Декабристы

Информация о пользователе

Привет, Гость! Войдите или зарегистрируйтесь.


Вы здесь » Декабристы » «Дворяне все родня друг другу...» » Батюшков Константин Николаевич.


Батюшков Константин Николаевич.

Сообщений 21 страница 24 из 24

21

Сохранилось характернейшее свидетельство реакции на идеологию Батюшкова периода после 1812 года со стороны одного из молодых арзамасцев, будущего теоретика и идеолога «Северного общества» декабристов, Никиты Муравьева.

Батюшкова соединяла с Муравьевым не только родственная связь (они были двоюродные братья), но и крепкая дружеская привязанность. Незадолго до распада «Арзамаса» Батюшков обратился к Муравьеву с самым приветливым стихотворным посланием, включенным, по настоянию поэта, в уже сверстанную книгу «Опытов». По выходе последних Батюшков вручил Муравьеву экземпляр их с прочувствованной надписью. Можно думать, что и Муравьев платил ему такой же искренней личной приязнью. По крайней мере, среди современников сложилась даже легенда о причинах сумасшествия Батюшкова, основывающаяся как раз на факте их самых близких личных отношений. Муравьев якобы раскрыл Батюшкову планы, связанные с декабрьским движением. Доверенная ему тайна, выдать которую он, конечно, не мог, так угнетала поэта, что результатом этого и явилось его душевное заболевание. Легенда эта не только не соответствует хронологии, но и решительно опровергается резкой разницей политических взглядов и настроений Батюшкова и Муравьева, которая, как сейчас увидим, отчетливо ощущалась последним и, конечно, не давала возможности ни к какой откровенности этого рода. Никита Муравьев покрыл первый том подаренного ему экземпляра «Опытов», охватывающий прозаические произведения Батюшкова и заключающий всякого рода высказывания на общефилософские и критико-публицистические темы, целой сетью то негодующих, то иронических замечаний на полях.

Батюшков, например, был в восторге от царской «милости», оказанной Жуковскому, приближенному ко двору, и сам пытался, как мы уже говорили, опереться на высочайшее «покровительство». Муравьев, наткнувшись на это последнее слово, несколько раз сочувственно употребляемое Батюшковым в его «Речи о влиянии легкой поэзии на язык» и некоторых других вещах, отмечает против него на полях: «Похабное, поганое слово». Батюшков в той же «Речи» слишком почтительно упоминает об Александре I — говорит об его «неразлучной спутнице», военной победе, об «успехах ума в стране, вверенной ему святым провидением». Муравьев едко приписывает против первой из этих фраз: «Аустерлиц», против второй: «Не приемли имени господа бога твоего всуе». «Каждый труд, каждый полезный подвиг, — продолжает Батюшков, — щедро им (царем. — Д. Б.) награждается. В недавнем времени в лице славного писателя он ободрил все отечественные таланты, и нет сомнения, что все благородные сердца, все патриоты с признательностью благословляют руку, которая столь щедро награждает полезные труды, постоянство и чистую славу писателя, известного и в странах отдаленных и которым должно гордиться отечество» (Батюшков, конечно, разумеет здесь Карамзина и его «Историю государства российского», выход через некоторое время первых томов которой вызвал с его стороны самое восторженное стихотворное обращение, а со стороны Муравьева весьма жесткий критический разбор). Муравьев, подчеркивая слова: «все благородные сердца, все патриоты», возмущенно восклицает: «Какая дерзость ручаться за других! Кто выбрал автора представителем всех патриотов??» В статье «Прогулка в Академию художеств» Батюшков с неодобрением отзывается о картинах «Давида и школы, им образованной, которая напоминает нам одни ужасы революции». Никита Муравьев подчеркивает «ужасы революции» и лаконически замечает: «Невежество».

К сожалению, нет пометок Муравьева при статье «Нечто о морали, основанной на философии и религии», являющейся наиболее ярким выражением новой идеологии Батюшкова: статья эта помещена в самом конце тома — последней статьей, — Муравьев же бросил чтение примерно на середине (остальные листы не разрезаны). Но и тот материал, которым мы располагаем, достаточно выразителен.

Никита Муравьев, как и Батюшков, принимал участие в заграничном походе 1814 года. Но, в то время как он, вместе с большинством своих сверстников, вывез из Европы семена «вольнолюбия», которые дали цвет и плод в революционном движении передовых слоев дворянства первой половины 20-х годов, Батюшков, наоборот, возвращается на родину усталым, присмиревшим, остепенившимся, расставшимся с вольнолюбивыми «предрассудками юности», изверившимся в силе и способностях человеческого ума — «мудрости человеческой», ищущим «опереться на якорь веры». Это определяет всю глубину пропасти, которая легла к этому времени между разочарованным либералом начала века Батюшковым и новым поколением дворянского либерализма и дворянской революционности — поколением декабристов.

Новая волна общественной возбужденности, общественного подъема не только не подняла Батюшкова на своем гребне, но и отбросила его далеко назад. Это сказалось роковым образом на всей дальнейшей судьбе его творчества. В то время как поэтическая деятельность юноши Пушкина, бывшая и порождением, и выражением этого подъема, достигает как раз в эту пору стремительного и яркого расцвета, литературное творчество Батюшкова, оказавшегося на общественной мели, явно хиреет.

В конце 1821 года Батюшков в своем обращении к читателям прямо заявлял, что за последние шесть лет он ничего не писал и не печатал. Это почти отвечает действительности. Весьма небольшое количество стихотворений, написанных им после выхода в свет в 1817 году «Опытов», свидетельствует о предельном развитии его творчески-художественных сил, но литературная деятельность Батюшкова, начиная с того же 1817 года, в сущности, вовсе прекращается. С этого времени и до самого душевного заболевания поэта в конце 1822 года ни в одном журнале не было напечатано ни одного нового его произведения (эпитафия «на гроб младенцу», появившаяся в 1820 году в «Сыне отечества», была опубликована не только без согласия и даже ведома Батюшкова, но напечатание ее вызвало с его стороны и самый резкий протест). Брошюра «О греческой антологии», в которой были помещены переводы Батюшкова, вышла без его имени. Больше того, Батюшков не только совершенно перестает печататься, но за пятилетие, непосредственно предшествовавшее его безумию (1818—1822), почти ничего и не пишет.

