николай написал с боку: C'est faux" ("Это ложь" - фр.)].

"Мы отправились прямо в лагерь, где войско ожидало нас под ружьем. Но буря, все еще усиливавшаяся, так свирепствовала, что взводы в буквальном значении шатались то взад, то вперед; знамена держали по три, по четыре человека; даже я . сам, довольно, как вы знаете, сильный, едва мог стоять на ногах и двигаться с места. Следственно о церемониальном марше нельзя было и думать; за всем тем отряд представился прекрасно. Это - старые воины, с воинственным и внушающим доверие видом, и никогда ни одно войско не принимало меня лично с таким восторгом; они заметно наслаждались при виде своего государя.

"Все стихии, по-видимому, вооружились против нас: вода, казалось, рвалась нас поглотить, ветер дул с невыразимою свирепостью, а тут еще в прибавку над Геленджиком вспыхнуло пламя.

"Вельяминов тотчас поскакал на пожар, а за ним поехали мы.

"Горели провиантские магазины, а от них занялось и сено, которого было тут сложено нисколько миллионов пудов. Огонь и дым носились над артиллерийским парком, наполненным порохом и заряженными гранатами. Мы ходили среди этого пламени, а солдаты с величайшим хладнокровием складывали снаряды в свои шинели.

"Нам захотелось есть, но ветер опрокинул и обед и кухню. Вечером я думал вернуться на пароход, но за бурею не представлялось к тому никакой возможности. Надо было поневоле остаться с голодным желудком и пережидать в дрянном, холодном домишке, когда утихнет ветер.

"Я съездил осмотреть госпиталь и навестил генерала Штейбена (Steuben), опасно раненного в одном из последних дел против горцев. Боюсь, что мы потеряем этого храброго офицера. [Je crois qu'il se trompe et que j'ai vu general Steuben а Anapa". (Заметка императора Николая) - Я думаю, он ошибается. Я видел генерала Штейбена в Анапе. (фр)]

"Только на следующий день, в б часов после обеда, можно было возвратиться на пароход, который между тем также подвергался большой опасности. Я был рад, что все это видел и мой сын, которым остался очень доволен при этом случае.

"В 11 часов вечера мы бросили якорь перед Анапою и 24 сентября съехали в эту крепость, где я смотрел гарнизон и госпиталь. В 4 часа после обеда мы уже были в Керчи. Этот город много выигрывает от каботажного судоходства и становится значительным. Новая набережная в нем прекрасна, постоянно производимые раскопки уже открыли много замечательных предметов древности; музей все более и более наполняется, и несколько любопытных вещей будет отправлено в Петербург, между прочим найденная в одной гробнице золотая маска превосходной работы, изображающая женское лицо.

"В Керчи я простился с Сашею. Он направился через Алупку в дальнейшее свое путешествие по России, а я на "Северной Звезде" в Редут-Кале, куда прибыл 27 сентября и где нашел главноуправляющего барона Розена.

"В нескольких верстах за этим гадким, окруженным болотами и нездоровым местечком, меня встретил князь Дадиан, владетель Мингрелш, с многочисленною свитою. Его наружность и наряд были одинаково странны. При местном своем костюме он вздумал нахлобучить себе на голову нашу генеральскую шляпу.

"На ночлег мы прибыли в селение Зугдиды, где приготовлено было для меня помещение во дворце того же князя Дадиана, в большой зале, разделенной красивыми занавесками на спальню и кабинет. Нас приняла княгиня, жена владетеля, огромная и дюжая, на которую стоить только посмотреть, чтобы увериться, что распоряжается всем она, а не тщедушный ее супруг.

