Декабристы

Информация о пользователе

Привет, Гость! Войдите или зарегистрируйтесь.


Вы здесь » Декабристы » МЕМУАРЫ » Записки и письма императора Николая Павловича.


Записки и письма императора Николая Павловича.

Сообщений 1 страница 10 из 25

1

Воспоминания о младенческих годах императора Николая Павловича, записанные им собственноручно.

Всем известно, кто был мой отец и кто моя мать; я могу только добавить, что родился 25 июня стар. ст. 1796 г. в Царском Селе.

Говорят, мое рождение доставило большое удовольствие, так как оно явилось после рождения шести сестер подряд и в то время, когда родители мои перенесли чувствительный удар вследствие несостоявшегося бракосочетания старшей из моих сестер - Александры с королем Шведским Густавом-Адольфом, тем самым, которого впоследствии так жестоко преследовала судьба, лишив его даже престола и наследия его предков; она обрекла его на прозябание без пристанища, скитание из города в город, нигде не позволяя остановиться надолго, и разлучила с женой и детьми.

Причиной этого несостоявшегося брака было, говорят, упрямство короля, который ни за что не хотел согласиться на то, чтобы сестра моя имела при себе православную часовню, а также неумелость графа Моркова, которому было поручено составление брачного договора и который, желая устранить это затруднение, откладывал существенный пункт договора до последнего момента - пункт, который, как это ему было известно, положительно отвергался королем и без соблюдения которого Императрица Екатерина не желала согласиться на брак, как почти основной закон Нашего Дома. Это было очень жестоким ударом для самолюбия Императрицы. Сестра моя была уже причесана, все подруги ее в сборе - ожидали лишь жениха, когда пришлось все это остановить и распоряжения отменить. Все, которые были этому свидетелями, говорят, что это событие чуть не стоило жизни Императрице, с которой приключилось потрясение, или апоплексический удар, от которого она уже более не могла оправиться.

Я родился и думаю, что рождение мое было последним счастливым событием, ею испытанным; она желала иметь внука, - я был, говорят, большой и здоровый ребенок, она меня благословила, сказав при этом: "Экий богатырь". Слабое состояние ее здоровья не позволяло ей лично участвовать в обряде крещения; она присутствовала при крестинах, помещаясь на хорах Придворной церкви Царского Села. Государь, тогда еще Великий Князь Александр, и сестра моя Александра были моими восприемниками.

С давних пор существовал обычай определять к каждому из нас по англичанке, в качестве няньки, и нескольких дам, долженствовавших по очереди находиться при наших кроватях в течение всего первого года. При мне была назначена состоять мисс Лайон, шотландка, взятая от генеральши Чичериной; г-жи Синицына и Панаева состояли при ночных дежурствах, и не более и не менее, как четыре горничных для услуг, кроме кормилицы - крестьянки, московской славянки.

Императрица Екатерина скончалась 6-го ноября того же года; при ее жизни все мои братья и сестры всюду неотлучно за нею следовали; таким образом, мы, разлученные с отцом и матерью, мои сестры и я, оставались на попечении графини Ливен, уважаемой и прекрасной женщины, которая была всегда образцом неподкупной правдивости, справедливости и привязанности к своим обязанностям и которую мы страшно любили. Мой отец по вступлении на престол утвердил ее в этой должности, которую она и исполняла с примерным усердием. Обязанности ее, при жизни Императрицы, были тем более тяжелыми, что отношения между сыном и матерью были часто натянутыми и она, постоянно находясь между обеими сторонами, только благодаря своей незыблемой прямоте и доверию, которое она этим внушала, умела всегда выходить с честью из этого трудного положения.

6-го ноября отец удостоил зачислить меня в Конную гвардию, зачислив моих братьев во 2-й и 3-й гвардейские полки. По возвращении в 1799 г. из итальянского похода, брат мой Константин был переведен в Конную гвардию, а я получил вместо него 3-й гвардейский полк, который с тех пор навсегда и сохранил. Впечатление, которое на меня произвело это известие, было столь сильно, что оставило в памяти моей жизни след о том, каким образом я об этом узнал и сколь мало я в то время был польщен этим назначением. Это было в Павловске, я ожидал моего отца в нижней комнате, он возвращался, я пошел к нему к калитке малого сада у балкона; он отворил калитку и, сняв шляпу, сказал: "Поздравляю, Николаша, с новым полком, я тебя перевел из Конной гвардии в Измайловский полк, в обмен с братом".

Я об этом упоминаю лишь для того, чтобы показать, насколько то, что льстит или оскорбляет, оставляет в раннем возрасте глубокое впечатление - мне в ту пору было едва три года!

Вскоре после кончины Императрицы Екатерины ко мне приставили в виде старшей госпожу Адлерберг, вдову полковника, урожденную Багговут. Во время коронования Государя и путешествий, как предшествующего, так и последующего, сестра моя Анна и я, так как были слишком малы, чтобы сопутствовать Государю, были оставлены в Петербурге, под присмотром обершенка Загряжского. Одновременно с сестрою Анною же нам была привита оспа, что по тогдашним временам представлялось событием необычайной важности, как совсем в обиходе не знакомое. Оспа у меня была слабая, у сестры же она была сильнее, но мало оставила следов.

Одновременно с нами также привили оспу сыну и единственной дочери госпожи Адлерберг, сыну Панаева и еще нескольким детям. Это происходило в Зимнем дворце; некоторое время спустя, ввиду того, что в то время переезжали в Павловск, мы были отделены от прочих и помещены с сестрою в доме Плещеева. Михаил, родившийся 28 января 1798 года, находился в то время сперва в Мраморном дворце с Дурновым, а впоследствии в Царском Селе.

Когда мы поправились, нас взяли в Зимний дворец, и я был помещен в верхнем этаже, над комнатами Государя, близ малого садика. События того времени сохранились весьма смутно в моей памяти, и я могу перечислить их лишь без соблюдения последовательности. Так, помню, что видел Шведского короля, вышеназванного Густава-Адольфа, в Зимнем дворце, в прежней голубой комнате моей матушки; он мне подарил фарфоровую тарелку с фруктами из бисквита. В другой раз помню, что был в Зимнем дворце, в комнате моего отца, где видел католических священников в белых одеяниях или куртках и страшно их испугался. Припоминаю свадьбу моей сестры Александры в Гатчине с эрц-герцогом Австрийским, ожидавшим начала церемонии в спальне моей матушки. Императрица, в то время еще Великая Княгиня, Елисавета возила меня на шлейфе своего платья.

Во время венчания по православному обряду меня посадили в кресло на хорах; раздавшийся пушечный выстрел меня сильно испугал, и меня унесли; во время католического венчания, происходившего в большом верхнем зале, престол был устроен на камине. Мне помнится, что я видел желтые сапоги гусар венгерской дворянской гвардии. У меня еще сохранилось в памяти смутное представление о лагере Финляндской дивизии, пришедшей на осенние маневры в Гатчину; стрелки были поставлены на передовые линии, в лесу; я был этим поражен так же, как и всем порядком тогдашнего лагеря. Помню также, как несли первые штандарты кавалеров Мальтийской гвардии. То были серебряные орлы, держащие с помощью цепочек малиновую полосу материи с серебряным на ней крестом ордена Св. Иоанна. Во время происходившего на гатчинском дворе парада отец, бывший на коне, поставил меня к себе на ногу. Однажды, когда я был испуган шумом пикета Конной гвардии, стоявшего в прихожей моей матери в Зимней дворце, отец мой, проходивший в это время, взял меня на руки и заставил перецеловать весь караул.

Пока я числился в Конной гвардии, я носил курточку и панталоны сперва вишневого цвета, потом оранжевого и наконец красного, согласно различным переменам в цветах парадной формы полка. Звезда Св. Андрея и крестик Св. Иоанна были пришиты к платью; при парадной форме - лента под курточкой. А иногда - супервест Св. Иоанна из золотой парчи с серебряным крестом под обыкновенной детской курточкой.

Отец мой нас нежно любил; однажды, когда мы приехали к нему в Павловск, к малому саду, я увидел его, идущего ко мне навстречу со знаменем у пояса, как тогда его носили, он мне его подарил; другой раз обер-шталмейстер граф Ростопчин, от имени отца, подарил мне маленькую золоченую коляску с парою шотландских вороных лошадок и жокеем.

В это время я познакомился с детьми госпожи Адлерберг: дочь ее, Юлия, была 8-ю годами старше меня, а сыну ее, Эдуарду, было тогда пять лет. Я шел по Зимнему дворцу к моей матушке и там увидел маленького мальчика, поднимавшегося по лестнице на антресоли, которые вели из библиотеки. Мне хотелось с ним поиграть, но меня заставили продолжать путь; в слезах пришел я пришел к матушке, которая пожелала узнать причину моего плача; приводят маленького Эдуарда, и наша 25-тилетняя дружба зародилась в это время. Сестра моя в то же время нашла в лице Юлии подругу, которая, 25 лет спустя, должна была сделаться гувернанткой моей старшей дочери.