Всю свою жизнь Батюшков стремился к выработке совершенной художественной формы — прекрасного «сосуда» для содержания «высокого», «полезного обществу», «достойного себя и народа». А когда сосуд, наконец, был создан, оказалось, что поэту уже нечем наполнить его. Такова была общественная трагедия Батюшкова! Если болезнь вывела его из среды живых за тридцать три года до физической смерти, общественная изолированность поэта, разорвавшего связи с живыми общественными силами своей эпохи и своего класса и не смогшего завязать новых, за пять лет до болезни вывела его из литературы.

Поэтическая деятельность Батюшкова, пышно развернувшаяся на почве прогрессивных устремлений передового дворянства начала XIX века, замирает вместе с их крушением.

4

Как уже было сказано, борьба между «шишковистами» и «карамзинистами» шла главным образом из-за «старого» и «нового» слога. «Образование» нового литературного языка было основной задачей, которую Батюшков стремился разрешить всем своим художественным творчеством, — подлинным «пафосом» последнего.

Тенденции к созданию нового литературного языка возникли, как естественный результат общеисторического перелома от «восемнадцатого века» к «девятнадцатому» — от закатывавшейся феодально-дворянской культуры к становящейся культуре нового буржуазного общества. Своих носителей и выразителей эти тенденции обрели в слоях деклассирующейся дворянской интеллигенции. Представителя ее, эти, по слову Пушкина, «обломки» «униженных» дворянских родов «с имениями, уничтоженными бесконечными раздроблениями, с просвещением, с ненавистью противу аристокрации», несли в себе потребность иной языковой культуры. Опрощению, «демократизации» их социального бытия соответствовала тенденция к опрощению, демократизации языка.

В поэтическом творчестве Батюшкова это выступает с особенной наглядностью.

Одним из наиболее устойчивых мотивов его лирики, целиком подтверждаемым признаниями интимных дружеских писем, является противопоставление своего преувеличенно-скудного быта — «простого шалаша», «убогой хижины», «смиренной хаты» — «блистательному» быту верхнего придворно-дворянского слоя — «дворцам», «мраморным крыльцам», «узорчатым коврам», «бархатным ложам». Совершенно аналогично этому, Батюшков противопоставляет отвлеченно-приподнятому, условно-книжному, пронизанному «высокой» церковно-славянской стихией, «мандаринному», «рабскому», «татарско-славянскому» (всё эпитеты самого Батюшкова) языку придворной поэзии XVIII столетия требование «писать так, как говоришь», стремление к «ясности», «строгой точности», «простоте» речи, к сближению литературного языка с живым народным говором.

Правда, соответственно тому, что процесс деклассации зашел в Батюшкове не слишком далеко, он еще продолжает испытывать специфически классовую недоверчивость к «просторечию», сомневается в способности «варварского», «жестокого» русского языка к самостоятельному развитию стремится сообщить ему лад и гармонию излюбленной им итальянской речи, которую уподобляет «арфе виртуоза», приравнивая русский язык к примитивно-простонародной «волынке или балалайке» «слепого нищего». «И язык-то по себе плоховат, грубенек, пахнет татарщиной. Что за Ы, что за Ш, что за Щ, ШИЙ, ЩИЙ, ПРИ, ТРЫ? О, варвары!», восклицает он в письмах, одновременно «извиняясь», что «сердится на русский народ и на его наречие».

Едва ли не прямой полемикой с этим несколько «барским» отношением к народу и его наречию подсказаны написанные более ста лет спустя известные вызывающие строки Маяковского: «Есть еще хорошие буквы — Р, Ш, Щ». Однако, как ни велико расстояние, отделяющее резкую, как удары топора, грохочущую, как оркестровые трубы, фонетику и синтаксис Маяковского от струнного и певучего «итальянского» лада поэзии Батюшкова, именно в творчестве последнего заложены основы того речевого строя, который был перенят и гениально разработан Пушкиным и, в качестве нашего литературного языка, сохранил свою силу и значение вплоть до нашего времени.

Пушкин, в котором его деклассация носила значительно более глубокий характер, пошел в отношении «демократизации» языка куда дальше Батюшкова, не только выдвинув требование ввести в литературу «слог простонародный», но и демонстративно призывая писателей «учиться русскому языку у просвирен и лабазников». Тем не менее он всячески подчеркивал основополагающую роль своего предшественника, утверждая, что для выработки русского поэтического языка Батюшков сделал то же, что Петрарка сделал для языка итальянского.

Критика обычно особенно подчеркивала пластицизм, осязательность, «скульптурность» языка и стиля Батюшкова. «Стих его часто не только слышим уху, но видим глазу: хочется ощупать извивы и складки его мраморной драпировки», восторженно писал Белинский. Однако Батюшков является в своих стихах не только замечательным мастером линии и формы, но и великим «чудотворцем» звука.

Об одной из строк стихотворения Батюшкова «К другу» — «Любви и очи, и ланиты» — Пушкин записал: «Звуки итальянские! Что за чудотворец этот Батюшков». И действительно, по искусству подбирать звуки, по тончайшей звуковой нюансировке, Батюшков подчас не уступает величайшему гению звукописи — Пушкину.

Как пример, приведем небольшую пьеску последнего периода творчества Батюшкова, являющуюся не только одним из наиболее совершенных его созданий, но и дающую изумительный образец звуковой оркестровки, построенной в основном на мажорном и торжествующем звукосочетании ра, оттеняемом губными б, п, в и затухающем в элегическом миноре финала:

Ты пробуждаешься, о, Байя, из гробницы
При появлении Аврориных лучей,
Но не отдаст тебе багряная денница
Сияния протекших дней.
Не возвратит убежищей прохлады,
Где нежились рои красот,
И никогда твои порфирны колоннады
Со дна не встанут синих вод.

Сам Батюшков готов был считать «пламенное желание усовершенствования языка нашего» своей не только главной, но чуть ли не единственной заслугой в словесности.