"Княгиня, впрочем, достойная женщина, оказавшая нам большие услуги в последнюю войну против турок, так что без нее, может статься, поколебалась бы верность к России ее мужа, на которого действовали и Оттоманская Порта своими прельщениями и некоторые из его придворных коварными советами. [Подчеркнутые слова замараны императором Николаем и против них написано: "C'est faux" (это ложь - фр.), "C'est du roman" (это из романа - фр.)] Мингрельское дворянство приготовило для меня почетный караул, замечательный по нарядам и красоте людей. Они все показали мне большое усердие и преданность, которые в этих племенах не могут быть притворными, и приняли меня с добрым русским "ура".

"На другой день князь Дадиан со всею его свитою проводил нас до своих границ, где ожидал меня управляющий Имеретиею с своими князьями и дворянами, которые в Кутаиси составили мой почетный караул. Их наряды и вообще вся обстановка переносили меня в сказочный мир тысячи и одной ночи.

"29 сентября, рано утром, после представления мне имеретинского архиепископа Софрония, митрополита Давида и разных местных мелких владельцев, я осмотрел госпиталь, уездное училище и казармы 10 линейного Черноморского батальона, а в 10 часов пустился в дальнейший путь, в сопровождении всех этих князьков и дворян, ехавших за мною до границы Грузии.

"На Молицком посте, где я ночевал, ждали грузинский гражданский губернатор и предводитель дворянства с князьями и дворянами и с окрестными почетными старшинами. Вся дорога от Редут-Кале до Молицкого поста, по которой в прежнее время можно было пробираться с трудом только пешеходу, вновь устроена стараниями барона Розена и, представляя совершенно удобный проезд для экипажей, сблизила таким образом страны, хотя и смежные, но не имевшие прежде между собою никакого сообщения.

"30 сентября, мы приехали в Сурам, а 1 октября в 7 часов вечера в Ахалцых, прославивши нашего Паскевича. У "страшного окопа" меня приветствовали местные беки и старшины переселенных из Эрзерума армян. 2 октября, осмотрев городские заведения и мечеть, обращаемую в православный собор, я отправился на ночь в Ахалкалаки, а 3 в Гумры, где приняли меня с обычными приветствиями старшины армян, перешедших сюда из Карса. Меня поразили огромные работы, предпринятые по сооружению этой новой крепости, настоящего оплота для Грузии и пункта, откуда можно угрожать одновременно и Турции и Персии, которых границы здесь почти сливаются. Местоположение крепости единственное, на отвесной скале, далеко господствующей над оттоманскими владениями. Каменная одежда уже вся окончена с тою тщательностью, какую мы привыкли видеть в лучших наших крепостях, и здесь надо было отдать полную справедливость барону Розену и инженеру, управлявшему работами, как за быстроту возведения последних и превосходное их очертание, так и за бережливость, почти невероятную, с которою все это построено.

"Я пожелал лично положить первый камень в основание церкви, которая будет сооружена во имя св. мученицы, царицы Александры, и перекрестил Гумры в Александрополь.

"В этой ближайшей к оттоманским пределам крепости нашей явился ко мне эрзерумский сераскир Магомет-Асед-паша, присланный от султана с приветствием и с богатыми дарами, состоявшими из лошадей, шалей и оружие. Он сказал мне, что выбран для этой миссии своим повелителем, как начальник смежных турецких областей, и прислан за моими приказаниями.

"В деревне Мастеры мы вступили в Армянскую область. Ожидавшие меня тут армянские беки и мелики и курдские старшины сопровождали нас до нашего ночлега в Сардар-Абад.

"Здесь край становится еще живописнее, Арарат открывается во всем своем величии, образуя задний план картины, и невольно переносить мысль к воспоминанию о седой старине.

