Декабристы

Информация о пользователе

Привет, Гость! Войдите или зарегистрируйтесь.


Вы здесь » Декабристы » МЕМУАРЫ » Н.В. Басаргин. Записки.


Н.В. Басаргин. Записки.

Сообщений 11 страница 20 из 20

11

Комментарии

53 Аудитор (слушатель — лат.) — чиновник военно-судебного аппарата.

54  Мысловский Петр Николаевич (1777—1846), священник Казанского собора; получил поручение навещать в Петропавловской крепости арестованных декабристов. Пользовался доверием и расположением многих из них (Е. П. Оболенского, Н. И. Лорера, И. Д. Якушкина и др.). Вместе с тем ряд декабристов относился к нему настороженно и даже отрицательно (М. С. Лунин, Д. И. Завалишин, П. А. Муханов). К их числу принадлежал и Н. В. Басаргин. По мнению сестры декабриста П. А. Муханова, Мысловский был «агентом государя, шпионом, который испортил жизнь многих доверившихся ему» (Дневник Е. Шаховской // Голос минувшего. 1920—1921. С. 108).

55   Татищев Александр Иванович (1763—1833), ген. от инфантерии, в 1824—1827 гг. военный министр. За особое усердие на посту председателя Следственной комиссии по делу декабристов получил в 1826 г. графский титул.

56  Голицын Александр Николаевич (1773—1844), государственный деятель; в 1805—1806 гг. обер-прокурор Синода, в 1817— 1824 гг. министр народного просвещения и духовных дел, позже главноуправляющий почтовым департаментом.

57  Бенкендорф Александр Христофорович (1783—1844), русский военный и государственный деятель. Участник войн против Франции (1805—1807), Турции (1806—1812), Отечественной войны 1812 г. и заграничных походов 1813—1814 гг. В 1819— 1821 гг. начальник штаба гвардейского корпуса. На основе доноса М. К. Грибовского в 1821 г. представил Александру I записку о деятельности Союза благоденствия. Активный участник подавления восстания 14 дек. 1825 г., видный член Следственной комиссии по делу декабристов. В янв. 1826 г. составил проект создания центрального органа политического сыска, использованный при учреждении 3 июля 1826 г. III отделения с. е. и. в. канцелярии, начальником которого Бенкендорф был со дня его основания и до конца своей жизни.

58  Михаил Павлович (1798—1848), вел. кн., младший сын Павла I, генерал-инспектор по инженерной части (1825), главный начальник военно-учебных заведений (1831), главнокомандующий гвардейским и гренадерским корпусами (1844). Представительствовал от царствующей фамилии в Следственной комиссии по делу декабристов.

59  Голенищев-Кутузов Павел Васильевич (1772—1843), гр., ген.-адьютант, главный директор кадетского корпуса (1823— 1826), член Государственного совета (1825), петербургский ген.-губернатор (1825—1830). Был членом Следственной комиссии по делу  декабристов,  руководил  казнью  П.  И.  Пестеля,  К.   Ф.  Рылеева,     С.    И.    Муравьева-Апостола,     М.П. Бестужева-Рюмина и П. Г. Каховского.

60  Потапов Алексей Николаевич (1772—1847), дежурный генерал Главного штаба, член Следственной комиссии по делу декабристов. С 1825 г. ген.-адъютант. Командовал резервным кавалерийским  корпусом, член Государственного  совета.

61  Адлерберг Владимир Федорович (1791 —1884), царский сановник, ген.-адъютант (1828), гр. (1847). Во время следствия по делу декабристов выполнял обязанности помощника правителя дел комиссии; главноуправляющий почтовым департаментом (1842— 1857),   министр   императорского  двора   и  уделов   (1852—1870).

62  Блудов Дмитрий Николаевич (1785—1864), гр. (1842), русский государственный деятель, автор «Донесения Следственной комиссии», товарищ министра народного просвещения (1826—1828), управляющий Министерством юстиции (1830—1831; 1838—1839),. министр внутренних дел (1832—1838), главноуправляющий II (кодификационного) отделения с. е. и. в. канцелярии (1839—1862), председатель Государственного совета и Комитета министров (1855— 1864).

63  Речь идет о конституционном проекте П. И. Пестеля, который являлся предметом особого интереса царских следователей. В конце концов Следственной комиссии удалось заполучить в свои руки этот документ, и он сыграл немалую роль в обвинении Пестеля (Чернов С. Н. У истоков русского освободительного движения. Саратов, 1961. С. 347—389).

64  Речь  идет  о В.  Ф.  Раевском.

65  Бестужев-Рюмин Михаил Павлович (1801—1826), подпоручик Полтавского полка, ближайший сподвижник С. И. Муравьева-Апостола, один из руководителей восстания черниговцев. Казнен 13 июля 1826 г. Н. В. Басаргин написал о нем короткое воспоминание (наст, изд., с. 339). Андреев Андрей Николаевич (1804—1831), подпоручик л.-гв. Измайловского полка. Был принят в Северное общество за неделю до восстания, участвовал в совещаниях на квартире Рылеева. Утром 14 дек, уговаривал солдат не присягать Николаю I, во время восстания находился на Сенатской площади в составе верных царю войск. Приговорен по VIII разряду к лишению чинов, дворянства и на вечное поселение в Сибири. В ночь на 28 сент. 1831 г. сгорел вместе с декабристом Н. П. Репиным в с. Верхоленском Иркутской губ.

66  Мартынов Павел Петрович (1782—1838), ген.-майор, командир 3-й бригады 2-й гвардейской дивизии; с 15 дек. 1825 г. ген.-адъютант. Сазонов Николай Гаврилович (1782—?), ген.-майор, начальник инженерной службы гвардейского корпуса. Стрекалов Степан Степанович (1782—1856), ген.-майор, личный порученец Николая  I;   с  15  дек.  1825  г. ген.-адъютант.

67  Басаргина вызвали в Следственный комитет для очной ставки  с Пестелем 22  апр.   1826 г.   (В Д. Т.  12. С. 305);

68  Действительно, Басаргин на следствии подписал показания Пестеля, не допустив очной ставки с ним (ВД. Т. 12. С. 305— 306).

69 Несмотря на тенденциозный и фальсификационный характер «Донесения Следственной комиссии», убедительно раскрытый в «Разборе Донесения тайной Следственной комиссии государю императору  в   1826  году»  М.  С.  Лунина   (Лунин  М.  С.   Сочинения, письма, документы. Иркутск, 1988), этот официальный документ, содержащий определенный фактический материал, вскоре изъяли из обращения. Цензурный запрет на «Донесение Следственной комиссии» был снят лишь в начале 1881 г. (В А. Т. 6. С. XXXII—XXXIII).

70   Тело покойного императора Александра I было привезено 11 марта 1826 г. в Царское Село, откуда 18 марта переправлено в Казанский собор Петербурга. В течение семи дней к нему был открыт доступ. 25 марта 1826 г. состоялось захоронение тела Александра I в соборе Петропавловской крепости (Рус. биогр. словарь. Спб., 1826. Т. 1. С. 381—382). Его жена, императрица Елизавета Алексеевна (1779—1826), умерла в г. Белеве 4 мая 1826 г., возвращаясь   из   Таганрога.  Похоронена  в  Петербурге.

71   Речь идет о Крымской войне, к событиям и социально-историческим урокам которой декабристы обращаются в своих мемуарах постоянно.

72 После начала деятельности Верховного уголовного суда из его состава, по предложению М. М. Сперанского, 7 июня была выбрана Ревизионная комиссия, в которую вошли от Государственного совета ген.-адъютант А. Д. Балашев, гр. К. А. Ливен, кн. Н. К. Салтыков; от Сената Д. О. Баранов, В. И. Болгарский, И. П, Лавров; от военных и гражданских чинов гр. Ю. А. Головкин, гр. К. О. Ламберт, ген.-лейтенант Н. М. Бороздин. Кроме того, по распоряжению Николая I в нее были введены А. X. Бенкендорф, В. В. Левашов и А. И. Чернышев. Ей поручалась формальная проверка предварительного следствия. Каждому из подсу­димых было задано всего три вопроса: 1) Его ли рукой подписаны показания? 2) Добровольно ли подписаны? 3) Были ли даны очные ставки? Ревизионная комиссия провела работу в течение двух дней, опросив 120 человек и подтвердив правильность действий Следственной комиссии.

73  Речь идет об одном из стихотворений английского поэта-романтика Томаса Мура (1779—1852), вошедшем в его лирический сборник «Мелодия», опубликованный в 1804 г.

74  В ЦГАОР (ф. 279, д. 196) хранится несколько иной перевод стихотворения Мура «Музыка», сделанный Басаргиным с английского  списка,   также  находящегося  в   этом  деле.

0

12

ЗАПИСКИ

Не прошло и четверти часа, как взошел ко мне плац-адъютант и велел одеваться в Комитет. Окончив наскоро туалет свой, я вышел вместе с ним, и мы отправились в комендантский дом. Меня уже вели не с завязанными глазами.

Войдя в какую-то комнату, я нашел там человек двадцать моих товарищей в разных костюмах. Кто был в мундире и полной форме, кто во фраке, кто просто в халате. Между ними были и мои друзья и знакомые: Вольф, Ивашев, двое Крюковых. Некоторых я знал по слуху или видел их в обществе, иных совсем не знал. Одним словом, тут был второй разряд осужденных 75). Все мы были очень веселы, здоровались, обнимались, говорили друг с другом и решительно позабыли, какая ожидает нас участь. Все радовались даже минутному свиданию   после   шестимесячного  одиночного   заключения.

Вскоре пришел плац-майор с какою-то бумагою и, соображаясь с нею, стал устанавливать нас по порядку. Окончив это, он велел нам идти в этом порядке, друг за другом, в другую комнату, а потом и далее. Отворив двери третьей комнаты, мы вдруг очутились в большой зале перед всеми членами Верховного уголовного суда, сидевшими на скамьях в два яруса около большого стола, покрытого красным сукном и установленного покоем (П). Их всех тут было человек сто. Посреди стояло зерцало 76), а против зерцала сидело духовенство, митрополиты и епископы (члены Синода), потом члены Государственного совета и сенаторы 77). Перед столом, по эту сторону зерцала, стояло нечто вроде налоя, за которым экзекутор 78) или секретарь Сената прочел громогласно сентенцию каждого из нас. Мы решительно ничего не слушали и смотрели только друг на друга: так были обрадованы нашим свиданием. Я заметил, что духовные особы привстали, чтобы посмотреть на нас, потому что зерцало мешало им нас видеть. В той стороне, где досталось мне стоять, сидел за столом М. М. Сперанский 79). Он был знаком с моим батюшкой и со всем нашим семейством.  Я сам  раза два  был у  него,  когда был  в Петербурге. Мне показалось, что он грустно взглянул на меня, опустил голову, и как будто слеза выпала из глаз его. По прочтении сентенции Николай Бестужев хотел было что-то говорить, но многие из присутствующих зашикали, и нас поспешили вывести в противоположные двери.

Я уже не попал в прежний каземат мой. По просьбе нашей плац-майор посадил меня рядом с Ивашевым в лабораторной; третий товарищ наш был лейтенант Завалишин, дальний родственник Ивашева, которого прежде этого я не знал.

Весь этот день провели мы с Ивашевым в каком-то чаду, нисколько не думая о сентенции. Мы не могли наговориться, пересказывали друг другу все случившееся с нами с тех пор, как расстались, а расстались мы около года тому назад. Он оставил меня в Тульчине, еще до кончины жены моей. Лейтенант Завалишин передал нам тоже всю историю своего участия в обществе, и таким образом мы проговорили не только весь день, но и всю почти ночь.

Мы так еще были молоды, неопытны, что приговор наш к двадцатилетней каторжной работе в сибирских рудниках не сделал на нас большого впечатления. Правду сказать, он так был несообразен с нашею виновностью, представлял такое несправедливое к нам ожесточение, что, как-то возвышал нас даже в собственных наших глазах. С другой стороны, он так отделял нас от прошедшего, от прежнего быта, от всего, что было дорого нам в жизни, что необходимо вызвал в каждом из нас все силы нравственные, всю душевную твердость для перенесения с достоинством этого перехода. Я теперь даже уверен, что если бы правительство вместо того, чтобы осудить нас так жестоко, употребило меру наказания более кроткую, оно бы лучше достигло своей цели, и мы бы больше почувствовали ее, даже, может быть, больше бы сожалели о той доле значения в обществе и преимуществе прежнего нашего положения, которые теряли. Лишив же нас всего и вдруг поставив на самую низкую, отверженную ступень общественной лестницы, оно давало нам право смотреть на себя, как на очистительные жертвы будущего преобразования России; одним словом, из самых простых и обыкновенных людей делало политических страдальцев   за   свои   мнения,   этим   самым   возбуждало всеобщее к нам участие, а на себя принимало роль ожесточенного, неумолимого гонителя 80).

Перед самою зарею нам велено было приготовляться, а с первым лучом света вывели всех из казематов, собрали на крепостной площади около церкви и, окружив караулом, повели вон из крепости. Мы догадались, что исполнялась сентенция. Пришедши на какой-то луг позади Кронверкской куртины, где под ружьем стояло войско, толпился кое-где народ и где в отдалении разъезжали верхом несколько генералов, около каких-то столбов с перекладинами (то были виселицы, о назначении которых никто из нас не догадывался) отделили тех, которые служили по гвардии, и повели для исполнения приговора к полкам, в которых они числились. Все прочие, между коими находились армейские и артиллерийские офицеры, гражданские чиновники и отставные, остались на месте, и сентенцию над ними приводил в исполнение санкт-петербургский обер-полицмейстер. В моем отделе были Финляндского полка полковник Митьков, гвардии капитан Пущин, штабс-капитаны: Назимов, Репин; поручики: Розен, Цебриков, Андреев, Лаппа и я. Нас подвели к гвардейской егерской бригаде, которою командовал генерал Головин 81).

По прочтении опять каждому из нас его приговора ломали над головою шпагу, снимали мундир и тут же сжигали, потом надевали лазаретный халат и по окончании всей этой церемонии повели обратно в крепость. Костюмы наши были очень смешны. Разбирать халаты было некогда: иному на маленький рост попался самый длинный, и он едва мог переступать в нем; другому на большой — коротенький, толстому доставался узкий, так, что он едва напяливал его на себя. Мы невольно улыбались, глядя друг на друга.

Меня опять посадили в лабораторную с Ивашевым, но место Завалишина занял полковник Муравьев, осужденный, но помилованный государем и назначенный на жительство в Сибирь, без лишения чинов и дворянства 82). Войдя в каземат свой с убеждением, что все мои отношения и расчеты с миром окончены и что остальная жизнь моя должна пройти в отдаленном, мрачном краю (тогда Сибирь не так была известна, как теперь, и об ней говорили с ужасом), в постоянных страданиях и лишениях   всякого   рода,   я   не   считал   уже   себя   жильцом этого мира и обратил все помыслы мои на то, чтобы, сколько возможно, перенести с достоинством этот переворот судьбы, не ослабнуть нравственно и как можно лучше приготовить себя к будущей жизни. В отношении себя собственно я был как будто не недоволен этим переворотом, потому что он, казалось, приближал минуту моего соединения с покойной женой моей и позволял мне не так оплакивать ее потерю. Будучи слабого и плохого здоровья, я никак не думал прожить долго, а настоящее положение мое было самое желательное для смертного часа. Оно не допускало меня жалеть об этой жизни и искупало   много   пред   правосудием   всевышнего.

0

13

Император Николай показал в нашем деле такое противу нас ожесточение, такое нечеловеколюбивое понятие о самодержавной власти, а вместе с тем и такое опасение к либеральным идеям, ко всему, что имело тень оппозиции против правительства, что можно было наперед предугадать всю последующую его политику, весь ход его царствования. Видя в целой России себя только одного, он все относил к себе и считал только то справедливым, только то согласованным с выгодами России, что казалось выгодным для него собственно, что согласовывалось с его желаниями и что упрочивало его самовластие. Надобно заметить также, что дело наше, из которого он вышел победителем и которое показало ему все раболепие, всю ничтожность высших государственных сановников, поселило в нем преувеличенное о себе понятие и усилило его власть, его самонадеянность. Люди, безусловно преданные правительству, помышлявшие только о собственной пользе, старались друг перед другом льстить, раболепствовать ему, угождать ему во всех его самовластных удовольствиях и превозносить каждое его слово, каждый поступок. Люди робкие боялись даже подумать о происшествии; наконец, те, на которых падало какое-либо подозрение в симпатии к нам*, старались преданностью своею и одобрением всех мер правительства истребить это недоразумение и восстановить себя в его мнении. Стало быть, он нигде и ни в каком действии своем не мог ожидать и иметь не только сопротивления, но  даже  противоречия.  Уста  истины   закрылись,   глас  ее

____

* [В  числе  их Сперанский,  Мордвинов,  частию Киселев,  Ермолов и некоторые другие.] 83)

замолк, и в продолжение всего тридцатилетнего царствования своего он имел дело не с людьми, а с безгласными, униженными орудиями своего самовластия. Вот, по моему мнению, главная причина, почему в годину испытаний, когда России понадобились люди, явились простые неискусные машины, испорченные долговременным худым употреблением 84). Вот почему также, не привыкнув встречать препятствий, он сам как будто растерялся и, разочарованный в своем всемогуществе, не перенес этого разочарования. Обвинять его не смею и считаю даже несправедливым. Кто бы на его месте не поддался чарам самовластия и окружающей лести! Редкий бы не поверил своему назначению свыше, не счел бы себя чем-то необыкновенным, видя в продолжение тридцати лет одну только удачу и имея постоянно перед глазами своими завесу, сотканную из раболепной преданности, лести, эгоизма, скрывшую от него все то, что было худо! Для того чтобы поступать иначе, нежели поступал он, надобно быть гением, и гением с великодушным любящим сердцем, а такие гении редки, и он им не был*.