Этим «пламенным желанием» он склонен был даже объяснять (в «Речи о влиянии легкой поэзии на язык») свое особое тяготение в область «легкой поэзии» — эпикурейской, любовной лирики. Произведения последней, по его мысли, в наибольшей степени, чем какой-либо другой вид поэтического творчества, требуют от поэта внимания к своей формальной стороне — предельного формального чекана — «возможного совершенства, чистоты выражения, стройности в слоге», а, следовательно, являются наилучшим материалом и вместе с тем орудием для «образования» и «усовершенствования» языка.

«Образование языка», как мы видели, действительно составляет огромную, исторически в высшей степени прогрессивную заслугу Батюшкова в истории нашей литературы. Но, — по слову Пушкина, — «дорожит одними ль звуками пиит?» Давая своему влечению в область «легкой поэзии» чисто формальную мотивировку, остепенившийся, поправевший Батюшков, видимо, хотел оправдать в глазах строгих и суровых московских беседчиков» («Речь о влиянии легкой поэзии...» была прочитана в 1816 году, при вступлении Батюшкова в «Общество любителей российской словесности») «грехи» своей «легкомысленной юности». Но и он прекрасно сознавал, что главным в поэтическом творчестве является отнюдь не одна только внешняя форма. В одном из писем к Жуковскому, говоря о поэзии, он замечал: «Мы смотрим на нее с надлежащей точки, о которой толпа и понятия не имеет. Бо̀льшая часть людей принимает за поэзию рифмы, а не чувства, слова, а не образы».

И поэзия Батюшкова, действительно, жива не только своим формальным мастерством, но и теми образами и чувствами, в которых Батюшков выразил и художественно закрепил жизнь всего своего социального слоя — деклассирующейся дворянской интеллигенции начала прошлого столетия.

XVIII век был веком диктатуры дворян-крепостников. Как все стороны жизни и культуры того времени, поставлена была на службу этой диктатуре и поэзия. Одной из основных функций поэзии XVIII века была задача мобилизовать сознание и волю вокруг деятельности, направленной к поддержанию и упрочению этой диктатуры в лице ее аппарата — централизованной мощной государственной власти. Темы воинских «подвигов», «славы», всякого рода служебной «доблести» являются ведущими темами од и героических поэм, недаром занимавших в иерархии классических жанров самое «высокое» место, считавшихся наиболее достойными и важными видами литературного творчества.

Батюшков и тот социальный слой, который за ним стоял, выпали из орбиты торжествующего дворянства. Для «баловней счастья», представителей верхнего дворянского слоя, «вельможества», плотной стеной сгрудившихся вокруг трона и двора, служба «государству» была прямой службой своим собственным интересам — несла с собой земли и чины, обеспечивала возможность того бытия, которое льстивая одопись XVIII века именовала бытием «земных богов». Для Батюшкова и социально-близкого ему слоя служба государству, мало что давая, казалась, да и на самом деле была, «узами», «цепями» — ненужным обременением. Роскошным «прихожим» вельмож они предпочитали свою «убогую хижину» — жизнь на свои скудеющие крепостные доходы. Этим объясняется самое широкое проникновение в поэзию Батюшкова, в противовес центростремительным «государственным» тенденциям «высокой» классической поэзии XVIII века центробежных мотивов ухода в частную жизнь, в уют дома и быта, в тесный кружок друзей. Бесцельной «погоне» за «слепой» фортуной, «матерью бесплодных сует» Батюшков противопоставляет «безвестную долю», «равнодушие» к «свету», «злату», «славе» и «честям», «ленивое» и «беспечное» горацианское существование:

Пускай, кто честолюбьем  болен,
Бросает с  Марсом огнь и  гром,
Но я — безвестностью  доволен
В  Сабинском  домике  моем.

(Ответ Гнедичу)

Устами своей «ласковой музы» он советует друзьям:

Вы счастливо  жить хотите
На заре  весенних  лет?
Отгоните  призрак  славы!
Для  веселья  и  забавы
Сейте розы  на  пути;
Скажем  юности:  лети!

(Веселый час)

Или еще энергичнее

Счастлив, счастлив  кто  цветами
Дни  любови  украшал,
Пел с беспечными  друзьями,
А о счастии... мечтал!
Счастлив он, и  втрое боле
Всех  вельможей  и  царей!
Так  давай, в безвестной  доле
Чужды рабства  и  цепей,
Кое-как  тянуть жизнь нашу
Вопреки святым  отцам,
Наливать полнее чашу
И смеяться  дуракам!

(Послание Петину)

«Жалованные грамоты» Петра III и Екатерины II освободили дворян от несения обязательной государственной службы, — поэзия Батюшкова была своего рода литературным «манифестом вольности дворянства». Правда, эта «вольность» еще обреталась поэтом на типичных путях дворянско-поместного XVIII века — путях «неги и прохлады» — эпикуреизма и «эротики». «Лаврам» побед он противопоставляет «дары» Вакха и Киприды — «виноградную лозу», «розы» и «мирты» наслаждения. Тем не менее эпикурейская лирика Батюшкова является несомненным шагом вперед по пути «раскрепощения» передовых слоев дворянства — интеллектуальной эмансипации дворянской интеллигенции от ярема, приковывавшего ее к феодально-крепостническим твердыням сословной монархии XVIII века. Следующим шагом этой эмансипации были «вольные стихи» Пушкина, по началу вырастающие на той же почве эротики и эпикуреизма «лицейского периода», непосредственно примыкающего к творчеству его предшественника и учителя — Батюшкова (см. 3-ю главу моей статьи «Творческий путь Пушкина» в книге «Три века», «Советская литература», 1934).

Однако мотивами эпикуреизма и эротики содержание лирики Батюшкова ни в какой мере не исчерпывается.

Белинский, со свойственной ему зоркой проницательностью, выразился о Батюшкове что он «не принадлежал вполне ни тому, ни другому веку». И действительно, эпикурейская, «языческая» поэзия Батюшкова, уходя некоторыми своими корнями в XVIII век (в те же хотя бы «анакреонтические песни» Державина), вместе с тем отнюдь не умещается в его пределах.