Образ нашей детской жизни был довольно схож с жизнью прочих детей, за исключением этикета, которому тогда придавали необычайную важность. С момента рождения каждого ребенка к нему приставляли английскую бонну, двух дам для ночного дежурства, четырех нянек или горничных, кормилицу, двух камердинеров, двух камер-лакеев, восемь лакеев и восемь истопников. Во время церемонии крещения вся женская прислуга была одета в фижмы и платья с корсетами, не исключая даже кормилицы. Представьте себе странную фигуру простой русской крестьянки из окрестностей Петербурга, в фижмах, в высокой прическе, напомаженную, напудренную и затянутую в корсет до удушия. Тем не менее это находили необходимым. Лишь только отец мой, при рождении Михаила, освободил этих несчастных от этой смешной пытки. Только в течение первого года дежурные дамы находились ночью при детской кровати, чередуясь между собой, - позднее они оставались лишь в течение дня - ночью же присутствовали лишь няньки с одной горничной.

Когда нас возили на прогулку в экипаже, что при жизни Императрицы никогда не случалось без предварительного разрешения самой Императрицы, после же ее смерти, с дозволения графини Ливен, то мы обыкновенно выезжали в полдень, моя сестра со мною вместе; впоследствии сестра выезжала одна, а Михаил и я катались вдвоем.

То были позолоченные шестиместные кареты, которым предшествовали два гвардейских гусара, позднее впереди ехали два вестовых в сопровождении конюшенного офицера с вестовым; два лакея - сзади за каретой. В праздничные дни карета была в семь стекол, т.е. вся прозрачная, кроме спинки. Две англичанки с детьми на коленях занимали заднее сидение, две дежурные дамы помещались против них. Когда госпожа Адлерберг была приставлена ко мне, то преимущественно она со мною выезжала, и с нею дежурная дама.

Ничто не делалось без разрешения графини Ливен, которая часто нас навещала. Обедали мы, будучи совсем маленькими, каждый отдельно, с нянькой, позднее же я обедал вместе с сестрою. Обыкновенно это давало повод к частым спорам между детьми и даже между англичанками из-за лучшего куска.

Спали мы на железных кроватях, которые были окружены обычной занавеской; занавески эти, так же как и покрышки кроватей, были из белого канифаса и держались на железных треугольниках таким образом, что ребенку, стоя в кровати, едва представлялось возможным из нее выглядывать; два громадных валика из белой тафты лежали по обоим концам кроватей. Два волосяных матраса, обтянутые холстом, и третий матрас, обтянутый кожей, составляли саму постель; две подушки, набитые перьями; одеяло летом было из канифаса, а зимой ватное, из белой тафты. Полагался также белый бумажный ночной колпак, которого мы, однако, никогда не надевали, ненавидя его уже в те времена. Ночной костюм, кроме длинной рубашки, наподобие женской, состоял из платья с полудлинными рукавами, застегивавшегося на спине и доходившего до шеи.

Скажу еще несколько слов о занимаемых нами помещениях в Царском Селе. Я помещался с самого дня моего рождения во флигеле, который в настоящее время занят Лицеем, в комнате, находившейся против помещения покойной Александры, устроенной немного лет тому назад для Императрицы. Брат мой помещался за мною с противоположной стороны. В Зимнем дворце я занимал все то же помещение, которое занимал Император Александр до своей женитьбы. Оно состояло, если идти от Салтыковского подъезда, из большой прихожей, зала с балконом, посередине над подъездом, и антресолей в глубине, полукруглое окно которых выходило в самое зало. Зало это было оштукатурено, и в нем находились только античные позолоченные стулья да занавеси из малиновой камки. Зало это, или гостиная, предназначалось в сущности для игр; комната эта, пока я не научился ходить, была обтянута в нижней части стены, так же, как и самый пол, стеганными шерстяными подушками зеленого цвета; позднее эти подушки были сняты. Стены были покрыты белой камкой с большими заводами и изображениями зверей, стулья - с позолотой, обитые такой же материей, в глубине стоял такой же диван с маленьким полукруглым столом - маркетри; две громадных круглых печи в глубине занимали два угла, между окнами помещался стол белого мрамора с позолоченными ножками.

Затем следовала спальня, в глубине которой находился альков; эта часть помещения, украшенная колоннами из искусственного мрамора, была приурочена к помещению в ней кровати, но там я не спал, так как находили, что слишком жарко от двух печей, которые занимали оба угла; напротив двух других, у алькова, крайне узкого, находились два дивана, упиравшиеся в печи; два шкафа в стене алькова помещались в двух углах напротив печей, а рядом со шкафом, стоящим с правой стороны, находилась узкая одностворчатая дверь, которая вела к известному месту.

Комната была оштукатурена с богатой живописью фресками в античном вкусе по золоченому фону; такой же был и карниз; паркет великолепного рисунка был сделан из пальмового, розового, красного, черного и другого дерева, в некоторых местах сильно попорченный ружейными прикладами и эспантонами моих старших братьев, - изъян, который Михаил и я с тех пор старались усугубить, свалив, конечно, все это на наших братьев. Два больших трюмо стояли одно против другого, одно из них помещалось между двумя окнами этой комнаты, другое же находилось между двумя арками алькова. В комнате стоял лишь античный позолоченный диван, крытый зеленой камкой с ярко-зелеными разводами, и огромные стулья со съемными пуховыми подушками. Диваном, крытым подобной же материей и помещавшимся у левой стены, пользовалась англичанка; перед диваном находился маленький полукруглый столик, украшенный деревянной мозаикой. Два наброска, писанные масляными красками "Александр у Апеллеса" и тот же "Александр, отвергающий подаваемый ему воином шлем с водой", висели на боковых стенах, один против другого.

Налево под ним находился рисунок карандашом моей матери: белая ваза, а под ним миниатюрный портрет моего отца. Между окнами помещались белый мраморный стол на ножке из красного дерева, а треугольный, красного дерева, стол в левой углу комнаты предназначался для образов; существовал обычай, и я его сохранил для моих детей, что Императрица дарила каждому новорожденному икону его святого, сделанную по росту ребенка в день его рождения. За этой комнатой следовала другая, узенькая, в одно окно, по стенам которой стояли большие, красного дерева, шкафы; в них в прежнее время помещались книги Императора Александра, а самая комната служила ему кабинетом; в глубине этой комнаты находилась лестница, о которой я упоминал выше.

Маленькая одностворчатая дверь вблизи этой лестницы вела в другую, сходную с ней по размерам, комнату, оканчивающуюся большой стеклянной дверью; эти две комнаты предназначались: первая - для дежурной горничной, позднее для хранения халатов, а вторая была отведена для остальных служащих; для хранения вещей прислуга имела маленькую каморку под этими деревянными лестницами, которые вели к тем же антресолям, как и другая лестница; эти антресоли были расположены над обеими комнатами и находились под помещением госпожи Адлерберг; в них моя англичанка занимала одну часть, а госпожа Адлерберг - другую.

Нас часто посещали доктора: господин Роджерсон, англичанин, доктор Императрицы, господин Рюль, доктор моего отца, господин Блок, другой его доктор, господин Росберг, хирург, господин Эйнброт и доктор Голлидей, который нам привил оспу.

Говоря о свадьбе моей сестры Александры, я забыл сказать, что смутно вспоминаю мое прощание с ней в ее комнатах в Гатчине, но не могу припомнить ни ее вида, ни ее лица; с трудом представляю себе лицо моей сестры Елены. То же самое могу сказать и относительно Великой Княгини Анны, первой супруги брата моего Константина, которую припоминаю тоже лишь в редких случаях; так, помню ее во время спуска кораблей "Благодать" и "Св. Анна", из коих спуск первого не удался - событие, наделавшее в то время много шума, в особенности же в моих ушах. Нас поместили у Императрицы Елисаветы. Бастион Адмиралтейской крепости находился тогда как раз под ее окнами, и, когда раздался пушечный выстрел, я с криком бросился на диван; Великая Княгиня Анна старалась, насколько возможно, меня успокоить. Видел я ее на вечере у моей матушки в голубой комнате; я стоял тогда за ее карточным столом. Это было в один из вечеров, когда мой отец, проходивший всегда через спальню, дверь которой Кутайсов ему открывал изнутри, дал мне пачку гравюр, которую он держал под мышкою; гравюры эти представляли нашу армию в прежней форме; фигуры были такие же, как изображены в коллекции прусской армии времен Фридриха II.

Одно из последних событий этой эпохи, воспоминание о котором будет для меня всегда драгоценным, это удивительное обстоятельство, при котором я познакомился со знаменитым Суворовым. Я находился в Зимнем дворце, в библиотеке моей матери, где увидел оригинальную фигуру, покрытую орденами, которых я не знал; эта личность меня поразила. Я его осыпал множеством вопросов по этому поводу; он стал передо мной на колени и имел терпение мне все показать и объяснить. Я видел его потом несколько раз во дворе дворца на парадах, следующим за моим отцом, который шел во главе Конной гвардии. Это повторялось моим отцом каждый день. По окончании парада мой отец свертывал знамя собственноручно. Я помню также несколько неудавшихся парадов. Мой отец несколько раз заставлял проходить неудачно парадировавшую гвардию.

Одно лето мы провели некоторое время в Царском Селе. Помню парад там и учение на дворе. Под колоннадой близ аркад находился артиллерийский пикет, который шел в караул под начальством офицера; я помню, что присутствовал при его смене; одна батарея была расположена близ спуска к озеру. Как мне кажется, именно в это время скончалась маленькая Великая Княжна Мария Александровна в Новом дворце; я был у нее перед ее смертью один или два раза. Я припоминаю парад Семеновскому полку во время моего пребывания в Петергофе и происшедший от удара молнии взрыв порохового погреба в Кронштадте. Я находился в портретной комнате близ балкона, когда произошел взрыв.

