Декабристы

Информация о пользователе

Привет, Гость! Войдите или зарегистрируйтесь.


Вы здесь » Декабристы » Декабристы. » Бестужев Николай Александрович


Бестужев Николай Александрович

Сообщений 21 страница 30 из 36

21

Н. Ларионова

Улан-Наран

Братья Бестужевы и К. П. Торсон были первыми, кто стал оказывать бескорыстную помощь бурятскому населению. М. Бестужев в своих «Воспоминаниях» пишет: «Кругом нас живут добрые буряты, почти все народившиеся на наших глазах. Старики нас любят и уважают: все они больше или меньше наши должники».

Селенгинские декабристы делились со своими соседями всем, что у них было, спасая их от цепких лап местных богатеев, которые за ничтожные долги заставляли этих безответных людей работать на себя до полного изнеможения. Николай и Михаил Бестужевы нередко защищали их от произвола местных властей. Братья быстро сблизились со своими соседями, а Н. Бестужев со своей обычной любознательностью стал внимательно приглядываться к этой новой для него народности. Он очень высоко ставил их за любовь к ближнему, за бескорыстную помощь в нужде и несчастье, благоразумие, честность, почитание старших, гостеприимство, любовь к домашнему очагу. Как человеку дисциплинированного труда ему очень нравилось их исключительное трудолюбие. Своим чутким отношением, к людям, желанием быть полезным во всех жизненных делах Н. Бестужев быстро завоевал любовь и сделался самым близким для бурят человеком, другом, учителем, не случайно они называли его «Улан-Наран» - что значит «Красное солнце».

Со свойственным ему увлечением Н. Бестужев занялся изучением языка и быта абориген. Он первый поставил перед собой задачу изучения края и сделался краеведом, этнографом и фольклористом Бурятии. Но интерес к этнографии и фольклору обнаружился у него до поселения в Селенгинске в тюрьмах, Читинской и Петропавловской.

В первое время после выхода из тюрьмы братья Бестужевы должны были прежде всего энергично взяться за устройство своего хозяйства, чтобы можно было жить своим трудом. Хозяйственная деятельность тесно связывала их с приселенгинским населением, особенно с бурятским. Впервые братья Бестужевы встретились с представителями бурятского народа в 1830 году, при переходе декабристов из Читы в Петровский завод. «Что за добрый народ эти буряты, — говорит в своем путевом дневнике М. Бестужев, — я большую часть времени провожу с ними в распросах и разговорах. Некоторые говорят хорошо по-русски, с другими я кое-как объясняюсь с помощью составленного мною словаря. Это их удивляет. Они мне рассказывают свои сказки, две или три я списал при помощи переводчиков».

Местное начальство еще за месяц до перехода декабристов пригнало бурят с юртами (за 200 и 400 верст от их становищ), но не обеспечило их никаким продовольствием. Буряты сопровождали конвой, указывали дорогу, расставляли юрты. Напуганные рассказами исправников, они вначале со страхом смотрели на декабристов. Сами исправники, по словам М. Бестужева, «тоже, бог знает, какие имели о нас понятия». «Как забавно было видеть их изумление, не видя в нас ни змей ни чертей, а веселых, добрых малых, которые их поили и кормили до отвалу, смеялись с ними, шутили и даже говорили по-ихнему...»

Страстный охотник Н. Бестужев в свободные часы бродил с ружьем по окрестностям Селенгинска, изучал приютивший его край, его обитателей. К жизни бурятского народа, к обычаям его он относился с большим сочувствием и уважением. Он дал описание физического труда бурят и характеристику, их нравов, быта.

Указав, что «он пристрастен ко всему техническому», Н. Бестужев со всеми тонкостями описывает приемы работы своего старого приятеля, бурята-кузнеца Цыбека Бакланыча. «Во всем здешнем крае от Верхнеудинска до Кяхты, по левому берегу Селенги, нет кузнеца искуснее Бакланыча», — пишет Н. Бестужев. Большой знаток этого дела, он любуется Бакланычем, в руках которого обыкновенный топор становится послушным и искусным инструментом.

Н. Бестужев оставил нам ряд зарисовок, показывающих, в каких условиях жили буряты-скотоводы, связанные с кочевой и полукочевой, почти первобытной формой хозяйства. В альбоме Н. Бестужева изображены тесные, длинные, одиноко разбросанные по степи войлочные юрты. Он набросал портреты старых и молодых бурят, а также женщины с ребенком на руках. На нескольких листах альбома изображены изделия из дерева и металла, вышивки и орнамент. Последние страницы он посвятил пейзажным зарисовкам Забайкалья. Он мастерски изобразил могучие горные хребты, долины и степи, расположенные вдоль Байкала.

Немало сделали селенгинские декабристы и для развития профессионального технического образования. Бурят обучали ремеслам не только в школе и мастерской М. Бестужева. Н. Бестужев, бывая в улусах по хозяйственным делам, прививал бурятам различные профессиональные навыки. Кочевники загорались желанием учиться, приезжий к Бестужевым, проходили курс обучения, затем запасшись инструментом, возвращались в свои становища. Вместо них приезжали из других улусов. Н. Бестужев был приветливым хозяином и принимал их с радостью. Каждый приезжающий к нему бурят был для него гостем. В его мастерской они постигали процесс сборки-часового механизма, осваивали инструменты для ювелирных работ. Одобренные учителем, они приступали к изучении прикладного искусства. Молодому буряту Сандану Бадмаеву из улуса Хоринской степи он подарил инструменты для работы по металлу. Через некоторое время Бадмаев привез Н. Бестужеву трубку для табака, покрытую гравированным узором, и нож с тончайшим узором своей чеканки.

Н- Бестужев полюбил бурятский народ и предсказал ему большую будущность. В этом он не ошибся. Неузнаваемо изменился Новоселенгинск. Жители его являются внуками и правнуками тех бурят-крестьян, которые в 40-х годах минувшего столетия назвали друга, своего краеведа и этнографа Н. А. Бестужева «Красным солнцем».

Внуки и правнуки друзей Н. Бестужева помнят и чтят его память. В доме Старцсвых, построенного по проекту Бестужева, готовится открытие музея в память селенгинских декабристов. Благодарное имя Н. Бестужева никогда не будет забыто в истории русского и бурятского свободолюбивых народов.

0

22


Любовь Николая Бестужева

И.И. Пущин

В Сибири наши дамы постоянно осаждали Николая Бестужева — то прямым вопросом, то «шуткой в сторону»: отчего не женат?

К другим редко подобные вопросы обращались, из чего следовало, что насчет других дамские мнения определились: одни слишком молоды, другие слишком легки, что ли, для законного брака. Я, по всей видимости, относился к последнему разряду, ибо взгляда своего на женитьбу как на один из способов лишения естественной свободы ни от кого не скрывал.

Поэтому мне всего лишь желали «найти когда-нибудь такую, кто приструнит и к рукам приберет», а вот от Николая Александровича никак не отступались. Чутьем каким-то супруги наших товарищей чувствовали, что Бестужев: 1) по летам уж мог бы сходить под венец до ареста (прожил на воле 34 года); 2) по красоте, живости, необыкновенным достоинствам представлял для прекрасной половины человечества мужской идеал; 3) притом не вертопрах, склонен к домашности, очень и очень расположен к любому встречному ребенку.

За чем же стало дело? Отчего никто за ним не поехал в Сибирь и даже в поклонах, приходивших от матери, сестры, младших братьев, не было ничего такого (а уж в казематах любая весть из дому каким-то образом делалась общим достоянием).

Николай Александрович отшучивался: морская служба, «где уж нам, соленым волкам» и проч. После намекнул на свои обязанности по тайному обществу, и это звучало более правдиво, но не вызывало доверия; ведь Н. А. врал крайне неохотно и без должного умения.

Он и сам это почувствовал, а однажды, на втором или третьем году, вдруг — после очередного дамского нападения — сказал с обычной своей улыбкою: «Я отвечу письменно» (вообще было видно, что вопросы об интимных обстоятельствах были Бестужеву чем-то приятны, хотя ответом и не удостаивал).

Очень скоро он передал Александре Григорьевне Муравьевой, а через ее посредство всем остальным свою повесть «Шлиссельбургская станция» («Отчего я не женат»). Написано было по всем романтическим правилам: герой, то есть сам Бестужев, на Шлиссельбургской станции встречается с двумя дамами, дожидающимися лошадей, в виду крепости (мне столь хорошо знакомой). Странная ночь, рассказы о снах и проч. — в конце концов герои разъезжаются в разные стороны, сердце моряка отдано навсегда милой встречной. Она приглашает посетить ее в Петербурге, он только о том и мечтает — но: «Я не поеду к ней — я не хочу ее сделать несчастною».

Какие-то места этой повести были, без сомнения, маскировкой, так сказать, псевдонимом подлинных обстоятельств, но зато как горячо и трепетно писан был портрет незнакомки — некоей Любови Андреевны, и уж тут Бестужев-живописец и Бестужев-литератор постарались один за другого, а я тогда же списал небольшой отрывок.

Вот мой отрывок:

«Молодая приезжая дама… взяла свечу и подошла к зеркалу, чтоб скинуть свою дорожную шляпу, чепец и поправить — я не знаю что: женщины находят и в дороге средство заниматься своим туалетом, — я увидел в зеркале — боже мой, что я увидел! Черты такие, в какие всегда я облекал мою мечту, мой идеал красоты и прелести, который только что носился перед моими глазами! Когда она скинула чепец, густые кудри волос рассыпались по всему лицу, закрыли глаза и щеки; надобно было привести их в порядок: они уложены были за уши, и открытая физиономия показала мне лет двадцати двух женщину. Она была немного бледна — это могло быть с дороги, — впрочем, эта бледность была совершенно к лицу и задумчивому выражению глаз… Первый раз в моей жизни выражение женской физиономии сделало на меня такое впечатление…

Итак, она, придвинув к себе свечу, начала читать Стерна».

Мне и всем было ясно, что Бестужев приоткрыл для нас краешек завесы, охраняющей его тайну, и не было сомнений, что тайна очень печальна, что она гложет и точит этого человека, одного из самых необыкновенных, кого я встречал на земле; а позже Михаил Александрович Бестужев устно подтвердил мне, что «та самая дама немало приблизила брата к могиле».