В день исполнения нашей сентенции, после обеда, пришел ко мне мой прежний сторож из Кронверкской куртины,   принес   с   собою   кое-что   из   оставленных   там

___

* Мне кажется, что в неумеренной строгости, с которой он поступил с нами, у него была мысль восстановить в глазах подданных своих и особенно в высшем классе значение государя и его верховной власти, которая могла ослабнуть от случавшихся так часто заговоров в протекшее столетие русской жизни. Нельзя допустить, чтобы он не понимал, зная так хорошо все наше дело, что ни у кого не было намерения покуситься на особу царя и что все то, что говорилось, были пустые слова, без всякой цели. Но он, кажется, воспользовался этим случаем, чтобы повысить идею о государе, и обрел для этого несколько жертв. Нельзя также сказать, чтобы мы и сами в продолжение дела нашего все вообще вели себя так, чтобы возбудить в нем невольное уважение. Конечно, многие, не думая о своем спасении, без затруднения, без страха говорили перед ним и Комитетом правду о том, что касалось России, правительства, указывали на существование злоупотреблений, лихоимства, угнетения слабых сильными. Но были и такие, которые ослабели духом, у которых одиночное заточение и гнев самодержавного владыки отняли всю твердость, которые думали наружными знаками раскаяния заслужить себе прощение. Характеры не все одинаковы, обвинять последних нельзя. Чувствую по себе, как я уже сказал и прежде, что можно находиться в таком нравственном упадке духа, что будешь поступать не только вопреки убеждений, но даже самого простого здравого смысла. Уединение, материальные   лишения,   физические   страдания   неодинаково   действуют на нравственность всех людей. Одни переносят их твердо, покойно, не подчиняют их влиянию свою нравственную стихию, другие не могут избегнуть этого влияния и поддаются ему совершенно. Первые не должны гордиться, вторых нельзя винить. И те и другие — создания божий, поставленные им в разные положения, обстоятельства, — являлись в мире с разными организациями, получили неодинаковое воспитание, неодинаковые понятия о вещах. Правда и то, что государь мог бы понять его, смотреть в нашем деле на одни только побуждения, заставившие каждого из нас вступить в общество, но для этого надо, было иметь человеколюбивое сердце и менее эгоизма в характере.

вещей моих и сообщил мне о последних минутах пяти казненных товарищей наших. Это была неожиданная и грустно поразившая меня новость. По выслушании приговора их всех посадили в Кронверкскую куртину: Пестеля в номер Андреева, Сергея Муравьева-Апостола в бывший мой, Рылеева в другую комнату — в номер, который занимал до этого Бобрищев-Пушкин 1-й, а Каховского тут же, в номер Розена. Бестужева-Рюмина привели в прежний свой. Им позволили написать к родным. К четверым прислали протоиерея Мысловского, чтобы приготовить к смерти, а к Пестелю пастора. Все они были очень покойны, отказались иметь последнее свидание с родными (Рылеев с женой и дочерью), чтобы не расстроить их и себя. Говорили немного между собою и ожидали последнего часа с твердостью. Их вывели рано, до свету, заковав прежде в железа. Выходя в коридор, они обнялись друг с другом и пошли, сопровождаемые священником и окруженные караулом, к тому месту, где мы видели столбы. Тут их поместили на время в каком-то пороховом здании, где были уже приготовлены пять гробов, и потом, по окончании нашей сентенции, исполнили приговор Верховного уголовного суда. Исполнением этого приговора распоряжался генерал Чернышев. Протоиерей Мысловский был при них до последней минуты. У двоих из них* 85) оборвались веревки, и они упали живые. Исполнители потерялись и не знали, что делать; но по знаку Чернышева их подняли, исправили веревки и снова не взвели, а уже взнесли на эшафот. Потом, когда уверились, что все пятеро уже не существуют, сняли трупы и отнесли туда, где находились гробы, и, положивши в них тела, оставили их тут до сле-

___

* [Я не мог положительно узнать, у кого,— одни говорили мне, что у Пестеля и Каховского, а другие утверждали, что у Рылеева и Муравьева-Апостола.] 86)

дующей ночи. Потом свезли тайно в ночное время на устроенное для животных кладбище (называемое Голодай) и там, неизвестно где, закопали.

Тут рассуждений не нужно — факт сам говорит за себя. Так окончили жизнь пять первых политических наших мучеников. Они проложили в России новый путь, усеянный терниями, опасностями, но ведущий к высшей цели*. Может быть, будут и еще жертвы, но наконец путь этот когда-нибудь уладится, и по нем безопасно уже пойдут будущие их последователи. Тогда и их имена очистятся от окружающего мрака и, освещенные благоговением потомства, озарят то место, где покоится прах их.

Говорили, что будто бы протоиерей Мысловский хотел было воспротивиться второй казни двух упавших, но что Чернышев настоял на этом; что государь, опасаясь возмущения войск при исполнении приговора, уехал в Царское Село и велел каждые четверть часа присылать к себе фельдъегерей с известием о происходящем на месте казни. Некоторые утверждали, что он сам, переодевшись, был тут неузнанный никем. Наконец, также носился слух, что Верховный суд не решался на смертную казнь и только потому так осудил, что ему под рукою дано было знать, что государь желает самого строгого приговора, чтобы тем разительнее было его милосердие; что светлейший князь Лопухин (бывший председатель Государственного совета) 87), принеся государю этот приговор, не мог скрыть своего ужаса, когда увидел, что он хочет утвердить четвертование; что государь заметил его невольный ужас, спросил, что это значит, и что тогда будто бы Лопухин сказал ему причину строгого осуждения Верховного уголовного суда и что в России такая казнь неслыханна; что император задумался и написал «повесить». Правда ли все это или нет, знают только те, между коими все это происходило, и я помешаю эти слухи и толки для того, чтобы показать, какое тогда мнение имели многие о характере покойного государя и об исполнителях его воли.

Мы ожидали, что после сентенции нас отправят сейчас в   Сибирь,   и  действительно   восемь  человек  первого  раз-

___

* В печатном тексте П. Е. Щеголева слова «но ведущий к  высшей цели»  отсутствуют.  Восстановлены  по  автографу.

ряда были вскоре увезены туда. Всю почти первую категорию разослали в разные финляндские крепости. Прочие остались в Петропавловской. Государь, окончив наше дело, отправился на коронацию в Москву. Родные наши надеялись, что в это время будет общая амнистия или, по крайней мере, значительное облегчение нашей участи.

С окончанием нашего дела и с отъездом императора из Петербурга присмотр за нами несколько смягчился. Нас каждый день водили гулять по двору под надзором дежурного унтер-офицера. Мы могли разговаривать между собою, не опасаясь подвергнуть ответственности сторожа или часового. Родным позволялось иметь с нами свидание в комендантском доме, в присутствии плац-адъютанта, и доставлять нам некоторые вещи, как-то: платье, белье, книги и съестные припасы. У меня в Петербурге родных не было, и потому я лишен был утешения их видеть.

По отправлении полковника Муравьева меня с Ивашевым перевели из лабораторной в Невскую куртину, где опять поместили рядом. Для обоих нас это было большим облегчением. Мы целый день толковали о былом, настоящем, будущем, старались взаимно поддерживать один другого и не давали друг другу хандрить. Читали книги, доставленные Ивашеву его родными, и не один раз, когда вечером запирали нашу куртину и часовые не опасались обхода крепостных офицеров, сходились вместе в одном, из наших казематов. Против нас сидел князь Одоевский, очень молодой и пылкий юноша — поэт. Он, будучи веселого, простосердечного характера, оживлял нашу беседу,  и нередко мы  проговаривали  по целым ночам.

Так прошло два месяца. Государь возвратился из Москвы. В коронацию нам убавили пять лет работы. Многие были уверены, что наша ссылка в Сибирь отме­нена, что нас продержат года два в заточении, что в это время государь при каждом случае будет уменьшать сроки нашей работы и что, наконец, позволят нам возвратиться в недра своих семейств. Но они рассчитывали без знания характера государя. В уме его уже было решено наше вечное исключение из общества, вечное разлучение с родными, наш угрожающий пример для всех тех, которые бы захотели следовать нашим путем. Впоследствии оно так и было. В продолжение его царствования Сибирь населялась тысячами политических изгнанников, польскими и частью и русскими.

Не помню теперь, по какой причине перевели меня опять в Кронверкскую куртину и разлучили таким образом с Ивашевым. Там я занял уже не прежний свой номер, а опять какой-то маленький каземат, подобный моему первому жилищу. Соседями моими были Лунин и Кожевников. Первый был уже немолодой человек. Он начал службу свою в кавалергардском полку, вместе с нынешним графом Орловым, был известен своим независимым характером, своею любезностью, разными забавными выходками с своим полковым командиром Депрерадовичем и с самим великим князем Константином, который его очень любил и при котором в последнее время он служил. Второй был еще юноша, кажется, подпоручик лейб-гренадерского полка. Он не был судим, а переведен только за какой-то вздор, во время 14 декабря, тем же чином в армию и оставлен на шесть месяцев в крепости. Я скоро познакомился с обоими. Тут я опять попал к прежнему сторожу.

После сентенции на пищу осужденным правительство отпускало только полтину асс в сутки, но у кого припасены были свои деньги или кому доставляли потом родные, те получали ежедневно от плац-майора небольшую на издержки сумму, смотря по их надобностям. У меня отобрали 1700 руб. асс; следовательно, не имея даже родных в Петербурге, я долгое время мог удовлетворять небольшие свои потребности. Плац-майор обыкновенно каждую неделю присылал мне по пяти рублей, и этих денег мне доставало и на табак, и на белый хлеб, и на проч. Посредством сторожа моего я даже абонировался в книжном французском магазине и брал оттуда книги. В крепости я прочел все романы того времени, Вальтера Скотта, Купера 88) и тогдашних известных писателей. Сверх того, пользовался от ближних товарищей моих теми книгами, которые они получали от родных. Таким образом, я почти всегда был занят и не имел времени скучать. Я пробовал также сочинять стихи, но они выходили у меня никуда негодные, и, убедясь, что поэзия не мое дело, я прекратил это занятие. С Луниным и Кожевниковым мы свободно разговаривали. С первым каждый День после обеда я играл в шахматы. У него и у меня были занумерованы доски, и у каждого своя игра в шахматы. Сговорясь играть, расставляли их каждый у себя и потом передавали по очереди один другому сделанный ход. Иногда игра длилась два и три часа, но тем была занимательнее, что не могло случиться необдуманных Ходов или так называемых промахов. Мы оба в этой игре были равносильные, и оттого еще более она занимала нас. Нас водили также каждый день гулять: или около куртины, или в сенях, когда бывала дурная погода. Тут мы встречались иногда с некоторыми товарищами, занимавшими отдаленные номера, и обменивались несколькими словами.

Раз как-то зашел ко мне дежурный унтер-офицер, которого мы все любили за его к нам преданность и услужливость. Вид его показывал, что он хочет что-то сообщить мне. «Жаль мне вас, господа, от всего сердца, — сказал он наконец, осмотрев сначала, не подслушивают ли его из коридора, — хотелось бы очень кому-нибудь из вас помочь, чем могу, а могу многое, как вы сами уверитесь. Могу даже доставить вам возможность вырваться из этих стен и уплыть на корабле в Англию». — «Каким это образом, любезный друг?» — спросил я с недоверчивостью. — «А вот как, — отвечал он,— разумеется, для этого надобны деньги, тысяч пять — шесть сначала довольно, потом родные пришлют туда. Ну, да мне и самому пришлось бы с вами отправиться: оставаться здесь мне после этого нельзя. Слушайте, как можно все это устроить. Я бы переговорил сначала с капитаном купеческого иностранного судна, они беспрестанно теперь приходят и отходят из Петербурга. Во всем условился бы с ним. Тут затруднения не будет. Конечно, надобно заплатить ему порядочную сумму. Корабли обыкновенно выходят ночью, потому что тогда удобнее разбирать на Неве мост. В известный день, когда судну придется выходить, под вечер, по обходе плац-адъютанта, я бы пошел с вами гулять, вывел бы за крепость и спрятал бы вас на полчаса в дровах». — «Но как бы мы вышли с тобой из крепости, когда при каждых воротах караул?» — спросил я. — «А вот не хотите ли полюбопытствовать когда-нибудь, — отвечал он, — так хоть, для примеру. Потом, — воротясь один в куртину, я сам бы осмотрел и запер казематы, а ключи отнес бы плац-майору. У вас на постели можно заранее приготовить так, чтобы часовому, если ему вздумается посмотреть в окошечко, показалось, что вы лежите и спите. По окончании всего, когда совсем потемнеет, я бы явился к вам, и через несколько минут мы оба были бы на судне. Тут капитан спрятал бы нас до прохода через Кронштадтскую брандвахту. Эту брандвахту корабли обыкновенно проходят перед светом, а с наступлением дня мы были бы совершенно безопасны. В каземате же не хватились бы вас до девяти часов утра на другой день, т. е. до тех пор, пока не станет ходить плац-адъютант. Да и тогда не знали бы, что делать и где вас искать. Разумеется, скоро бы догадались, что это мои проделки; но им и в ум бы не пришло, что мы спаслись на корабле; а если бы и пришло наконец, то в это время мы были бы уже далеко и вне погони. Видите, как это легко,— сказал он,— но для этого нужны деньги и решимость. У меня ее станет. Я уже предлагал это одному из ваших, и он бы очень мог, потому что богат, и родные его в Петербурге*; но вы все, кажется, не потеряли надежду на милость государя, а я так совсем не надеюсь на нее для вас, не такой он человек».

Все, что он говорил, как я сам убедился потом, было дельно и удобоисполнимо. Раз даже, гуляя со мной, он, для доказательства, вывел меня из крепости без всякого затруднения. Караул, стоявший при крепостных воротах, не обратил даже на нас внимания. Но у меня не было ни средств, ни желания воспользоваться его предложением. Я и теперь считаю, что было бы малодушно, нехорошо, если бы кто-нибудь из нас захотел отделить свою судьбу от судьбы своих товарищей. Из всех нас никто не подумал даже уклониться бегством от предстоявшей ему участи. Один только Тургенев отсутствием своим избежал заключения и ссылки, но он был за границею, когда умер покойный император Александр и началось наше дело; зная же наперед, как оно будет обсуждено, не явился ни к суду, ни после осуждения своего. Следовательно, он не прибегал к бегству, а только воспользовался случайным и счастливым для него обстоятельством**.

___

* Я узнал впоследствии, что он точно предлагал это Н. М. Муравьеву,  который  сам  мне  сказывал  об  этом  предложении.

** [Впоследствии Тургенев издал во Франции свои записки — сочинение очень посредственное и не совсем прямодушное, в котором он как будто старается оправдать свое участие в обществе. Нисколько не  завидую его участи, мне кажется странным,  что ему одному только при амнистии возвратили все и что он это не только применял, но, как кажется, даже об этом хлопотал. Прожив тридцать лет очень покойно, тогда как в это время товарищи его страдали, скитаясь по Сибири, — его как будто еще вознаградили за это перед прочими. ] 89)

0

14

Комментарии

75   10 июня 1826 г. была утверждена разрядная комиссия в составе П. А. Толстого (председатель), М. М. Сперанского, И. В. Васильчикова, Г. А. Строганова, С. С. Кушникова, В. И. Энгеля, Д. О. Баранова, П. И. Кутайсова, Е. Ф. Комаровского. Через 17 дней — 27 июня — комиссия завершила разбивку подсудимых на 11 разрядов, поставив пятерых декабристов — П. И. Пестеля, К. Ф. Рылеева, С. И. Муравьева-Апостола, М. П. Бестужева-Рюмина и П. Г. Каховского — вне разрядов.

76  Зерцало — эмблема правосудия, устанавливавшаяся в дореволюционной России в присутственных местах, в виде увенчанной двуглавым орлом трехгранной призмы с наклеенными на гранях указами Петра I о соблюдении законности.

77  Подписанный Николаем I 1 июня 1826 г. указ Сенату определял состав Верховного уголовного суда, в который вошли 18 членов Государственного совета, 36 сенаторов, 3 митрополита от Синода и 15 особо назначенных высших военных и гражданских чинов.   Всего   в   него   входило   72   человека,   представлявших   собой  высшую бюрократию. Председателем суда был назначен кн. П. В. Лопухин, его заместителем — кн. А. Б. Куракин, а обязан­ность ген.-прокурора была возложена на министра юстиции кн. Д.   И.   Лобанова-Ростовского   (ВД.   Т.  17.  С.  69—70,  75—76).

78  Экзекутор — судебный чиновник.