Надо думать, что чувство страха или схожее с ним чувство почитания, внушаемое моим отцом женщинам, нас окружавшим, было очень сильно, если память об этом сохранилась во мне до настоящего времени; хотя, как я уже говорил, мы очень любили отца и обращение его с нами было крайне доброе и ласковое, так что впечатление об этом могло быть мне внушено только тем, что я слышал и видел от нас окружавших.

Я не помню времени переезда моего отца в Михайловский дворец, отъезд же нас, детей, последовал несколькими неделями позже, так как наши помещения не были еще окончены. Когда нас туда перевезли, то поместили временно всех вместе, в четвертом этаже, в анфиладе комнат, находившихся не на одинаковом уровне; довольно крутые лестницы вели из одной комнаты в другую. Отец часто приходил нас проведывать, и я очень хорошо помню, что он был чрезвычайно весел. Сестры мои жили рядом с нами, и мы то и дело играли и катались по всем комнатам и лестницам в санях, т. е. на опрокинутых креслах; даже моя матушка принимала участие в этих играх.

Наше помещение находилось над апартаментами отца, рядом с церковью; смежная комната была занята англичанкою Михаила; затем следовала спальня, потом - комната брата, столовая была общая, моя спальня соответствовала спальне отца и находилась непосредственно над нею; потом шла угловая круглая комната, занятая сестрою Анною, за нами помещались сестры; за моей спальней находилась темная витая лестница, спускавшаяся в помещение отца. Помню, что всюду было очень сыро и что на подоконники клали свежеиспеченный хлеб, чтобы уменьшить сырость. Всем было очень скверно, и каждый сожалел о своем прежнем помещении, всюду слышались сожаления о старом Зимнем дворце.

Само собою разумеется, что все это говорилось шепотом и между собою, но детские уши часто умеют слышать то, чего им знать не следует, и слышат лучше, чем это предполагают. Я помню, что тогда говорили об отводе Зимнего дворца под казарму; это возмущало нас, детей, более всего на свете.

Мы спускались регулярно к отцу в то время, когда он причесывался; это происходило в собственной его опочивальне; он тогда бывал в белом шлафроке и сидел в простенке между окнами. Мой старый Китаев, в форме камер-гусара, был его парикмахером, - он ему завивал букли. Нас, т. е. меня, Михаила и Анну, впускали в комнату с нашими англичанками, и отец с удовольствием нами любовался, когда мы играли на ковре, покрывавшем пол этой комнаты. Как только прическа была окончена, Китаев с шумом закрывал жестяную крышку от пудреницы, помещавшейся близ стула, на котором сидел мой отец, и стул этот отодвигался к камину; это служило сигналом камердинерам, чтобы войти в комнату и его одевать, а нам, - чтобы отправляться к матушке; там мы оставались некоторое время, играя перед большим трюмо, стоявшим между окнами, или же нас посылали играть в парадные комнаты; серебряная балюстрада, украшающая придворную церковь и в прежнее время окружавшая кровати большой опочивальни, была местом наших встреч, и ее-то мы по преимуществу и избирали для лазания по ней.

Однажды вечером был концерт в большой столовой; мы находились у матушки; мой отец уже ушел, и мы смотрели в замочную скважину, потом поднялись к себе и принялись за обычные игры. Михаил, которому было тогда три года, играл в углу один в стороне от нас; англичанки, удивленные тем, что он не принимает участие в наших играх, обратили на это внимание и задали ему вопрос: что он делает? Он, не колеблясь, отвечал: "Я хороню своего отца"! Как ни малозначащи должны были казаться такие слова в устах ребенка, они тем не менее испугали нянек. Ему, само собою разумеется, запретили эту игру, но он тем не менее продолжал ее, заменяя слово отец - Семеновским гренадером. На следующее утро моего отца не стало. То, что я здесь говорю, есть действительный факт.

События этого печального дня сохранились так же в моей памяти, как смутный сон; я был разбужен и увидел перед собою графиню Ливен.

Когда меня одели, мы заметили в окно, на подъемном мосту под церковью, караулы, которых не было накануне; тут был весь Семеновский полк в крайне небрежном виде. Никто из нас не подозревал, что мы лишились отца; нас повели вниз к моей матушке, и вскоре оттуда мы отправились с нею, сестрами, Михаилом и графиней Ливен в Зимний дворец. Караул вышел во двор Михайловского дворца и отдал честь. Моя мать тотчас же заставила его молчать. Матушка моя лежала в глубине комнаты, когда вошел Император Александр в сопровождении Константина и князя Николая Ивановича Салтыкова; он бросился перед матушкой на колени, и я до сих пор еще слышу его рыдания. Ему принесли воды, а нас увели. Для нас было счастьем опять увидеть наши комнаты и, должен сказать по правде, наших деревянных лошадок, которых мы там забыли.

Воспоминания о младенческих годах императора Николая Павловича, записанные им собственноручно. Пер. с франц. В.В. Щеглов. СПб., 1906.

Николай I (Павлович) (1796 - 1855) - император Всероссийский с 14 декабря 1825, царь Польский и великий князь Финляндский. Из династии Романовых.

0

2

Николай I

Записка <о ходе следствия 14 - 15 декабря 1825 г.>

(1848 г.)

Ночь с 14[-го] на 15[-е] декабря была не менее замечательна, как и прошедший день; потому для общего понятия всех обстоятельств тогдашних происшествий нужно и об ней подробно упомянуть.

Едва воротились мы из церкви, я сошел, как сказано в первой части, к расположенным перед дворцом и на дворе войскам. Тогда велел снести и сына, а священнику с крестом и святой водой приказал обойти ближние биваки и окропить войска. Воротясь, я велел собраться Совету и, взяв с собой брата Михаила Павловича, пошел в собрание. Там в коротких словах я объявил настоящее положение вещей и истинную цель того бунта, который здесь принимал совершенно иной предлог, чем был настоящий; никто в Совете не подозревал сего; удивление было общее, и, прибавлю, удовольствие казалось общим, что Бог избавил от видимой гибели. Против меня первым налево сидел Н.С. Мордвинов. Старик слушал особенно внимательно, и тогда же выражение лица его мне показалось особенным; потом мне сие объяснилось в некоторой степени.

Когда я пришел домой, комнаты мои похожи были на Главную квартиру в походное время. Донесения от князя Васильчикова и от Бенкендорфа одно за другим ко мне приходили. Везде сбирали разбежавшихся солдат Гренадерского полка и часть Московских. Но важнее было арестовать предводительствовавших офицеров и других лиц.

Не могу припомнить, кто первый приведен был; кажется мне - Щепин-Ростовский. Он, в тогдашней полной форме и в белых панталонах, был из первых схвачен, сейчас после разбития мятежной толпы; его вели мимо верной части Московского полка, офицеры его узнали и в порыве негодования на него, как увлекшего часть полка в заблуждение, - они бросились на него и сорвали эполеты; ему стянули руки назад веревкой, и в таком виде он был ко мне приведен. Подозревали, что он был главное лицо бунта; но с первых его слов можно было удостовериться, что он был одно слепое орудие других и подобно солдатам завлечен был одним убеждением, что он верен императору Константину. Сколько помню, за ним приведен был Бестужев Московского полка, и от него уже узнали мы, что князь Трубецкой был назначен предводительствовать мятежом. Генерал-адъютанту графу Толю поручил я снимать допрос и записывать показания приводимых, что он исполнял, сидя на софе пред столиком, там, где теперь у наследника висит портрет императора Александра.

По первому приказанию насчет Трубецкого я послал флигель-адъютанта князя Голицына, что теперь генерал-губернатор Смоленский, взять его. Он жил у отца жены своей, урожденной графини Лаваль. Князь Голицын не нашел его: он с утра не возвращался, и полагали, что должен быть у княгини Белосельской, тетки его жены. Князь Голицын имел приказание забрать все его бумаги, но таких не нашел: они были или скрыты, или уничтожены; однако в одном из ящиков нашлась черновая бумага на оторванном листе, писанная рукою Трубецкого, особой важности; это была программа на весь ход действий мятежников на 14 число, с означением лиц участвующих и разделением обязанностей каждому. С сим князь Голицын поспешил ко мне, и тогда только многое нам объяснилось. Важный сей документ я вложил в конверт и оставил при себе и велел ему же, князю Голицыну, непременно отыскать Трубецкого и доставить ко мне. Покуда он отправился за ним, принесли отобранные знамена у Лейб-гвардии Московских, Лейб-гвардии гренадер и Гвардейского экипажа, и вскоре потом собранные и обезоруженные пленные под конвоем Лейб-гвардии Семеновского полка и эскадрона Конной гвардии проведены в крепость.

Князь Голицын скоро воротился от княгини Белосельской с донесением, что там Трубецкого не застал, и что он переехал в дом австрийского посла, графа Лебцельтерна, женатого на другой же сестре графини Лаваль.