Когда это было сказано, я уже знал всю историю.

Кроме меня — и раньше моего — полную исповедь Бестужева выслушал, кажется, только Иван Дмитриевич Якушкин и незабвенная наша Александра Григорьевна, от которой никакой тайны и невозможно было иметь.

А. Г. Муравьева, нежная и прекрасная жена Никиты Муравьева, умерла 28 лет в Петровском заводе. Именно Николай Александрович, на все руки мастер, сделал ей гроб, а после следил за установкой памятника. О лампаде в часовне, поставленной над ее могилой, Иван Иванович уж рассказывал. Недавно мне сообщили, что и после смерти Горбачевского, следившего за могилой, лампада все поддерживается и на дороге видна издалека.

Войдя к Бестужеву в камеру (в Чите), Якушкин заметил прекрасный женский портрет, который Николай Александрович не успел или не пожелал спрятать. Позже и я увидел — женщину не молодую, очевидно, мать семейства, живую, черноглазую, чувственную, одухотворенную, не очень уж красивую — слово это нейдет, и Бестужев не старался прихорошить (это было б сразу заметно), не красивую, а такую, что способна душу, мысли, желания захватить, овладеть ими, в тебя превратиться и в себя превратить. Не умею хорошо сказать, но понимаю, что, чем ярче, сильнее человек, который увлечется этой женщиной, тем безнадежнее пропадет, ибо с него есть что взять, а она сумеет! Ее, кстати, можно и невзлюбить — резкий язычок, острое словцо всегда готовы! Но вот что невозможно — это равнодушие: она все равно заставит любого о себе думать, говорить невольно, — в положительном или отрицательном смысле. Но стоит чуть-чуть увлечься или возыметь мысли вступить в легкую, безопасную, казалось бы, связь — и «коготок увяз…». И ты пропадешь, но и она сгорит. Ты — дотла, а она, женщина все же — ради детей, в последний миг выйдет из пламени (хотя еще неведомо, кому при этом больней).

https://img-fotki.yandex.ru/get/67890/199368979.5/0_19cd8a_57af1f82_XXXL.jpg

Портрет Любови Ивановны Степовой.
Миниатюра на слоновой кости Н.А. Бестужева (портрет исполнен по памяти). 1828 г.
Институт русской литературы. СПб.



Эти мои рассуждения, Евгений Иванович, конечно, не тогда родились, когда я впервые увидел портрет (на слоновой кости, по памяти сделанный). Это уж после — когда вся история мне открылась, и пора ее рассказать в том порядке, как услышал от самого Николая Александровича. А когда же услышал — вообразите! Да все в том же 1849 году, с которого начал я эту тетрадку, когда ехал из Ялуторовска своего в Восточную Сибирь лечиться и доехал аж до самого Горбачевского.

Но еще прежде, чем посетить Ивана Ивановича, совершил я другой секретный вояж, который просто к слову еще не пришелся: набег на других далеких казематских братьев — в Селенгинск к моим Бестужевым и славному Торсону Константину Петровичу. Тут сопровождала меня незабвенная Мария Казимировна Юшневская, к тому времени уж пять лет как вдова, а по пути к Бестужевым толковали мы с нею, хорошо помню, о любви, о трагических обстоятельствах Николая. Александровича, и между прочим услыхал я подробность, которой не знал прежде, что, увидев впервые Марию Казимировну (она была уж замужем), боевой офицер Алексей Петрович Юшневский сразу грохнулся в обморок от потрясения, и дальше уж — как возможно было Марии Казимировне не развестись и не выйти за Юшневского и не отправиться за ним в Сибирь?

Вот каковы были страсти в наши времена! Как, Евгений Иванович, способен ли кто-либо из ваших нынешних иронических молодых друзей потерять сознание при виде женщины? Впрочем, умолкаю, ибо сам, боюсь, никак бы не сумел, а если уж надобно было б грохнуться, — так непременно подсматривал бы одним глазком, как действует сие на красотку.

Итак, осенью 1849 года гостили мы в Селенгинске и о многом толковали с Бестужевым Мишелем и сестрами — самого же Николая Александровича не видел, с ним разъехались между Селенгинском и Петровском. Не мог, оригинал, посидеть дома, зная, что я должен быть. Решив, что так судьбе угодно, я вернулся в Иркутск, но Н. А. все-таки прискакал, остановился, как водится, у Казимирского — и мильон вопросов, мильон ответов. Признаюсь, Николай Александрович мне как-то не понравился той осенью — во внешнем, так сказать, смысле. За те десять лет, что не виделись, он не то чтобы постарел, но сдал, сильно сдал, и глядел нездорово, хотя лечился своими способами, как все на свете сам делал.

Число искусств и ремесел, коими владел Н. А. Бестужев (да и брат его Михаил Александрович не многим уступал!), исчислению не поддается, ибо, как рассказывали мне Иван Иванович и другие декабристы, он вообще полагал, что за два — три дня можно любому делу обучиться — и домостроительному, и актерскому, и зубоврачебному, и ювелирному, и литографскому, и какому угодно. В Бурятии до сей поры, я точно знаю, о нем легенды ходят как о добром чародее, и, говорят, один старик к могиле его лет тридцать носил кое-какие съестные припасы, чтобы «не тужил улан-орон» (то бишь красное солнышко) Бестужев.

Отправились мы на второй или третий день в Знаменский монастырь и далее по Ангаре; дорога была длинная, ровная, свежая, красивая, и Бестужев спокойно, в своем духе, рассказывал мне о месте, которое облюбовал для своего вечного успокоения на берегу Селенги. Я не стал разубеждать тривиальными силлогизмами, что, может, дождемся еще амнистии; не стал, потому что (как говорил уже) к 1849-му все сроки миновали, и, стало быть, никаких сроков уж не было; однако Николай Александрович вдруг сам высказался в том духе, что я уж непременно выйду на волю, и на этот случай у него была просьба отыскать в Петербурге одну женщину и поклониться ей. Я сразу догадался, что обязан передать нечто большее, чем простой привет, — и после некоторой паузы последовала история, которой мне разрешено было распорядиться, как найду нужным. Иначе говоря, без лишних слов, мне как бы завещали: Иван Пущин, найди, если жив будешь, эту женщину и расскажи, как я ее любил!

Любовь же была великая, и если б я мог советовать будущему летописцу, какие отобрать документы по истории нашей, так непременно рекомендовал бы повесть о любви моряка Николая Александровича Бестужева к жене другого моряка Любови Ивановне Степовой: нет повести печальнее на свете!

Слушай, Евгений, кое-что запомнил, кое-что списал тогда же у Николая и Мишеля Бестужевых, может быть, и ошибся невольно, но не хотелось бы. Слушай же и не забывай.

В 1812 году шел Николаю Бестужеву 21-й год, мичман он был — хорош, умен, всезнающ, толков, добр, — ну, я не знаю, каков еще, все лестные слова кончились (список достоинств, как догадываетесь, получен не от самого героя). Оставленный при Морском корпусе, Бестужев сразу же настолько отличился как воспитатель, что капитаны и даже адмиралы в его присутствии уж никогда не беспокоились.

И вот осенью 1812-го, после оставления Москвы, как раз когда наш Лицей начали готовить к эвакуации, пришел приказ — Морской корпус срочно перевести в Свеаборг. Старшие офицеры, как догадываетесь, занимались обороною Кронштадта на случай внезапного появления французов, и Бестужев, едва ли не один, перевез через залив и благополучно устроил десятки мальчиков; самые старшие из них были ненамного его моложе, а малыши (среди которых находились младшие Бестужевы, Мишель и Петр) хныкали, мерзли, боялись и требовали нежности, ободрения.

Николай Александрович тем не менее доставил, разместил всех не только здоровыми, но и бодрыми, веселыми: одним грозно приказал (нет, не грозно — этого он не умел, спокойно, веско приказал), других назначил себе в помощь, третьим занятную байку рассказал; родных же братишек, боясь чрезмерным вниманием поставить в неловкое положение, Николай Александрович как бы не замечал, хотя им доставалось, по обычаю, много обид и насмешек от старших; только поздней ночью старший брат прокрался к ним в закуток и успел дать несколько дельных советов, научил, как отзываться на щипки и тумаки, дух поднял и исчез незаметно, как и появился.

Как ни скромен, сдержан был молодой мичман, а слух о его достоинствах распространился в морской среде. В Свеаборге старшие морские офицеры и их семьи навещали кронштадтских кадетов и старались, чем возможно, облегчить их долю. Тут устроился еще какой-то театр, где Бестужев был и режиссер, и главный актер, и художник, и суфлер, и плотник. С этим театром соединяется в моей памяти то обстоятельство, что капитан-лейтенант (вскоре уже капитан II ранга) Михаил Гаврилович Степовой представляет Николая Бестужева жене, и Любовь Ивановна видит затем несколько раз молодого человека среди десятков подчиненных ему детей, видит юношу сильного, дельного, веселого, прекрасного, одновременно юного и мудрого.

Капитану Степовому было в ту пору 43 года, жене его 30 лет, детей у них не было.

Не знаю, в какой последовательности развивались чувства, но очень понимаю, что выбирала, решала Любовь Ивановна: во-первых, женщины выбирают нас всегда, если даже мужская инициатива и назойливость проявятся до всякого осознанного, ответного женского чувства. Властная, сильная, страстная Любовь Ивановна, конечно, не ожидала далеких последствий от своего материнского ухаживания, дружеского ободрения, прямой помощи мичману в управлении его мальчишеской республикой. Суровые военные обстоятельства, волнения и надежды 1812-го — вот что еще легло фундаментом для будущих отношений. Но Любовь Ивановна, даже немного увлекшись юношей, никогда бы не перешла рубежа — это подтверждают ее знавшие. Могучая, истинно мужская воля, возвышенные понятия о себе и семейном долге, добрые, доверенные отношения с мужем — все это не могло быть поколеблено легким флиртом, случайной вспышкой страсти, интереса к молодому человеку.