"Спустившись в долину, я увидел перед собою выстроенную к бою бесподобную конницу Кенгерли, в однообразном одеянии и на чудесных лошадях; начальник ее Эсхан-хан, подскакав ко мне, отрапортовал по-русски, как бы офицер наших регулярных войск. С этою свитою я подъехал к знаменитому Эчмиадзинскому монастырю, перед которым встретил меня армянский патриарх Иоанесс - верхом. Сойдя с лошади, он произнес речь и потом опять, сев верхом, продолжал вместе со мною шествие к стенам древней своей обители, этого капитолия армянской народности и религии. Епископы и архимандриты, тоже все верхами, придавали нашему поезду что-то странное и почти театральное; лошадь патриарха вели под уздцы два шатира, или скорохода, а за ним ехало человек 50 почетной его стражи в полумонашеском одеянии, и два духовных сановника, один с его посохом, а другой с хоругвей, что означало соединение в лице патриарха власти духовной с светскою и военною. Наконец, впереди всех патриарший конюший вел двух заводных лошадей под богатыми попонами. Когда мы в такой процессии подъехали к стенам Эчмиадзина, звон всех колоколов монастырских и ближайших церквей слился с пением духовных стихир и с криками народа, отовсюду сбежавшегося. Вне монастырской ограды стояли монахи, и два епископа во всем архиерёйском облачены поднесли мне один: приложиться чудотворную икону, а другой - хлеб и соль. Патриарх отделился от меня у Северных ворот собора, чтобы войти в южные и принять меня перед алтарем, тоже в полном облачении, с крестом в руках и со всем блеском своего сана. Здесь Иоанесс произнес вторую приветственную речь, и затем своды древнего храма огласились пением стихир на сретенье царя, не раздававшихся здесь в течение семи веков. Приложась к мощам, почивающим в соборе более тысячелетия, я все с тою же многочисленною свитою обошел ризницу, синодальные палаты, семинарию, типографию и трапезу, а потом зашел к патриарху, который, призывая на меня и на мое потомство благословение Божие, вручил мне в дар часть животворящего креста Господня.

"По выходе из монастыря, своими богатствами не вполне ответившего моим ожиданиям, я сделал смотр конницы Кенгерли, которая сопровождала меня оттуда до Эривани. Здесь помолясь в соборе ["Que j'avais fait bаtir". (Заметка императора Николая) (который и приказал построить - фр.)], я удалился в приготовленный для меня дом, очень радуясь возможности наконец отдохнуть.

"6-го октября, я принял наследника персидского трона Валита, дитя семи лет, при котором находился посол от шаха. Посадив мальчика, очень хорошенького, к себе на колени, я обратился к послу с весьма серьезною речью, изъяснив ему, что act его уверения прекрасны на словах, но что я не могу доверять им, пока Персия не только поощряет побеги наших солдат, но и образует из них особое войско, что я требую выдачи этих дезертиров в наискорейшем времени, без чего буду считать Персию в неприязненных к нам отношениях; наконец, что, строго наблюдая с моей стороны все трактаты, я сумею заставить и шаха к точному их исполнению. Впрочем мы расстались с послом добрыми друзьями, и он подарил мне от имени шаха прекрасных лошадей, жемчугу и множество шалей.

"Переночевав в этот день в Чухлы, а 7-го в Кади, я 8-го октября, в 3 часа пополудни, имел торжественный въезд в Тифлис. Прибытие мое было возвещено пушечною пальбою и колокольным звоном; множество народа наполняло улицы и плоские крыши домов, а разнообразие богатых одеяний туземцев представляло прекрасный вид. Не могу иначе изобразить вам радушие сделанного мне приема, как сравнив его с встречами, делаемыми мне всегда здесь, в Москве, и нельзя не дивиться, как чувства народной преданности к лицу монарха не изгладились от того скверного управление, которое, сознаюсь к моему стыду, так долго тяготеет над этим краем.

"Тифлис - большой и прекрасный город, с азиатскою внутренностию, но с предместьями уже в нашем вкусе и со многими домами, которые не обезобразили бы и Невского проспекта.

"Утром 9-го октября, помолясь в Успенском соборе, посреди огромного стечения народа, я присутствовал при разводе от Эриванского карабинерного полка, в полдень принимал ханов и почетных лиц разных горских племен, собравшихся в Тифлис к моему приезду, и потом осматривал корпусный штаб, больницу, арсенал, казармы Кавказского саперного батальона, устроенную при нем школу с училищем для молодых грузинских дворян и тюрьму. Все оказалось в отличном порядке.