Я немедленно отправил князя Голицына к управлявшему Министерством иностранных дел графу Нессельроду с приказанием ехать сию же минуту к графу Лебцельтерну с требованием выдачи Трубецкого, что граф Нессельрод сейчас исполнил. Но граф Лебцельтерн не хотел вначале его выдавать, протестуя, что он ни в чем не виновен. Положительное настояние графа Нессельрода положило сему конец; Трубецкой был выдан князю Голицыну и им ко мне доставлен.

Призвав генерала Толя во свидетели нашего свидания, я велел ввести Трубецкого и приветствовал его словами:

- Вы должны быть известны об происходившем вчера. С тех пор многое объяснилось, и, к удивлению и сожалению моему, важные улики на вас существуют, что вы не только участником заговора, но должны были им предводительствовать. Хочу вам дать возможность хоть несколько уменьшить степень вашего преступления добровольным признанием всего вам известного; тем вы дадите мне возможность пощадить вас, сколько возможно будет. Скажите, что вы знаете?

- Я невинен, я ничего не знаю, - отвечал он.

- Князь, опомнитесь и войдите в ваше положение; вы - преступник; я - ваш судья; улики на вас - положительные, ужасные и у меня в руках. Ваше отрицание не спасет вас; вы себя погубите - отвечайте, что вам известно?

- Повторяю, я не виновен, ничего я не знаю. Показывая ему конверт, сказал я:

- В последний раз, князь, скажите, что вы знаете, ничего не скрывая, или - вы невозвратно погибли. Отвечайте.

Он еще дерзче мне ответил:

- Я уже сказал, что ничего не знаю.

- Ежели так, - возразил я, показывая ему развернутый его руки лист, - так смотрите же, что это?

Тогда он, как громом пораженный, упал к моим ногам в самом постыдном виде.

- Ступайте вон, все с вами кончено, - сказал я, и генерал Толь начал ему допрос. Он отвечал весьма долго, стараясь все затемнять, но, несмотря на то, изобличал еще больше и себя, и многих других.

Кажется мне, тогда же арестован и привезен ко мне Рылеев. В эту же ночь объяснилось, что многие из офицеров Кавалергардского полка, бывшие накануне в строю и даже усердно исполнявшие свой долг, были в заговоре; имена их известны по делу; их одного за другим арестовали и привозили, равно многих офицеров Гвардейского экипажа.

В этих привозах, тяжелых свиданиях и допросах прошла вся ночь. Разумеется, что всю ночь я не только что не ложился, но даже не успел снять платье и едва на полчаса мог прилечь на софе, как был одет, но не спал. Генерал Толь всю ночь напролет не переставал допрашивать и писать. К утру мы все походили на тени и насилу могли двигаться. Так прошла эта достопамятная ночь. Упомнить, кто именно взяты были в это время, никак уже не могу, но показания пленных были столь разнообразны, пространны и сложны, что нужна была особая твердость ума, чтоб в сем хаосе не потеряться.

Моя решимость была, с начала самого, - не искать  виновных,  но дать каждому оговоренному возможность смыть с себя пятно  подозрения.  Так и исполнялось свято. Всякое лицо, на которое было одно показание, без явного участия в происшествии, под нашими глазами совершившемся, призывалось к допросу; отрицание его или недостаток улик были достаточны к немедленному его освобождению.

В числе сих лиц был известный Якубович; его наглая смелость отвергала всякое участие, и он был освобожден, хотя вскоре новые улики заставили его вновь и окончательно арестовать. Таким же образом Лейб-гвардии Коннопионерного эскадрона поручик Назимов был взят, ни в чем не сознался, и недостаток начальных улик был причиной, что, допущенный к исправлению должности, он даже 6 января был во внутреннем карауле; но несколько дней спустя был вновь изобличен и взят под арест. Между прочими показаниями было и на тогдашнего полковника Лейб-гвардии Финляндского полка фон-Моллера, что ныне дивизионный начальник 1-й гвардейской дивизии. 14 декабря он был дежурным по караулам и вместе со мной стоял в Главной гауптвахте под воротами, когда я караул туда привел. Сперва улики на него казались важными - в знании готовившегося; доказательств не было, и я его отпустил.

За всеми, не находящимися в столице, посылались адъютанты или фельдъегери.

В числе показаний на лица, но без достаточных улик, чтоб приступить было можно даже к допросам, были таковые на Н.С. Мордвинова, сенатора Сумарокова и даже на М.М. Сперанского.

Подобные показания рождали сомнения и недоверчивость, весьма тягостные, и долго не могли совершенно рассеяться. Странным казалось тоже поведение покойного Карла Ивановича Бистрома, и должно признаться, что оно совершенно никогда не объяснилось. Он был начальником пехоты Гвардейского корпуса; брат и я были его два дивизионные подчиненные ему начальники. У генерала Бистрома был адъютантом известный князь Оболенский. Его ли влияние на своего генерала или иные причины, но в минуту бунта Бистрома нигде не можно было сыскать; наконец, он пришел с Лейб-гвардии Егерским полком, и хотя долг его был - сесть на коня и принять начальство над собранной пехотой, он остался пеший в шинели перед Егерским полком и не отходил ни на шаг от оного, под предлогом, как хотел объяснить потом, что полк колебался, и он опасался, чтоб не пристал к прочим заблудшим. Ничего подобного я на лицах полка не видал, но когда полк шел еще из казарм по Гороховой на площадь, то у Каменного моста стрелковый взвод 1[-й] карабинерной роты, состоявший почти весь из кантонистов, вдруг бросился назад, но был сейчас остановлен своим офицером поручиком Живко-Миленко-Стайковичем и приведен в порядок. Не менее того поведение генерала Бистрома показалось столь странным и мало понятным, что он не был вместе с другими генералами гвардии назначен в генерал-адъютанты, но получил сие звание позднее.

Рано утром все было тихо в городе, и, кроме продолжения розыска об скрывшихся после рассеяния бунтовавшей толпы, ничего не происходило.

Воротившиеся сами по себе солдаты в казармы из сей же толпы принялись за обычные свои занятия, искренно жалея, что невольно впали в заблуждение обманом своих офицеров. Но виновность была разная; в Московском полку ослушание и потом бунт произошли в присутствии всех старших начальников - дивизионного генерала Шеншина и полкового командира ген.-майора Фредерикса - и в присутствии всех штаб-офицеров полка; два капитана отважились увлечь полк и успели половину полка вывесть из послушания, тяжело ранив генералов и одного полковника и отняв знамена! В Лейб-Гренадерском полку было того хуже. Полк присягнул; прапорщик, вопреки полкового командира, всех штаб-офицеров и большей части обер-офицеров, увлек весь полк, и полковой командир убит в виду полка, которого остановить не мог. Нашелся в полку только один капитан, князь Мещерский, который умел часть своей роты удержать в порядке. Наконец, в Гвардейском экипаже большая часть офицеров, кроме штаб-офицеров, участвовали в заговоре и тем удобнее могли обмануть нижних чинов, твердо думавших, что исполняют долг присяги, следуя за ними, вопреки увещаний своих главных начальников. Но батальон сей первый пришел в порядок; огорчение людей было искренно, и желание их заслужить прощение столь нелицемерно, что я решился, по представлению Михаила Павловича, воротить им знамя в знак забвения происшедшего накануне.

Утро было ясное; солнце ярко освещало бивакирующие войска; было около десяти или более градусов мороза. Долее держать войска под ружьем не было нужды; но прежде роспуска их я хотел их осмотреть и благодарить за общее усердие всех и тут же осмотреть Гвардейский экипаж и возвратить ему знамя. Часов около десяти, надев в первый раз Преображенский мундир, выехал я верхом и объехал сначала войска на Дворцовой площади, потом на Адмиралтейской; тут выстроен был Гвардейский экипаж фронтом, спиной к Адмиралтейству, правый фланг против Вознесенской. Приняв честь, я в коротких словах сказал, что хочу забыть минутное заблуждение и в знак того возвращаю им знамя, а Михаилу Павловичу поручил привесть батальон к присяге, что и исполнялось, покуда я объезжал войска на Сенатской площади и на Английской набережной. Осмотр войск кончил я теми, кои стояли на Большой набережной, и после того распустил войска.

В то самое время, как я возвращался, провезли мимо меня в санях лишь только что пойманного Оболенского. Возвратясь к себе, я нашел его в той Передней комнате, в которой теперь у наследника бильярд. Следив давно уже за подлыми поступками этого человека, я как будто предугадал его злые намерения и, признаюсь, с особенным удовольствием объявил ему, что не удивляюсь ничуть видеть его в теперешнем его положении пред собой, ибо давно его черную душу предугадывал. Лицо его имело зверское и подлое выражение, и общее презрение к нему сильно выражалось.

Скоро после того пришли мне сказать, что в ту же комнату явился сам Александр Бестужев, прозвавшийся Марлинским. Мучимый совестью, он прибыл прямо во дворец на Комендантский подъезд, в полной форме и щеголем одетый. Взошед в тогдашнюю Знаменную комнату, он снял с себя саблю и, обошед весь дворец, явился вдруг к общему удивлению всех во множестве бывших в Передней комнате. Я вышел в залу и велел его позвать; он с самым скромным и приличным выражением подошел ко мне и сказал:

- Преступный Александр Бестужев приносит Вашему Величеству свою повинную голову.

Я ему отвечал:

- Радуюсь, что вашим благородным поступком вы даете мне возможность уменьшить вашу виновность; будьте откровенны в ваших ответах и тем докажите искренность вашего раскаяния.