Но человек-то был каков! Такой уж выпал ей жребий — встретить человека совершенно необыкновенного, с которым и не может быть никаких обыкновенных отношений. Я несколько раз видел Николая Александровича разгоряченного, веселого от работы, когда мастерил печь или смешивал краски, и, насколько могу своим мужским умом понять женскую натуру, — в веселом подъеме, в страсти Николай Александрович был неотразим абсолютно (да еще в 21 год!).

К тому же блестящий ум, подобного которому Любовь Ивановна никогда не могла встретить, умные познания во всем.

Коротко говоря, Любовь Ивановна была обречена и стала на их секретном языке Любовью Бестужевной.

Не знаю, когда точно произошло решительное объяснение, но припоминаю из рассказа Николая Александровича, что Любовь Ивановна, замечая усилившуюся страсть Бестужева и помня о его добрых отношениях с мужем, думала, что честнейший Николай Александрович не сможет перейти этой грани; однажды, на каком-то балконе (Свеаборгском или уже Кронштадтском, по возвращении) в иносказательном разговоре она заметила, что для мужчины дружество выше любви и — «Вы повеситесь, прежде чем сумеете обмануть приятеля даже ради высочайшей, неслыханной страсти». Николай Александрович опустил голову и, помолчав, посмотрел ей прямо в глаза (а уж могу вообразить, как посмотрел!) и твердо: «Не повешусь!» Любовь Ивановна признания в такой форме не ожидала, смутилась и — решилась.

Так или иначе, а уж через несколько месяцев, во время плавания вокруг Европы на корабле «Не тронь меня», Николай Александрович писал Любови Ивановне из Голландии буквально следующее (черновики сохранились, были позднее доставлены в Сибирь сестрами, их-то я и списал):

«Я живу не живя или скорее только существую, счастье мое ушло, и мне не остается ничего, кроме воспоминаний… Все, что есть у меня сейчас дорогого, — это Ваш медальон, который я ношу… Может быть, еще три-четыре месяца, и я буду иметь счастье прижать Вас к своей груди. Прощайте. Знайте, что я никогда не изменю Вам. Прощайте. Ваш навсегда».

В другой раз:

«Я не могу удержаться от того, чтобы не написать Вам несколько строк; с какой радостью я полетел бы к Вам сказать сто раз, что я люблю Вас, что живу для Вас… что каждое мгновение посвящено Вам…»

Любовная их страсть была раскаленной, неудержимой, сжигающей любое препятствие; Николай Александрович, человек целомудренный, разумеется, не пускался в подробности, но раза четыре по дороге сказал: «Это моя женщина, это моя женщина!» Если б могли вы слышать, как было сказано! Ах, если б вы могли, Евгений Иванович, это слышать!

Николай Александрович только так мог любить, а Любовь Ивановна включила мичмана (вскоре лейтенанта) Бестужева как бы в собственное «я». Теперь ее сильная воля, спокойный ум нисколько не мешали безумной страсти: все это уже было не барьером между ними, а крепостью, воздвигнутой вокруг них.

Очень скоро, по словам Николая Александровича, отношения их как бы утвердились на нескольких незыблемых принципах. Во-первых, стало ясно, что их ничто не разлучит, что это навечно, и тут уж не было темы для обсуждения.

Второе обстоятельство — муж, дети.

В 1818-м, на шестом году любви, у Любови Ивановны родилась дочь Лиза, через год — дочь Софья, еще через три года — Варвара. Как понимаете, в Селенгинске между нами слова лишнего не было сказано, но я видел портреты девочек, но я знаю Бестужева, я слышал, как он говорил об этой женщине, — так что малейших сомнений не имею, кто отец трех девочек Степовых.

Едва начав понимать и говорить, Лиза, Соня и Варя души не чаяли в Николае Александровиче, приносящем самодельную игрушку, показывающем фокусы и способном ответить — отчего белые коровы дают белое молоко, а черные не дают черного!

Развод, скандал был бы страшным ударом, крушением жизни и карьеры для доброго Михаила Гавриловича. Любовь Ивановна лишилась бы дочерей. Наконец, Бестужеву несомненно пришлось бы покинуть Кронштадт и, по всей вероятности, распроститься с морем.

Однако Николай Александрович поведал мне, что, если бы со стороны мужа были бы выставлены тяжкие, непреодолимые препятствия для их беспредельной любви, то они бы все кинули, и это было решено твердо и неоспоримо. Решала, конечно, Любовь Ивановна, и слабый Михаил Гаврилович, как догадываюсь, умолил жену остаться, сохраняя внешний домашний декорум.

Бестужеву, как я понял из его исповеди, этот сложный обман был не по душе, но не он решал, а Любовь Ивановна сказала, что так будет лучше.

И вот образовалась как бы двойная семья: любовная страсть Бестужева и Стеновой, соединенная с дружбою, имела вид какой-то особой прочности и естественности, и оба любящих считали себя связанными пожизненными узами. Учителем девочек все чаще являлся Михаил Бестужев, в эту пору уже выпущенный в гвардию, младшие Бестужевы, Петр и Павел, часто гостили на кронштадтской квартире Степовых, а когда Любовь Ивановна приезжала в Петербург (это бывало постоянно), она сообщалась с матерью Н. А. Бестужева, его сестрами, изредка также с братом Александром, входившим в петербургскую известность.

Мне кажется, будто под Новый год, 1825-й, А. А. Бестужев представил меня женщине, очень похожей на Степовую, но все же не поручусь, ибо обратное воображение может перенести из настоящего в прошлое всяческие чудеса.

Так шло время, Николай Александрович стал капитан-лейтенантом, приобретал литературную и научную известность, считался уже главным историком российского флота, был директором Морского музея; Лазарев, Беллинсгаузен, Крузенштерн, Головнин его знали, уважали; а бестужевская любовь пошла на второй десяток лет, не только не слабея, но еще и разгораясь. Как это происходит, я, вертопрах, не успею уж узнать, но слышал, что в юные лета привычка для страсти столь же опасна, сколь в зрелые полезна — «чем старе, тем сильней».

Николай Александрович признавался, что временами, у Степовых (хоть он старался и не встречаться с Михаилом Гавриловичем, но иногда приходилось), он ловил такой затравленный, тоскливый взгляд хозяина дома, что мысленно молил бога как-то прекратить, переменить эту нечестность в его честной, высокой любви. Впрочем, и у Бестужева теперь возникли обстоятельства, не позволявшие думать о семье.

Николай Александрович — деятельный член тайного общества, логическим рассуждением пришедший к мысли, что иначе невозможно ему быть порядочным человеком.

Знала ли Степовая? В подробностях, конечно, нет, но в общем виде убеждения любимого человека не могли быть для нее тайною, да она слишком хорошо знала Николая Александровича, чтобы не догадываться. И она знала, молилась, надеялась, что пронесет, а страсть 34-летнего Бестужева и 42-летней Степовой не ослабевала, и никогда Николай Александрович так не радовался успехам трех девочек Степовых; после им обоим покажется, что они чувствовали близкий роковой финал.

14 декабря 1825 года Николай Александрович выходит с гвардейским экипажем на площадь. Я в Иркутске спросил: «А если бы вы соединились с Любовью Ивановной, неужто все равно бы вышли?» Николай Александрович рассмеялся: «Если бы да кабы…»

После разгрома он, как вам известно, решился бежать и переправился в Кронштадт. Слухи о том, будто он спрятался у Степовых и что Любовь Ивановна гримировала его под простолюдина, я слышал не раз, но Бестужев опроверг. Он не счел возможным видеться с Любовью Ивановной и вообще боялся в такие минуты излишних сантиментов.

Цель его была — переодеться в простого матроса и при первом случае уйти в Финляндию, а затем в Швецию. Перебравшись из Питера в Кронштадт, он сидел в каком-то пустом помещении (избе, квартире — не упомню), ожидал темноты. Вдруг раздались голоса и вошли два человека: один, старинный знакомый и доброжелатель Николая Александровича по кадетскому корпусу, а другой — не кто иной, как Михаил Гаврилович Степовой. Увидев Николая Александровича, они остолбенели, а Михаил Гаврилович, нахмурясь, сказал: «Нам всем приказано вас искать».

— Ну что ж, — отвечал Бестужев, — вот вам хороший случай сосчитаться со мною за все.

Михаил Гаврилович переменился в лице. Его напарник, доброжелатель Бестужева, стал говорить, что приказ есть приказ, что их могли заметить входящими в избу и что делать нечего, а надо Бестужева сдать по команде. Однако Степовой, из них двоих старший по званию, отвечал, что им приказано искать, но не приказано найти. И с этими словами поднялся, посоветовал Бестужеву идти по адресу знакомого матроса и вышел вон.

Благородный поступок этот был последней мерой для утомленных за сутки нервов Николая Александровича. Он заснул, может быть потеряв драгоценное для бегства время, потом, разбитый и подавленный, поплелся по указанному адресу, но по дороге был опознан и вскоре оказался в руках жандармов.

На первом же допросе Бестужев догадался, что над его Степовыми нависла беда, но не с той стороны, с какой можно было ожидать; благородство Михаила Гавриловича осталось в тайне, зато грозила ужаснейшими осложнениями сущая нелепица: генерал Левашов на допросе протянул Бестужеву две колоды карт как некую важную улику. Как раз вошел царь. Бестужев объяснил, что колоды не имели другого назначения, как служить забавой старушке, его матери, любившей раскладывать пасьянс. Тогда царь предъявил записку, в которой было сказано о посылке двух колод: кто писал?

Николай Александрович отвечал, что записку писала дама, имя которой он не обязан объявлять.

— И вы хотите, — сказал Левашов после того, как царь вышел, — чтобы я вам поверил, будто без всякого смысла в колоде подобраны подряд король, туз червей, туз пик, десятка и четверка?

— ???

— Десятка и четверка — это 14 декабря, а смысл в том, чтобы нанести государю (тузу червей) в этот день прямой удар в сердце (туз пик!).

Бестужев рассмеялся и предложил этим картам совсем иное истолкование, не совсем лестное для государя. Смысл его был в том, что оценивались достоинства четырех братьев: туз червей — Александр, туз пик — Константин, десятка — Николай, четверка — Михаил.