"10-го октября, я слушал обедню в церкви св. Георгия и смотрел войска, составляющие тифлисский гарнизон. Хороши, в особенности артиллерия.

"11-го октября, после развода, бывшего от сводного учебного батальона, и осмотра военного госпиталя, комиссариатского депо и шелкомотальной фабрики, я принял грузинских князей и дворян, составлявших мой конвой и теперь содержавших караул перед моею комнатою. Они явились верхом на лучших своих конях и в богатейших нарядах, и соперничали между собою в скачке и в искусстве владеть оружием. Один ловчее другого, и между ними было немало таких, которые свели бы с ума наших дам.

"Вечером я присутствовал на довольно многолюдном бале. Дамы были большею частью в национальном костюме, скрадывающем талию и вообще не слишком грациозном, тогда как сами по себе многие из них блестят истинно восхитительною красотою, чего нельзя сказать, по крайней мере, в массе об их уме.

"Виденное мною в Грузии вообще довольно меня удовлетворило. Положение дорог и Гумрийская крепость свидетельствуют о попечительности барона Розена, но в администрации есть разные закоренелые беспорядки, превосходящие всякое вероятие. Сенатор барон Ган, уже несколько месяцев ревизующий этот край, открыл множество вещей ужасных, которые, начавшись, впрочем, задолго до управления барона Розена, должны были до крайности раздражить здешнее население, сколько оно ни привыкло к слепой покорности. Везде страшное самоуправство и мошенничество. В числе прочих частей, и военные начальники позволяли себе неслыханные злоупотребления.

"Так князь Дадиан, зять барона Розена и мой флигель-адъютант, командовавши полком всего в 16-ти верстах от Тифлисской заставы, выгонял солдате и особенно рекрут рубить лес и косить траву, нередко еще в чужих помещичьих имениях, и потом промышлял этою своею добычею в самом Тифлисе, под глазами начальства; кроме того, он заставлял работать на себя солдатских жен и выстроил с своими солдатами, вместо казармы, мельницу, а в отпущенных ему на то значительных суммах даже не поделился с бедными нижними чинами; наконец этот молодчик сданных ему 200 человек рекрут, вместо того, чтобы обучать их строю, заставил, босых и необмундированных, пасти своих овец, волов и верблюдов. Это было уже чересчур, и по дошедшему до меня о том первому сведению в ту же минуту отправил на места моего флигель-адъютанта Васильчикова, исследованием которого все было раскрыто точно так, как я вам сейчас рассказал. В виду таких мерзостей надо было показать пример строгого взыскания.

"У развода я велел коменданту сорвать с князя Дадиана, как недостойного оставаться моим флигель-адъютантом, аксельбант и мой шифр, а самого его тут же с площади отправить в Бобруйскую крепость для предания неотложно военному суду.

"Не могу сказать вам, чего стоила моему сердцу такая строгость, и как она меня расстроила; но в надежде, поражая виновнейшего из всех, собственного моего флигель-адъютанта и зятя главноуправляющего, спасти прочих полковых командиров, более или менее причастных к подобным же злоупотреблениям, я утешался тем, что исполнил святой свой долг. Здесь это было бы действием самовластным, бесполезным и предосудительным; но в Азии, удаленной огромным расстоянием от моего надзора, при первом моем появлении перед Закавказскою моею армиею, необходим был громовый удар, чтобы всех устрашить и, вмести, чтобы доказать храбрым моим солдатам, что я умею за них заступиться. Впрочем, я вполне чувствовал весь ужас этой сцены и, чтобы смягчить то, что было в ней жестокого для Розена, тут же подозвал к себе сына его, преображенского поручика, награжденного Георгиевским крестом за Варшавский штурм, и назначил его моим флигель-адъютантом, на место недостойного его шурина.