Много других преступников приведено в течение этого дня, и так как генералу Толю, по другим его обязанностям, не было времени продолжать допросы, то я заменил его генералом Левашовым, который с той минуты в течение всех зимы, с раннего утра до поздней ночи, безвыходно сим был занят и исполнял сию тяжелую во всех отношениях обязанность с примерным усердием, терпением и, прибавлю, отменною сметливостью, не отходя ни на минуту от данного мной направления, т. е. не искать  виновных,  но всякому давать возможность оправдаться.

Входить во все подробности происходившего при сих допросах излишне. Упомяну только об порядке, как допросы производились; они любопытны. Всякое арестованное здесь ли, или привезенное сюда, лицо доставлялось прямо на Главную гауптвахту. Давалось о сем знать ко мне чрез генерала Левашова. Тогда же лицо приводили ко мне под конвоем. Дежурный флигель-адъютант доносил об том генералу Левашову, он мне, в котором бы часу ни было, даже во время обеда. Доколь жил я в комнатах, где теперь сын живет, допросы делались, как в первую ночь - в гостиной. Вводили арестанта дежурные флигель-адъютанты; в комнате никого не было, кроме генерала Левашова и меня. Всегда начиналось моим увещанием говорить сущую правду, ничего не прибавляя и не скрывая и зная вперед, что не ищут виновного, но желают искренно дать возможность оправдаться, но не усугублять своей виновности ложью или отпирательством.

Так продолжалось с первого до последнего дня. Ежели лицо было важно по участию, я лично опрашивал; малозначащих оставлял генералу Левашову; в обоих случаях после словесного допроса генерал Левашов все записывал или давал часто им самим писать свои первоначальные признания. Когда таковые были готовы, генерал Левашов вновь меня призывал или входил ко мне, и, по прочтении допроса, я писал собственноручное повеление Санкт-Петербургской крепости коменданту генерал-адъютанту Сукину о принятии арестанта и каким образом его содержать - строго ли, или секретно, или простым арестом.

Когда я перешел жить в Эрмитаж, допросы происходили в Итальянской большой зале, у печки, которая к стороне театра. Единообразие сих допросов особенного ничего не представляло: те же признания, те же обстоятельства, более или менее полные. Но было несколько весьма замечательных, об которых упомяну. Таковы были Каховского, Никиты Муравьева, руководителя бунта Черниговского полка, Пестеля, Артамона Муравьева, Матвея Муравьева, брата Никиты, Сергея Волконского и Михаилы Орлова.

Каховский говорил смело, резко, положительно и совершенно откровенно. Причину заговора, относя к нестерпимым будто притеснениям и неправосудию, старался причиной им представлять покойного императора. Смоленский помещик, он в особенности вопил на меры, принятые там для устройства дороги по проселочному пути, по которому государь и императрица следовали в Таганрог, будто с неслыханными трудностями и разорением края исполненными. Но с тем вместе он был молодой человек, исполненный прямо любви к отечеству, но в самом преступном направлении.

Никита Муравьев был образец закоснелого злодея. Одаренный необыкновенным умом, получивший отличное образование, но на заграничный лад, он был во своих мыслях дерзок и самонадеян до сумасшествия, но вместе скрытен и необыкновенно тверд. Тяжело раненный в голову, когда был взят с оружием в руках, его привезли закованного. Здесь сняли с него цепи и привели ко мне. Ослабленный от тяжкой раны и оков, он едва мог ходить. Знав его в Семеновском полку ловким офицером, я ему сказал, что мне тем тяжелее видеть старого товарища в таком горестном положении, что прежде его лично знал за офицера, которого покойный государь отличал, что теперь ему ясно должно быть, до какой степени он преступен, что - причиной несчастия многих невинных жертв, и увещал ничего не скрывать и не усугублять своей вины упорством. Он едва стоял; мы его посадили и начали допрашивать. С полной откровенностью он стал рассказывать весь план действий и связи свои. Когда он все высказал, я ему отвечал:

- Объясните мне, Муравьев, как вы, человек умный, образованный, могли хоть одну секунду до того забыться, чтоб считать ваше намерение сбыточным, а не тем, что есть - преступным злодейским сумасбродством?

Он поник голову, ничего не отвечал, но качал головой с видом, что чувствует истину, но поздно.

Когда допрос кончился, Левашов и я, мы должны были его поднять и вести под руки.

Пестель был также привезен в оковах; по особой важности его действий, его привезли и держали секретно. Сняв с него оковы, он приведен был вниз в Эрмитажную библиотеку. Пестель был злодей во всей силе слова, без малейшей тени раскаяния, с зверским выражением и самой дерзкой смелости в запирательстве; я полагаю, что редко найдется подобный изверг.

Артамон Муравьев был не что иное, как убийца, изверг без всяких других качеств, кроме дерзкого вызова на цареубийство. Подл в теперешнем положении, он валялся у меня в ногах, прося пощады.

Напротив, Матвей Муравьев, сначала увлеченный братом, но потом в полном раскаянии уже некоторое время от всех отставший, из братской любви только спутник его во время бунта и вместе с ним взятый, благородством чувств, искренним глубоким раскаянием меня глубоко тронул.

Сергей Волконский - набитый дурак, таким нам всем давно известный, лжец и подлец в полном смысле, и здесь таким же себя показал. Не отвечая ни на что, стоя, как одурелый, он собой представлял самый отвратительный образец неблагодарного злодея и глупейшего человека.

Орлов жил в отставке в Москве. С большим умом, благородной наружностию, он имел привлекательный дар слова. Быв флигель-адъютантом при покойном императоре, он им назначен был при сдаче Парижа для переговоров. Пользуясь долго особенным благорасположением покойного государя, он принадлежал к числу тех людей, которых счастье избаловало, у которых глупая надменность затмевала ум, считав, что они рождены для преобразования России.

Орлову менее всех должно было забыть, чем он был обязан своему государю, но самолюбие заглушило в нем и тень благодарности и благородства чувств. Завлеченный самолюбием, он с непостижимым легкомыслием согласился быть и сделался главой заговора, хотя вначале не столь преступного, как впоследствии. Когда же первоначальная цель общества начала исчезать и обратилась уже в совершенный замысел на все священное и цареубийство, Орлов объявил, что перестает быть членом общества и, видимо, им более не был, хотя не прекращал связей знакомства с бывшими соумышленниками и постоянно следил и знал, что делалось у них.

В Москве, женатый на дочери генерала Раевского, которого одно время был начальником штаба, Орлов жил в обществе как человек, привлекательный своим умом, нахальный и большой говорун. Когда пришло в Москву повеление к военному генерал-губернатору князю Голицыну об арестовании и присылке его в Петербург, никто верить не мог, чтобы он был причастен к открывшимся злодействам. Сам он, полагаясь на свой ум и в особенности увлеченный своим самонадеянием, полагал, что ему стоит будет сказать слово, чтоб снять с себя и тень участия в деле.

Таким он явился. Быв с ним очень знаком, я его принял как старого товарища и сказал ему, посадив с собой, что мне очень больно видеть его у себя без шпаги, что, однако, участие его в заговоре нам вполне уже известно и вынудило его призвать к допросу, но не с тем, чтоб слепо верить уликам на него, но с душевным желанием, чтоб мог вполне оправдаться; что других я  допрашивал,  его же прошу как благородного человека, старого флигель-адъютанта покойного императора,  сказать мне откровенно, что знает.

Он слушал меня с язвительной улыбкой, как бы насмехаясь надо мной, и отвечал, что ничего не знает, ибо никакого заговора не знал, не слышал и потому к нему принадлежать не мог; но что ежели б и знал про него, то над ним бы смеялся как над глупостью. Все это было сказано с насмешливым тоном и выражением человека, слишком высоко стоящего, чтоб иначе отвечать, как из  снисхождения.

Дав ему договорить, я сказал ему, что он, по-видимому, странно ошибается насчет нашего обоюдного положения, что не он снисходит  отвечать мне,  а я снисхожу к нему, обращаясь не как с преступником, а как со старым товарищем, и кончил сими словами:

- Прошу вас, Михаил Федорович, не заставьте меня изменить моего с вами обращения; отвечайте моему к вам доверию искренностию.

Тут он рассмеялся еще язвительнее и сказал мне:

- Разве общество под названием "Арзамас" хотите вы узнать? Я отвечал ему весьма хладнокровно:

- До сих пор с вами говорил старый товарищ, теперь вам приказывает ваш государь; отвечайте прямо, что вам известно.

Он прежним тоном повторил:

- Я уже сказал, что ничего не знаю и нечего мне рассказывать. Тогда я встал и сказал генералу Левашову:

- Вы слышали? - Принимайтесь же за ваше дело, - и, обратясь к Орлову: - А между нами все кончено.

С сим я ушел и более никогда его не видал.

0

3

Записки Николая I.