— Нет, нет, довольно, — прервал Левашов, смеясь, но, видимо, послал сделать розыск о той, которая прислала две колоды.

От пустякового обвинения Николай Александрович отбился, но догадался, что Степовые могут попасть под подозрение, царь, чего доброго, узнает о потаенной любви своего узника, и кто предскажет, чем это обернется для Л. И., ее мужа и детей?

При первом же случае Николай Александрович через караульного, за огромную сумму и смертельно рискуя, послал записку сестрам, где хитрым иносказанием (на тот случай, если гонца перехватят) передал предупреждение для Степовых насчет карт.

Через две недели матери разрешили написать сыновьям, и она сумела дать знак, что весточка из тюрьмы дошла по назначению.

Затем были месяцы допросов, еще записки от родных, и Николай Александрович говорит, что десять лет жизни бы, не задумываясь, отдал за строчку ее рукою или за привет, ему одному понятный. Ничего не было, и, зная находчивость и энергию Любови Ивановны, Бестужев не верил, будто не имелось никакой возможности.

Но вот приговор над моряками; его исполняют в Кронштадте, и Бестужев, когда с него сдирали эполеты и ломали саблю над головою, даже не слыхал ни слова, высматривая на берегу любимые лица.

Не нашел.

Перед отправлением в Шлиссельбург дали свидание с матерью и сестрами. Положение семьи было отчаянное: четыре брата осуждены, вскоре вслед за ними прогонят на Кавказ самого младшего, Павла. И матери, и сыновьям ясно было, что больше не свидеться.

Мать Бестужевых 20 лет дожидалась сыновей, не дождалась. То есть пережила кончину сына Александра, потом Петра, сына Павла… В 1846-м умерла. После смерти матери три сестры Бестужевых (вo главе со старшей, Еленой Александровной) продали все петербургское имущество, отправились вслед за ссыльными братьями и поселились вместе с ними в Селенгинске.

И вдобавок еще как громом ударил шепот сестры: Степовая просит забыть ее имя ради детей.

Приказ — не писать, не спрашивать ничего, не получать вестей; приказ — считать ее умершей, то есть умереть самому.

Николай Александрович понял приказ так, что над семьей Любови Ивановны сгустились тучи, и вот-вот все откроется — политическое, личное — и Степовых ошельмуют: пустят слух о развратном поведении Любови Ивановны, о темном происхождении детей, о попустительстве со стороны главы семьи, который не только разрешал жене двоемужество, но и своими руками спас счастливого соперника. И еще Николай Александрович вообразил (пожалуй, резонно), что Михаил Гаврилович рассказал жене о своем последнем поступке с Бестужевым и не требовал никакой награды, кроме вот такой осторожности. Любовь Ивановна должна была дать слово…

Ничего подобного, понятно, сестры и мать Бестужева на свидании не говорили и не писали в письмах, однако других мотивов для столь категорического запрета не могло быть.

Николай Александрович признался, что в Шлиссельбурге был, как никогда, близок к помешательству, самоубийству, «простому, многажды описанному в романах самоубийству от любви». И что же помешало ему? Да, разумеется, боязнь огорчить любимую женщину, коли она узнает! Сестра, умница, правда, исхитрилась засунуть в вещи брата книжку Стерна, недурное лекарство, многих в тюрьме оживившее (не меня! мой тюремный товарищ Дон Кихот вам известен).

Старшего Бестужева Стерн подлечил немного, но каким способом? Отчасти бодростию своею, но главным образом тем, что Н. А. эту книгу некогда читал и перечитывал с нею вместе…

А затем Сибирь, письма Бестужеву из России приходят без единого упоминания ее имени; и ответ на дамские расспросы — «Отчего я не женат?», и мастерский портрет Степовой, сделанный по памяти, и кольца железные, которые Бестужев сделал всем нам из припрятанных кандалов, когда власти разрешили их снять.

Кольца эти, черные с легко пущенной позолотой, произвели столь сильное впечатление на весь забайкальский каторжный мир, что после, как мы узнали, началась кое-где продажа подделок — лжебестужевские кольца.

А Николай Александрович усмехался, неторопливо вытачивая колечки, и толковал о «венчании с г-жей каторгой» и т. п. Я и тогда догадывался, а теперь ясно понимаю, что тут была для него как бы пародия на свою любовь, свое обручение. И сколь же горько было Николаю Александровичу, как никому, когда одна за другою являлись в наши каторжные норы жены товарищей, когда приехали невесты к Ивашеву и Анненкову.

Так и длилось житие Николая Бестужева половину 820-х и все 830-е годы, когда этот человек-университет, человек-мастерская искал забвения в сотне художеств, ремесел, сочинений.

Я сказал ему (во время того иркутского, последнего в нашей жизни свидания), что один подарок за сорок лет любви и верности он все же от судьбы получил: «Ведь вашей Любви Бестужевне сейчас шестьдесят седьмой год, а вы ее запомнили довольно молодой, желанной, и вот возлюбленная ваша жива, здорова, но ее старость для вас не существует!»

Бестужев, конечно, сказанное мною обдумал прежде уж тысячу раз и прошептал: «Возраст при наших обстоятельствах имеет не больше значения, чем внешность, то есть никакого!» А я спросил, читал ли он «Виконта де Бражелона»? Николай Александрович не читал; там ведь бедный Рауль вот такою же любовью любит хромоножку де Лавальер и непременно должен, обязан погибнуть.

Даже шуточный пушкинский афоризм, к сему явившийся, тут покажется мрачным и зловещим:

        Несите прочь медикамент:
        Болезнь любви неизлечима!

Заканчивая свою исповедь, Николай Александрович убеждал меня, что ему все же много легче, чем ей, что страдания дают его душе иллюзию правоты; она же казнится, ей в петербургском устроенном быту — истинная каторга; она видит себя виноватой, хотя нету никакой вины. Он говорил так уверенно, будто только что виделся со своею Любовью.

Испугавшись, что заморил меня печалью, Николай Александрович тут же начал рассказывать о смешных, живых сторонах своей жизни и не скрыл, что под давлением сестры размышлял последние годы о женитьбе.

— А женились бы, право, Николай Александрович!

Мы отвлеклись от Степовых, возобновив эту тему только к вечеру, когда вернулись домой. Пока же, отшагивая версты вдоль Ангары, толковали о тех наших товарищах, которые женились на местных крестьянках. Я сам, как знаете, не преодолел в этом вопросе закоренелых своих предрассудков, но вообще, должен признать, что есть в подобных матримониальных эпизодах удачные примеры.

Это для княгинь наших особый подвиг — уехать из столиц, пересечь материк, отречься от прав и соединиться с мужьями в сибирской глухомани. А для Евдокии Раевской, Варвары Оболенской, Платониды Лисовской, Анны Фаленберг и других сибирячек эта самая глухомань — место родное. Пока бравый майор Раевский проказничает с Пушкиным в Кишиневе, бунтует, отбивается на допросах, его будущая жена растет в 80 верстах от Иркутска и не только о Кишиневе, но и о Москве-то вряд ли слыхала. Какая судьба, какие катаклизмы должны были свершиться, чтобы этим двум столь разным людям встретиться, сойтись, понять друг друга, жениться, — и крещеная бурятка Евдокия Моисеевна не только грамоте выучилась, но и сделалась как бы просветительницей родного края да воспитала шестерых юных Раевских, прежде чем получила в подарок от прощенного супруга потомственное дворянство.

Иные из нас, особенно на поселении, то есть в страшнейшей одиночке величиною в тысячи квадратных верст, — иные из нас сразу бы и погибли, если б не славные их подружки. Скорблю вместе с бедным Мишей Кюхельбекером и каждый раз радуюсь, получив письмецо от славной Авдотьи Ларионовны.

Нарымская мещанка Авдотья Кутаргина, выйдя замуж за члена Общества соединенных славян Николая Мозгалевского, поддерживала мужа в трудных обстоятельствах, после его смерти воспитала семь детей — была постоянно весела, исполнена надежды, вела переписку со многими из декабристов и пользовалась их любовью и уважением. Ив. Ив. Пущин уж в отношении этого семейства немало помаремьянствовал! Что касается до Михаила Карловича Кюхельбекера, то его брак с баргузинский мещанкой Токаревой был расторгнут происками епархии, и супруги подлежали разлучению. Они, однако, сражаясь с невзгодами, продолжали жить вместе, родили шесть дочерей. Девочки получили права состояния только в 1861 году после удочерения их генералом Одинцом, родственником Кюхельбекеров.

Как я узнал от Бестужева, он последнее время состоит в связи с местной буряткой; у них родился сын, которого любезно усыновил местный купец Старцов. Что за странная судьба у бестужевских детей — никогда не быть детьми Бестужева! Я спросил, отчего же не обвенчаться? Николай Александрович признался, что сделал бы это непременно, если бы не сестры, которые умоляли, в ногах валялись, даже Степовую вспоминали: все, что угодно, но только не брак с простолюдинкой, да еще и нерусского племени! Как я догадался, Николай Александрович не считал эти резоны сколько-нибудь разумными, но вынужден считаться с сестрами, все в столице бросившими и воспитывающими трех детей Михаила Александровича Бестужева.

А поздно вечером Николай Александрович разложил предо мною на столе несколько листков, пришедших недавно из Петербурга, несколько своих черновых, и вышел.

Если первые порывы его откровенности меня сильно тронули, то с каждым часом я все больше предчувствовал беду. То, что он счел нужным мне показать, было из той области, которую он оберегал от постороннего глаза всю жизнь, и, значит, всерьез не чаял дожить, да, наверное, уж и не хотел, боялся встречи.

По письмам, мне показанным (с разрешением все читать и списывать), я угадал момент, когда силы Николая Александровича кончились; пока он был в каторге, формально переписываться ему запрещено, и с ним — тоже (кроме близкой родни). Однако с выходом на поселение молчать стало невозможно.

В письме к сестре Елене (она еще не выехала из столицы, дело было 12 декабря 1841 года, то есть почти в 16-ю годовщину нашего бунта) Николая Бестужева вдруг прорвало:

«Боже мой, как мне жаль Михайлу Гавриловича, каков-то он, я видел про него страшный сон. Что поделывает Любовь Ивановна и ее милые дети?»