"Я выехал из Тифлиса 12-го октября рано утром. Мне дали кучера, который или не знал своих лошадей, или не умел ими править. Этот дурак начал с того, что стал их стегать перед спуском с довольно большой крутизны, несколько раз прикасающейся к краю бездонной пропасти. Вдруг лошади понесли. Признаюсь вам, что минута была не шуточная. Опасность грозила очевидная, без всякого средства спасения; я встал с коляски, чтобы пособить кучеру сдержать лошадей, однако напрасно; мне пришла нелепая мысль выскочить из коляски, но Орлов разумно догадался удержать меня. Мы уже видели перед глазами смерть, как вдруг сильным толчком опрокинулся экипаж, и отбросило нас в сторону; я перекувыркнулся несколько раз и тем на этот раз отделался; Орлов порядочно ушибся; коляска, опрокинувшись, легла на два пальца от пропасти, в которую без этого падения мы неминуемо были бы сброшены; а как коляска находилась близко от края дороги, доказательство вам то, что обе уносные повисли над пропастью на одних недоуздках, удержанные единственно тяжестью опрокинутого экипажа. Мы встали на ноги, немножко ошеломленные нашим полетом, и возблагодарили Бога за чудесное спасение.

Между тем весь передок коляски был сломан. Так как у нас в Тифлисе имелась запасная, то я оставил на месте Орлова распорядиться экипажами, а сам продолжал путь верхом, на казачьей лошади, и упал всем, как снег на голову, в Квишет, у подножия главного перевала Кавказского хребта.

"13-го октября, я сел опять на лошадь, чтобы переехать через эту исполинскую цепь, отделяющую Европу от Азии. В долине стояла еще прекрасная осень, а на горных вершинах мы были встречены 6-ти-градусным морозом, и наши лошади каждую минуту скользили. Дорога, проложенная через эти горы, скалы и стремнины, есть одна из величайших побед человеческого искусства с природою. Везде теперь можно ехать в карете четверкою в ряд, и только глаз пугается окружающих ужасов.

"На ночлеге в Владикавказе меня ожидали мой конвой черкесов и линейных казаков, возвращавшихся из Петербурга по выслуге срока своей службы, и депутаты от разных горских племен. Надо бы видеть взгляды, с которыми мои молодцы казаки следили за каждым движением этих господ, из которых, правда, у многих были настоящия разбойничьи рожи.

"Я растолковал депутатам, чего желаю от их одноплеменников, не для увеличения могущества России, а для собственного их блага и для спокойствия их семейств; сказал им далее, что они, для удостоверения в истине моих слов, могут спросить присутствующего тут муллу, который, по моему повелению, прожил несколько лет в Петербурге, чтобы учить магометанскому закону их собратий и детей, вверенных моему воспитанию, наконец, заключил тем, что я требую только, чтобы они жили спокойно, наслаждаясь благами своей прекрасной родины, и не покушались бороться против неодолимой для них силы русского оружия.

"Они, кажется, вразумились в мои слова, и мы расстались приятелями; притом все изъявили желание проводить меня до Екатеринограда. Таким образом, в моем конвое было, по крайней мере, вчетверо более врагов, чем своих, и все усердствовали защищать меня против самих же себя. Все это представляло довольно любопытное зрелище. Некоторые из отцов просили меня взять их детей на воспитание.

"Надо сказать, что до сих пор местное начальство принималось за свое дело совсем не так, как следует; вместо того, чтобы покровительствовать, оно только утесняло и раздражало; словом, мы сами создали горцев, каковы они есть, и довольно часто разбойничали не хуже их. Я много толковал об этом с Вельяминовым, стараясь внушить ему, что хочу не побед, а спокойствия; что и для личной его славы, и для интересов Poccии надо стараться приголубить горцев и привязать их к русской державе, ознакомив этих дикарей с выгодами порядка, твердых законов и просвещения; что беспрестанные с ними стычки и вечная борьба только все более и более удаляют их от нас и поддерживают воинственный дух в племенах, без того любящих опасности и кровопролитие.