В своей полушутливой апологии лени и беспечности — «Похвальное слово сну» — Батюшков описывает некую аллегорическую картину, изображающую ребенка, уснувшего у самого края колодца и поддерживаемого фортуною. К этому «прелестному изображению счастливцев и баловней слепой богини» он заставляет своего учредителя «Общества ленивых» — любопытное предвосхищение Гончаровского Обломова — обратиться со следующими знаменательными словами: «Спи, малютка... пока фортуна поддерживает тебя благодетельною рукою на краю зияющей бездны». Мы уже видели, что сам поэт и близкий ему социальный слой — люди «каких много» — деклассировавшаяся дворянская интеллигенция начала XIX века — никак не могли похвастаться «поддержкой фортуны». Привольные и широкие дворянско-поместные пути обрывались для них «зияющей бездной». Волей-неволей они должны были пробудиться от своего «сладостного» горацианского усыпления:

Скажи, мудрец младой, что прочно на земли?
        Где  постоянно  жизни счастье?
Мы область призраков обманчивых  прошли,
        Мы  пили чашу сладострастья...
Но где минутный шум веселья и пиров
        В вине потопленные чаши?
Где  мудрость светская сияющих умов?
        Где  твой фалерн  и  розы  наши?

Батюшков был типичным порождением «двух веков» — их рубежа, перелома. Раздвоенность является основной преобладающей чертой всего его душевного строя. В одной из записей своего дневника, опубликованного много времени спустя после смерти поэта, он набрасывает замечательный характерологический автопортрет (в третьем лице), в котором беспечный ветренник Екатерининских времен неожиданно сочетается с таким характернейшим «человеком XIX века», каким является Лермонтовский Печорин. (Непосредственное влияние этой записи на Лермонтова безусловно исключено, тем важнее, что даваемая Батюшковым автозарисовка местами до поразительного совпадает с образом «странного» Лермонтовского героя).

Свой автопортрет Батюшков строит как цепь непрерывных антитез. «Недавно я имел случай познакомиться с странным человеком, каких много! Вот некоторые черты его характера и жизни. Ему около тридцати лет. Он то здоров, очень здоров, то болен, при смерти болен. Сегодня беспечен, ветрен, как дитя; посмотришь, завтра ударился в мысли, в религию и стал мрачнее инока... Он перенес три войны и на биваках был здоров, в покое — умирал. В походе он никогда не унывал и всегда готов был жертвовать жизнью с чудесною беспечностью, которой сам удивлялся — в мире для него все тягостно, и малейшая обязанность, какого бы рода ни была, есть свинцовое бремя... Он служил в военной службе и в гражданской... Обе службы ему надоели, ибо поистине он не охотник до чинов и крестов. А плакал, когда его обошли чином и не дали креста... Он иногда удивительно красноречив: умеет войти, сказать; иногда туп, косноязычен, застенчив. Он жил в аде; он был на Олимпе... Он благословен, он проклят каким-то гением... В нем два человека... белый и черный... оба живут в одном теле».

Из таких же двойных «белых» и «черных» нитей соткана лирика Батюшкова. «Чудесная беспечность» и «мрачность инока» сплетаются в ней в один своеобычный узор.

«Беспечность» — одно из наиболее характерных слов словаря Батюшкова. Однако в его эпикуреизме менее всего уверенной в себе, спокойной классической «беспечности» «анакреоновой музы» XVIII века. Наряду с «языческими», эпикурейскими призывами наслаждаться «роскошным» настоящим, радостно упиваться пиршественным «мигом», в стихах Батюшкова все время сталкиваемся с типично элегическими мотивами жизни в «воспоминаниях» о невозвратном былом, в «мечтах» об иной, недоступной реальному осуществлению, действительности. Ряд больших его стихотворений носит характерные названия: «Воспоминание», «Воспоминания», «Мечта».

Как  приятно мне  в  молчании,
Вспоминать мечты протекшие!
Мы  надеждою  живем, мой  друг,
И  мечтой  одной  питаемся!

восклицает поэт уже в одном из самых первых своих стихотворных опытов. «Сердце может лишь мечтою услаждаться», «мечта — прямая счастья мать», «мечтание — душа поэтов и стихов», «воспоминания, лишь вами окрыленный...», «вся мысль моя была в воспоминанье» — непрестанно твердит он в последующих стихах.

Да и само радование настоящим окрашено у Батюшкова в выраженно элегические тона.

Радость почти всегда является у него в дымке печали. Большинство его эротических и анакреонтических стихов проникнуто горькой мыслью о «тщете» бытия, «крылатости» счастья, «губительности» времени, «беспрестанном увядании чувств». Жадно припадая к «златой чаше», увитой «розами сладострастья», поэт все время чувствует за своими плечами то пугающий, то радующий его призрак смерти. Мотивы наслаждения вином и любовью выдвигаются в качестве своего рода защитного средства против неизбежной быстротечности всего сущего, подсказаны торопливым стремлением «сорвать цветы» радости «под лезвеем» занесенной над ними губительной, смертной «косы»:

О, Вяземский!  цветами
Друзей твоих  венчай.
Дар Вакха перед  нами:
Вот кубок — наливай!
Питомец  муз надежный,
О, Аристиппов внук!
Ты  любишь песни  нежны
И  рюмок звон  и стук!
В час неги  и  прохлады
На ужинах  твоих
Ты  любишь томны  взгляды
Прелестниц  записных:
И  все заботы славы,
Сует и  шум, и блажь,
За быстрый  миг забавы
С поклонами отдашь.
О, дай же ты мне руку.
Товарищ  в  лени  мой

И мы... потопим скуку
В сей чаше золотой!
Пока бежит  за  нами
Бог времени седой
И губит луг с цветами
Безжалостной  косой,
Мой  друг! скорей за счастьем
В путь жизни  полетим;
Упьемся сладострастьем
И смерть опередим;
Сорвем  цветы украдкой
Под  лезвеем  косы
И ленью жизни  краткой
Продлим,  продлим часы!