Вот ведь как: самое главное вскользь, в последней строчке. А Михайлу Гавриловича, в эту пору генерал-лейтенанта, директора штурманского училища в Кронштадте, было, наверное, за что жалеть «государственному преступнику, на поселении находящемуся», ибо кто измерит каторгу, прожитую Степовым, да ему в 1841-м уж 73-й год. Однако по следующим письмам я усумнился, что обращение к генералу лишь повод: сестра посетила Степовых; теперь, по прошествии лет, это не опасно, и младший брат, Павел Бестужев, незадолго до своей скорбной кончины получил, как видно, приглашение в генеральскую семью.

И вот читаю черновики. Старшие Бестужевы — брату Павлу:

«Благодарим тебя душевно за все приятные известия, которыми нас порадовал в последнем письме твоем. Но больше всех нас радует новость о свадьбе Софьи Михайловны; присылай, бога ради, цветки из ее венчального букета; поздравь ее от нас. Скажи, что мы молим бога о будущем ее благополучии и чтоб она походила нравом и характером на свою маменьку. Мы очень довольны, что ты подарил им всем по вещице нашей работы; если б мы знали, что это им приятно, то давно бы прислали им что-нибудь на память, но холодные поклоны Л. И. в письмах сестер нас останавливали. Если увидишь их, скажи Л. И., что одна строчка обрадовала бы нас наравне с родственными. Как бы мы желали, чтоб и дети ее также что-нибудь сами нам о себе сказали!»

В другой раз:

«Что поделывает Л. Ив.? Помнит ли она о бедных изгнанниках? Что же касается до милых ее детей, потому что я себе не могу представить их иначе, как детьми, — я не могу тебе выразить, как мне приятно было видеть их обо мне память».

Прочитал я и черновик письма Н. А. (по-французски, конечно) к самим девицам.

К старшей:

«Вы меня спрашиваете, помню ли я Лизу, тогда как мне приличнее сделать вопрос, помните ли Вы меня? Правда, что в те лета, в которых оставил я Вас, память уже хорошо действует — и потому я верю, я хочу тому верить, что Вы меня не забыли. Что же касается до меня, то я, конечно, Вас не забыл, ежели всякий день, вставая и ложась, молюсь богу за Вашего батюшку, маменьку и за Вас. Одного только я не могу себе представить: в каком виде маленькая Лиза сделалась большой девицей; я Вас иначе не могу вообразить, как семилетней Лизой. Все усилия моего воображения ограничиваются тем, что я Вас представляю в сарафанчике и ленте, пляшущую по-русски; и как бы я себе ни нарисовал Вас, кончается тем, что, поправляя, оттеняя и раскрашивая, я нарисую всегда одну и ту же Лизу, которую помню, знаю, люблю и которая своими ручонками обвивала мою шею. То же самое воображаю и о Sophie, о которой давно знаю, что она уже маменька: что же мне делать, когда при всех стараниях как-нибудь представить себе ее маменькой, я вижу только Фофу с куклою на руках и обеих вместе на моих коленях. Судьба, конечно, не позволит мне никогда уже видеть вас, и потому позвольте мне, старику, довольствоваться старыми воспоминаниями, которые всегда живы и никогда не изгладятся из памяти».

Софье, «Фофе», Степовой было еще и отдельно писано — судите сами, Евгений, что скрывается за каждою строкою!

«Не знаю, почему и несмотря на то что совесть моя давно меня упрекает, я не отдал должного Вам ответа, не писал к Вам, Софья Михайловна. Между тем бог свидетель, что Вы и Ваши сестрицы не выходите из моей памяти ни на минуту. Даже я отнял у Елены Александровны ваши дагерротипы и портреты и поставил на своем письменном столике, за которым сижу по несколько часов в день за своими занятиями. Отдых мой состоит в том, что я гляжу на вас всех и стараюсь угадать в матерях семейств тех милых детей, которые так много доставляли мне радостей в былое время! Почти двадцать лет прошло с тех пор, я состарился, Вы давно замужем, окружены детьми и говорите, что Фофа Ваша уже перерастает Вас. Итак, есть другая Фофа, которая носит то же имя, имя, которым мы называли Вас и которое так приятно звучит для моих воспоминаний.

Как хотите: будьте матерью семейства, пусть Вас сыщет счастье и богатство, сделайтесь знатною дамой — я всему этому буду радоваться; я буду перебирать все Ваши настоящие достоинства и окружающий Вас блеск…

Я должен Вам сказать истинную причину, почему я не писал Вам: я боялся своего сердца, мне было страшно высказать свои чувствования женщине, окруженной семейством, и высказать их как семилетней девочке, — я боялся, что это будет смешно, однако я теперь надеюсь, что Вы простили мне, если я вижу, что у меня, у которого отнято и нет ни настоящего, ни будущего, осталось одно только прошедшее, полное Вами, тем более дорогое, что оно только одно осталось!.. Этого прошедшего никто у меня не отнимет. Сам всемогущий бог, не лишив меня памяти, не в состоянии сделать, чтоб того не было, что уже было. Сверх всего этого, Вы напомнили самое счастливое время моей жизни, тихое, прекрасное, когда мы с братом Михаилом помогали почтенной и уважаемой Вашей матушке руководить Вашими младенческими понятиями.

Прочитав Ваше письмо к Елене, где Вы выражаете Ваше расположение ко всему нашему семейству, совесть моя переломила боязнь, и я пишу…

Не сердитесь за мой способ выражения того, сколь дорого мне Ваше воспоминание. Волосы мои седы, силы меня оставляют, но сердце мое тепло по-старому, потому что здесь я не истратил ни одной искры того, что у меня оставалось от прошлого».

Вот, брат Евгений, каковы были «внутренние происшествия» у Бестужевых.

Прошедшего ничто не отнимает…

Холодные поклоны от Л. И.

Но маленькие девочки, Лиза, семи лет, Софа, шести лет, Варя, трех лет, могут помнить Бестужева, если им кто-то с детства напоминает, и постоянно; и кто же, кроме самой Любови Ивановны, Любви Бестужевны?

Не знаю, сколь далеко простирались познания девочек об их близком человеке.

Одна за другой они делаются превосходительствами:

за генерала Гогеля — «Фофа»,

за генерала Яфимовича — Варвара,

за генерала Энгельгардта — Лиза.

Михаил Гаврилович оканчивает свой земной путь на 76-м году жизни, в 1845-м.

В те дни, что я был в Селенгинске, Иркутске, они наконец одиноки: Любовь Ивановна и Николай Александрович, но ничего не будет, и писем не будет.

— Зайдите к ней, Иван Иванович, если бог приведет, ей очень сейчас тяжко, а мне уж не нужно старое бередить.

Еще раз прибавил: «Это моя женщина была, потому что за 13 лет не наблюдал в ней ни одной не понравившейся мне интимности, черточки, жеста».

Я заметил, что Николай Александрович говорит, как моряк с мостика: «не наблюдал». Он улыбнулся: «Так учился, так учил».

Через шесть лет в Ялуторовске мы узнали, как скончался Николай Александрович: ехал ранней весною по озеру, а ветер холодный, но по пути отдал бедняку свою повозку и, весело посвистывая, заиграл со смертью; я не сомневаюсь ничуть, хотя доказательств никаких не имею, что и до того Н. А. не раз в такие известные нам игры пускался. На этот раз партия получилась: приехав домой, слег и не встал. Окончил дни на 65-м году, 15 мая 1855-го. Пережил, правда, тезку-императора, но года до амнистии не хватило.

Однако боялся он амнистии страшно и, думаю, не тронулся бы с места, как и брат Михаил, который еще 12 лет просидел в Сибири, не желая ни Петербурга, ни Москвы.

Когда Николай Бестужев умер, все часы, его руками сделанные, говорят, остановились.

И на том месте, у Селенги, где мы гуляли и толковали с Мишелем Б. о судьбе, теперь крест Николаю Бестужеву; какой, господи, человек был — ах, при всей моей демократической складке, все же не совру, что один стоил сотни.

А мы на следующую осень после его кончины потянулись к западу, под амнистию, и вот оказался я в Петербурге в начале 57-го года. Сразу попросил братца доехать к генеральше Степовой и оставить листочек мой — просьбу о приеме, но вот с чем брат мой вернулся: генеральша Любовь Ивановна Степовая скончалась 1856-го года, марта 20-го.

Так-то, Евгений.

Оставались девочки-генеральши, но к ним Николай Александрович не приказывал, а он был точный человек.

Жалею, жалею, что не повидался с его Любовью. В таких делах я не судья (хоть и судья бывший) и, возможно, слишком близок к одной стороне, а для равновесия следовало бы поспрашивать вторую; тем более что Бестужев в этой истории много понятнее мне: подобная страсть вообще кажется немыслимой, даже неправдоподобной, если б я сам не видел Николая Александровича ежедневно с 1828-го по 1839-й, а в 1849-м — последний раз.

Бывает, значит, на свете и такая любовь.

Героиня же этого романа — ее слишком легко упрекнуть, но, наверное, не стоит: она любила до предела своих сил, умела любить, а он любил до предела и через предел.

Мир праху и аминь.

Пройдет еще 11 лет, и незадолго до кончины своей, в 1869 году, Михаил Бестужев с детьми, родившимися в Селенгинске, отправится в Москву и Петербург. В столице, точно знаем, он повидался с одной или двумя «девочками-генеральшами», и читатель записок Ивана Ивановича может вообразить, какова получилась беседа. Знаем также, что М. А. оставил дочерям портрет их матери, сделанный братом по памяти в Читинском каземате. Сам Михаил Бестужев тоже вскоре окончил свои дни в Москве, малые же дети его, как видно непривычные к московскому воздуху, быстро померли один за другим, и остались на пепелище, после пяти братьев, после такой бурной истории рода, три несчастных престарелых сестры. Одна умерла в 1874, две — в 1889 году. Нет повести печальнее…

0

23

https://img-fotki.yandex.ru/get/53078/199368979.c/0_1a8aa0_33958613_XXXL.jpg

Камера Николая Бестужева в Петровской тюрьме, 1831 год.