79   Сперанский Михаил Михайлович (1772—1839), государственный деятель, гр. (1839), директор департамента Министерства внутренних дел (1803—1807), с 1807 г, статс-секретарь Александра I. Автор «Введения к уложению государственных законов» (1809). В конце 1811 г. подвергся опале и оказался в ссылке (1812—1816). Был пензенским губернатором (1816—1818) и ген.-губернатором Сибири (1819—1821). В конце 1821 г. возвращен, в Петербург. Сыграл решающую роль в выработке судебно-процессуальных норм во время следствия и суда над декабристами. С 1826 г. фактически возглавлял II отделение с. е. и. в. канцелярии, занимавшееся кодификацией законов. С 1838 г. председатель департамента   законов   Государственного   совета.

80  Ореолом самопожертвования проникнуты многие сочинения А. И. Герцена, в которых декабристы выступают страдальцами за свои высокие идеалы. Так, в статье «Концы и начала», использованной В. И. Лениным в великолепном публицистическом произведении под названием «Памяти Герцена», Искандер написал: «Люди 14 декабря, фаланга героев. <...> Это какие-то богатыри, кованные из чистой стали с головы до ног, воины-сподвижники, вышедшие сознательно на явную гибель, чтоб разбудить к новой жизни молодое поколение и очистить детей, рожденных в среде палачества и раболепия. Но кто же их-то душу выжег огнем очищения, что за непочатая сила отреклась в них-то самих от своей грязи, от наносного гноя и сделала их мучениками будущего?» (Герцен. Т. 16. С. 171). Не исключено, что Басаргин мог испытать влияние герценовской трактовки подвига декабристов.

81  Головин Евгений Александрович (1782—1858), ген. от инфантерии. Во время событий 14 дек. 1825 г. в звании ген.-майора командовал 4-й бригадой 2-й гвардейской дивизии и помешал прийти на помощь восставшим офицерам и солдатам Финляндского полка. Варшавский военный губернатор (1828—1837), командующий Кавказским Отдельным корпусом (1838—1841), с 1845 г. ген.-губернатор Прибалтийского края, с  1848 г. член Гос.  совета.

82  Муравьев Александр Николаевич (1792—1863), отставной полковник Генерального штаба, с 1856 г. ген.-майор. Был одним из основателей Союза спасения и членом Союза благоденствия. Осужден по VI разряду и сослан в Сибирь без лишения чинов и Дворянства. В февр. 1828 г. определен на службу городничим Иркутска. В 1832—1834 гг. тобольский гражданский губернатор. В янв. 1834 г. переведен председателем Вятской уголовной палаты, через год стал председателем Таврической уголовной палаты, в 1837—1839 гг. архангельский гражданский губернатор, потом член Совета Министерства внутренних дел и начальник штаба 2-го пехотного корпуса. В 1856—1861 гг. нижегородский военный губернатор. Горячий поборник освобождения крепостных крестьян. Первым браком был женат на Прасковии Михайловне Шаховской    (1790—1835),   а   вторым — на   ее   сестре   Марфе   Михайловне (1799—1885).

83 В    планах      государственного      переворота,     разрабатываемых  декабристами, большое внимание уделялось созданию временного правительства. В числе кандидатов в члены временного правительства фигурировали имена М. М. Сперанского, Н. С. Мордвинова А. П. Ермолова, Н. Н. Раевского, И. М. Муравьева-Апостола Д. А. Столыпина, Д. О. Баранова и некоторых других (С е м е н о в а А. В. Временное революционное правительство в планах декабристов. М., 1982). Александр I знал об общественной популярности этих лиц. В записке, написанной незадолго до смерти, он отмечал, что «дух вольномыслия получил широкое распространение», вследствие чего возникли тайные общества, «которые имеют <...> секретных миссионеров для распространения своей партии: Ермолов Раевский, Киселев, Михаил Орлов, Дмитрий Столыпин и многие другие» (Шильдер Н. К. Император Александр I, его жизнь и царствование.  Спб.,  1905.  Т. 4.  С. 330).

В ходе процесса над декабристами имена сановных лиц, подозреваемых в связях с заговорщиками, очень интересовали следствие. Личный осведомитель Николая I из состава Следственной комиссии генерал В. И. Болгарский сообщал в одном из донесений царю о дошедших до него слухах: «<...> усердные патриоты не могут верить, чтоб одна молодежь предпринимала такую важную в государстве перемену, не имея скрытых и осторожных, но важнейших сообщников. Слишком много толков о подозрении на адмирала Мордвинова, Сперанского и Булгакова» (ЦГАОР. Ф. 109, 1826. С.-А. Оп. 5. Д. 3174. Л. 15).

84  Здесь Басаргин еще раз возвращается к урокам Крымской войны, обнаружившей всю гнилость самодержавно-феодального социально-политического строя России.

85  В другой редакции «Записок» написано: «У двоих из них, кажется, Пестеля и Каховского <...>» (ЦГАОР. Ф. 279. Оп. 1. Д. 167).

86 П. В. Голенищев-Кутузов, руководивший казнью декабристов, доносил Николаю I после ее свершения: «Экзекуция кончилась с должною тишиною и порядком как со стороны бывших в строю войск, так и со стороны зрителей, которых было немного. По неопытности наших палачей и неумению устраивать виселицы при первом разе трое, а именно Рылеев, Каховский и Муравьев, сорвались, но вскоре опять были повешены и получили заслуженную смерть» (Красный архив. 1926. Т. 4 (17). С. 181. Подлинник хранится: ЦГАОР. Ф. 782 (Коллекция Зимнего дворца). Оп. 1. Д. 1446. Л. 30).

87 Лопухин Петр Васильевич (1753—1827), кн., государственный деятель. При Екатерине II — ярославский и вологодский ген.-губернатор; при Павле I — ген.-прокурор (1798—1799); при Александре I — министр юстиции (1803—1810), председатель департаментов гражданских духовных дел, законов Государственного совета, председатель Комитета министров (1816—1823); председатель  Верховного  уголовного  суда  по  делу декабристов.

88 Вальтер Скотт (1771—1832), английский писатель, создатель жанра исторического романа. Наиболее известные романы: «Уэверли» (1814), «Пуритане» (1816), «Роб Рой» (1818), «Айвенго» (1820), «Квентин Дорвард» (1823). Джеймс Фенимор Купер (1789—1851), американский писатель. Наиболее известные произведения: «Пионеры» (1823), «Последний из Могикан» (1826).

89 Тургенев Николай Иванович (1789—1871), один из видных деятелей Союза спасения. Союза благоденствия и Северного общества; ученый-экономист, автор книги «Опыт теории налогов» (Спб., 1818), действ, статский советник, крупный чиновник Министерства финансов. В июне 1824 г. уехал на лечение за границу и во время событий 14 дек. 1825 г. не был в России. Он отказался выполнить требование царского правительства вернуться в Петербург, чтобы предстать перед Следственной комиссией по делу декабристов. Осужден заочно по первому разряду и приговорен к каторжным работам навечно (ВД. Т. 17. С. 225). В 1847 г. издал в Париже книгу «Россия и русские» (т. 1—3, на франц. яз.), в которой весьма субъективно изложил историю тайных обществ, а также высказал свои взгляды на перспективы экономического развития России, акцентируя внимание на необходимости освобождения крестьян. 4 июля 1856 г. обратился к Александру II с прошением о помиловании. Амнистирован полностью 26 авг. 1856 г. В мае 1857 г. приехал в Петербург, и ему были возвращены чины, ордена, все права по происхождению, кроме прав на прежнее имущество (Ш т е й н г е и л ь В. И. Сочинения и письма. Иркутск, 1985. Т. 1. С.  143).

Несмотря на это за ним был установлен секретный полицейский надзор. Видимо, чувствуя его, Н. И. Тургенев через месяц попросил выдать ему заграничный паспорт. На запрос об этом московского ген.-губернатора А. А. Закревского начальник III отделения В. А. Долгоруков ответил: «Удовлетворение ходатайства Тургенева было бы преждевременно. Он только что возвратился в Россию». Однако Александр II разрешил выдать Н. И. Тургеневу заграничный паспорт (ЦГИАМО. Ф. 16. Оп. 47. Ед. хр. 76. Л. 7, 9). В связи с приездом Н. И. Тургенева распространился слух о том, что его хотят сделать министром финансов (ЦГАОР. Ф. 109, 1857. С.-А. Оп. 5. Д. 43. Л. 3). Достоверно известно, что Н. И. Тургенев был еще в России в июле 1859 г. В письме к Е. И. Якушкину из Твери от 19 июля 1859 г. М. И. Муравьев-Апостол сообщал, что у него были А. В. Поджио, Г. С. Батеньков, а также Н. И. Тургенев, который «приезжал из Парижа получить наследство от своей сестры» (ЦГАОР. Ф. 279. Оп. 1. Д. 603. Л. 1). Возможно, он приезжал и в 1864 г. (Штейнгейль В. И. Сочинения и письма. Т.  1. С. 489).

0

15

ЗАПИСКИ

Наступила глубокая осень — никого из нас еще не отправляли. Я сделался болен: у меня отнялись почти ноги и возобновилось кровохаркание. Плац-майор предложил мне перейти в лазарет; но я не согласился, опасаясь, что, пока буду там лечиться, товарищей моих увезут всех в Сибирь, а меня оставят потом в крепости. Это опасение было для меня хуже болезни, которую по этой причине я старался скрывать даже от лекаря: во время его посещений я уверял его, что мне лучше и что если я буду на воздухе, то скоро совсем поправлюсь.

Долгие осенние и зимние вечера и нескончаемые ночи особенно утомительны в заключении. Я это испытал на себе. Без движения хорошего сна не могло быть, тем более, что грудная боль и ломота в ногах не позволяли мне долго оставаться в одном положении. Как ни любил я чтение, но целый день, и в особенности вечер, при тусклом свете тоненькой сальной свечи или вонючего ночника, читать постоянно было невозможно. С соседями своими мы переговорили все, о чем можно было говорить; да и сверх того, по слабости и грудной боли, я не мог громко и долго говорить. Шахматы тоже не так уже развлекали меня и даже утомляли. Одним словом, я с нетерпением, ожидал какой-нибудь перемены и молил бога, чтобы скорее отправили меня в Сибирь. От родных своих я не имел никакого известия. Я знал, что никому из них нельзя было приехать в Петербург. Писем также не надеялся получить от них: им нельзя было знать, где я нахожусь после сентенции и позволено ли иметь переписку с нами. Я даже не желал, чтобы братья писали ко мне, потому что боялся за них, если бы они вздумали показать особенное во мне участие.

Была уже зима, и прошел праздник Рождества. После Крещения 1827 года я узнал, что некоторых из нас стали куда-то увозить, и нетерпеливо ожидал своей очереди, не без боязни, однако же, чтобы не отправили в какую-нибудь крепость. Раз как-то, около 20 января, вошел ко мне плац-майор и спросил, есть ли у меня что-нибудь теплое.   «Не  хотят   ли   меня   отправлять,   Егор  Михайлович?» — спросил я. — «И нет, батюшка, — возразил он.— Куда отправлять, разве по домам (надобно знать, что он каждому из нас при всяком посещении своем повторял одно и то же: что нас простят непременно). Я спросил об этом у вас для того, что теплое платье необходимо для прогулок, — прибавил он. — Видите, какой холод!» — «У меня ровно ничего нет, — отвечал я, — кроме этого сюртука и двух подушек». — «Не беспокойтесь, все это будет», — сказал он. Тогда я спросил, на какие же деньги и у него ли те, которые отобрали у меня на дворцовой гауптвахте. «Об деньгах не заботьтесь: были бы здоровы, деньги будут», — отвечал он, поспешно выходя из моего каземата.

Я был уверен, что меня скоро отправят; и в самом деле, вечером он опять явился ко мне в сопровождении сторожа, несшего небольшой чемодан и кое-какие вещи. «Вот вам и белье, и тулуп,— сказал он, указывая на сторожа. — Одевайтесь потеплее». Я открыл чемодан, нашел в нем две пары шерстяных носок, теплые сапоги, шапку, перчатки и три довольно толстые рубашки. Жиденький тулупчик, покрытый нанкою, куртка и брюки из толстого солдатского сукна дополняли этот гардероб. Надев наскоро и при помощи сторожа (потому что я был очень слаб) теплую обувь и принесенное платье, а сверх него тулуп, я отправился вместе с плац-майором, поддерживаемый сторожем, в комендантский дом. Другой сторож нес за нами чемоданчик с остальными вещами. Войдя из передней во вторую комнату комендантского дома, я нашел тут трех моих товарищей: Фонвизина, Вольфа, Фролова. С первым я был знаком еще в Тульчине; он командовал тогда бригадой. Со вторым был очень дружен, а третьего совсем не знал. Мы дружески, но грустно поздоровались. Вскоре вошел комендант, генерал Сукин, с бумагою в руках. Он был без ноги и ходил на деревяшке. Ловко повернувшись на деревянной ноге своей, он громко сказал: «Государь император приказал исполнить над вами приговор Верховного уголовного суда и отправить вас в Сибирь». Потом, быстро повернувшись опять, в ту же минуту ушел. Тогда плац-майор дал знак стоявшему тут поручику гарнизонной артиллерии Глухову. Тот вышел и воротился вскоре с фельдъегерем и с солдатом, несшим цепи. Нас посадили, надели кое-как железа, сдали фельдъегерю   и   вывели   на   крыльцо,   где   ожидали   уже четыре жандарма и пять почтовых троек в открытых санях.

Ночь была темная. На крыльце плац-майор сунул мне что-то в руку, завернутое в бумажке. Мне пришло в голову, что это оставшиеся мои деньги, и признаюсь, я удивился такой с его стороны честности. Когда я садился в сани с одним из жандармов, меня кто-то крепко обнял. «Я адъютант военного министра, знаком хорошо с батюшкой покойной супруги вашей, — сказал он мне шепотом. — Не хотите ли через меня что поручить вашим родным?» — «Дайте знать им о том, что вы сами видели и что знаете о нашем будущем; я же ровно ничего не знаю, ни куда везут меня, ни где я буду», — отвечал я, усаживаясь в повозку. Между тем все уже были готовы — и поезд наш тронулся с места.

Выехав из Петербурга, где все было погружено во мраке, мы прибыли ночью на первую станцию и вышли обогреться в комнату смотрителя. Мне это в особенности было нужно, потому что легонький тулуп мой худо защищал меня от январского мороза. Товарищи мои тоже вышли. Фельдъегерь (он оказался мне знакомым и бывал прежде моим подчиненным, когда я был старшим адъютантом, а он приезжал с бумагами в Тульчин) обходился с нами очень вежливо и действительно, как мы убедились впоследствии, был очень добрый человек. Железа нам очень мешали и не давали свободно ходить. Мы, по совету его, подвязали их и уладили сколько возможно удобнее для ходьбы. Тут я вспомнил о данной мне плац-майором завернутой бумажке. Можно представить себе мое удивление, когда я нашел в ней вместо оставшихся моих денег десять серебряных гривенников. Вот все богатство, с которым я отправился, слабый и больной, в сибирские рудники, за шесть с лишком тысяч верст от своего семейства. Нельзя сказать, чтоб такое положение представляло что-нибудь утешительное. Когда мы сели отдохнуть около стола, а фельдъегерь вышел распорядиться лошадьми, смотритель сделал знак Фонвизину, и тот сейчас вышел. Его ожидала на этой станции жена. Они успели до возвращения фельдъегеря (который, вероятно, все знал, но не хотел показать то) видеться несколько минут в сенях. Когда он вышел к нам и объявил, что лошади готовы, мы стали медленно собираться, чтобы   дать   время   Фонвизину   подолее   побыть   вместе.

Наконец, надобно было отправляться. Я сел с Фонвизиным в одну повозку, на что фельдъегерь охотно согласился. Он сам видел, как плохо я был одет для зимнего путешествия. На Фонвизине же была медвежья шуба, и сверх того у него для ног было теплое одеяло. Сидя с ним вместе, мне легче было предохранить себя от холода.

Дорогой Фонвизин рассказал мне, что жена его узнала и сообщила ему, что нас везут в Иркутск, и передала 1000 руб., которых достанет нам и на дорогу, и на первое время в Сибири. Вторая станция была Шлиссельбург. Признаюсь, я невольно подумал, не сюда ли в заточение нас везут, и до тех пор не был покоен, пока не проехали поворот к крепости. На станции мы опять вышли из повозок. Ночь еще продолжалась; фельдъегерь был на дворе; за чем-то я вышел в другую комнату, и только что успел переступить через порог, как очутился вдруг в объятиях трех женщин, которые плакали навзрыд, осыпали меня вопросами и предлагали свои услуги, деньги, белье, платье и т. д. Я отвечал им, что мне ничего не нужно, что всего у меня достаточно, искренно благодарил их за участие и сострадание. Это была какая-то помещица, с двумя дочерьми ехавшая в Петербург. Мы родственно обнялись и простились. Они же все благословили меня и напутствовали самыми искренними благопожеланиями.