(Мои пенаты)

С годами элегические подземные струи лирики Батюшкова все более и более выбиваются наружу. На «пылающих ярким багрецом» «ланитах» вакханок и мэнад его чувственных языческих видений все явственнее проступает зловещая смертная синева. Среди его «Подражаний древним» (1821 года) есть одно потрясающее восьмистишие:

Когда  в страдании  девица отойдет,
И труп синеющий остынет,
Напрасно на  него  любовь и амвру  льет,
И облаком  цветов окинет:
Бледна, как лилия, в лазури васильков
Как  восковое изваянье.
Нет  радости  в  цветах  для  вянущих  перстов
И суетно благоуханье!

Образ вянущих человеческих перстов, оживить которые бессильны цветы всех земных наслаждений, по остроте своей не уступает наиболее «декадентским» из произведений нашей поэзии конца XIX — начала XX века.

Начиная с пьесы «К другу» (1815—1816 годы), всё нарастают в стихах Батюшкова и ноты пессимизма, завершаясь безысходно-мрачным «Изречением Мельхиседека» — одним из самых последних стихотворений поэта, написанных им почти накануне безумия — этой поистине могильной плитой над всеми человеческими надеждами и усилиями.

Нарастанию элегики и пессимизма в творчестве Батюшкова способствовали некоторые обстоятельства его личной жизни, в особенности, конечно, все ближе подкрадывающаяся душевная болезнь. Однако только этим оно не объясняется. Взятый Батюшковым элегический тон продолжает звучать в качестве одного из основных тонов на протяжении почти всей дворянской поэзии XIX века. Отражая личную судьбу поэта, элегика Батюшкова является прообразом дальнейшей социально-исторической судьбы породившего его класса.

Д. Благой

0

22

http://s3.uploads.ru/pRSJj.jpg
Могила К.Н. Батюшкова в Прилуцком монастыре.

0

23

Подробные сведения о последних днях Константина Николаевича Батюшкова

«Не дай мне Бог сойти с ума». Но насколько страшнее это несчастье, худшее, чем «посох и сума», когда оно надвигается как неизбежная, непредотвратимая катастрофа, сознаваемая самим обреченным. Такова была судьба замечательного поэта Константина Николаевича Батюшкова. «С рождения я имел на душе черное пятно, которое росло с летами и чуть было не зачернило всю душу, — писал Батюшков в 1816 г. В.А.Жуковскому. — Бог и рассудок спасли. Надолго ли? не знаю!» А в более раннем письме 1809 г. он почти безошибочно предсказал срок своего заболевания: «Если я проживу еще десять лет, то сойду с ума».

В 1821 г. его настигла неизлечимая психическая болезнь.

Трагизм судьбы Батюшкова не только в переходе в помраченный мир, страшный для всякого человека. Сумасшествие прервало его писательский путь как раз в тот момент, когда, по его собственному признанию, «от безделок» он собирался перейти к «чему-нибудь» поважнее.

Признаки болезни, начавшиеся еще в России, обострились в Италии, где Батюшков служил при дипломатической миссии сначала в Неаполе, а затем и в Риме. В 1822 г., получив отпуск, он возвратился в Петербург. В мае 1822 г. по распоряжению Нессельроде Батюшкову был выдан паспорт для проезда по России в Таврическую и Кавказскую губернии, и он провел зиму в Симферополе. Жизнь в Крыму не принесла желаемых результатов, и поэта перевезли в Петербург. Здесь на время ему стало лучше, но скоро безумие усилилось. Батюшков подал прошение царю о разрешении «немедленно удалиться в монастырь на Белоозеро или в Соловецкий» и постричься в монахи. В середине 1824 г. по распоряжению Александра I больного увезли за границу, в Зонненштейн, где находилось знаменитое в Европе лечебное заведение для душевнобольных Maison de Santé доктора Пиница. Неподалеку, чтобы заботиться о больном, поселилась его старшая сестра Александра Николаевна. Здесь Батюшков оставался четыре года, но лечение не дало никаких результатов. В первой половине 1828 г. он вернулся в Россию. Поэта сопровождал немецкий врач Дитрих, оставивший записку «О душевной болезни надворного советника и кавалера двора господина Константина Батюшкова», а также дневник, в котором изо дня в день описывал состояние больного за все время, пока (до начала 1830 г.) находился при нем.

Поселили Батюшкова в Москве в специально нанятом доме в Грузинах, в котором была устроена Эолова арфа, — думали, что звуки ее будут успокаивать поэта. Сестра покинула его осенью 1828 г., через несколько месяцев ее настигло то же несчастье, что и брата.

В феврале 1830 г. Батюшков заболел воспалением легких. Болезнь протекала долго и тяжело. В доме умирающего была отслужена всенощная, на которую среди других друзей пришел Пушкин. Он пытался заговорить с безумным поэтом, но тот не узнал своего ученика.

Одновременно с «высочайшим повелением» об отправке Батюшкова на лечение Александр I распорядился отсрочить его долги и учредить опеку над расстроенным имуществом поэта. 18 августа 1825 г. Вологодская дворянская опека определила опекуном над имениями Павла Алексеевича Шипилова, мужа сестры Батюшкова Елизаветы Николаевны, в то время надворного советника, директора училищ Вологодской губернии. Первые пять лет Шипилов удовлетворял требованиям опеки. Он сумел освободить имущество поэта от многочисленных долгов. В 1829 г. Шипилов был переведен на должность директора 2-й Санкт-Петербургской гимназии и уехал из Вологды (позже он стал директором Гатчинского института, возвратился в Вологду лишь в 1847 г., выйдя в отставку). 11 января 1833 г. Шипилов подал прошение об освобождении его от занимаемой им должности опекуна, и 18 января указом Вологодского губернского правления новым опекуном назначен Григорий Абрамович Гревенц, сын умершей в 1808 г. сестры поэта Анны Николаевны.