"Я сам тут же написал Вельяминову новую инструкцию и приказал учредить в разных пунктах школы для детей горцев, как вернейшее средство к их обрусению к смягченно их нравов. Надеюсь, что Вельяминов меня понял, и вперед дело пойдет лучше. Розен сделал много хорошего, но по слабости своей еще больше попустил беспорядков и злоупотреблений, так что зло берет верх над добром, и я велел Орлову присоветовать ему просить увольнение от должности. Надо позаботиться о немедленном его замещении, и я уже написал князю Паскевичу, чтобы он уступил мни Головина.

"Осмотрев в Владикавказе военный госпиталь и в Пятигорске, 16-го октября, все заведение минеральных вод, офицерскую больницу, казармы военно-рабочей команды, церковь и гулянья, я к ночи переехал в Георгиевск, где успел взглянуть на арсенал и госпиталь. Тут я принял депутацию закубанских племен и сказал им почти то же самое, что прежде говорил другим депутатам в Владикавказ.

"Я осмотрел находящиеся в Ставрополе войска, а потом военный госпиталь, который размещен по частным домам; при сильном движении через этот город на линию и в Грузию необходимо поскорее выстроить для военного госпиталя большое особое здание.

"До Ставрополя сопровождали меня мои черкесы и казаки, никак не согласившиеся уступить другим чести меня конвоировать; они сбирались скакать еще и далее, но я не допустил их до того и простился тут с этими людьми, показавшими мне истинно трогательную преданность.

"19-го октября, в 3 часа пополудни, я прибыль в Аксайскую станицу на Дону, где ждал меня мой сын, в качестве атамана всех казачьих войск. Остаток дня и всю ночь я чувствовал себя очень не хорошо, так что даже принужден был принять лекарство и провести все 20-е число в Аксае. На следующий день мы отправились в Новочеркасск, куда въехали верхами. У заставы нас встретил наказной атаман, весь израненный старик Власов, с генералами своего штаба, множеством офицеров и толпою любопытных, которые все проводили нас до собора. Тут стоял войсковой круг, с войсковыми регалиями, посреди которых архиерей и прочее духовенство встретили меня с крестом и святою водою.

"Выйдя из церкви, я взял из рук храброго Власова атаманскую булаву и вручил ее наследнику, в знак главного его начальствования над все ми казачьими войсками. Пальба из всех орудий города возвестила введение его в должность.

"22-го октября, новый атаман представил мне войска, собранные под Новочеркасском. Всего было в конном строю до 18.000 человек. Кроме четырех гвардейских эскадронов, полков атаманского и учебного и артиллерии, все прочее-совершенная дрянь: негодные лошади, люди, дурно одетые, сами офицеры, плохо сидящие на коне. К искреннему моему сожалению, все это показалось мне скорее толпою мужиков, нежели военным строем. Продолжительный мир и довольство обабили казаков: они обратились просто в земледельцев, как иначе и быть не могло при отдаленности их от границ и от всякой опасности. Надо будет подумать о преобразовании их устройства.

"За обедом у меня, к которому были приглашены все генералы и полковники, я откровенно высказал им мое мнение. Старые усачи сами стыдились того плохого положения, в котором вывели перед меня свое войско.

"Вечером я был на бале и не могу сказать, чтобы дамы поразили меня своею красотою или изяществом своих манер; но устройство и роскошь праздника еще более меня убедили, что казаки променяли прежнюю суровость своих нравов на утонченные наслаждения образованности. К несчастью, для восстановление прославленной их удали нужна бы продолжительная война. Это последнее явление в драме моего путешествие не было утешительно.

"23-го октября, утром, мы выехали в Воронеж, куда прибыли 24-го, вечером. Поблагодарив там Бога и святого его угодника за благополучное совершение длинного и трудного пути, я уже нигде более не останавливался до Москвы".

0