На другой день мы проезжали Тихвин. Днем везде собирался народ смотреть на нас и оказывал самое сострадательное участие. В Тихвине некоторые из простого народа и купцов предлагали свои услуги и помощь. Фельдъегерь наш, как добрый человек, распоряжался и поступал с нами так, чтобы только самому не подвергнуться ответственности за слабый надзор, не прибавляя ничего лишнего с своей стороны. Не помню, которого числа мы прибыли в Ярославль и остановились в гостинице. Пока запрягали новых лошадей, нам подали чай, и человек, вошедший с подносом, указал знаком на дверь смежной комнаты. Мы подошли к ней и узнали, что там находится Надежда Николаевна Шереметева, теща одного из наших товарищей, Якушкина, ожидавшая тут со своею дочерью, а его женою, проезда зятя своего. Мы обменялись с нею несколькими словами, а когда выходили садиться в повозки, то встретили ее вместе с дочерью, державшею   на   руках   грудного   младенца,   в   коридоре, посреди толпы собравшихся любопытных. Они обняли, благословили нас и все время не осушали глаз. Жена Якушкина была тогда 18-летняя молодая женщина замечательной красоты. Нам было тяжко, грустно смотреть на это юное, прекрасное создание, так рано испытывающее бедствия этого мира и, может быть, обреченное своею обязанностью, своею привязанностью к мужу на вечную жизнь в сибирских рудниках, на разлуку с обществом, родными, детьми, со всеми, что так дорого юности, образованию и сердцу 90).

Из Ярославля через Кострому, Вятку, Пермь и Екатеринбург приехали мы в Тобольск. Ехали скоро, но иногда останавливались ночевать. Фельдъегерь, заметив, что железа мешали нам спать, был так внимателен, что позволил на ночь снимать их. Жандармы нам прислуживали. Ему, впрочем, как он сам говорил, приказано было обходиться с нами вежливо и, не выходя из границ данной инструкции, оказывать всякое снисхождение. По приезде в Тобольск нас поместили в доме полицмейстера, где и отдохнули мы суток трое. Тут мы расстались с нашим фельдъегерем, который отправился в Иркутск один, а нас сдал губернатору Бантыш-Каменскому (родственнику Фонвизина) 91).

0

16

Не знаю, по этому ли случаю или просто по человеколюбию, но только полицмейстер Алексеев так принял, угощал и покоил нас в продолжение этих трех дней, что я счел обязанностью моею, по прошествии десяти лет, когда я ехал из-за Байкала на жительство в Туринск и проезжал Тобольск, где он жил отставным чиновником, быть у него и поблагодарить его за оказанное нам тогда человеколюбивое внимание. Отдохнув трое суток, мы отправились в сопровождении тобольского частного пристава, но с прежними жандармами, на обывательских лошадях в Иркутск. В Тобольске Фонвизин купил повозку, и мы избавились от хлопот перекладываться на каждой станции. Запаслись еще теплым одеялом, и, следовательно, я не опасался холода. Движение и воздух так благодетельно подействовали на меня, что день ото дня здоровье мое становилось все лучше, так что в Тобольске я был уже совсем здоров и так же крепко ходил и стоял на ногах, как прежде.

Через три недели по отъезде из Тобольска мы прибыли в  Иркутск,  проехав  города:  Тару, Ишим, Каинск, Колывань, Томск, Ачинск, Красноярск, Канск и Нижнеудинск. По дороге везде мы встречали неподдельное участие как в народе, так и должностных лицах. В Каинске, например, городничий Степанов, пожилой мужчина, огромного роста и объема, бывший прежде фельдъегерем, пришел к нам в сопровождении двух человек, едва тащивших огромную корзину с винами и съестными припасами всякого рода. Он заставил нас непременно все это есть и частицу взять с собой, предлагая нам даже бывшие с ним деньги следующими, удивившими нас словами. «Эти деньги, — сказал он, вынимая большую пачку ассигнаций, — я нажил с грехом пополам, не совсем чисто, взятками. В наших должностях, господа, приходится делать много против совести. И не хотелось бы, да так уже заведено исстари. Возьмите эти деньги себе: на совести у меня сделается легче. Лучшего употребления я не могу сделать: семейства у меня нет. Право, избавьте меня от них, вы сделаете доброе дело». Хотя мы не согласились принять это предложение, но тем не менее эта откровенность, это добродушие грубой, не отесанной резцом образования натуры нас очень тронуло, и, прощаясь с ним, мы от души и с признательностью пожали ему руку.

В Красноярске губернатор, и тоже Степанов, угостил нас с искренним радушием. Во всех почти городах, где мы останавливались, чиновники приходили к нам; сначала не смели к нам приступить, заговорить с нами, но всегда кончали предложением услуг и изъявлением чувств. На станциях являлись обыкновенно этапные офицеры с подобными же предложениями, а простой народ толпился около повозок и хотя, видимо, боялся жандармов, но нередко те, которые посмелее, подходили к нам и бросали нам в повозку медные деньги. Я до сих пор храню, как драгоценность, медную денежку, которую я взял у нищей старухи. Она вошла к нам в избу и, показывая нам несколько медных монет, сказала: «Вот все, что у меня есть; возьмите это, батюшки, отцы наши родные. Вам они нужнее, чем мне». Мы прослезились, и я, выбрав у нее одну самую старую монету, положил к себе в карман, благодаря ее от самого искреннего сердца.

Чем далее мы подвигались в Сибири, тем более она выигрывала в глазах моих. Простой народ казался мне гораздо  свободнее,   смышленее,  даже   и   образованнее  наших русских крестьян, и в особенности помещичьих. Он более понимал достоинство человека, более дорожил правами своими. Впоследствии мне не раз случалось слышать от тех, которые посещали Соединенные Штаты и жили там, что сибиряки имеют много сходства с американцами в своих правах, привычках и даже образе жизни. Как страна ссылки, Сибирь снисходительно принимала всех без разбора. Когда ссыльный вступал в ее границы, его не спрашивали, за что и почему он подвергся каре законов. Никому и дела не было, какое он сделал преступление, и слово «несчастный», которым звали сибиряки сосланных, очень хорошо выражает то понятие, которое они себе составили о них. От него требовалось только, чтобы на новом своем месте он вел себя хорошо, чтобы трудился прилежно и умел пользоваться с умом теми средствами, которые представляло ему новое его отечество. В таком случае по прошествии нескольких лет ожидало его не только довольство, но даже богатство и уважение людей, с которыми ему приходилось жить и иметь дело. Кстати, расскажу здесь разительный этому пример. Приехав на какую-то станцию в Нижнеудинском округе, мы остановились в лучшей квартире одного большого селения. В двухэтажном доме было несколько чистых комнат, убранных хотя не роскошно, но довольно опрятно. Все показывало довольство. Нас встретил крестьянин лет сорока, в синем армяке, угостил чаем и вкусным обедом, за которым было даже виноградное вино. Как теперь помню, звали его Ермолай. Против окон дома строилась церковь. Я как-то спросил его, где же старая и как строится новая, обществом или другими средствами. «Это я строю, батюшка, — был его ответ, — старая сгорела от грозы. Насилу добился разрешения на постройку. Нам, поселенцам, везде затруднение, даже в богоугодных делах». Узнав, что он из ссыльных, я с удивлением посмотрел на него, и он, заметив это, продолжал: «Вы, может быть, не поскучаете послушать мою историю, я охотно ее рассказываю всякому». Мы все попросили его об этом, он с заметным удовольствием начал рассказ свой: «Я был крепостным человеком господина N. N. Барин мой был единственный сын у матушки своей, женщины строгой, но благочестивой. Я служил у него камердинером, и как он считался по гвардии, то мы жили с ним в Петербурге,   а   матушка   в   Орловской   деревне   своей.   Они   были очень богаты, и барин очень меня любил. Житье мне было хорошее, привольное, денег всегда вволю, а в молодые лета им цены не знаешь, и мы с барином таки порядочно тратили на всякую всячину. Вдруг объявлен был поход под француза в Австрию. Гвардия выступала, а с нею и мой господин. Он отправил меня с своими лошадьми, коляской и многими вещами, всего будет более чем тысяч на пять, к матери своей, приказав все это доставить ей и, взявши от нее денег, приехать к нему на австрийскую границу. Я доехал до Орла, откуда оставалось только верст 200 до нашей деревни. В Орле я остановился отдохнуть и для развлечения пошел в трактир. Там немного подгулял; меня завели в какой-то дом и начисто обыграли в карты. Коляску, лошадь, вещи я все проиграл пьяный. Утром, когда я проснулся и пришел в себя, побежал было к разбойникам, но их и след простыл. В доме сказали мне, что я говорю вздор и что я тут не был даже. Что было делать? Я не знал имени тех, кто играл со мной, и едва мог бы знать в лицо. Однако же я объявил обо всем полицмейстеру. Тот посадил меня под арест и отправил к барыне по пересылке, произведя, между тем, розыски. Барыня сильно прогневалась на меня и сослала на поселение. Конечно, если бы в это время был сам молодой барин, то он не сделал бы так, а, отечески наказав, простил бы меня.

Вот таким образом, — продолжал он, — я и попал в Сибирь. Пришедши с партией в Нижнеудинск, меня назначили в это селение. Тогда у нас здесь был исправником, дай бог ему царствие небесное, Лоскутов. Вы, конечно, об нем слышали, и если не слыхали, то услышите, Это был человек редкий, необыкновенный, каких мало на свете и каких надобно в Сибири. Строг был, но зато справедлив, и не один из нашего брата поселенцев обязан ему своим достоянием и молит за него бога. При нем, бывало, бросьте кошелек с деньгами на большой дороге, никто не тронет или сей же час объявят. Вот и призывает меня Лоскутов к себе. «Ты назначен, — говорит он, — в такое-то селение, место привольное; если не будешь пить, а будешь трудиться, то скоро разбогатеешь. Смотри, не ленись, работай прилежно: через шесть месяцев я заеду к тебе, и если найду, что ты ничего не приобрел, ничем не обзавелся, запорю до смерти. Если же увижу, что ты трудишься   хорошо,   то   не   откажуся   сам   помогать   тебе». —

«Батюшка, ваше высокоблагородие, — отвечал я, — усердия у меня достанет, да и работать я рад, но тяжело будет подняться, не имея ничего; придется ведь еще долго жить в работниках, пока не скоплю деньжонок». — «За деньгами дело не станет, —сказал он. — Вот тебе 100 руб. Распоряжайся ими с умом; но знай, что я их тебе даю взаймы и не только потребую назад деньги свои, но и отчета в твоем хозяйстве». Я взял деньги не без страха и вышел от него. Ровно чрез шесть месяцев, приехав по какому-то делу в наше селение, он пошел посмотреть мое хозяйство, велел даже принести на показ крынки с молоком и, оставшись доволен, позволил мне еще держать данные им мне деньги. В продолжение этих шести месяцев я женился, обзавелся домиком, посеял хлебца, завел лошадь, две коровы и овец. Бог помог мне выручить порядочную сумму от охоты за козулями. Я, по примеру здешних старожилов, сделал в лесу две засады, и богу было угодно, чтобы в засады мои попалось этого зверя гораздо более, чем у прочих, так что я в первый год продал мяса и шкур рублей на 200. Вот как я начал. Правда, трудился я с женой денно и нощно; но бог, видимо, помогал моим трудам. Лоскутов, бывало, не нарадуется, взойдя ко мне. «Ай да Ермолай, молодец, люблю таких». Лет через десяток я завел большую пашню, стал держать работников, пускать в извоз лошадей, у меня начали останавливаться кяхтинские приказчики с чаями. Одним словом, я разбогател по крестьянскому быту. Мог бы и ещё больше разбогатеть, стоило только пуститься в казенные подряды, меня не только приглашали, и насильно втягивали чиновники; да сам не захотел: тут не всегда делается на честных правилах; надобно давать, а чтобы давать, надобно плутовать, воровать у казны, да и концы уметь хоронить. Мне этого не хотелось; пусть уж другие от этого богатеют, а не я. Мне бог позволил нажить копейку честным образом. Велика была его милость ко мне, грешному, надобно было стараться загладить прежние грехи. У меня это не выходило из головы. Вот, как только случились лишние деньжонки, и я написал письмо к бывшему барину, вложил 5000 рублей асе и отослал их к нему, прося у него прощения и уведомляя о своем житье-бытье. Матушка его давно скончалась, барин же мне отвечал и приглашал меня воротиться в Россию; вот и письмо  его, — прибавил  он,  вынимая  из  шкафа  бумагу. — Но мне уже было здесь так хорошо, что я и не подумал о возвращении. К тому же бог благословил меня семейством. Лоскутов, узнав, что я отослал барину деньги, при целом обществе поцеловал меня и сказал: «Вот, ребята, берите пример с Ермолая, и тогда все будете людьми». Потом я хотел, из благодарности за милость божию ко мне, выстроить ему храм, приготовил нужные материалы и долго хлопотал о разрешении у преосвященного. Наконец получил его, когда старая ветхая церковь сгорела от грозы. Пашни у меня более 100 десятин, две заимки, держу около сорока работников. Все здешние крестьяне со мной советуются, и я дал обещание никому не отказывать в помощи и не спрашивать у просящего, кто он и на что ему. Вот еще недавно, нынешней осенью, еду я на заимку верхом, встречаю несколько человек беглых. «Куда путь держите?» — спросил я их. — «К Ермолаю на заимку, — отвечают они. — Он, говорят, добрый человек, поможет нам». — «Ермолай-то добрый человек, — говорю я,— да законы-то строги, а у него на заимке много работников, ну как они вас задержут да представят? Пойдемте-ка лучше к нему в дом». Они пошли за мной, я накормил их, дал белье и снабдил кое-чем на дорогу. Рассуждаю так: дело правительства ловить беглеца; мое — накормить и помочь человеку».

Мы с удовольствием смотрели на этого необыкновенного человека, удивлялись его простой, но здравой философии и от всего сердца обняли его. Вот вам преступники, господа сочинители и исполнители уголовных законов и общественных учреждений! Вы скажете, это исключение*. Да, исключение; но кто вам-то дал право отнимать все будущее у подобного вам? Это дело одного бога. Вы же можете быть одними только нравственными врачами. Лечите, старайтесь лечить как можно искуснее, не вредя здоровых органов, и когда вылечите, возвратите обществу его члена, который может быть для него полезнее многих других, и в особенности своим примером, а не клеймите его вечным позором.

___

* Я бы мог привести здесь еще один пример человека, совершившего ужасное преступление, которого потом не только я, но и все те, которые были с нами знакомы, знали за добродетельнейшего и честного человека. Не смею ни назвать его, ни говорить о нем, потому что он еще жив, и я боюсь, чтобы как-нибудь случайно эти записки не растравили его раны 92).

0

17

Комментарии

90  Несмотря на настоятельные и неоднократные просьбы Анастасия Васильевна Якушкина (1806—1846) не получила разрешения поехать в Сибирь к мужу. По словам Е. Е. Якушкина, внука декабриста, «попытка А. В. Якушкиной уехать к мужу в Сибирь имеет длинную и не совсем ясную историю с печальным концом» (см. его примечания к «Запискам» И. Д. Якушкина. М., 1925, с. 180). Вероятно, разлука с горячо любимым мужем явилась одной из причин ранней смерти А. В. Якушкиной. Роковую роль в ее судьбе сыграл Николай I, запретивший поездку в Сибирь (Щегол ев П. Е. Николай I и декабристы. Пг., 1919. С. 37; Порох В. И. К истории отправки декабриста Ивана Дмитриевича Якушкина в Сибирь//В сердцах Отечества сынов. Иркутск, 1975. С. 235—239).

91   Бантыш-Каменский Дмитрий Николаевич (1788—1850), историк, автор «Словаря достопамятных людей земли русской», «Истории   Малороссии»,   а   также   других   трудов,   тобольский   (1825— 1828)   и   виленский   губернатор   (1836—1838),   член   совета  министра  внутренних  дел   (1839)  и  член Департамента  уделов   (1840).

92  Басаргин   имел   в   виду   каторжного   поселенца   Масленникова, о котором  он,  так  же  как  и  о  Ермолае, написал  специальный  рассказ, публикуемый в настоящем издании.