Появление в жизни Батюшкова лейтенанта флота в отставке Гревенца определило некоторые изменения в судьбе и болезни поэта, и изменения к лучшему. В марте 1833 г. Батюшков был перевезен в Вологду, вместе с ним переехал и опекун с семейством. Для переезда был снят дом на перекрестке улиц Малая Благовещенская и Гостинодворская, в котором поэт поселился в угловой комнате на втором этаже, окна которого выходили на Кремль и Архиерейское подворье. Гревенц выхлопотал увольнение Батюшкова со службы, на которой тот числился до 1833 г., и пенсион, равный жалованью, т.е. две тысячи рублей, которые поступили в ведение опекуна. В том же году книгоиздатель А.Ф.Смирдин обратился к родственникам поэта с просьбой о разрешении переиздать сочинения Батюшкова. Гревенц заключил с ним контракт на восемь тысяч рублей. За время жизни со знаменитым дядей племянник дослужился до статского советника и занял место председателя Вологодской конторы уделов, став влиятельным в Вологде человеком.

Как бы то ни было, последние 22 года Батюшков прожил с семьей Гревенца. В 1833 г. вместе с поэтом в Вологду приехал его компаньон, некий штаб-ротмистр Львов. Обязанности компаньона сводились, видимо, к тому, что он везде был рядом с больным. С середины 1840-х гг. компаньон, как и доктор, исчезли из отчетов Гревенца, составляемых для опеки. Лето Батюшков проводил в пригородной деревне Авдотьино, где Гревенц оборудовал для него небольшой домик.

27 июня 1855 г. у Батюшкова внезапно началась тифозная горячка. 7 июля он умер. Поэта похоронили в Спасо-Прилуцком монастыре; в последний путь его провожали епископ Вологодский и Устюгский Феогност, городское духовенство и многие вологжане.

Г.А.Гревенц вскоре после смерти Батюшкова уехал из Вологды в Петербург. Первый опекун поэта, П.А.Шипилов, умер спустя полгода. В его усадьбе, в пригородном селе Маклакове, осталась богатая библиотека поэта и его архив. Архив сохранился, библиотека же пропала, вероятно, была растащена.

18 декабря 1856 г. произошел раздел имения покойного между родственниками. Оно было разделено на 3 части между сестрой поэта Варварой Николаевной Соколовой и двумя его племянниками Григорием Абрамовичем Гревенцем и Леонидом Павловичем Шипиловым.

О последнем периоде трагической жизни поэта сохранилось не так много свидетельств. Публикуемые «Подробные сведения о последних днях Константина Николаевича Батюшкова» (Ф.63. Оп.1. Ед.хр.17) составлены директором Вологодской гимназии А.С.Власовым в ответ на запрос не установленного нами лица. К «Подробным сведениям» приложено письмо с обращением «Милостивый государь Алексей Ефремович».

Милостивый государь Алексей Ефремович,

При всем моем желании я не мог ранее выполнить Вашего поручения, потому что семейство Гревениц, в котором жил и скончался Батюшков, только в первых числах октября возвратилось в Вологду. Другой источник сведений о Батюшкове — живший при нем в продолжение 12 лет компаньон — оказался весьма недостаточным: не все владеют талантом наблюдать. Немногие сведения, которые честь имею при сем Вам представить, имеют совершенную достоверность; для убеждения себя в этом я читал мои заметки гг. Гревениц, отцу и сыну. Портфель, содержащая 6 рисунков, также работы Батюшкова.

Что касается до переписки его с литературными друзьями, то ее у Гревениц не имеется; я ни словом не упомянул о семейной переписке, потому что читал у Гр. Абр. Гревениц письмо Помпея Николаевича Батюшкова, в котором он просит о доставлении ему писем и других бумаг покойного его брата для князя Петра Андреевича, что, конечно, будет исполнено.

Примите, милостивый государь, выражение истинного моего почтения и совершенной преданности, с которыми имею честь быть

Ваш покорный слуга

А.Власов

7 октября 1855 года

Вологда

Подробные сведения о последних днях Константина Николаевича Батюшкова

1. В 1832 году К.Н.Батюшков был перевезен из Москвы в Вологду, к родному племяннику его cт[атскому] cов[етнику] Григорию Абрамовичу Гревеницу. В Москве Батюшкова держали в совершенном удалении от людей, в одиночестве; здесь же он жил в семействе. В первые годы его здесь пребывания душевная болезнь его обнаруживалась сильными припадками бешенства, и его должно было удерживать, чтобы он не нанес вреда себе или другим; но впоследствии постоянная заботливость, с которою предупреждали и исполняли все его желания, деликатное с ним обращение (что он в особенности любил) имели благодетельное влияние на его нервную систему; припадки стали делаться с ним реже и он сделался спокойнее. Эта перемена в его моральном состоянии воспоследовала около 1840 года.

Окруженный родным семейством, оказывавшим ему, как старшему в роде, всевозможные угождения, Батюшков проводил жизнь без всякой задуманной цели, ни к чему не стремился, находясь в тихом помешательстве, которое началось в нем удалением от общества и в это время проявлялось в расположении его к уединению; он весьма редко выходил их своей комнаты и не любил, чтобы к нему входили. Впрочем по большей части он обедал, а иногда проводил и вечера, со своим племянником, его женою и детями, их которых одних любил, а к другим показывал совершенную ненависть, и эти чувства в нем быстро изменялись: так, старшую дочь Григория Абрамовича, когда она была девицею, он почти обожал и возненавидел, как только она вышла замуж. Если бывали в доме гости, то он весьма редко являлся в зале; явившись же в собрание, употреблял всю энергию своего характера, чтобы сохранить приличие в обращении, и умел щеголять теми утонченными и остроумными манерами, которые составляли принадлежность образованного общества в конце прошлого столетия. Разговор его отличался решительными, резкими суждениями и по большей части сарказмом. Когда он бывал болен, то вместе с упадком его физических сил возвращалась к нему его раздражительность, и тогда он становился очень зол, так что должно было предпринимать в отношении к нему меры предосторожности.

Вообще говоря, он жил теми идеями и понятиями, которые вынес из сознательных годов своей жизни, и далее их не шел, ничего не заимствуя от современности, которой для него как будто не существовало. В течение этого долгого промежутка времени только один случай сблизил его с настоящим: он полюбил маленького сына Григория Абрамовича, Модеста, которого называл маленьким своим другом и любил проводить с ним время. В 1849 году малютка умер на шестом году своей жизни и был горько оплакан Константином Николаевичем, который сам избрал место для его могилы в Прилуцком монастыре, сочинил для него памятник и завещал, чтобы его похоронили подле внука.