0

24

https://img-fotki.yandex.ru/get/56621/199368979.c/0_1a8aa3_bcbe284f_XXXL.jpg

Селенгинский дом Бестужевых, в котором жил и умер Н. А. Бестужев.
Фотография. Гос. Исторический музей

0

25

https://img-fotki.yandex.ru/get/48448/199368979.c/0_1a8a9f_e6007c97_XXXL.jpg

Алексей Дмитриевич Старцев - сын декабриста Н. А. Бестужева.
Фотография 90-х годов XIX века из собраний М. В. Кафка-Будылиной. Москва

0

26

З. Шагжина

Декабристы и Селенгинский  полк

Находясь на поселении в Бурятии, братья Николаи и Михаил Бестужевы проявляли глубокий  интерес к истории Селенгинска— к месту их ссылки. Об этом свидетельсгвуют их   письма к сестрам из Селенгинска, особенно первых  лет пребывания (1839- 1842  гг.), в которых Николай Александрович  и его младший брат сообщают  многие подробности  из  истории города.

В письмах    содержатся    различные  сведения   о бывшем  Селенгинском   остроге    и   замечательных  людях,   живших        на    протяжении всей   истории  Селенгинска    в  этом    заштатном городке.   В них  братья-декабристы касаются   истории Селенгинска, а позднее М.А. Бестужев в записках к  М.Н. Семевскому конкретно  упоминает легендарный Селенгинский полк: «По времени Селенгинский острог, как и все сибирские остроги,  разросся  и сделан  городом гораздо прежде существования Верхнеудинска.   В нем сосредотачивалась вся административная власть  Забайкальского края… ( Тут было пограничное правление, духовное и таможенное правление, большой запас  артиллерийских   снарядов, орудия и оружия, находился селенгинский гарнизон,  Селенгинский полк  (до  1799 г.)…».

В данном случае нас интересует существование прямых или косвенных связей  между Селенгинским полком и декабристами, в  частности  братьями Бестужевыми,  жившими в ссылке  именно в Селенгинске-  месте, где в 1796 году для защиты восточных  границ  России был сформирован из местных жителей Селенгинский мушкетерский полк. За 122 года своего существования Селенгинский полк,  названный позднее   41-м пехотным ,  прошел  славный боевой путь,  отмеченный  многими  высшими  наградами.

Нас же в истории  полка  интересует его участие в  Севастопольской обороне  1854-1855 годов,  связи воинов-селенгинцев  с жителями  Селенгинска, где,  как было  уже  сказано,  жили на поселении  в это  время  братья  Бестужевы, и которые, возможно имели какие-то прямые или косвенные  связи  с полком.

О том,  что воины Селенгинского полка  не  теряли связей со  своей  родиной,  что жители Селенгинска были хорошо осведомлены о севастопольских событиях, говорит  факт добровольных  пожертвований в пользу раненых полка. Так,   «в самые  трудные  дни  Севастопольской защиты,  в  1854  году,  жители Селенгинска по  добровольной   подписке собрали   и  перепроводили в   пользу раненых  Селенгинского  пехотного полка  211  рублей  серебром,  а в  1855 году  ими сделана  вторичная подписка,  по  которой  собрано   и   отослано  в полк  234  рубля  также  серебром».

В  сознании народов   России   борьба  за  Севастополь  была борьбой  за  национальную честь.  Передовые  люди  того времени,  каковыми  были  декабристы,   не  могли  не  интересоватся  севастопольскими событиями.  А   поскольку  братья  Бестужевы  жили  в  Селенгинске,  несомненно,  они  интере совали сь  и  судьбой  Селенгинского  пехотного  полка,  который по  традиции  продолжал  частично  пополняться  новобранцами  из  далекого  Забайкалья.

Судя  по  письмам  Елены  Александровны,  сестры  Бестужевых,  братьям о ходе  севастопольских  событий подробно  сообщал  их  знакомый адмирал  Рейнике,  непосредственный  участник  этих  событий:  «Адмирал  Рейнике  обстоятельно  писал  ему  (Н. Бестужеву)  из  Севастополя…».  И  даже  в  последние  минуты  жизни  Н. Бестужев  «скорбел  о  Севастополе: «Севастополь,  мой  Севастополь…».

По  нашему  глубокому  убеждению,  Н. А. и М.А. Бестужевы,  остро переживая  за  судьбу  Севастополя  и  живя  в  самом  Селенгинске,  который был кровно  связан  с  Селенгинским  полком,  не  могли  остаться  в  стороне  от  той  важной  гражданской  акции,  каковой  была  по  своей  сути  добровольная  подписка  на  пожертвование  для  раненых  полка.  Можно  суверенностью  сказать,  что  братья-декабристы  принимали  активное  участие  в  этой  акции.

В  благодарность  за  пожертвования  воины  Селенгинского полка  выслали  в  1856  году  в  дар  жителям  Селенгинска  икону   Печерской  богоматери,  которая  являлась  их  покровительницей  при  защите  Севастополя.  Н. Бестужева  уже  небыло  в  живых     при  этом  событии.  Но  опять же  с  уверенностью  можно  сказать,  что  при  встреч е  и  водружении  иконы  в  Селенгинскую   Покровскую  церковь,  несомненно ,  присутствовал  М.  Бестужев.

С  Селенгинским  полком  судьба  связала  на  короткое  время  еще  одного  представителя  декабристского  движения- Черноглазова  И.М., члена  Общества  соединенных славян,  арестованного  5  февраля  1826  года в  Белой  церкви  по  делу  декабристов.  По  приговору  Верховного  Уголовного  Суда  Российской  империи  бывший  подпоручик  9-й  артиллерийской  бригады  2-й  армии был  осужден  к  службе  рядовым  в   Селенгинский  пехотный полк, и, прослужив  в  нем  недолго,  переведен  в  Оренбургский  пехотный  батальон.

Таким  образом,  хотя  эта  тема  требует  более  глубокого  исследования,  сегодня,  на  наш  взгляд,  можно  говорить о  существовании  косвенных  и  прямых  связей  41-го  Селенгинского пехотного  полка  с  вышеназванными   декабристами.

0

27

https://img-fotki.yandex.ru/get/53211/199368979.c/0_1a8aa1_fb70cb00_XXXL.jpg

Рисунок Л. Питча 1870-х годов с автопортрета Н. Бестужева 1840-х.

0

28

ДАЛЬНИЕ СНЕГА (повесть о Николае Бестужеве).

КАНУН

Свободной волею влеком

К тому, что выше всех наград…

— Каша заварена! — воскликнул почему-то по-итальянски капитан лейб-гвардии уланского полка Александр Якубович. В его устах это «fatta frittata!» прозвучало грубо.

Кондратий Рылеев бросил на Якубовича быстрый, осуждающий взгляд. Вульгарное, по его мнению, выражение никак не вязалось с тем, что происходило сейчас. Тонкими пальцами Рылеев поправил компресс на горле — у него была отчаянная ангина.

У Рылеева большие вдумчивые глаза с длинными темными ресницами, мягкие, негустые каштановые волосы спускаются на невысокий лоб, завиваются возле ушей, стекают редкими бакенбардами. Во всем облике Кондратия сохранилось что-то юношеское, чистое: восторженность, порывистость легко воспламеняющегося человека, готового на самопожертвование, не способного на двоедушие.

Тот, кто с ним учился еще в кадетском корпусе, знал, что Кондрат брал на себя вины товарищей, считая их честь своею, с малых лет ненавидел ложь, несправедливость и, как говорил о нем не без оснований его друг Николай Бестужев, был «мучеником правды».

Получив звание подпоручика артиллерии, он ушел в отставку и сначала служил в Уголовной палате, где старался защищать законность, а затем правителем дел Российско-Американской компании.

…Но каша действительно заварилась. Три недели назад, в Таганроге, нежданно скончался от горячки сорокавосьмилетний император Александр I. В Санкт-Петербурге известие об этом получили во время молебствия за здравие обожаемого монарха в большой церкви Зимнего дворца.

Столица низринулась в траур: служили в церквах панихиды с утра до ночи, закрылись театры и увеселительные заведения, музыка не играла на воинских разводах, облеклись в черные платья дамы. Свадьбы проводились без танцев, несмотря на святки никто не рядился, а с улиц исчезли шарманки. В магазинах торговали гипсовыми бюстами Александра I и траурными кольцами с надписью «Наш ангел на небесах».

Российский престол должен был унаследовать старший брат покойного — Константин Павлович, сидевший наместником в Варшаве. Петербургский генерал-губернатор Милорадович развесил по столице извещения: «Приведение к присяге на верноподданническую Его Величеству императору Константину Павловичу верность будет продолжаться сего числа всяких чинов и звания людей, для чего после литургии все церкви будут отворены».

Константину успели присягнуть Государственный совет, Синод в полном составе. В витринах магазинов выставили портреты Константина с подписью «Император всероссийский». Сенат разослал повсеместно присяговые листы на имя императора Константина, а Синод — формы по епархиям о порядке поминовения на ектениях. Курьеры поскакали во все концы России с бланковыми подорожными нового самодержца, присутственные места с того же дня начали производить дела от его имени.

Все это продолжал ость уже 16 суток, когда вдруг стало известно, что Константин от престола отказался. Трудно точно сказать, отчего это произошло. Может быть, боялся повторения судьбы удушенного заговорщиками отца Павла и спокойнее ему было продолжать сидеть в Варшаве. Может быть, понимал, что его жене — польке Шанетте Грудзинской из-за недостаточной родовитости не стать императрицей, да и детям ее — наследниками. А скорее всего, знал, что брат Александр оставил, не без просьбы его, Константина, тайное завещание о передаче трона Николаю.

Но пока шли нервозные обсуждения ситуации в царской семье, пока мотались фельдъегери из Петербурга в Варшаву и обратно, многие уже присягнули Константину.

Завтра утром предстояла переприсяга. А пока возникшее междувластие создало для тайного общества, уже существующего несколько лет, благоприятную обстановку.

— Сейчас или никогда! — взволнованно воскликнул князь Оболенский, и лицо его заполыхало. — Если мы упустим этот момент, то заслужим во всей силе имя подлецов!