0

18

ЗАПИСКИ

В Восточной Сибири существует обыкновение, которое показывает, какими глазами сельское народонаселение смотрит на беглых, оставляющих нередко места своих работ или ссылки вследствие тяжких работ, дурного обращения местного начальства или худого содержания. В каждом селении при домах вы увидите под окнами небольшие полки, на которые кладут на ночь ржаной хлеб, пшеничные булки, творог и крынки с молоком и простоквашею. Беглые, проходя ночью селение, берут это все с собою, как подаяние. Это обыкновение вместе с тем избавляет жителей от воровства, ибо от недостатка в пище беглецы поневоле должны прибегнуть к покушению на собственность,

Простясь с добрым и умным нашим Ермолаем, мы отправились далее. Верст за 200 от Иркутска, на одном из этапов явился к нам только что выпущенный из Академии военный медик, очень милый и добрый юноша. Он только что прибыл к своей должности и очень жаловался на судьбу свою, которая предназначила ему жить в отдаленном краю и в таком месте, где нет ни общества, ни способов к занятиям, ни развлечения для человека, сколько-нибудь образованного. Я нарочно упоминаю здесь об этой встрече, чтобы показать, как мало заботятся у нас о том, чтобы по окончании воспитания доставлять молодым людям средства к дальнейшему своему образованию и предохранить их от пагубных следствий скуки, бездеятельности и одиночества. Проезжая это же селение через 10 лет, когда мы с Ивашевым ехали из Петровского завода в Туринск, к нам явился тот же медик, но уже не тот человек. Он вошел к нам нетрезвый, с распухшим лицом, в изорванном сюртуке, который едва влез на его толстую, можно сказать, безобразную фигуру. Я позабыл было о первой моей с ним встрече, и хотя нам вовсе неприятно было его присутствие, тем более, что тут была супруга Ивашева, но из вежливости мы пригласили его напиться с нами чаю. Когда мы несколько разговорились с ним, я узнал в нем прежнего юношу и напомнил ему о первом нашем свидании. Лишь только я об этом упомянул, он, бедный, залился горькими слезами. «Боже мой,— вскричал он, — как изменился я с тех пор, что я теперь, на что гожусь? Ни за что бы не пришел к, вам, если б знал, что мы виделись прежде. Мне совестно даже самого себя;   а всему причиною проклятое это место; сколько я ни просил, как ни старался, чтобы меня перевели отсюда, начальство не обращало внимания на мои просьбы. Скука погубила меня: никакого занятия, никакого развлечения и никакого общества. Один только этапный офицер, и тот из солдат, грубый, нетрезвый. Придешь к нему — сейчас водка. Я стал пить, женился на крестьянке и теперь уже совершенно освоился с своим положением, так что, если бы и захотели меня перевести отсюда, я бы не согласился. В другом месте, в другом обществе я уже не гожусь». Вскоре он вышел от нас, извиняясь, что беспокоил, и прося нас пожалеть о нем. Сколько погибает таким образом дельных и умных людей, которые при другой обстановке, и в особенности в первое время молодости, были бы полезными членами общества! Наконец мы прибыли в Иркутск. Это было поздно вечером. Нас подвезли к острогу и поместили в особой комнате. Сейчас явился полицмейстер, обошелся с нами очень вежливо, спросил, не имеем ли мы в чем надобности, и распорядился нашим ужином. У меня дорогой сделался флюс, от которого я очень страдал, будучи беспрестанно на холоду, и я попросил его переговорить с доктором. Он обещал свозить меня к нему на другой день утром. Отведенная нам комната была обширна, но очень неопрятна; около стен были нары, на которых мы расположились ночевать. Утром, лишь только мы напились чаю, приехал опять полицмейстер и городской голова купец Кузнецов, впоследствии сделавшийся известным своим богатством и огромными пожертвованиями на пользу общественную. Полицмейстер предложил мне ехать с ним к инспектору врачебной управы. Мы отправились. Инспектор, старичок, с простодушной физиономией, лишь только узнал мою фамилию, бросился обнимать меня. Оказалось, что он некогда, до моего еще рождения, был домашним медиком в доме моего деда и знал все наше семейство. Он плакал, смотря на меня, и с большим усердием оказал мне необходимую помощь. Продержав меня более часа и снабдив лекарствами и советами, он трогательно, с участием, простился со мной. Вскоре по возвращении моем в острог прибыл к нам генерал-губернатор Восточной Сибири Лавинский 93), ласково обошелся с нами, предложил зависящие от него услуги; но при разговоре старался избегать слова «вы», а говорил с нами в третьем   лице,   обращаясь   более   к  бывшим   тут  чиновникам, а не к нам. Это было и странно, и смешно, даже неловко ему самому. Может быть, возвратись только из Петербурга, он имел особенные приказания насчет нас от государя и, соображаясь с ними, хотел в присутствии чиновников показать, что мы потеряли уже право на принятые в образованном обществе условия. Странно только было то, что высший государственный сановник мог думать о таких мелочах.

Мы пробыли в Иркутске около недели. Тут узнали мы кое-что о распоряжениях правительства на счет наш. Узнали, что назначен и что уже прибыл в Читу, Нерчинском округа, определенный собственно к нам комендант, генерал Лепарский 94), с некоторыми другими должностными лицами из военных, что в Чите наскоро приготовлено для нас помещение, обнесенное тыном, и что некоторые из прежде отправленных наших товарищей находились уже там. Все эти сведения были для нас не совсем приятны; одно только было утешительство знать, что все мы будем вместе, а на людях и умереть красно, как говорит пословица.

Из Иркутска отправили нас с казацким сотником и четырьми казаками в Читу. Тут мы расстались с провожавшими нас жандармами и тобольским частным приставом. Все они так были с нами вежливы, так внимательны к нам, что мы не могли нахвалиться ими и не оставаться им признательными. Частный пристав не иначе называл Фонвизина, как превосходительством, и не хотел слушать, когда мы говорили ему, что лишены чинов и всех титулов. В Иркутске мы встретили также нашего фельдъегеря, которому приказано было, оставив нас в Тобольске, догнать прежде отправленную партию, в которой находился Завалишин, взять его одного и доставить в Иркутск. Решительно не понимаю причины этого распоряжения 95).

Много возни у нас было с нашим сотником, несмотря на то, что он очень хорош был с нами. К несчастью, он имел страсть к горячим напиткам и взял с собой целый бочонок водки, из которого на каждой станции тянул неумеренно, предлагая беспрестанно и нам следовать его примеру. Ни советы, ни просьбы наши, ни увещания — ничего не помогало, и мы должны были покориться необходимости, ожидая с нетерпением прибытия в Читу.

Мы приехали туда вечером, довольно поздно, не застав ни коменданта, ни плац-майора: они были в это время в Нерчинских заводах, где находились первые восемь человек наших товарищей, отправленных туда сейчас после сентенции. Принял нас поручик Степанов и поместил в какое-то небольшое деревянное здание, окруженное тыном. Все это здание состояло из двух небольших комнат, разделенных сенями, и третьей очень маленькой, отгороженной в самых сенях. Нас поместили в одной из них. В другой находились прежде прибывшие товарищи наши: два брата Муравьевых, Анненков, Свистунов, Завалишин, Торсон и два брата Крюковых. Мы слышали, как они говорили между собою, но нам не позволено было в этот вечер с ними видеться. Офицер Степанов освидетельствовал наши вещи, обошелся довольно грубо, поставил караул и, уходя, запер из сеней дверь, отдав ключ часовому. Никогда не видел я такого сходства в наружности, как у этого офицера с гр. Аракчеевым. Оно так было поразительно, что впоследствии мы не иначе звали его, как Аракчеевым, и сомневались, не побочный ли он его сын. Оставшись одни, без огня, мы кое-как поместились на бывших тут нарах и легли спать вовсе не с утешительными мыслями. Мы опасались, что и здесь нам будет воспрещено сообщаться свободно с товарищами, и очень обрадовались, когда на другой день утром, лишь только отворили нашу дверь, все они вошли к нам, радушно нас приветствовали и пригласили в свою комнату пить чай.

Вслед за нами стали приезжать и другие. Каждые три дня прибывала новая партия из трех или четырех человек. Сначала помещали их в наш домик; а потом, когда сделалось уже очень тесно, в другой, устроенный таким же образом, на противоположном конце селения. К концу зимы, т. е. к апрелю месяцу, съехалось нас более 70 человек. Половина занимала один дом, а другая поместилась в другом. В это время приехали уже и несколько дам. Жена Муравьева первая, потом Фонвизина, Нарышкина, Ентальцева. Они жили в наемных квартирах у жителей, и им позволено было видеться с мужьями два раза в неделю в казематах, в присутствии офицера. Комендант тоже вскоре прибыл из Нерчинска, был у нас и обошелся ласково, хотя и официально.

Помещение  наше  было  чрезвычайно  тесно.  В  первой комнате, аршин восьми длины и пяти ширины, жило человек 16, во второй, почти того же размера, тоже 16, а в третьей, маленькой, 4 человека. В другом домике было, кажется, еще теснее. На нарах каждому из нас приходилось по три четверти аршина для постели, так что, перевертываясь ночью на другой бок, надобно было непременно толкнуть одного из соседей, особенно имея на ногах цепи, которых на ночь не снимали и которые при всяком неосторожном движении производили необыкновенный шум и чувствительную боль. Но к чему не может привыкнуть, чего не может перенести молодость! Мы все спали так же хорошо, как на роскошных постелях и мягких пуховиках.

Теснота эта еще была ощутительнее днем. Пространства для движения было так мало, что всем нам не было никакой возможности сходить с нар, притом шум от железа был так силен, что надобно было очень громко говорить, чтобы слышать друг друга. Сначала нам позволяли гулять только по двору, но потом не воспрещено выходить днем, когда вздумается. При такой тесноте это дозволение было почти необходимо: в противном случае, без воздуха и движения, могли открыться повальные болезни. Двор был небольшой, обнесенный высоким тыном, около которого на каждой стороне находился часовой, а в воротах два;  следовательно, опасаться было нечего.

При посещении дамами мужей своих выводили всех тех, кто помещался в комнате, назначенной для свидания. Разумеется, в хорошую погоду мы уходили сидеть или гулять по двору, но в худую собирались все в другую и тогда решительно помещались в ней как сельди в бочонках.

Обед нам готовили общий. Он обыкновенно состоял из супа или щей и из каши с маслом. Приносили все это в деревянных ушатах, откуда мы уже брали кушанье в тарелки. В обеденное время вносились в комнату козлы, на них клались доски, покрывались кое-как салфетками и скатертями, и на этом столе становилось кушанье. Садились же мы где было только можно: и около стола, и на нарах, одним словом, в самом разнообразном беспорядке. Ужинали тоже кое-как, и стоя, и ходя. Всякий брал свой кусок вареного мяса и ел, как и где хотел. Часто случалось, что, улегшись ночью на узенькой постели своей, состоявшей из войлока, вдруг почувствуешь что-то твердое под  боком и вынешь  кость, оставшуюся  после ужина или обеда.

Правительство назначало нам на содержание шесть копеек меди в сутки и в месяц два пуда муки, по общему положению всех ссыльнорабочих. Разумеется, этого не могло доставать не только на все содержание, но даже и на одну пищу. Но как некоторые из нас привезли с собою деньги, отданные ими коменданту, к тому же дамы с своей стороны радушно уделяли часть своих денег, то из всего этого составилась артельная сумма, которая расходовалась на общие наши потребности. Кроме того, дамы присылали нам кофе, шоколад и различные кушанья, служившие нам вроде лакомства.

Из книг, привезенных каждым из нас, составилась порядочная библиотека, которою все могли пользоваться, и это было одним из самых приятных наших занятий, самых  полезных  и  действительных   развлечений.

Нам назначены были дни работы. Каждый день, исключая праздников, нас выводили за конвоем, на три часа поутру и два после обеда, засыпать какой-то ров на конце селения. Мы были очень рады этим работам, потому что они позволяли нам видеться с товарищами нашими из другого каземата. Работать же нас не принуждали: свезя несколько тачек земли, мы обыкновенно садились беседовать друг с другом или читали взятую с собой книгу, и таким образом проходило время работы... Ров этот, не знаю, кто-то из нас назвал Чертовой могилой, и говорят, что он до сих пор носит это название. Впоследствии придумали нам другую работу: устроили ручную мельницу в несколько жерновов и водили туда молоть хлеб. Но и там мы почти ничего не делали, толковали, читали, играли в шахматы и только для виду подходили минут на десять к жерновам и намалывали фунта по три такой муки, которая ровно никуда не годилась. Должно отдать в этом случае справедливость коменданту, который по доброте своей смотрел на все это сквозь пальцы и поступал с нами вообще очень снисходительно и человеколюбиво.

Нам воспрещено было писать самим к нашим родным. В этом отношении, как во многих других, касающихся до ограничения свободной воли человека, нас подчинили одинаковым правилам с простыми ссыльнорабочими, в иных же случаях лишали и последнего остатка той свободы, которою они пользовались. Приезд и пребывание дам много облегчили судьбу нашу. Им нельзя было воспретить писать, и они с удовольствием приняли на себя обязанность наших секретарей, т. е. писали от себя, по поручению и от имени каждого из нас к родным и тем восстановили переписку и поддерживали родственные связи наши. Не прошло и трех месяцев, как большая часть из нас стали получать от родных письма и пособие.

С другой стороны, даже и в отношении нашего тюремного быта, нашего содержания, обращения с нами должностных  лиц  присутствие   их  было  истинно   благодетельно. Через них мы могли говорить с комендантом как люди свободные, не подвергаясь ответственности в нарушении той зависимости, на которую обрекал нас приговор наш. Они были свидетельницами, можно сказать, участницами нашей жизни и вместе с тем пользовались всеми правами своими, следовательно, не только могли жаловаться частным образом родным своим, но даже самому правительству, которое поневоле должно было щадить их, чтобы не восстановить против себя общего мнения, не заслужить упрека в явной жестокости и не подвергнуться справедливому  осуждению  истории   и   потомства 96).

Не раз, по своему незнанию гражданских и уголовных законов, не признавая той неограниченной власти, которую правительство имеет над осужденными, и основываясь только на чувстве справедливости и человеколюбия, они вступали, при какой-нибудь стеснительной в отношении нас мере, в борьбу с комендантом и говорили ему в глаза самые жестокие, самые колкие слова, называя его тюремщиком и прибавляя, что ни один порядочный человек не согласился бы принять на себя эту должность, иначе как только с тем, чтобы, несмотря на последствия и на гнев государя, облегчать сколько возможно участь нашу; что если он будет поступать таким образом, то заслужит не только уважение их, наше, но и уважение общее и потомства; в противном же случае они будут смотреть на него, как на простого тюремщика, продавшего себя за деньги, и он оставит по себе незавидную память. Такие слова не могли не иметь влияния на доброго старика, тем более, что по сердцу своему он находил их справедливыми. «Au nom de Dieu, ne vous achauffez pas, Madame,— отвечал, бывало, он им на подобную выходку. — Soyez raisonable, je ferai tout се que depend de moi, mais vous exigez une chose que doit me compremettre auz yeux du gouvernement. Je suis sur que vous ne voulez pas, qu'on me fasse soldat, pour n'avoir pas suivi mes instructions». — «En bien, soyez soldat, general, —отвечали они, — mais soyez honnete homme»*.

___

* Бога ради, не горячитесь, сударыня, будьте благоразумны: я сделаю все, что от меня зависит; но вы требуете такую вещь, которая может меня компрометировать в глазах правительства. Я уверен, вы не хотите, чтобы меня разжаловали в солдаты за то, что я нарушил данные мне инструкции 97).— Ну что ж, будьте лучше   солдатом,   генерал,   но   будьте   честным   человеком   (франц.).

Комментарии

93  Лавинский Александр Степанович (1776—1844), тайный советник; входил в состав тайного комитета по исполнению приговора над декабристами, осужденными на каторгу и ссылку в  Сибирь.

94  Лепарский Станислав Романович (1754—1837), ген.-лейтенант; в 1810—1826 гг. командовал Северским конно-егерским полком, шефом которого был Николай I. 24 июня 1826 г. получил предложение занять место коменданта Нерчинских рудников, куда на каторжные работы царь намеревался отправить осужденных декабристов. В качестве коменданта был весьма гибок, неуклонно выполняя волю царя и проявляя терпимость по отношению к декабристам.

95  Имеется в виду Д. И. Завалишин. Причина непонятного для Басаргина распоряжения местных властей относительно Завалишина объяснена последним в его «Записках»: «В Тобольске произошла смена провожатого. Фельдъегеря заменил чиновник, жандармов — казаки. Так доехали мы до Томска, где остановились так же, как и в Тобольске, в доме полицмейстера. Вдруг выходит фельдъегерь Воробьев из числа тех, которые сопровождали всегда самого государя. Меня отделяют от товарищей и передают ему. Дело. в том, что в Петербурге вспомнили, что незадолго перед тем, возвращаясь из Калифорнии, я проезжал через Сибирь, и произвел там проезд мой сильное впечатление. Поэтому, опасаясь моего влияния и моих сношений в Сибири, послали за мной вдогонку самого надежного и самого быстрого фельдъегеря для того, чтобы привезти меня отдельно и как можно скорее» (Записки декабриста Д. И. Завалишина. Спб., 1906. С. 257).

96  Юридические права жен декабристов, последовавших за своими мужьями в Сибирь, были определены «высочайше утвержденным» предписанием от 1 сент. 1326 г. Согласно ему декабристки теряли свое прежнее звание и впредь должны были именоваться «женами ссыльнокаторжан», а дети, рожденные в Сибири, записывались в разряд казенных крестьян. Далее следовало распоряжение отправлять письма «не иначе, как только через коменданта» и ка­тегорическое запрещение «отлучаться от места, где будет пребывание» (Щегол ев П. Е. Жены декабристов и вопрос об их юридических правах//Исторические этюды. Спб., 1913. С. 397—441). Однако родственные и личные связи жен декабристов в высшем свете позволяли им в Сибири нарушать эти предписания, что дало повод некоторым мемуаристам, и в том числе Басаргину, писать о том, что они «пользовались    всеми правами своими».

97  Жандармский полковник Ф. Кильчевский в донесении А. X. Бенкендорфу от 9 апр. 1832 г. о положении дел в Петровском заводе сообщал: «Генерал-майор Лепарский предоставил право женам государственных преступников требовать его к себе во всякое время, если иметь будут в том надобность. <...> Он между ними как отец одного семейства и никак не отступается от предписанного или им обзаведенного порядка. Однако г. Лепарский говорит, что для пего гораздо спокойнее было иметь 100 мужчин, нежели   одну   женщину»   (К о д а н   С.   В.   Декабристы   в   Петровском заводе // Сибирь и декабристы. Иркутск,  1985. Вып. 4. С. 251—252).