2. Константин Николаевич очень много читал; любимыми его авторами были: Карамзин, Жуковский и Гнедич; о своих сочинениях сам он никогда не вспоминал, но с видимым удовольствием слушал, когда их декламировали. Одно время он очень много занимался рисованием, к которому имел большую способность. Содержание его рисунков состояло из цветов, плодов, птиц, животных, а иногда пейзажи. Картины его по содержанию и исполнению представляли что-то странное, даже иногда ребяческое; он выполнял их всеми возможными способами — вырезывал фигуры птиц и животных из бумаги и, раскрасив, наклеивал их на цветной фон, давал предметам совершенно неестественный колорит и пестрил свои акварели золотою и серебряною бумагой. Для лучшего характеризования его живописи при сем прилагается несколько рисунков1.

3. Из светлого периода своей жизни Батюшков сохранил в своей памяти сильное удивление и высокое почитание талантов Наполеона I; он всегда с восторгом говорил об этом завоевателе нашего века. Переворот, случившийся во Франции в 1848 году, не остановил на себе его внимания; но с самого начала Восточного вопроса2 он с энергией следил в русских и иностранных газетах за ходом военных действий; так что в последнее время своей жизни он исключительно занимался чтением журналов, сличал статьи одного с статьями другого, делал в них заметки, писал из них извлечения, справлялся с географическими картами, и всем этим занимался, показывая то убеждение, что ему свыше вменено в непременную обязанность разрешить этот трудный вопрос и произнести решительный приговор.

4. Батюшков довольно часто вспоминал о прежних своих друзьях и знакомых: о Карамзине говорил всегда с уважением и почтением, также о князе Вяземском, — с дружеским расположением о Гнедиче и — с бранью о Жуковском. Чаще всех вспоминал Тургенева. В памяти его сохранились имена гр[афа] С.С.Уварова3, Каподистрио4, которого называл освободителем Греции, своих старых наставников, учителя Ив.Ив.Сирякова5 и содержателя пансиона Жакино, у которого он жил. С особенным удовольствием говорил о семействе Карамзина, в дочь которого Катерину Николаевну6 был влюблен, и о доме Алексея Николаевича Оленина7, в котором чуть ли он не был влюблен в гувернантку; вообще же он ненавидел прекрасный пол, делая по сему предмету немногие исключения в пользу некоторых своих родственниц (хотя он не признавал никакого родства); так, например, он уважал жену Григ.Абрам., Лизавету Петровну, которая одна умела его уговорить и заставить себе повиноваться.

5. Батюшков во время пребывания своего в Вологде ни с кем особенно не сближался, стесняясь появлением каждого незнакомого ему лица, а иногда по нескольким дням убегал даже встречи с домашними.

6 и 7. Несколько времени до сразившей его болезни он был очень спокоен духом, даже весел и чувствовал себя как нельзя лучше. Но он заболел тифом, продолжавшимся две недели, от которого, впрочем, стал оправляться и наконец, по отзыву пользовавшего его врача, был вне всякой опасности. За три дня до своей смерти он просил даже племянника своего прочесть все политические новости. Но вдруг пульс у Константина Николаевича упал, начались сильные страдания, которые унялись только за несколько часов до его смерти; он умер в совершенной памяти и только в самые последние минуты был в забытьи. При этом замечательно то, что родственники его, не видавшие никогда, чтобы он носил на себе крест, на умершем нашли два креста, один весьма старинный, а другой — собственной его работы.

8. В 1852 году Батюшков написал, по просьбе своей племянницы, для ее альбома, на голубом, золотообрезном листочке следующее стихотворение:

Подражание Горацию.

Я памятник воздвиг огромный и чудесный
Прославя Вас в стихах: не знает смерти он!
Как образ милы ваш и добры и прелесты
(И в том порукою Наш Друг Наполеон)
Не знаю смерти я, и все мои творенья
От тлена убежав в печати будут жить
Не аполон, но я, кую сей цепи звнья
В которую могу Вселенну заключить
Так, первой я дерзнул в забавном руском слоге
О добродетелях Елизы говорить.
В сердечной простоте беседовать о Боге
И истину Царям громам возгласить.
Царицы царствуйте и Ты Императрица!
Не царствуйте Цари: я сам на Пинде Царь!
Венера мне сестра и ты моя сестрица
А Кесарь мой Святой Косарь.

Констан Батюшков.

(Соблюдена орфография подлинника, писанного по линейкам, проведенным карандашом.)

На простом полулисте бумаги Батюшков написал карандашом перевод этих стихов на французский язык. Вот он:

J’ai construi un monument immense et merveilleux en Vous célébrant en vers: Ce monument ne connaitra pas la déstruction, ainsi que Votre image, charmante, bonne, et enchanteresse Notre ami Napoleon est le garant de cette vérité. Je ne connais pas la mort: mes poésies échapperont au ravage des siècles et revivront imprimés avec nouvelle gloire. Apolon est nul, moi même je forge les anneaux de cette chaine poétique, dans laquelle je puis emprisonner le monde. Oui, moi le premier j’ai eu la hardiesse de parler des vertus d’Elise. Dans la simplicité de mon coeur j’ai parlé de Dieu et j’ai annoncé la vérité aux Souverains par la voix du tonnerre. Regnes belles Souverains et Vous, grande Impératrice! Moi je suis le Souverain du Parnase. Venus est ma soeur, Vous êtes ma soeur, et Vous êtes César! Vous êtes mon très Saint Coutelas.

24 апреля того же года на Крылова басню «Крестьяне и река» Константин Николаевич сделал следующее замечание:

Половину Добра несет вода по реке в водопол. Как спасти Его? или Ее? т.е. местоимение употребить правильно женское или мужское относительно к половине, или прямо к добру. Как по-русски?

La moitié du bien des cultivateurs est entrainée par la rivière débordée. Comment la sauver où le sauver — faut-il dire La — où Le?