Собравшимся у Рылеева стало известно, что кто-то уже донес о тайном обществе претенденту на царский престол Николаю Павловичу. Рылеев отказался назвать имя доносчика:

— Он мне признался, но я дал слово сохранить тайну.

Двадцатилетний поручик егерского полка Яков Ростовцев добился аудиенции у Николая Павловича и умолял его не брать власть в свои руки: «Против вас таится возмущение. Оно вспыхнет при новой присяге. Но ни одного имени я назвать не могу». Николай Павлович обнял его и облобызал: «Спасибо, друг!»

Вот об этом Ростовцев и рассказал Рылееву.

— Кто этот негодяй?! — стал настойчиво допытываться Якубович.

Он высок, худощав, широкоплеч. Лицо смуглое, огрубелое, с раздвоенным подбородком. Темная шелковая повязка пересекает лоб — Кавказ оставил метку. Горцы называли его «Якуб — большая голова» и пугали им своих детей. Сросшиеся на переносице темные брови, огромные усы придавали его лицу свирепое выражение.

— Я пристрелю его!

— Сейчас дело не в нем, — отвел угрозу Рылеев, — теперь или никогда!

— Не странно ли, — подал из угла голос капитан лейб-гвардии эскадрона, подтянутый, загорелый Михаил Пущин, — скоро месяц, как живем без царя и, однако, все идет так же хорошо, или, точнее сказать, так же плохо, как раньше.

Налитой силой, с несколько косо поставленными глазами лейтенант гвардейского экипажа Антон Арбузов предложил:

— Давайте на любой толстой книге крупными золотыми буквами напишем «Библия» и немедля пойдем с этой книгой в казармы к солдатам, мол, вот за что вы будете завтра бороться, не желая присягать Николаю. Присяга эта — обман. А в законе, оставленном императором Александром, написано: служить вам не двадцать пять, а двенадцать лет.

— Недостойная ложь, — возразил штабс-капитан лейб-гвардии драгунского полка Александр Бестужев.

— Святая ложь, — не согласился с ним брат Николай.

— В Москве до девяноста тысяч дворовых, готовых взяться за ножи. Бородачи рассекут гордиев узел крепостничества! — воскликнул корнет конной гвардии Одоевский.

— И прежде всего перережут наших бабушек и тетушек, — негромко сказал до того молчавший полковник князь Трубецкой.

Рылеев стремительно перевел на него глаза. Три дня назад они назначили Трубецкого, в случае восстания, диктатором. Конечно, знали, что Трубецкой, прославившийся на войне, в жизни повседневной был мягок, нерешителен, но заговорщикам необходимы были полковничьи эполеты.

— Ножны изломаны! Сабли скрывать нельзя, — страстно сказал Рылеев, по своему обыкновению немного шепелявя, — почетнее быть взятым на площади, чем в постели.

Он любил изъясняться стилем возвышенным, несколько книжным, но в его устах и такая манера казалась естественной.

Поднялся, держа перед собой какие-то бумаги, капитан-лейтенант Николай Александрович Бестужев. У него высокий лоб, безукоризненные черты выразительного удлиненного лица, выдающийся вперед подбородок, густые светлые бакенбарды, волевая складка губ, артистичность во всем облике.

— Завтра утром следует окружить Сенат, — тихо, решительно сказал он. — Вынудить его подписать конституцию. До выборов Учредительного собрания из народных представителей опубликуем манифест об учреждении Временного правительства… Об отмене телесных наказаний, аракчеевских военных поселений, крепостного права, равенстве всех сословий перед законом, о свободе книгопечатания, гласности судопроизводства… — Николай Александрович потасовал листки бумаг, что держал в руках: — Я набросал воззвание к народу от Сената.

— А если сил у нас окажется недостаточно? — спросил Трубецкой.

— Репетиции нам делать не дано, — усмехнулся Оболенский, тоже три дня назад назначенный на тайном заседании в этой же квартире у Синего моста начальником штаба восстания, — Надо прежде всего захватить Арсенал, Петропавловскую крепость, отрезать Зимний от Сената.

— А если понадобится, — высоким голосом сказал Каховский, и его лицо стало меловым, — уничтожить царя! Хватит нам филантропии!

Рылеев подошел к нему, обнял:

— Любезный друг! Ты сир на земле и должен пожертвовать собою, если понадобится, ради общества. Убей тирана!

— Новоявленного тирана пристрелю я! — категорично заявил Якубович. — Вы еще не были под пулями, и я покажу вам пример.

Он улыбнулся. При этом щеки его прорезали глубокие складки, а лицо приобрело еще более хищное выражение.

Всех шокировало это бахвальство. Они знали, что Якубович бретер, но он мог сейчас и не подчеркивать свой опыт дуэлянта. Правда, знали и то, что Якубович бесстрашно бросался на помощь слабому, несправедливо обиженному, любил своих солдат и они отвечали ему тем же.

— Если истории нужна жертва, — продолжал Якубович, — я готов на нее. Пусть меня потом расстреляют возле памятника Петру Великому, но завтра я приведу на Сенатскую гвардейский экипаж.

«Ненужное краснобайство, — с осуждением подумал Николай Бестужев, — родомонтада, как говорят французы о фанфаронстве. Он храбр, как шпага, но этого сейчас недостаточно».

— И еще, — продолжал Якубович, — для поднятия духа народа надо распахнуть кабаки…

— Ну, это уж вовсе ни к чему — спаивать чернь, — решительно возразил Пущин.

— Quand on fait une omelette, on casse les oeuis[41],— покривился Якубович.

Трубецкой угрюмо молчал. Теперь ему ясно было, что все затеянное — безумная авантюра, ажиотаж якобинцев. Он приехал из Киева в Петербург в отпуск, и вот втянут в это безумие. И хотя он сам на тайных собраниях не раз призывал к самым радикальным мерам для избавления от язв крепостного состояния, возможность самому осуществлять эти меры, превратиться не то в Марата, не то в Робеспьера, его ужасала. Но как отступить, не теряя чести? Ведь за ним репутация давнего члена тайного союза.

— Господа! — поднял руку Рылеев, прекращая шум. — Мы должны сейчас здесь обязаться честным словом быть завтра утром на Сенатской с тем числом войск, какое каждый сможет привести… При неудаче отступим к Новгороду и там поднимем военные поселения…

Старый слуга Рылеева Аким сидел в прихожей на краю окованного медью сундука, заваленного шинелями и меховыми шубами. На вешалке рядом висели короткая гусарская куртка с меховой опушкой и гусарский плащ-доломан, черная морская шинель и шинели с бобровыми воротниками — уланские, кирасирские. А к стене были прислонены полусабли с анненскими лентами, шпаги, кортики, сабли с темляками и витым эфесом.

Аким — мужчина плотный, неторопливый в движениях. У него над верхней губой усы белы, как заячий мех, да и голова бела. Но он не оставляет впечатления дряхлости, хотя служит у Рылеевых еще с тех времен, когда барыня, после смерти в младенчестве нескольких детей, родила последнего ребенка и, чтобы его не постигла та же участь, дала младенцу, по совету старой служанки, имя первого же человека, прошедшего тогда мимо их дома. Им оказался отставной солдат Кондратий.

Аким получил от Кондратия Федоровича вольную, но не захотел его оставить, был за няньку. Да и то — дети они сущие. Как-то собрались у барина и затеяли игру: зажигали на блюде свечу и кинжалами срезали кружками ее верхний край, так чтоб не затухла свеча. Кто тоньше срежет? А потом пили водку, заедали ржаным хлебом и кислой капустой, мол, вин не хотим, а давай нам пищу попроще. Будто в том важность.

Аким прислушался. Что-то сегодня господа до хрипоты разговорились, хотя и в прежние сходки спорили до поздней ночи, но потише. Из-за прикрытых дверей слышалось позванивание шпор, ложечек в стаканах с чаем, гул голосов.

Аким взял щипцы и вошел в зал, снять нагар со свечей в канделябрах.

Под низким потолком тучей собирался синий дым. Михаил Бестужев сосал свою трубку с длинным черешневым чубуком. Тускло горело золото эполет. При виде Акима все, как по команде, перешли на французский язык. «Меня хоронятся, — с обидой подумал он, — а для меня ж воли хотят».

Аким снял нагар и вышел. Шум в зале возобновился.

— Даже своей неудачей мы научим других! — сказал Оболенский.

— Надо пробудить Россию! Воскресить в ней истину, омыть душу, — превозмогая боль в горле, произнес Рылеев. Он твердо решил быть завтра на Сенатской, даже если температура подскочит еще больше, — успех революции в дерзании. Нам нужны не награды и почести.

0

29

СЕНАТСКАЯ ПЛОЩАДЬ

Звезда отважных! Ты зашла,

И снова побеждает мгла.

Но кто за радугу свобод

И слез и крови не прольет?

Переночевал Николай Бестужев у лейтенанта Арбузова — дом офицеров стоял во дворе, недалеко от казарм. Собственно, ночевки никакой не получилось, они проговорили всю ночь напролет.

Бестужев, конечно, знал, что в гвардейском экипаже есть небольшая тайная организация, куда входили мичманы братья Беляевы, Дивов, еще несколько человек. Они даже выработали свой республиканский устав, начинавшийся словами о свободе и равенстве.

— Как вы думаете, выведут ротные своих на площадь? — спросил Бестужев у Арбузова.

Он сидел в жарко натопленной комнате в одной белоснежной рубашке, вправленной в брюки, а лейтенант разложил на столе два пистолета, кинжал и саблю.

— Выведут, — свел Арбузов на переносице светлые пушистые брови, — а не выведут они, так мы выведем. Якубович вот-вот должен прийти. Его здесь уважают… — Он положил руку на один из пистолетов. — Если будут брать, даром не дамся!

Комната освещена карсельской лампой: под розовым колпаком потрескивало деревянное масло. Лампа свешивалась с потолка на цепочке из колец, и лицо Арбузова, и без того молодое, в этом свете лампы выглядело совсем юным. И весь он — белобрысенький, с нежной кожей лица, с грустными продолговатыми глазами — вызывал сейчас у Николая братскую нежность, участие и тревожную мысль — что уготовано ему завтра?