0

19

ЗАПИСКИ

Что ему было делать с ними после этого?

С другой стороны, он вскоре должен был почувствовать и к нам не одно только сострадание, но и некоторое уважение. Отложа в сторону всякое самохвальство, можно по совести сказать, что мы вели себя скромно и с достоинством. При первом его посещении, когда он упомянул нам о том зависимом положении, в которое мы поставлены нашим осуждением, все отвечали ему, что мы это знаем очень хорошо, что готовы сносить с терпением все лишения, подчиняться беспрекословно всем распоряжениям, всем стеснительным противу нас мерам, но что об этом только просим его и наперед объявляем, что в этом отношении мы готовы будем лучше лишиться жизни, чем переносить хладнокровно. Эта единственная просьба наша состояла в том, чтобы не оскорблять нас дерзким обращением, не обходиться с нами, как с людьми, у которых осуждение не могло отнять их прежних понятий и их чувств.

Местность Читы и климат были бесподобны. Растительность необыкновенная. Все, что произрастало там, достигало изумительных размеров. Воздух был так благотворен и в особенности для меня, что никогда и нигде я не наслаждался таким здоровьем. Будучи, как я уже говорил, слабого, тщедушного сложения, я, казалось, с каждым днем приобретал новые силы и наконец до такой степени укрепился, что стал почти другим человеком. Вообще, все мы в Чите очень поздоровели и, приехавши туда изнуренные крепостным заточением и нравственными испытаниями, вскоре избавились от всех последствий перенесенных нами страданий. Конечно, к этому много способствовала наша молодость, но, в свою очередь, климат оказал большую помощь. Отсутствие всяких телесных недугов имело необходимое влияние на расположение духа. Мы были веселы, легко переносили свое положение и, живя между собою дружно, как члены одного семейства, бодро и спокойно смотрели на ожидавшую нас будущность.

Каждый из нас, более или менее, старался заниматься чем-нибудь. Иные с помощью книг и товарищей учились неизвестным для них языкам: французскому, немецкому, английскому, по-латыни, по-гречески, даже по-еврейски; другие занимались математикою, поэзиею, историею,   живописью,   музыкой   и   даже  ручными   ремеслами.

Мы устроили на дворе палатку, просиживали там по целым дням с книгою и с грифельною доскою (писать на бумаге не позволялось) и не видели, как шло время. Вечера обыкновенно ходили кучками и толковали о разных предметах. Но всего превосходнее было то, что между нами не произносилось никаких упреков, никаких даже друг другу намеков относительно нашего дела. Никто не позволял себе даже замечаний другому, как вел он себя при следствии, хотя многие из нас обязаны были своею участью неосторожным показаниям или недостатку твердости кого-либо из товарищей. Казалось, что все недобро­желательные помыслы были оставлены в покинутых нами казематах и что сохранилось во всех одно только взаимное друг к другу расположение.

Помню, что в первое время нашего пребывания в Чите мы очень много толковали о возможности освободиться из нашего заключения, и вспоминаю об этом потому более, что в настоящее время предположение наше плыть по Амуру до Сахалина вполне оправдалось. Дело состояло в том, чтобы обезоружить караул и всю команду, находившуюся в Чите, задержать на время коменданта и офицеров и потом, присоединив к себе тех, которые согласятся пристать к нам, и, запасясь провиантом, оружием, снарядами, наскоро построить барку или судно, спуститься реками Аргунем и Шилкою в Амур и плыть им до самого устья его, а там уже действовать и поступать по обстоятельствам. Этот план, я уверен, очень мог быть исполнен. Нас было 70 человек, молодых, здоровых, решительных людей. Обезоружить караул и выйти из каземата не представляло никакого затруднения, тем более, что большая часть солдат приняла бы сейчас нашу сторону. Вся команда состояла из ста с небольшим человек, и можно наверное предположить, что половина присоединилась бы к нам. Офицеры и комендант не могли бы нам противиться. Пока дошло бы сведение о действиях наших в Иркутск и пока приняли бы меры против нас, мы легко могли построить судно, нагрузиться и уплыть в Амур, следовательно, быть вне преследования. В Чите мы нашли бы необходимое: провиант, снаряды и оружие — в достаточном количестве для нашего путешествия. Плавание по Амуру, как оказалось это впоследствии экспедицией) генерал-губернатора Муравьева, совершалось бы  без  особых препятствий 98).  Одним  словом,  вероятности в успехе было много, более чем нужно при каждом смелом предприятии. Но с другой стороны, представлялись и затруднения: неожиданное сопротивление со стороны команды, следовательно, необходимость прибегнуть к силе оружия, погубить, может быть, несколько невинных жертв, одним словом, взять на совесть пролитие крови единственно для своего только освобождения. Притом непредвидимые случайности, например, нечаянное, преж­девременное открытие нашего намерения комендантом или офицерами, недостаток решимости в ком-либо из нас в последнюю минуту. Наконец, вопрос, как поступить с дамами: оставить их (на что, вероятно, они бы не согласились) в руках раздраженного правительства или, взявши с собою, подвергнуть всем лишениям, всем опасностям нашего дерзкого, неверного предприятия. Обстоятельно поразмыслив обо всем этом и находя возражения некоторых более осторожных наших товарищей основательными, пылкая молодежь должна была согласиться с ними и перестала думать и толковать об освобождении своем.

В это время случилось в нашем каземате происшествие, которое могло иметь очень худые для нас последствия, где выказалось благоразумие и расположение к нам коменданта. Раз как-то г-жа Муравьева пришла на свидание с мужем в сопровождении дежурного офицера. Офицер этот, подпоручик Дубинин, не напрасно носил такую фамилию и сверх того в этот день был в нетрезвом виде. Муравьев с женою остались, по обыкновению, в присутствии его в одной из комнат, а мы все разошлись, кто на двор, кто в остальных двух казематах. Муравьева была не очень здорова и прилегла на постели своего мужа, говорила о чем-то с ним, вмешивая иногда в разговор французские фразы и слова. Офицеру это не понравилось, и он с грубостию сказал ей, чтобы она говорила по-русски. Но она, посмотрев на него и не совсем понимая его выражения, спросила опять по-французски мужа: «Qu'esf се qu'il veut, mon ami?»* Тогда Дубинин, потерявший от вина последний здравый смысл свой и полагая, может быть, что она бранит его, схватил ее вдруг за руку и неистово закричал: «Я приказываю тебе говорить по-русски».   Бедная   Муравьева,   не   ожидавши   такой   выходки,

___

* Чего он хочет, мой друг? (франц.).

такой наглости, закричала в испуге и выбежала из комнаты в сени. Дубинин бросился за ней, несмотря на усилия мужа удержать его. Большая часть из нас, и в том числе и брат Муравьевой гр. Чернышев, услышав шум, отворили из своих комнат двери в сени, чтобы узнать, что происходит, и вдруг увидали бедную женщину в истерическом припадке и всю в слезах, преследуемую Дубининым. В одну минуту мы на него бросились, схватили его, но он успел уже переступить на крыльцо и потеряв голову в припадке бешенства закричал часовым и караульному у ворот, чтобы они примкнули штыки и шли к нему на помощь. Мы, в свою очередь, закричали также, чтобы гни не смели трогаться с места и что офицер пьяный, сам не знает, что приказывает им. К счастью, они послушали нас, а не офицера, остались равнодушными зрителями и пропустили Муравьеву в ворота. Мы попросили старшего унтер-офицера сейчас же бежать к плац-майору и звать его к нам. Дубинина же отпустили тогда только, когда все успокоилось, и унтер-офицер отправился исполнять наше поручение. Он побежал от нас туда же.

Явился плац-майор и сменил сейчас Дубинина с дежурства. Мы рассказали ему, как все происходило; он просил нас успокоиться; но заметно было, что он боялся, чтобы из этого не вышло какого-нибудь серьезного дела и чтобы самому не подвергнуться взысканию за излишнюю к нам снисходительность. Коменданта в это время не было в Чите. Его ожидали на другой или на третий день. До приезда его нас перестали водить на работу для того, чтобы мы не могли сообщаться с прочими товарищами нашими, и вообще присмотр сделался как-то строже. По возвращении своем комендант сейчас пошел к Александре Григорьевне Муравьевой, извинился перед нею в невежливости офицера и уверил ее, что впредь ни одна из дам не подвергнется подобной дерзости. Потом зашел к нам, вызвал Муравьева и Чернышева, долго говорил с ними и просил, в лице их, всех нас как можно быть осторожнее на будущее время. «Что, если бы солдаты не были так благоразумны, — прибавил он, — если бы они послушались не вас, а офицера? Вы бы могли все погибнуть. Тогда скрыть происшествие было бы невозможно. Хотя офицер и первый подал повод и он тоже подвергся бы ответственности, но вам какая от того польза? Вас  бы  все-таки  осудили,  как  возмутителей,   а  в  вашем положении это подвергает бог знает чему. Я уже тогда, кроме бесполезного сожаления, ничем бы не мог пособить вам». Далее уверил их, что происшествие это он кончит домашним образом, не донесет о нем никому, а переведет только Дубинина в другую команду.

Своим офицерам, а особенно плац-майору, который был его родной племянник, он порядочно намылил голову за то, что они не смотрят за дежурными и допускают их отправлять эту обязанность в нетрезвом виде. Тем кончилось это происшествие. Если бы комендант был недоброжелательный, злой человек, он бы и в этом случае мог подвергнуть нас большим неприятностям, в особенности если бы дело представлено было в превратном смысле.

Между тем в продолжение лета 1827 года нам строили другое временное помещение в Чите. Я говорю потому временное, что в то же время в Петровском чу­гунном заводе, в расстоянии 600 верст от Читы, созидался большой тюремный замок, куда правительство намерено было перевести нас, что впоследствии и было исполнено. Это помещение в Чите окончено было к осени, и нас всех перевели туда. Оно заключало в себе две половины, разделенные между собою теплыми сенями или широким коридором. Каждая половина состояла из двух больших комнат, не имевших между собою сообщения. Вход в каждую из них был из коридора. В каждой комнате помещались от 15 до 20 человек довольно свободно. У всякого из нас была особая кровать и подле ночной столик. Посередине оставалось достаточно места для большого стола и для скамеек вокруг него. За этим столом мы обедали, пили чай и занимались. В одном из прежних казематов наших оставлено было человек 15, а другой назначен был для лазарета, на случай болезни кого-либо из нас. Туда водили также на свидание мужей с их супругами. Вскоре, впрочем, стали отпускать первых на собственные квартиры их жен, под конвоем. Офицер же не присутствовал при их свидании, после происшествия с Дубининым.

Осенью и зимою 1827 года стали прибывать и остальные из наших товарищей, находившиеся в финляндских крепостях. Равным образом привезли и тех 8 человек, которые были отправлены сейчас после сентенции в Нерчинские заводы.  С ними приехали и жены двух из них, княгини Трубецкая и Волконская. Отправившись вслед за мужьями своими в Сибирь, они жили с ними во время их пребывания в заводах. К концу зимы все осужденные на работы находились уже в Чите, исключая Батенькова, Кюхельбекера 1-го, Поджио 1-го, которые, неизвестно по какой причине, оставлены были в крепостях. Первый пробыл в заточении около двадцати лет, а два другие около десяти 99).

Приезд новых товарищей наших, рассказы каждого из них о том, что было с ними после сентенции, о том, что каждый испытал, как провел последнее время и т. д., весьма естественно доставляли предметы разговора в наших беседах. Сверх того, мы через дам наших стали получать газеты и журналы. Тогда была война с Персией и потом с Турцией 100). События этих войн не могли не интересовать нас. Мы еще не могли забыть военной службы, не могли быть равнодушными к успехам нашего оружия; знали более или менее почти всех действующих лиц наших, от главнокомандующего до последнего генерала. Многие из отличившихся в эти кампании были нашими товарищами, иные даже друзьями. Следовательно, мы с участием следили за каждым успехом русских войск, за каждым подвигом кого-либо из наших знакомых или бывших друзей. Многие из них теперь уже стали государственными сановниками, известными генералами, администраторами, и я уверен, что до сих пор они сохранили сердечное о нас воспоминание. По крайней мере, те из них, с которыми мне случилось видеться, не только не забыли меня, но встретили с прежнею любовью, с прежнею откровенностью, как будто бы между нами не существовало никакого различия в общественном положении. Спасибо им за это, и от души спасибо! Это служит мне доказательством, что я не ошибался в выборе моих юношеских привязанностей. Ныне даже, когда я пишу эти строки, я получил знак душевного воспоминания и дружбы одного из прежних друзей моей молодости, с которым я расстался и не видался более тридцати лет.

Вскоре мы устроили и некоторые общие занятия, общие поучительные беседы. Каждое воскресенье многие из нас собирались по утрам читать вслух что-нибудь религиозное, напр[имер], собственные переводы знаменитых иностранных проповедников, английских, немецких, французских,   проповеди   известных   духовных   особ   русской церкви, и кончали чтением нескольких глав из Евангелия, Деяний апостолов или Посланий. Два раза в неделю собирались мы тоже и на литературные беседы. Тут каждый читал что-нибудь собственное или переводное из предмета, им избранного: истории, географии, философии, политической экономии, словесности, поэзии и т. д. Бывали и концерты или вечера музыкальные. Звучные и прекрасные стихи Одоевского, относящиеся к нашему положению, согласные с нашими мнениями, с нашею любовью к отечеству, нередко пелись хором и под звуки музыки собственного сочинения кого-либо из наших товарищей-музыкантов.

Знаменитый наш поэт Пушкин прислал нам в это время свое послание 101). Вот оно:

Во   глубине   сибирских   руд
Храните   гордое   терпенье:
Не   пропадет   ваш   скорбный   труд
И   дум   высокое   стремленье.
Несчастью   верная   сестра,
Надежда    в    мрачном    подземелье
Разбудит   бодрость   и   веселье,
Придет   желанная   пора:
Любовь   и   дружество   до   вас
Дойдут  сквозь  мрачные  затворы,
Как   в   ваши   каторжные   норы
Доходит мой свободный глас;
Оковы   тяжкие   падут,
Темницы   рухнут — и   свобода
Вас   примет   радостно   у   входа,
И   братья   меч   вам   отдадут.

Здесь, кстати, помещаю прекрасные стихи покойного товарища нашего поэта Одоевского, написанные в альбом княгини М. Н. Волконской 25 декабря 1829 года, в день ее рождения:

Был  край,  слезам  и  скорби  посвященный,
Восточный   край,   где   розовых   зарей
Луч  радостный,  на  небе  там 102)  рожденный,
Не   услаждал   страдальческих   очей;
Где душен  был  и  воздух вечно  ясный,
И   узникам   кров   светлый   докучал,
И весь  обзор,  обширный  и  прекрасный,
Мучительно   на   волю   вызывал.
Вдруг  ангелы  с  лазури  низлетели
С отрадою к страдальцам той страны,
Но прежде  свой  небесный  дух  одели
В   прозрачные,   земные  пелены,

И  вестницы  благие  Провиденья
Явилися,   как  дочери   земли,
И узникам с улыбкой утешенья
Любовь   и   мир   душевный   принесли.
И   каждый  день   садились   у   ограды,
И  сквозь   нее  небесные  уста
По  капле   им  точили  мед  отрады,
С  тех  пор лились в  темнице дни, лета;
В   затворниках   печали   все   уснули,
И   лишь   они  страшились   одного,
Чтоб   ангелы   на  небо  не  вспорхнули,
Не  сбросили   покрова   своего 103).

В этих стихах Одоевский так верно, так прекрасно высказал тогда общие наши чувства, что я не считаю нескромностью украсить ими мои воспоминания.

Я бы мог поместить здесь многое из того, что я узнал тогда от товарищей моих, собравшихся вместе, в отношении нашего общества, нашего дела, так и в отношении действий правительства при восстании 14 декабря, во время следствия и после него; но, предположив себе писать только то, в чем я сам участвовал или чему был свидетелем, я ограничиваюсь одними собственными моими воспоминаниями.

В апреле месяце 1828 года последнему разряду сосланных в работу окончился срок (они были осуждены на два года, а в коронацию им убавили еще год), и потому их отправили на поселение. Прежде еще взяты были присланными из Петербурга фельдъегерями Толстой, Корнилович и отвезены служить на Кавказ солдатами. Вот имена отправленных в этот год на поселение: Кривцов, Аврамов 2-й, Чернышев, Лисовский, фон Бриген, Ентальцев, Тизенгаузен, Лихарев, Загорецкий, Черкасов и Выгодовский. Им назначены места для водворения в самых северных частях восточной и западной Сибири — в Туруханске, Березове и Пелыме.

Впоследствии некоторым из них разрешено было вступить в службу солдатами на Кавказ, а других перевели на юг,  в места,  более удобные для жительства.

Горестно нам было расставаться с ними, да и им мало представлялось утешительного в будущей одинокой жизни в северной Сибири, в особенности тем из них, кто не надеялся иметь достаточных способов, у кого не было близких родных или у кого родные были небогатые люди. Дамы наши и в этом случае явились благодетельными гениями. Они по возможности снабжали неимущих отъезжающих бельем,  платьем, книгами  и деньгами.

По отъезде их опростался и тот каземат, где они оставались при переводе нашем в новое здание. Его занимали теперь, по собственному желанию, Муханов, Ивашев и Завалишин.