Часто сбирался я положить на бумагу краткое повествование тех странных обстоятельств, которые ознаменовали время кончины покойного моего благодетеля Императора Александра и мое вступление на степень, к которой столь мало вели меня и склонности и желания мои: степень, на которую я никогда не готовился и, напротив, всегда со страхом взирал, глядя па тягость бремени, лежавшего на благодетеле моей, коему посвящено было все его время, все его познания, и за которое столь мало стяжал благодарности, но крайней мере при жизни своей! Меня удерживало чувство, которое и теперь с трудом превозмогаю, - боязнь быть дурно понятым. Я пишу не для света, - пишу для детей своих; желаю, чтоб до них дошло а настоящем виде то, чему был я свидетель. Решаюсь па сие для того, что испытываю уже после шести лem, сколь время изглаживает истину и память таких дел и обстоятельств, кои важны, ибо дают настоящее объяснение причинам или поводам происшествий, от коих зависит участь, даже жизнь люден, более, честь их, скажу даже - участь царств. - Буду говорить, как сам видел, чувствовал - от чистого сердца, от прямой души: иного языка не знаю.

I

Лишившись отца, остался я невступно пяти лет; покойная моя родительница, как нежнейшая мать, пеклась об нас двух с братом Михаилом Павловичем, не щадя ничего, дабы дать нам воспитание, по ее убеждению, совершенное. Мы поручены были как главному нашему наставнику генералу графу Ламздорфу, человеку, пользовавшемуся всем доверием матушки; но кроме его находились при нас шесть других наставников, кои, дежуря посуточно при нас и сменяясь попеременно у нас обоих, носили звание кавалеров. Сей порядок имел последствием, что из них иного мы любили, другого нет, но ни который без исключения не пользовался нашей доверенностию, и наши отношения к ним были более основаны на страхе или большей или меньшей смелости. Граф Ламздорф умел вселить в нас одно чувство - страх, и такой страх и уверение в его всемогуществе, что лицо матушки было для нас второе в степени важности понятий. Сей порядок лишил нас совершенно щастия сыновнего доверия к родительнице, к которой допушаемы мы были редко одни, и то никогда иначе, как будто па приговор. Беспрестанная перемена окружающих лип вселила в нас с младенчества привычку искать в них слабые стороны, дабы воспользоваться ими в смысле того, что по нашим желаниям нам нужно было, и должно признать, что не без успеха.

Генерал-адъютант Ушаков был тот, которого мы более всех любили, ибо он с нами никогда сурово не обходился, тогда как гр. Ламздорф и другие, ему подражая, употребляли строгость с запальчивостию, которая отнимала у нас и чувство вины своей, оставляя одну досаду за грубое обращение, а часто и незаслуженное. Одним словом - страх и искание, как избегнуть от наказания, более всего занимали мой ум.

В учении видел я одно принуждение и учился без охоты. Меня часто, и я думаю не без причины, обвиняли в лености и рассеянности, и нередко гр. Ламздорф меня наказывал тростником весьма больно среди самых уроков.

Таково было мое воспитание до 1809 года, где приняли другую методу. Матушка решилась оставаться зимовать в Гатчине, и с тем вместе учение наше приняло еще более важности: все время почти было обращено на оное.

Латинский язык был тогда главным предметом, но врожденная неохота к оному, в особенности, от известности, что учимся сему языку для посылки со временем в Лейпцигский университет, сделала сие учинение напрасным. Успехов я не оказывал, за что часто строго был наказываем, хотя уже не телесно. Математика, потом артиллерия и в особенности инженерная наука и тактика привлекали меня исключительно; успехи по сей части оказывал я особенные, и тогда я получил охоту служить по инженерной части.

Мы редко видали Государя Александра Павловича, но всегда любили его, как ангела своего покровителя, ибо он к нам всегда был особенно ласков. Брата Константина Павловича видали мы еще реже, но столь же сердечно любили, ибо он как будто входил в наше положение, имев гр. Ламздорфа кавалером в свое младенчество.

Наконец настал 1812 год; сей роковой год изменил и наше положение. Мне минуло уже 16 лет, и отъезд Государя в армию был для нас двоих ударом жестоким, ибо мы чувствовали сильно, что и в нас бились русские сердца, и душа наша стремилась за ним! Но матушке неугодно было даровать нам сего шастая. Мы остались, но все приняло округ нас другой оборот; всякий помышлял об общем деле; и нам стало легче. Все мысли наши были в армии; ученье шло, как могло, среди беспрестанных тревог и известий из армии. Одни военные науки занимали меня страстно, в них одних находил я утешение и приятное занятие, сходное с расположением моего духа. Наступил 1813 год, и мне минуло 17 лет; но меня не отпускали. В это время в первый раз случайно узнал я от сестры Анны Павловны, с которой мы были очень дружны, что Государь, быв в Шлезии (Силезии), видел семью Короля прусского, что старшая дочь его принцесса Шарлотта ему понравилась и что в намерениях его было, чтоб мы когда-нибудь с ней увиделись.

Наконец, неотступные наши просьбы и пример детей Короля прусского подействовали на матушку, и в 1814 году получили мы дозволение отправиться в армию. Радости нашей, лучше сказать сумасшествия, я описать не могу; мы начали жить и точно перешагнули одним разом из ребячества в свет, в жизнь.

7-го февраля отправились мы с братом Михаилом Павловичем в желанный путь. Нас сопровождал гр. Ламздорф и из кавалеров, при нас бывших, Саврасов, Ушаков, Арсеньев и Алединский, равно инженерный полковник Джанотти, военный наш наставник. Мы ехали не по нашему желанию, но по прихотливым распоряжениям гр. Ламздорфа, который останавливался, где ему надумывалось, и таким образом довез нас в Берлин чрез 17 дней! Тяжелое испытание при нашем справедливом нетерпении! Тут, в Берлине, Провидением назначено было решиться щастию всей моей будущности: здесь увидел я в первый [раз] ту, которая по собственному моему выбору с первого раза возбудила во мне желание принадлежать ей на всю жизнь; - и Бог благословил сие желание шестнадцатилетним семейным блаженством.

Пробыв одни сутки в Берлине, повезли нас с теми же расстановками чрез Лейпциг, Веймар, где мы имели свидание с сестрой Марией Павловной, потом далее на Франкфурт-на-Майне. Здесь, несмотря на быстрые успехи армий наших, отнимавшие у нас надежду поспеть еще к концу кампании, те же нас встретили остановки, и терпение наше страдало несколько дней. Наконец повезли нас на Бруксаль, где жила тогда Императрица Елисавета Алексеевна, на Раштад, Фрейбург в Базель. Здесь услышали мы первые неприятельские выстрелы, ибо австрийцы с баварцами осаждали близлежащую крепость Гюнинген. Наконец, въехали мы через Альткирх в пределы Франции и достигли хвоста армии в Везуле в то самое время, когда Наполеон сделал большое движение на левый наш фланг. В этот роковой для нас день прибывший флигель-адъютант Клейнмихель к состоявшему при нас генерал-адъютанту Коновницыну, высланному к нам навстречу во Франкфурт, привез нам государево повеление возвратиться в Базель.

Можно себе вообразить наше отчаяние!

Повезли нас обратно той же дорогой в Базель, где мы прожили более двух недель и съездили в Шафгаузен и Цюрих, вместо столь желанного нахождения при армии, при лице Государя. Хотя сему уже прошло 18 лет, но живо еще во мне то чувство грусти, которое тогда нами одолело и ввек не изгладится. Мы в Базеле узнали, что Париж взят и Наполеон изгнан на остров Эльбу. Наконец получено приказание нам прибыть в Париж, и мы отправились на Кольмар, Нанси, Шалон и Мо.

0

4

II. О НАСЛЕДИИ ПОСЛЕ ИМПЕРАТОРА АЛЕКСАНДРА I

В лето 1819-го года находился я в свою очередь с командуемою мной тогда 2-й гвардейской бригадой в лагере под Красным Селом. Пред выступлением из оного было моей бригаде линейное ученье, кончившееся малым маневром в присутствии Императора. Государь был доволен и милостив до крайности. После ученья пожаловал он к жене моей обедать; за столом мы были только трое. Разговор во время обеда был самый дружеский, но принял вдруг самый неожиданный для нас оборот, потрясший навсегда мечту нашей спокойной будущности. Вот в коротких словах смысл сего достопамятного разговора.

Государь начал говорить, что он с радостью видит наше семейное блаженство (тогда был у нас один старший сын Александр, и жена моя была беременна старшей дочерью Мариею); что он щастия сего никогда не знал, виня себя в связи, которую имел в молодости; что ни он, ни брат Константин Павлович не были воспитаны так, чтоб уметь ценить с молодости сие щастие; что последствия для обоих были, что ни один, ни другой не имели детей, которых бы признать могли, и что сие чувство самое для него тяжелое. Что он чувствует, что силы его ослабевают; что в нашем веке государям, кроме других качеств, нужна физическая сила и здоровье для перенесения больших и постоянных трудов; что скоро он лишится потребных сил, чтоб по совести исполнять свой долг, как он его разумеет; и что потому он решился, ибо сие считает долгом, отречься от правления с той минуты, когда почувствует сему время. Что он неоднократно о том говорил брату Константину Павловичу, который, быв одних с ним почти лет, в тех же семейных обстоятельствах, притом имея природное отвращение к сему месту, решительно не хочет ему наследовать на престоле, тем более, что они оба видят в нас знак благодати Божией, дарованного нам сына. Что поэтому мы должны знать наперед, что мы призываемся на сие достоинство.