9. У Григория Абрамовича есть весьма похожий портрет Константина Николаевича, писанный масляными красками в 1851 году. Оставшееся после него имение, 500 душ, должно быть разделено между родной его сестрой, Варварой Николаевной Соколовой и двумя племянниками его Леонидом Павловичем Шипиловым и Григорием Абрамовичем Гревеницем. От Павла Алексеевича Шипилова нельзя ничего узнать, потому что он очень дряхл, ничего не слышит и недавно слег в постель, так что едва ли оправится. Между тем в его руках находится библиотека покойного Батюшкова, которая могла бы пролить новый свет на его литературную деятельность и вообще образ его мыслей, потому что во многих книгах есть собственноручные его заметки.

Некоторые черты из жизни Батюшкова в Вологде.

Когда Батюшкова привезли в Вологду, он до того был дик и расстроен нервами, что не мог видеть ни свечки, ни зеркала, не позволял переменять на себе белье и не выносил присутствие женского полу.

Лето Батюшков, обыкновенно, проводил в деревне; если погода была хороша, то он целый день уединенно гулял по лесам; во время прогулок, по его просьбе, за ним издали следовал слуга.

Константин Николаевич очень любил родного племянника своего Николая Аркадьевича Соколова и с особенным видом доверенности рассказывал ему, что он уже много раз собирался ехать за границу, и между прочим в Париж; но никак не может выехать из Вологды. «Возьму, — говорит, — почтовых лошадей, сяду в экипаж и отправлюсь; проеду верст 50 или 100, а в это время дорога-то подо мной и поворотится — смотрю, меня прямо, никуда не сворачивая, и привезут в Вологду. Вот так и не могу отсюда вырваться!»

От Константина Николаевича скрывали смерть сестры его, бывшей в супружестве с Павлом Алексеевичем Шипиловым; однако ж он узнал, что она умерла, и спросил: «Где ее похоронили?» Ему отвечали, что она погребена в Духовом монастыре. «Ну да, — заметил он, — ей в Прилуках не с кем было бы говорить по-французски».

Я уже выше сказал, что Батюшков не любил общества; но если являлся, то делал над собою всевозможное усилие, чтобы привести в совершенный порядок и мысли свои, и туалет. Лет за шесть до его смерти были гости, по случаю дня его именин, и между прочими сестра его Шипилова с мужем, которого он терпеть не мог. Константин Николаевич, спустившись из своей комнаты, долго прохаживался по залу, несколько раз охорашивался перед зеркалом, как бы приготовлялся войти в гостиную, наконец вошел и с особенным тщанием раскланялся с Шипиловыми. За обедом он был весьма разговорчив, особенно с сестрою, припоминал разных прежних их знакомых и между прочим спросил, помнит ли она N.N.?

— Как же, братец, помню.

— Не правда ли, что он был очень неприятной наружности?

— Да, братец.

— Глуп, отвратителен и гадок?

— Совершенная правда.

— Словом сказать, совершенный урод и телом и душою.

— Должно сознаться, что это справедливо.

— Ну, признайтесь же, сестрица, что все же его можно было почесть за Аполлона, сравнив с Вашим мужем.

Раз случилось, что Батюшков неистовствовал целую неделю, кричал, шумел (в таких случаях голос его был громок и страшен), дрался, наконец ослабел и слег в постель, выведя из терпения всех домашних. Григорий Абрамович пришел его уговаривать, но больной вскочил с кровати и бросился на него; случилось, что близко их никого не было, и племянник один должен был бороться с дядею. Наконец на крик пришли люди и помогли уложить последнего в постель. При этом случае Батюшков сломал своему племяннику мизинец левой руки, и когда тот чрез несколько времени ему об этом сказал, то он очень равнодушно отвечал: «Ну что за важность — сломал мизинец, я сам не раз под пулями стоял».

В течение первых двенадцати лет, из проведенных Батюшковым в Вологде, у него был компаньон, сопровождавший его повсюду; раз в праздничный день во время обедни они проходили мимо церкви; Батюшков изъявил желание войти в храм; компаньон его согласился на это, присовокупив, что он должен вести себя там как следует и ничего не говорить. «Хорошо, хорошо, — отвечал Константин Николаевич, — будьте покойны, я ничего не сделаю; мне только хочется взглянуть, как они там молятся мне». Войдя в церковь, Батюшков встал на место и чрез несколько секунд надел шляпу на голову; его провожатый принужден был увести его из церкви. Впрочем, в последние годы идея его о том, что он бог, не была уже в нем заметна, как и все идеи его помешательства. Григорий Абрамович убежден, что если бы сначала за ним был хороший присмотр, то Батюшков совершенно исцелился бы от своего помешательства, так редко оно возвращалось к нему в последние годы его жизни.

1 Рисунки К.Н. Батюшкова периода болезни в РГАЛИ отсутствуют.

2 Имеются в виду события Крымской войны 1853—1855 гг.

3 Сергей Семенович Уваров (1786—1855) — граф, президент Академии наук (с 1818 г.), министр народного просвещения (с 1834 г.), председатель Главного управления цензуры; один из основателей литературного общества «Арзамас».

4 Иоанн (Иван Антонович) Каподистриа (1776—1831) — почетный член «Арзамаса». В 1816—1822 гг. возглавлял Коллегию иностранных дел. В 1822 г. покинул Россию. С 1827 г. был Президентом освобожденной Греции.

5 Иван Иванович Сиряков — литератор, переводчик, преподаватель русского языка известного в свое время пансиона О.П.Жакино.

6 Екатерина Николаевна Мещерская (урожд. Карамзина; 1806—1867) — княгиня, жена полковника гвардии П.И.Мещерского с 1828 г.

7 Алексей Николаевич Оленин (1764—1843) — президент Академии художеств (с 1817 г.), директор Публичной библиотеки (с 1811 г.), археолог, историк, член Государственного Совета.

Публикация Т.Л. Латыповой

0

24

0


Вы здесь » Декабристы » «Дворяне все родня друг другу...» » Батюшков Константин Николаевич.