Пока Арбузов точил на оселке саблю, Бестужев внимательно осмотрел пистолеты — они были в полной исправности и попахивали свежей смазкой.

— Пули и порох для них готовы, — словно успокаивая, сказал лейтенант.

За окном предутренне зарозовело небо. Во дворе раздалась команда побудки. Матросы выскакивали из казарм, на ходу заправляя шинели — строились для присяги.

Впереди стоял, как определил Бестужев, батальон капитан-лейтенанта Козина, постукивая сапогами о каменные плиты. Над строем повисло облачко от дыхания.

— А вон у проходной ваш брат, — с удивлением сказал Арбузов.

Мичман Петр Бестужев служил при адмирале фон Моллере. Сейчас он напряженно всматривался в глубину двора, наверно, хотел видеть старшего брата.

— Пойду приведу, — встал Арбузов и, надев шинель, сбежал по ступенькам во двор.

У проходной двое матросов из роты Арбузова пытались незаметно проскользнуть мимо своего командира.

— Вы куда? — остановил их лейтенант.

Матросы замялись, но, видно, доверие к ротному взяло верх и один из них — курносый, толстогубый — покосившись на часового, тихо сказал:

— Мы, ваш бродь, на Сенатскую — поглядеть, собираются ли?

Арбузов одобрительно улыбнулся:

— Ну, бегом! И сразу назад, доложить. — Спросил у Петра Бестужева: — Вы не брата ли разыскиваете?

— Так точно.

— Пойдемте за мной.

Он привел мичмана в свою комнату. Николай Александрович встревоженно посмотрел на Петра. Он, видно, бежал, взмок, лицо его раскраснелось.

— Что случилось?

— Кондратий Федорович наказал передать: только что был у него капитан Якубович, он заболел и не сможет прийти в экипаж. Тебе поручено выводить матросов на Сенатскую.

Это было полной неожиданностью, но, вероятно, иного выхода сейчас не найти.

— Хорошо.

Николай Александрович быстро оделся и вышел во двор. Батальон Козина все еще стоял. Совсем рассвело.

— Господа ротные, к бригадному генералу! — прокричал с порога штаба экипажа адъютант.

От строя отделилось несколько человек и скрылось в дверях. Арбузов остался на месте.

Издали, со стороны Сенатской, донеслись звуки выстрелов. «Что же там происходит? — с тревогой подумал Николай Александрович, — Похоже, что выстрелы ружейные».

Он подошел к капитан-лейтенанту Козину.

— Николай Глебович, — попросил он, — отойдем в сторону.

Этого рыжеволосого матерщинника Бестужев хорошо знал, вместе с ним ходил на фрегате в Гибралтар. Частенько Николай Глебович выражал в ночных беседах недовольство беспорядками на флоте и даже как-то спросил, не знает ли Бестужев, как вступить в тайное общество?

Когда они отошли в сторону от строя матросов, Николай Александрович сказал тихо:

— Николай Глебович, умоляю тебя, веди батальон на Сенатскую! Медлить нельзя. Дело идет о спасении отечества… Каждый миг дорог!

Козин отпрянул от него.

— При чем здесь я? — сказал он с вызовом, будто отталкивая от себя Бестужева, и торопливо зашагал к строю, словно ища там защиту от опасных разговоров и предложений.

Значит, оказался трусом. Хочет прийти только на все готовенькое!

— Ах, так! — возмущенно закричал Бестужев и сбросил с себя темно-зеленую шинель. — Тогда я принимаю команду! Вы слышите, — обратился он к матросам, — наших расстреливают! Вперед! За мной на выручку!

Он выхватил саблю из ножен и устремился к воротам. За ним с криками «ура!» побежали матросы из батальона Козина, из других батальонов. Появилось развернутое знамя, его нес Арбузов, забил барабан.

Бригадный генерал Шипов, выскочив на крыльцо без шинели, кричал вслед уходящим батальонам:

— Назад! Приказываю, назад!

Орден святого Владимира то вздымался, то опадал на его груди.

Никто даже не обернулся на его крик.

Через минуту посреди огромного двора стояли только капитан-лейтенант Козин и два-три растерянных офицера, не успевшие даже понять, что же, собственно, произошло.

0

30

НЕПОЗВОЛИТЕЛЬНАЯ ЛЮБОВЬ

О если бы судьба моя

Сплелась с твоей, как нам мечталось,

Я пил бы радость бытия,

А не похмельную усталость.

Мать Бестужевых — Прасковья Михайловна — жила с детьми в двухэтажном доме купца Гурьева на 7-й линии Васильевского острова, рядом с церковью Андрея Первозванного и лабазами рынка. Став начальником музеума, Николай Александрович тоже поселился у матери.

Сейчас он шел к себе домой и, после долгого блужданья по темным улицам, пережиданий патрулей в тени, поднялся по высокому крыльцу, открыл своим ключом дверь. В доме стояла сонная тишина. Хрипло пробили часы…

Николай Александрович снял шинель и вошел в зал. Притаились у стен кресла в чехлах, темнело пианино, картины на стенах.

Он слегка приоткрыл дверь в комнату матушки. Тлела в углу у иконы лампада, ее мерцающий свет был успокоителен. Попахивало валерианой.

Матушку будить не следовало — да простит она его уход из дома без прощания.

У Николая Александровича стеснило сердце. Он прикрыл дверь. Из другой спальни вышла сестра Елена — на год моложе Николая. Она была в розовом пеньюаре, чепце и держала в руках зажженную свечу.

— Что вы там натворили? — по своему обыкновению мило картавя, встревоженным шепотом спросила она, подойдя ближе, — забегали на минутку Мишель и Александр, но я так ничего у них толком и не узнала.

— В том-то и беда, Элен, что мы ничего не натворили, — сокрушенно ответил брат и коротко рассказал о событиях на Сенатской, — Понимаешь, стояли в параличе, пока не дождались расстрела. — Он сел в шаткое кресло, положил голову на его спинку и утомленно прикрыл глаза.

— Я напою тебя чаем, — сказала Елена.

— Через час меня здесь не будет…

— Я напою тебя чаем, — настойчиво повторила она, зажгла еще одну свечу, оставила ее в зале, а сама пошла на кухню.

Елена боготворила брата. После смерти батюшки — за два года до нашествия Наполеона — девятнадцатилетний Николай заменил им всем отца.

Он не мог поступить непорядочно, и если сегодня пошел на Сенатскую, то, значит, глубоко был уверен в своей правоте. Елена знала, что Николай бесстрашен. Он был для всех своих братьев и сестер образцом правдивости. С риском для жизни спасал людей во время наводнения, а в ледоход, на катере, доставлял продукты голодающим матросам на Толбухинский маяк.

Бестужев приоткрыл глаза. Желтел мрамор камина. Окна были задернуты тяжелыми портьерами.

Он взял свечу и открыл стеклянную дверь в кабинет отца. Привычно обступили книжные шкафы, тускло светили корешки книг Плутарха, Цицерона, Тацита. В правом углу — Николай хорошо знал, что именно там — притаилась книга Радищева.

Во времена аракчеевщины отец ушел в отставку, управлял бронзолитейной мастерской, гранильной фабрикой, издавал научно-литературный ежемесячник. В их доме не преклонялись перед званиями и чинами, не чванились древностью рода, враждебно относились к тирании. Еще в юные годы отец рассказывал Николаю о помещике Перекусихине. Тот, в знак немилости, наполовину обривал головы своим крепостным, надевал ошейники, заставлял языком доставать из чаши с помоями пятаки, говорил, что крепостные происходят от Хама, а руки его, помещика, созданы для их морд.

Независимый характер отца сказался даже в его женитьбе.

Тяжело раненного в морском бою со шведами Александра Федосеевича выходила малограмотная шестнадцатилетняя девушка Прасковья из мещанской семьи, ухаживала за ним самоотверженно, много ночей не смыкала глаз.

Александр Федосеевич полюбил Прасковью и, пренебрегая мнением света, сделал своей женой.

Отношение к жене он передал и детям. Они называли ее на «вы», были внимательны и добры.

Отец бы сейчас не осудил его.

Собственно, он осудил Николая только один раз в жизни. У него в корпусе была короткая полоса, когда, увлекшись чтением, он стал учиться кое-как. Отец только сказал: «Ты недостоин моей дружбы, я от тебя отступаюсь, живи сам собой, как знаешь». Но мальчик очень скоро вернул себе расположение отца. «Нет, сейчас бы он меня не осудил», — снова подумал Николай Александрович.

Елена принесла на подносе чайный прибор, расставила на круглом столе чашки, молочник, сахарницу.

— Садись, попей горяченького, — сказала она, — а я пока починю твою шинель.

Она уже заметила, что в нескольких местах шинель брата надо заштопать.

Елена села на диване, а Николай с удовольствием стал пить чай.

— Ну а дальше что? — спросила она.

— Придется уходить за границу. Попробую добраться до Швеции.

— Но на что ты там будешь жить?

— Утешаю себя мыслью, что в России скоро начнется новая волна борьбы с деспотизмом, и я еще понадоблюсь. А если и нет, то уж сумею прокормить себя каким-нибудь мастерством. Во всяком случае, я не собираюсь являться в Зимний с поднятыми руками… А матушку успокой… скажи, что здоровье мое порядочно.

Елена сложила ладони на груди. Внешне она очень походила на мать: такое же круглое, очень белое лицо, карие печальные глаза под аккуратными бровями, хорошей формы губы.

— Ну, мне пора. Они могут появиться здесь с минуты на минуту.

Николай вместе с сестрой прошел в свою комнату, открыл ящик резного бюро, достал оттуда бумажник с ассигнациями и несколькими золотыми империалами, морской компас в медной оправе.

— Ты не знаешь, где коробка с гримом? — спросил он у сестры.

— В секретере…

Он спрятал грим в карман.

— У меня нет времени, Элен. Разбери, пожалуйста, тотчас мои бумаги, сожги все письма, написанные не моей рукой. Ну, прощай.

Он обнял ее.

— Дай тебе господь силы все перенести на избранном пути, — сказала Елена.

0


Вы здесь » Декабристы » Декабристы. » Бестужев Николай Александрович