Мы были поражены как громом. В слезах, в рыдании от сей ужасной неожиданной вести мы молчали! Наконец Государь, видя, какое глубокое, терзающее впечатление слова его произвели, сжалился над нами и с ангельскою, ему одному свойственною ласкою начал нас успокаивать и утешать, начав с того, что минута сему ужасному для нас перевороту еще не настала и не так скоро настанет, что может быть лет десять еще до оной, но что мы должны заблаговременно только привыкать к сей будущности неизбежной.

Тут я осмелился ему сказать, что я себя никогда на это не готовил и не чувствую в себе сил, ни духу на столь великое дело; что одна мысль, одно желание было - служить ему изо всей души, и сил, и разумения моего в круп поручаемых мне должностей; что мысли мои даже дальше не достигают.

Дружески отвечал мне он, что когда ступил на престол, он в том же был положении; что ему было тем еще труднее, что нашел дела в совершенном запущении от совершенного отсутствия всякого основного правила и порядка в ходе правительственных дел; ибо хотя при Императрице Екатерине в последние годы порядку было мало, но все держалось еще привычками; но при восшествии на престол родителя нашего совершенное изменение прежнего вошло в правило: весь прежний порядок нарушился, не заменясь ничем. Что с восшествия на престол Государя по сей части много сделано к улучшению, и всему дано законное течение; и что потому я найду все в порядке, который мне останется только удерживать.

Кончился сей разговор; Государь уехал, но мы с женой остались в положении, которое уподобить могу только тому ощущению, которое, полагаю, поразит человека, идущего спокойно по приятной дороге, усеянной цветами и с которой всюду открываются приятнейшие виды, когда вдруг разверзается под ногами пропасть, в которую непреодолимая сила ввергает его, не давая отступить или воротиться. Вот - совершенное изображение нашего ужасного положения.

С тех пор часто Государь в разговорах намекал нам про сей предмет, но не распространяясь более об оном; а мы всячески старались избегать оного. Матушка с 1822-го года начала нам про то же говорить, упоминая о каком-то акте, который будто бы братом Константином Павловичем был учинен для отречения в нашу пользу, и спрашивала, не показывал ли нам оный Государь.

Весной 1825-го [года] был здесь принц Оранский; ему Государь открыл свои намерения, и на друга моего сделали они то же ужасное впечатление. С пламенным сердцем старался он сперва на словах, потом письменно доказывать, сколь мысль отречения от правления могла быть пагубна для империи; какой опасный пример подавала в наш железный век, где каждый шаг принимают предпочтительно с дурной стороны. Все было напрасно; милостиво, но твердо отверг Государь все моления благороднейшей души.

Наконец настала осень 1825-го года, с нею - отъезд Государя в Таганрог. 30-го августа был я столь щастлив, что Государь взял меня с собою в коляску, ехав и возвращаясь из Невского монастыря. Государь был пасмурен, но снисходителен до крайности. В тот же день должен я был ехать в Бобруйск на инспекцию; Государь меня предварил, что хотел нам приобресть и подарить Мятлеву дачу, но что просили цену несбыточную, и что он, по желанию нашему, жалует нам место близ Петергофа, где ныне дача жены моей Александрия.

Обед был в новом дворце брата Михаила Павловича, который в тот же день был освящен. Здесь я простился навсегда с Государем, моим благодетелем, и с Императрицей Елисаветой Алексеевной.

Дабы сделать яснее то, что мне описать остается, нужно мне сперва обратиться к другому предмету.

До 1818-го года не был я занят ничем; все мое знакомство с светом ограничивалось ежедневным ожиданием в передних или секретарской комнате, где, подобно бирже, собирались ежедневно в 10 часов все генерал-адъютанты, флигель-адъютанты, гвардейские и приезжие генералы и другие знатные лица, имевшие допуск к Государю. В сем шумном собрании проводили мы час, иногда и более, доколь не призывался к Государю военный генерал-губернатор с комендантом и вслед за сим все генерал-адъютанты и адъютанты с рапортами и мы с ними, и представлялись фельдфебели и вестовые. От нечего делать вошло в привычку, что в сем собрании делались дела по гвардии, но большею частию время проходило в шутках и насмешках насчет ближнего; бывали и интриги. В то же время вся молодежь, адъютанты, а часто и офицеры ждали в коридорах, теряя время или употребляя оное для развлечения почти так же и не щадя начальников, ни правительство.

Долго я видел и не понимал; сперва родилось удивление, наконец, и я смеялся, потом начал замечать, многое видел, многое понял, многих узнал - и в редком обманулся. Время сие было  потерей времени, но и драгоценной практикой для познания людей и лиц, и я сим воспользовался.

Осенью 1818 года Государю угодно было сделать мне милость, назначив командиром 2 бригады I гвардейской дивизии, то есть Измайловским и Егерским полками. За несколько пред тем месяцев вступил я в управление Инженерною частию.

Только что вступил я в командование бригады, Государь, Императрица и матушка уехали в чужие края; тогда был конгресс в Ахене. Я остался с женой и сыном одни в России из всей семьи. Итак, при самом моем вступлении в службу, где мне наинужнее было иметь наставника, брата благодетеля, оставлен был я один с пламенным усердием, но с совершенною неопытностью.

Я начал знакомиться с своей командой и не замедлил убедиться, что служба шла везде совершенно иначе, чем слышал волю моего Государя, чем сам полагал, разумел ее, ибо правила оной были в нас твердо влиты. Я начал взыскивать, но взыскивал один, ибо что я по долгу совести порочил, дозволялось везде даже моими начальниками. Положение было самое трудное; действовать иначе было противно моей совести и долгу; но сим я явно ставил и начальников и подчиненных против себя, тем более, что меня не знали, и многие или не понимали или не хотели понимать.

Корпусом начальствовал тогда генерал-адъютант Васильчиков; к нему я прибег, ибо ему поручен был как начальнику покойной матушкой. Часто изъяснял ему свое затруднение, он входил в мое положение, во многом соглашался и советами исправлял мои понятия. Но сего недоставало, чтоб поправить дело; даже решительно сказать можно - не зависело более от генерал-адъютанта Васильчикова исправить порядок службы, распущенный, испорченный до невероятности с самого 1814 года, когда, по возвращении из Франции, гвардия осталась в продолжительное отсутствие Государя под начальством графа Милорадовича. В сие-то время и без того уже расстроенный трехгодичным походом порядок совершенно разрушился; и к довершению всего дозволена была офицерам носка фраков. Было время (поверит ли кто сему), что офицеры езжали на ученье во фраках, накинув шинель и надев форменную шляпу. Подчиненность исчезла и сохранилась только во фронте; уважение к начальникам исчезло совершенно, и служба была одно слово, ибо не было ни правил, ни порядка, а все делалось совершенно произвольно и как бы поневоле, дабы только жить со дня на день.

В сем-то положении застал я и свою бригаду, хотя с малыми оттенками, ибо сие зависело и от большей или меньшей строгости начальников. По мере того как начинал я знакомиться со своими подчиненными и видеть происходившее в прочих полках, я возымел мысль, что под сим, то есть военным распутством, крылось что-то важное; и мысль сия постоянно у меня оставалась источником строгих наблюдений. Вскоре заметил я, что офицеры делились на три разбора: на искренно усердных и знающих; на добрых малых, но запущенных и оттого не знающих; и на решительно дурных, то есть говорунов дерзких, ленивых и совершенно вредных; на сих-то последних налег я без милосердия и всячески старался [от] оных избавиться, что мне и удавалось. Но дело сие было нелегкое, ибо сии-то люди составляли как бы цепь чрез все полки и в обществе имели покровителей, коих сильное влияние оказывалось всякий раз теми нелепыми слухами и теми неприятностями, которыми удаление их из полков мне отплачивалось.

Государь возвратился из Ахена в конце года, и тогда в первый раз удостоился я доброго отзыва моего начальства и милостивого слова моего благодетеля, которого один благосклонный взгляд вселял бодрость и щастие. С новым усердием я принялся за дело, но продолжал видеть то же округ себя, что меня изумляло и чему я тщетно искал причину.

[III глава утеряна].

0

5

IV (Глава начинается изложением событии после получения известия о смерти Александра I в Таганроге и принесения присяги Константину)

Надо было решиться - или оставаться мне в совершенном бездействии, отстранясь от всякого участия в делах, до коих, в строгом смысле службы, как говорится, мне дела не было, или участвовать в них и почти направлять тех людей, в руках коих, по званию их, власть находилась. В первом случае, соблюдая форму, по совести я бы грешил, попуская делам искажаться может быть безвозвратно, и тогда бы я заслужил в полной мере название эгоиста. Во втором случае - я жертвовал собою с убеждением быть полезным отечеству и тому, которому я присягнул. Я не усомнился, и влечение внутреннее решило мое поведение. Одно было трудно: я должен был скрывать настоящее положение дел от мнительности матушки, от глаз окружающих, которых любопытство предугадывало истину. Но с твердым упованием на милость Божию я решился действовать, как сумею.