При нашей тюрьме был обширный двор, обнесенный тыном. На этом дворе позволено было некоторым из нас построить себе комнаты; другие, в том числе и я, устроили для лета палатки. Мы удалялись туда днем, чтобы свободнее заниматься и избавляться на время от постоянного  шума  в  наших  комнатах,  необходимого  следствия многолюдства и носимых нами цепей.

Еще в 1827 году прибыла к одному из наших товарищей, Анненкову, невеста его из России. Она была француженка и лично просила государя позволения ехать в Сибирь и соединить с ним свою судьбу, заранее соглашаясь на все условия 104). Государь удовлетворил ее просьбу. Ей дали подписать бумагу, в которой она отрекалась от прав своих и подчинялась всем ограничениям, всем мерам, которые могут быть приняты в ее отношении при выходе замуж   за   государственного   преступника.   Она   приехала в Читу летом и дня через три была обвенчана в Читинской церкви. Это была любопытная и, может быть, единственная свадьба в мире. На время венчания с Анненкова сняли железа и сейчас по окончании обряда опять надели и увели обратно в тюрьму и потом поступали с ними, как с другими женатыми, то есть: давали им два раза в неделю  свидание на квартире  госпожи Анненковой.

Перейдя в новое здание, мы с разрешения коменданта устроили несколько хозяйственную часть свою. Избрали на время хозяина, который заведовал кухнею, заготовлением припасов, покупкою сахара, чая и т. д., и назначили двух смотреть за огородом. Сверх того, в каждой комнате двое из нас по очереди дежурили. Обязанность их состояла наблюдать за чистотой, приготовлять к обеду стол, брать от хозяина с кухни на свою комнату кушанье, приготовлять к чаю самовары и разливать чай. Во всем этом помогали им нанятые, для каждой комнаты по одному, мальчики. Они носили кушанье, воду, ставили самовары, убирали комнаты и употреблялись на посылки.

Мы пробыли в Чите до июля месяца 1830 года, стало быть, более трех лет. Нам было уже давно известно, что в Петровском заводе строился для нас тюремный замок и что скоро всех нас туда переведут. Комендант раза два уже ездил туда, чтобы осмотреть и ускорить работы; наконец, сами офицеры объявили нам, что летом этого года мы будем перемещены из Читы.

Хотя читинская тюрьма и не совсем была удобна для нас, особенно зимою, когда наступали жестокие холода и когда надобно было сидеть целый день в не совсем теплой комнате, с маленькими замерзшими окнами, через которые едва проходил свет, и в которой в три часа пополудни было уже так темно, что надобно было зажигать свечи*, хотя шум от хождения и разговора живших в одной комнате 20 человек мало давал покоя и не позволял заниматься  ничем  серьезным,  но  мы так было привыкли

___

* Цепи с нас были сняты по высочайшему повелению осенью 1828 года вследствие какого-то торжественного события в царской фамилии. По существующим указаниям не следовало нам и носить их, потому что ссылаемые в работы разжалованные дворяне избавлены от ношения цепей, и только при вторичном преступлении, т. е. когда они уже не пользуются правами дворянства, с ними поступают, как с простолюдинами. Но государю угодно было под­вергнуть нас и этой мере наказания.

этой жизни, что с сожалением помышляли о предстоящей перемене.

Наконец, комендант объявил нам, чтобы мы собирались к походу в Петровский завод. Идти туда мы должны были пешком, делая каждый день по одной станции от 20 до 30 верст и пользуясь в три дня одним днем отдыха. Тем, которые были слабого здоровья, и в том числе и мне, позволялось иметь на двух человек собственную повозку, для того чтобы можно было иногда присесть и под которую назначалась обывательская лошадь. Под вещи наши приготовлены были также подводы. Все мы разделены были на две партии. Первая выступила тремя днями ранее. При каждой партии находились офицеры и конвой. Комендант и плац-майор ехали сами по себе и навещали, по усмотрению своему, ту и другую партию. Дамы могли отправляться вперед в Петровский завод или следовать за нами в собственных экипажах и на свой счет.

В Чите я имел утешение получать письма от родных моих и некоторое пособие.

Один из моих братьев находился в турецком походе, писала ко мне жена его. Другой, отставной, живший в деревне, поспешил отвечать на письмо одной из наших дам, Я получил также известие и от родных покойной жены. Оно было горестное — оставленная мною у них пятимесячная дочь моя, единственный залог моего кратковременного союза, скончалась полутора годов. Это последнее известие сильно поразило меня.

Перед выходом нашим из Читы с другом моим Ивашевым случилось такое событие, которое видимо показало над ним благость провидения. Я, кажется, упомянул уже, что он, Муханов и Завалишин, по собственной просьбе, остались в прежнем маленьком каземате. Им там было свободнее и покойнее. Я нередко, с разрешения коменданта, бывал у них и просиживал по несколько часов, другие товарищи также посещали их. В свою очередь, и они ходили к нам. Сверх того, мы виделись почти каждый день во время работы. Ивашев, как я замечал, никак не мог привыкнуть к своему настоящему положению и видимо тяготился им. Мы часто об этом говорили между собою, и я старался сколько можно поддерживать его и внушить ему более твердости. Ничто не помогало. Он был грустен, мрачен и задумчив. Раз как-то на работе Муханов  отвел  меня  в  сторону,  сказал мне,  что Ивашев готовится сделать большую глупость, которая может стоить ему жизни, и что он нарочно решился мне сказать об этом, чтобы я с моей стороны попробовал отговорить его. Тут он мне объявил, что он вздумал бежать, и сообщил все, что знал о том.

Вот в чем состояло дело. Ивашев вошел в сношение с каким-то бегло-ссыльнорабочим, который обещался провести его за китайскую границу. Этот беглый завтра же должен был прийти ночью к тыну их каземата. Тын уже был подпилен, и место для выхода приготовлено. По выходе из острога они должны были отправиться в ближний лес, где, по словам беглого, было уже приготовлено подземельное жилище, в котором они должны были скрываться, покуда не прекратятся поиски, и где находились уже необходимые на это время припасы. Когда же прекратятся поиски, то они предполагали отправиться к китайской границе и там действовать смотря по обстоятельствам. Этот план был так неблагоразумен, так нелеп, можно сказать, исполнение его до такой степени невозможно, что я удивился, как мог Ивашев согласиться на него. Не было почти никакого сомнения, что человек, соблазнявший его побегом, имел какие-нибудь другие намерения: или выдать его начальству и тем заслужить себе прощение*, или безнаказанно убить его и завладеть находящимися у него деньгами; я же знал, что у него они были: приехавши в Читу, он не объявил коменданту 1000 руб., которые привез с собою, и, сверх того, тайным образом получил еще 500 руб. Об этом сам он мне сказывал.

Выслушав Муханова, я сейчас после работы отправился к Ивашеву, сказал ему, что мне известно его намерение и что я пришел с ним об этом поговорить. Он очень   спокойно   отвечал   мне,   что   с   моей   стороны   было

___

* Подобное обстоятельство было с известным поляком Высоцким. Один из беглых уговорил его бежать с завода, на котором он находился, и обещал провести в Монголию. Тот поверил ему, и они отправились; но беглый завел его на какой-то островок реки Ангары, так что ему некуда было уйти оттуда, там его оставил, а сам дал знать о побеге начальству и привел посланный отряд к острову. Из этого сделали блистательное дело храбрости отряда и преданности беглого: офицер, командовавший отрядом (адъютант генерал-губернатора), был переведен в гвардию, солдаты награждены, а беглый прощен. Высоцкого, который и не думал защищаться, взяли, судили и строго наказали 105).

бы напрасным трудом его отклонять, что он твердо решился исполнить свое намерение и что потому только давно мне не сказал о том, что не желал подвергать меня какой-либо ответственности. На все мои убеждения, на все доводы о неосновательности его предприятия и об опасности, ему угрожающей, он отвечал одно и то же, что уже решился, что далее оставаться в каземате он не в состоянии, что лучше умереть, чем жить таким образом. Одним словом, истолив возражения, я не знал, что делать. Время было так коротко, завтрашний день был уже назначен, и оставалось одно только средство остановить его — дать знать коменданту. Но быть доносчиком на своего товарища, на своего друга — ужасно! Наконец, видя все мои убеждения напрасными, я решительно сказал ему: «Послушай, Ивашев, именем нашей дружбы прошу тебя отложить исполнение твоего намерения на одну только неделю. В эту неделю обсудим хорошенько твое предприятие, взвесим хладнокровно le pour et le contre*, и если ты останешься при тех же мыслях, то обещаю тебе не препятствовать».—«А если я не соглашусь откладывать на неделю?» — возразил он.— «Если не согласишься,— воскликнул я с жаром,— ты заставигь меня сделать из любви к тебе то, чем я гнушаюсь,— сейчас попрошу свидания с комендантом и расскажу ему все. Ты знаешь меня довольно, чтобы верить, что я это сделаю и сделаю именно по убеждению, что это осталось единственным средством для твоего спасения». Муханов меня поддерживал. Наконец, Ивашев дал мне слово подождать неделю. Я не опасался, чтобы он нарушил его, тем более, что Муханов жил с ним и мог за ним наблюдать.

На третий день после этого разговора я опять отправился к Ивашеву, и мы толковали об его намерении. Я исчислял ему все опасности, все невероятности успеха. Он настаивал на своем, как вдруг входит унтер-офицер и говорит ему, что его требует к себе комендант. Ивашев посмотрел на меня, но, видя мое спокойствие, с чувством сказал мне: «Прости меня, друг Басаргин, в минутном подозрении. Но что б это значило? — прибавил он.— Не понимаю». Я сказал, что дождусь его возвращения, и остался с Мухановым.

___

* За и против (франц.).

Комментарии

98  Н. В. Басаргин имеет в виду экспедиции 1854 и 1855 гг. по Амуру от истоков до устья, которые были проведены под руководством ген.-губернатора Восточной Сибири Николая Николаевича Муравьева (1809—1881), получившего после этого титул графа Амурского.

99  Батеньков Гавриил Степанович (1793—1863) действительно находился в разных тюрьмах в течение 20 лет и только 11 марта 1846 г. был доставлен в Томск на поселение. Кюхельбекер Вильгельм Карлович (1797—1846) просидел в крепостях до дек. 1835 г., после чего был обращен на поселение в Баргузин. Поджио Иосиф Викторович (1792—1848) явился жертвой происков своего знатного тестя — сенатора, ген.-лейтенанта А. М. Бороздина, в результате которых находился в тюремном заключении до июля 1834 г. Водворен  на поселение в  Усть-Куду   5  сент.   1834  г.

100  Н. В. Басаргин имеет в виду русско-иранскую войну 1826— 1828 гг. и русско-турецкую войну 1828—1829 гг.

101   Свое послание декабристам Пушкин передал А. Г. Муравьевой, которая в начале янв. 1827 г. уехала из Москвы в Сибирь к своему мужу Н. М. Муравьеву.

102  В другом авторитетном списке стихотворения вместо слова «там» значится «том» (Одоевский А. И. Собрание стихотворений и писем. М.; Л., 1934. С.  151).

103  Впервые стихотворение «Кн. М. Н. В-ой» было напечатано в  5-й книге  «Библиографических записок»  за  1861  г.,  с.   132.

104  Анненкова Полина (Прасковья) Егоровна (урожд. Гебль, 1800—1876) приехала в Читинский острог к И. А. Анненкову в марте 1828 г. Ей принадлежат воспоминания (Записки жены декабриста П. Е. Анненковой. Пг., 1915).

105   О побеге П. Высоцкого см.: Дьяков В. А., Кацнельсон Д. Б., Шостакович Б. С. Петр Высоцкий на сибирской каторге (1835—1836) // Ссыльные революционеры в Сибири. Иркутск, 1979. Вып. 4.

0

20

ЗАПИСКИ

Ивашев возвратился не скоро. Комендант продержал его часа два, и мы уже не знали, чему приписать его долгое отсутствие. Опасались даже, не открылось ли каким образом нелепое намерение бегства. Наконец, приходит Ивашев, расстроенный, и в несвязанных словах сообщает нам новость, которая и нас поразила. Комендант присылал за ним для того, чтобы передать ему два письма, одно от его матери, а другое матушки будущей жены его, и спросил его, согласен ли он жениться на той девушке, мать которой писала это письмо. Оно адресовано было к матери Ивашева. В нем г-жа Ледантю открывала ей любовь дочери к ее сыну, говорила, что эта любовь была причиною ее опасной болезни,  в продолжение    которой,    думая   умереть,    она    призналась   матери  в  своей  к  нему  привязанности,   и  что  тут  же мать дала слово  дочери,   по   выздоровлении   ее,   уведомить   об   этом г-жу   Ивашеву   и   в   случае   ее   согласия   и   согласия   сына дозволить дочери ехать в Сибирь для вступления с ним в брак. В этом письме она упоминала также, что дочь ее ни за что не открыла тайны своей, если бы Ивашев находился в прежнем положении, но что теперь, когда его постигло несчастие и когда она знает, что присутствием своим может облегчить его участь, доставить ему некоторое утешение, то не задумывается нарушить светские приличия — предложить ему свою руку. Мать Ивашева отправила это письмо, вместе с своим, к графу Бенкендорфу, и тот, с разрешения государя, предписывал коменданту опросить самого Ивашева, согласен ли он вступить в брак с девицею Ледантю.

Ивашев просил коменданта повременить ответом до другого дня. Мы долго рассуждали об этом неожиданном для него событии. Девицу Ледантю он очень хорошо знал. Она воспитывалась с его сестрами у них в доме и в то время, когда он бывал в отпусках, очень ему нравилась, но никогда он не помышлял жениться на ней, потому что различие в их общественных положениях не допускало его останавливаться на этой мысли. Теперь же, припоминая некоторые подробности своих с ней сношений, он должен был убедиться в ее к нему сердечном расположении. Вопрос о том, будет ли она счастлива с ним в его теперешнем положении, будет ли он уметь вознаградить ее своею привязанностию за ту жертву, которую она принесет ему, и не станет ли он впоследствии раскаиваться в своем поступке, очень его тревожил, Мы с Мухановым знали его кроткий характер, знали все его прекрасные качества, были уверены, что оба они будут счастливы, и потому решительно советовали ему согласиться. Наконец, он решился принять предложение. Разумеется, после этого решения не было уже и помину о побеге. Я даже не знаю, куда девался его искуситель и как он от него отделался. Не возьми я от него слова подождать неделю, легко могло бы случиться, что эти письма не застали бы его в Чите и пришли, когда делались бы о нем розыски, следовательно, не только бы брак его не состоялся, но и сам он, по всем вероятностям, непременно бы погиб тем или другим образом. Так иногда самое ничтожное обстоятельство, по воле провидения, спасает или губит человека.

Свадьба Ивашева была уже в Петровском заводе, и потому я буду говорить о ней в своем месте.

В июле, не помню, которого числа, мы выступили из Читы 106). Я находился в первой партии; мы с сожалением простились навсегда с местом, где прожили более трех лет и которое оставило в памяти моей много приятных впечатлений. Небольшое число жителей Читы так полюбили нас, что плакали, расставаясь с нами, и провожали до перевоза, более трех верст от селения. В особенности мы пользовались расположением жены читинского горного начальника г-жи Смольяниновой. Она каждый день присылала нам во время работы завтраки своей стряпни, старалась каждому быть чем-нибудь полезною, но преимущественно расположена была к Анненкову и Завалишину. Дед первого со стороны матери, генерал Якоби, был когда-то генерал-губернатором в Си­бири и оказал услугу отцу Смольяниновой. Она не могла этого забыть и считала священным долгом отплатить внуку за благодеяние деда. Прекрасная черта в простой, необразованной женщине. Она даже пострадала за Анненкова и нисколько не сожалела об этом. Письмо, отданное ей г-жою Анненковой и отправленное ею секретно к кому-то из родных Анненкова в Москву, попалось в руки правительства. Из него узнали, что оно шло через Смольянинову, и приказали коменданту арестовать ее на неделю. Завалишин впоследствии женился на ее дочери и по окончании своего тюремного заключения жил с ними в Чите.

Поход наш в Петровский завод, продолжавшийся с лишком месяц в самую прекрасную летнюю погоду, был для нас скорее приятною прогулкою, нежели утомительным путешествием. Я и теперь вспоминаю о нем с удовольствием. Мы сами помирали со смеху, глядя на костюмы наши и наше комическое шествие. Оно открывалось почти всегда Завалишиным в круглой шляпе с величайшими полями и в каком-то платье черного цвета своего собственного изобретения, похожем на квакерский кафтан. Будучи маленького роста, он держал в одной руке палку гораздо выше себя, а в другой книгу, которую читал. За ним Якушкин в курточке a I'enfant*, Волконский в женской кацавейке; некоторые в долгополых пономарских сюртуках, другие в испанских мантиях, иные в блузах; одним словом, такое разнообразие комического, что если б мы встретили какого-нибудь европейца, выехавшего только из столицы, то он непременно подумал бы, что тут есть большое заведение для сумасшедших и их вывели гулять. Выходя с места очень рано, часа б три утра, мы к восьми или к девяти часам оканчивали переход наш и располагались на отдых. Останавливались не в деревнях, которых по бурятской степи очень мало, а в поле, где заранее приготовлялись юрты. Место выбирали около речки или источника на лугу и всегда почти с живописными окрестностями и местоположением. В Восточной Сибири, и особенно за Байкалом, природа так великолепна, так изумительно красива, так богата флорою и приятными для глаз ландшафтами, что, бывало, не­вольно, с восторженным удивлением, простоишь несколько времени, глядя на окружающие предметы и окрестности. Воздух же так благотворен и так напитан ароматами душистых трав и цветов, что, дыша им, чувствуешь какое-то особенное наслаждение. При каждой партии находился избранный нами из товарищей хозяин, который отправлялся обыкновенно с служителями вперед на место отдыха и к приходу партии приготовлял самовары и обед. По прибытии на место мы выбирали себе юрты и располагались в них по четыре или пять человек в каждой. Употребив с полчаса времени на приведение в порядок необходимых вещей и постелей наших, мы отправлялись обыкновенно купаться, потом садились или,

___

* Детской (ф р а н ц.).

лучше сказать, ложились пить чай и беседовали таким образом до самого обеда. Ивашев, Муханов, двое братьев Беляевых 107) и я располагались всегда вместе в одной юрте. К нам обыкновенно собирались многие товарищи из других юрт. Один из пятерых обыкновенно дежурил по очереди, т. е. разливал чай, приносил обед, приготовлял и убирал посуду. После обеда часа два-три отдыхали, а с уменьшением жары выходили гулять и любоваться местоположением. Потом пили чай, купались и опять беседовали до вечера.

Вечером маленький лагерь наш представлял прекрасную для глаз картину, достойную кисти художника-живописца. Вокруг становилась цепь часовых, которые беспрестанно перекликались между собою; в разных местах зажигались костры дров, около которых сидели в разнообразных положениях проводники наши — буряты, между которыми были и женщины, с своими азиатскими лицами и странными костюмами. В юртах наших светились огни, и в открытый вход их видна была вся внутренность и все то, что происходило в каждой из них. Почти всегда в это время большая часть из нас ходили кучками внутри цепи, около костров, толковали с бурятами и между собою. Вид всего этого был бесподобный, и я часто проводил целые часы, сидя на каком-нибудь пне, восхищаясь окружающею меня картиною. Особенно приятен для нас был день отдыха. Тогда мы оставались на одном месте почти два дня и, следовательно, имели время и хорошенько отдохнуть, и налюбоваться природой, и побеседовать между собою. Лишь только начинало светать, нас обык­новенно будили, и в полчаса мы были уже готовы к походу. Пройдя верст 12 или 15, мы на час останавливались у какого-нибудь источника и завтракали. Рюмка водки, кусок холодной телятины и жареной курицы всегда были в запасе у кого-либо из женатых и радушно предлагались всем. Во время похода многие отходили на некоторое расстояние в стороны и занимались ботаническим исследованием тамошней флоры или сбором коллекции насекомых. Последним предметом любили заниматься братья Борисовы 108). Они составили за Байкалом и в Сибири огромную и очень любопытную коллекцию насекомых, которую послали, кажется, знаменитому профессору Фишеру 109).   Ботаником нашим был Якушкин.

В партии нашей находился Лунин. Он,  по  своему оригинальному характеру, уму, образованию и некоторой опытности, приобретенной в высшем обществе, был человек очень замечательный и очень приятный. Большая часть из временщиков того времени, Чернышев, Орлов, Бенкендорф и т. д., были его товарищами по службе. С Карамзиным 110), Батюшковым 111) и многими другими замечательными лицами он был в самых близких отношениях. Мы с любопытством слушали его рассказы о закулисных событиях прошедшего царствования и его суждения о деятелях того времени, поставленных на незаслуженные пьедесталы. Князь Волконский и Никита Муравьев, бывшие тоже в нашей партии, очень занимали нас также своими любопытными разговорами. Первый — член высшей русской аристократии, бывший флигель-адъютант и генерал с 23 лет от роду, отлично участвовал в кампании 1812 года и находился или при самом государе или при главнокомандующих, был часто употребляем для исполнения важных поручений и потому много видал и много знал. Говорил он прекрасно, с одушевлением, особенно когда дело шло о военных действиях 112). Второй — сын воспитателя императора Александра и великого князя Константина, известного Михаила Никитича Муравьева 113), — был человек с разнообразными и большими сведениями. Он занимал не последнее место в аристократическом петербургском кругу. В доме его матушки, вдовы покойного М. Н., собирались все замечательные люди того времени: Карамзин, Уваров 114), Оленин 115), Панин 116) и т. д. Много любопытного, почерпнутого из их рассказов, мог бы я поместить здесь, но удерживаюсь, не желая нарушить принятого мною правила.

Во время путешествия нашего приехали к нам еще две дамы: жена Розена и Юшневская. Последняя, проживая в Тульчиие, сообщила мне некоторые сведения о родных покойной жены моей, с которыми она жила в одном месте. Они по отъезде ее собирались ехать на жительство в Петербург, где служил брат жены моей, выпущенный после меня уже из лицея.

Наконец мы стали приближаться к Петровскому заводу. Прошли г. Верхнеудинск и, следуя далее, останавливались уже в старообрядческих селениях. Вообще они живут в этом краю очень привольно и зажиточно. Переведенные туда из России в царствование Екатерины и   будучи   народом   трудолюбивым,   трезвым,   они   скоро разбогатели в своих новых местах. Некоторые из их селений удивляли нас своею величиною и постройкою. Нас принимали они радушно, и мы очень покойно помещались у них во время наших ночлегов.

Верст за сто от Петровского дамы наши уехали вперед для приготовления себе квартир. Некоторые из них, Муравьева, Трубецкая и Анненкова, имели уже детей. Три их дочери, рожденные в Чите, теперь уже замужем и находятся в России с мужьями своими. Вероятно, они уже забыли о месте своего рождения и той обстановке, которая сопровождала их появление на свете и их младенчество.

На последнем ночлеге к Петровскому мы прочли в газетах об июльской революции в Париже и о последующих за ней событиях 117). Это сильно взволновало юные умы наши, и мы с восторгом перечитывали все то, что описывалось о баррикадах и трехдневном народном восстании. Вечером все мы собрались вместе, достали где-то бутылки две-три шипучего и выпили по бокалу за июльскую революцию и пропели хором «Марсельезу». Веселые, с надеждою на лучшую будущность Европы, входили мы в Петровское.

Петровский завод, большое заселение с двумя тысячами жителей, с казенными зданиями для выработки чугуна, с плавильнею, большим прудом и плотиною, деревянною церковью и двумя- или тремястами изб показалось нам, после немноголюдной Читы, чем-то огромным. Входя в него, мы уже могли видеть приготовленный для нас тюремный замок, обширное четвероугольное здание, выкрашенное желтой краской и занимавшее, вместе с идущим от боков его тыном, большое пространство; жилое строение, т. е. то, где находились наши казематы, занимало один фас четвероугольника и по половине боковых фасов. К ним примыкал высокий тын и составлял две другие половины боковых фасов и весь задний. Пространство между тыном назначалось для прогулок наших. В середине переднего фаса находились гауптвахта и вход во внутренность здания. (Для ясности прилагаю план нашей Петровской тюрьмы.) Все здание, как видно из него, разделялось на 12 отделений; в каждом боку находилось по три; в наружном же фасе, по обеим сторонам гауптвахты, шесть. Каждое отделение имело особый вход со  двора   и  не   сообщалось  с  другим.   Оно  состояло  из коридора и пяти отдельных между собою номеров, из которых выходы были в общий коридор. Этот коридор был теплый, и из него топились печи, гревшие номера. Перед самым входом с гауптвахты на дворе было еще особое строение, заключавшее в себе: кухню, кладовую и обширную комнату, предназначенную для общего стола. Сверх того, внутри здания были отдельные дворы, окруженные тыном, так что для четырех отделений: 1-го, 2-го, 11-го и 12-го (если начинать считать их с последнего из боковых) были особые дворы; для 3-го, 4-го, 5-го — один общий; для 8-го, 9-го и 10-го — тоже общий; а для двух средних, 6-го и 7-го, находившихся по бокам ворот,— один большой двор, общий с кухонным строением.

Нас разместили сейчас же по приходе в наши казематы. Нескольким из нас, по недостатку номеров, досталось жить по двое. Комнаты наши были довольно просторны и высоки, но без окон. Свет проходил в дверь, которая была прямо против коридорного окошка, так что мы должны были помещать столы наши у этой двери, оставляли только проход и занимались чтением или другим чем-нибудь, сидя прямо против нее. Для этого она и оставалась целый день отворенною. На ночь нас запирали, но не поодиночке каждого в своем номере, а целое отделение со двора. При каждом отделении был сторож, инвалидный солдат.

В Петровском заводе я провел шесть лет и всегда с удовольствием, с признательностью ко всем товарищам моим вспоминаю об этом времени. Не могу даже не быть благодарным и доброму коменданту, старику Лепарскому, и всем офицерам, назначенным для надзора за нами. Постараюсь изложить и нашу там жизнь, и те события в нашем маленьком обществе, нашем отдельном номере, которые сохранились у меня в памяти.

По прибытии в Завод нас некоторое время не водили на работы, а дали отдохнуть от похода и устроиться в новом нашем жилище. Мужьям позволили прожить несколько дней с женами в их домах. Говорю, в их домах, потому что каждая из дам, живши еще в Чите, или построила себе, или купила и отделала свой собственный домик в Петровском заводе. Это исполнили они не сами, а поручили, с согласия коменданта, кому-то из знакомых им чиновников, так что, по прибытии их туда, дома для всех были уже готовы. Одни только две новоприехавшие Юшневская и Розен не имели собственных домов и поместились в наемных квартирах.

В первые дни в нашей общей тюрьме было вроде хаоса: раскладывались с вещами, заказывали какую-нибудь необходимую мебель, придумывали, как лучше поместиться в своей комнате, чтобы пользоваться коридорным светом, бегали из одного номера в другой, отыскивали товарищей, осматривали отделения и все внутренние постройки тюремного замка, сходились в общую залу к обеду и к ужину, пили чай по разным местам, потому что у каждого не было ни особого самовара, ни собственного сахару и чаю. Но это продолжалось недолго и подало мысль к устройству общей артели, которая в продолжение всего нашего пребывания в Петровском так обеспечивала нашу материальную жизнь и так хорошо была придумана, что никто из нас во все это время не нуждался ни в чем и не был ни от кого зависим. Я не лишним считаю поместить здесь полный устав нашей большой артели. Он объясняет подробно как цель, так и весь механизм этого вполне оправдавшего себя учреждения. Разумеется, что все это делалось с ведома коменданта и было им одобрено. Женатые не пользовались ничем из артели, подписывая между тем значительные ежегодные взносы: Трубецкой от 2 до 3 т[ыс]. ассиг., Волконской до, 2 т[ыс]., Муравьев от 2 до 3 т[ыс]., Ивашев до 1000, Нарышкин и Фонвизин тоже до 1000 рублей 118).

Те из холостых, которым присылали более 500 р. в год, вносили в полтора раза или вдвое противу получаемого ими из артели, кто 800, а кто и 1000. Остальные, по уставу, отдавали все присылаемые деньги, так что не было ни одного года, в который бы не доставалось каждому члену артели пятисот рублей ассигнациями. Из экономической суммы и из суммы маленькой артели, о которой я буду говорить ниже сего, отъезжающие на поселение получали временное пособие от 600 до 800 [рублей] на каждого человека.
Комментарии

106  Басаргин забыл дату начала пешего перехода декабристов из Читы в Петровский завод. Первая партия покинула Читу 7 авг. 1830 г., вторая — 9 авг. К месту назначения декабристы пришли 23 сент., пройдя свыше 650 км.

107  Речь идет о братьях Александре Петровиче и Петре Петровиче Беляевых.

108  Речь идет об Андрее Ивановиче и Петре Ивановиче Борисовых.

109 Фишер Федор Богданович (1782—1854), ботаник, адъюнкт-профессор Московского университета (1812—1823), затем директор императорского ботанического сада, академик. Ему принадлежит описание многих новых видов растений.

110 Карамзин Николай Михайлович (1766—1826), писатель-сентименталист, публицист, историк. Автор «Истории государства Российского» (в 12 томах, 1816—1829).

111   Батюшков Константин Николаевич (1787—1855), русский поэт-романтик.

112  Декабристу С. Г. Волконскому (1788—1865) принадлежат очень интересные воспоминания, в которых центральное место занимает рассказ о военных событиях 1805—1814 гг. (Записки Сергея Григорьевича Волконского. Спб., 1902).

113  Муравьев Михаил Никитич (1757—1807), общественный деятель, писатель. В 1785 г. был приглашен Екатериной II преподавателем к вел. кн. Александру и Константину Павловичам по словесности, истории и нравственной философии. В 1800 г. назначен сенатором, в 1801 г. Александр I определил его секретарей в собственный кабинет для принятия прошений. В 1802 г. назначен товарищем министра, с 1802 г. одновременно являлся попечителем Московского университета. Организовал при университете ряд научных обществ, хирургический, клинический, повивальный (акушерский) институты, ботанический сад, музей натуральной истории. Принимал участие в выработке нового устава университета. Яркий представитель сентиментализма в русской литературе; автор «Эклоги», «Басен в стихах», «Похвального слова Ломоносову». Полные собрания его сочинений в стихах и прозе издавались в 1819—1820, 1847, 1857 гг.

114  Уваров Сергей Семенович (1786-—1855), ученый, государственный деятель, гр. (1846), почетный член Петербургской академии наук (1811). Занимался классической древностью и археологией. В 1811—1822 гг. попечитель Петербургского ученого округа. В 1810-х—начале 1820-х гг. общался с К. Н. Батюшковым, Н. М. Карамзиным, В. А. Жуковским, Н. И. Гнедичем, братьями А. И. и Н. И. Тургеневыми, входил в литературное общество «Арзамас». В 1818—1855 гг. президент Академии наук. В годы царствования Николая I — один из столпов реакции. С его именем связано оформление теории официальной народности. С 1832 г. товарищ министра, в 1837—1849 гг. министр народного просвещения.

115   Оленин Алексей Николаевич (1763—1843), археолог, историк, палеограф, художник, член Государственного совета. С 1804 г. почетный член Академии художеств, с 1817 г. ее президент. С 1841 г. директор Петербургской публичной библиотеки. Им написан ряд работ, из которых наиболее известны «Письмо к графу А. И. Мусину-Пушкину о камне тмутараканском...» (Спб., 1806), положившее начало научной палеографии и эпиграфике, «Рязанские русские древности...» (Спб., 1833) и «Опыт об одежде, оружии, нравах и степени просвещения славян...» (Спб., 1832). Составил план издания летописей («Краткое рассуждение об издании полного собрания   дееписателей» // Сын   отечества,   1844.   Т. 12.   № 7).

116  Панин Никита Петрович (1770—1837), которого в данном случае имеет в виду Басаргин, был одним из ярких представителей аристократической оппозиции. В 26 лет стал ген.-майором. В 1797 г. перешел на дипломатическую службу. Был посланником в Берлине, в 1799 г. назначен вице-канцлером. В конце 1800 г. по приказу Павла I был уволен от должности и сослан в свое подмосковное имение. Явился одним из вдохновителей заговора против Павла I, хотя непосредственного участия в нем не принимал (Эйдельман Н. Я. Герцен против самодержавия. М., 1973. С. 135). После воцарения Александра I был возвращен из ссылки и восстановлен в должности вице-канцлера, ко вскоре ушел в отставку. Согласно авторитетным свидетельствам, Н. П. Панин составил конституционный проект, направленный на ликвидацию в России «дикой неурядицы падишахского управления» (там же, с. 126). Пользовался большим уважением у декабристов.

117   27 июля 1830 г. в Париже вспыхнуло   вооруженное   восстание, которое явилось следствием тяжелого положения трудящегося люда, испытавшего на себе промышленный кризис и неурожаи 1828—1829 гг. Главной движущей силой восстания были рабочие и ремесленники, получившие поддержку мелкой и средней буржуазии, а также радикальной части интеллигенции (особенно студенчества). 29 июля восставшие овладели Тюильрийским дворцом. Власть в столице перешла в руки «муниципальной комиссии», в состав которой входили представители умеренно-либерального крыла крупной буржуазии (генерал Лабо, банкиры Ж. Лаффит и К.-П. Перье, а также командующий Национальной гвардией М.-Ж. Лафайет). Династия Бурбонов была свергнута. 2 авг. Карл X отрекся от престола, а 7 авг. королем Франции был провозглашен герцог Луи Орлеанский, тесно связанный с крупной финансовой и земельной буржуазией.

118  Во время пребывания в должности хозяина артели Басаргин вел точный учет сумм, вносимых ее членами. В архивном деле под названием «Записи прихода и расхода денег по артели, организованной декабристами на Петровском заводе за 1829—1839 гг.» содержатся весьма интересные сведения. Судя по «Записям», больше всех в фонд артели внес с июля 1829 по март 1837 г. С. Г. Волконский—15 319 р. 57 к. «Записи» высвечивают еще один любопытный аспект. С. П. Трубецкой начал вносить в артель деньги только с 1833 г. Вероятно, это было следствием некоторой отчужденности по отношению к нему декабристов в первые годы их пребывания в Чите и Петровском заводе.

0


Вы здесь » Декабристы » МЕМУАРЫ » Н.В. Басаргин. Записки.