Город казался тих; так, по крайней мере, уверял граф Милорадович, уверяли и те немногие, которые ко мне хаживали, ибо я не считал приличным показываться и почти не выходил из комнат. Но в то же время бунтовщики были уже в сильном движении, и непонятно, что никто сего не видел. Оболенский, бывший тогда адъютантом у генерала Бистрома, командовавшего всею пехотой гвардии, один из злейших заговорщиков, ежедневно бывал во дворце, где тогда обычай был сбираться после развода в так называемой Конногвардейской комнате. Там, в шуме сборища разных чинов офицеров и других, ежедневно приезжавших во дворец узнавать о здоровье матушки, но еще более приезжавших за новостями, с жадностию Оболенский подхватывал все, что могло быть полезным к успеху заговора, и сообщал соумышленникам узнанное. Сборища их бывали у Рылеева. Другое лицо, изверг во всем смысле слова, Якубовский, в то же время умел хитростью своею и некоторою наружностию смельчака втереться в дом графа Милорадовича и, уловив доброе сердце графа, снискать даже некоторую его к себе доверенность. Чего Оболенский не успевал узнать во дворце, то Якубовский изведывал от графа, у которого, как говорится, часто  сердце было на языке.

Мы были в ожидании ответа Константина Павловича на присягу, и иные ожидали со страхом, другие - и я смело ставлю себя в число последних - со спокойным духом, что он велит. В сие время прибыл Михаил Павлович. Ему вручил Константин Павлович свой ответ в письме к матушке и несколько слов ко мне. Первое движение всех - а справедливое нетерпение сие извиняло - было броситься во дворец: всякий спрашивал, присягнул ли Михаил Павлович.

- Нет, - отвечали приехавшие с ним.

Матушка заперлась с Михаилом Павловичем; я ожидал в другом покое - и точно ожидал решения своей участи. Минута неизъяснимая. Наконец дверь отперлась, и матушка мне сказала:

- Eh bien, Nicolas, prosternez-vons devant votre frere, car il est respectable et sublime dans son inalterable determination de vous abandonner le trone (Ну, Николай, преклонитесь пред вашим братом: он заслуживает почтения и высок в своем неизменном решении предоставить вам трон (фр.)).

Признаюсь, мне слова сии было тяжело слушать, и я в том винюсь; но я себя спрашивал, кто большую приносит из нас двух жертву: тот ли, который отвергал наследство отцовское под предлогом своей неспособности и который, раз на сие решившись, повторял только свою неизменную волю и остался в том положении, которое сам себе создал сходно всем своим желаниям, - или тот, который, вовсе не готовившийся на звание, на которое по порядку природы не имел никакого права, которому воля братняя была всегда тайной, и который неожиданно, в самое тяжелое время и в ужасных обстоятельствах должен был жертвовать всем, что мне было дорого, дабы покориться воле другого? Участь страшная, и смею думать и ныне, после десяти лет, что жертва моя была в моральном, в справедливом смысле гораздо тягче.

Я отвечал матушке:

- Avant que de me prosterner, manian, veuillez me permettre de savoir pourquoi je devrais le faire, car je ne sais lequel des sacrifices est le plus grand: de celui qui refuse ou de celui qui accepte en pareilles circonstances! (Прежде чем преклоняться, позвольте мне, матушка, узнать, почему я это должен сделать, ибо я не знаю, чья из двух жертв больше: того ли, кто отказывается (от трона), или того, кто принимает (его) при подобных обстоятельствах (фр.)).

Нетерпение всех возрастало и дошло до крайности, когда догадывались по продолжительности нашего присутствия у матушки, что дело еще не решилось. Действительно, брат Константин Павлович прислал ответ на письмо матушки хотя и официально, но на присягу, ему данную, не было ответа, ни манифеста, словом ничего, что бы в лице народа могло служить актом удостоверения, что воля его непременна и отречение, оставшееся при жизни Императора Александра тайною для всех, есть и ныне непременной его волей. Надо было решить, что делать, как выйти из затруднения, опаснейшего в своих последствиях и которым, как увидим ниже, заговорщики весьма хитро воспользовались.

После долгих прений я остался при том мнении, что брату должно было объявить манифестом, что, оставаясь непреклонным в решимости, им уже освященной отречением, утвержденным духовной Императора Александра, он повторяет оное и ныне, не принимая данной ему присяги. Сим, казалось мне, торжественно утверждалась воля его и отымалася всякая возможность к усумлению.

Но брат избрал иной способ: он прислал письмо официальное к матушке, другое - ко мне, и, наконец, род выговора князю Лопухину, как председателю Государственного Совета. Содержание двух первых актов известно: вкратце содержали они удостоверение в неизменной его решимости и в письме к матушке упоминалось, что решение сие в свое время получило ее согласие. В письме, ко мне писанном как к Императору, упоминалось только в особенности о том, что Его Высочество просил оставить его при  прежде занимаемом им месте и звании.

Однако удалось мне убедить матушку, что одних сих актов без явной опасности публиковать нельзя и что должно непременно стараться убедить брата прибавить к тому другой в виде манифеста, с изъяснением таким, которое бы развязывало от присяги, ему данной. Матушка и я, мы убедительно о том писали к брату; и фельдъегерский офицер Белоусов отправлен с сим. Между тем решено было нами акты сии хранить у нас в тайне.

Но как было изъяснить наше молчание пред публикой? Нетерпение и неудовольствие были велики и весьма извинительны. Пошли догадки, и в особенности обстоятельство  неприсяги Михаила Павловича, навело на всех сомнение, что скрывают отречение Константина Павловича. Заговорщики решили сие же самое употребить орудием для своих замыслов. Время сего ожидания можно щитать настоящим междуцарствием, ибо повелений от Императора, которому присяга принесена была, по ращету времени должно было получать, - но их не приходило; дела останавливались совершенно; все были в недоумении, и к довершению всего известно было, что Михаил Павлович отъехал уже тогда из Варшавы, когда и кончина Императора Александра и присяга Константину Павловичу там уже известны были. Каждый извлекал из сего, что какое-то особенно важное обстоятельство препятствовало к восприятию законного течения дел, но никто не догадывался настоящей причины.

Однако дальнейшее присутствие Михаила Павловича становилось тягостным и для него, и для нас всех, и потому решено было ему выехать будто в Варшаву, под предлогом успокоения брата Константина Павловича нащет здоровья матушки, и остановиться на станции Неннале, дабы удалиться от беспрестанного принуждения, и вместе с тем для остаиовления по дороге всех тех, кои, возвращаясь из Варшавы, могли повестить в Петербурге настоящее положение дел. Сия же предосторожность принудила останавливать все письма, приходившие из Варшавы; и эстафет, еженедельно приходивший с бумагами, из канцелярии Константина Павловича приносим был ко мне. Бумаги, не терпящие отлагательства, должен был я лично вручать у себя тем, к коим адресовались, и просить их вскрывать в моем присутствии. Положение самое несносное!

Так прошло 8 или 9 дней. В одно утро, часов в 6 был я разбужен внезапным приездом из Таганрога лейб-гвардии Измайловского полка полковника барона Фредерикса, с пакетом "о самонужнейшем" от генерала Дибича, начальника Главного Штаба, и адресованным в собственные руки Императору!

Спросив полковника Фредерикса, знает ли он содержание пакета, получил в ответ, что ничего ему неизвестно, но что такой же пакет послан в Варшаву, по неизвестности в Таганроге, где находился Государь. Заключив из сего, что пакет содержит обстоятельство особой важности, я был в крайнем недоумении, на что мне решиться. Вскрыть пакет на имя Императора - был поступок столь отважный, что решиться на сие казалось мне последнею крайностию, к которой одна необходимость могла принудить человека, поставленного в самое затруднительное положение, и - пакет вскрыт!

Пусть изобразят себе, что должно было произойти во мне, когда, бросив глаза на включенное письмо от генерала Дибича, увидел я, что дело шло о существующем и только что открытом пространном заговоре, которого отрасли распространялись чрез всю империю, от Петербурга на Москву и до второй армии в Бессарабии.

Тогда только почувствовал я в полной мере всю тягость своей участи и с ужасом вспомнил, в каком находился положении. Должно было действовать, не теряя ни минуты, с полною властью, с опытностью, с решимостью - я не имел ни власти, ни права на оную; мог только действовать чрез других, из одного доверия ко мне обращавшихся, без уверенности, что совету моему последуют; и притом чувствовал, что тайну подобной важности должно было наитщательнейше скрывать от всех, даже от матушки, дабы ее не испугать, или преждевременно заговорщикам не открыть, что замыслы их уже не скрыты от правительства. К которому мне было обратиться -  одному, совершенно одному без совета!

Граф Милорадович казался мне, по долгу его звания, первым, до сведения которого содержание сих известий довести должно было, князь Голицын, как начальник почтовой части и доверенное лицо Императора Александра, казался мне вторым. Я их обоих пригласил к себе, и втроем принялись мы за чтение приложений к письму. Писанные рукою генерал-адъютанта графа Чернышева для большей тайны, в них заключалось изложение открытого обширного заговора, чрез два разных источника: показаниями юнкера Шервуда, служившего в Чугуевском военном поселении, и открытием капитана Майбороды, служившего в тогдашнем 3 пехотном корпусе. Известно было, что заговор касается многих лиц в Петербурге и наиболее в Кавалергардском полку, но в особенности в Москве, в главной квартире 2-й армии и в части войск, ей принадлежащих, а также в войсках 3 корпуса. Показания были весьма неясны, неопределительны; но однако еще за несколько дней до кончины своей покойный Император велел генералу Дибичу, по показаниям Шервуда, послать полковника лейб-гвардии Измайловского полка Николаева (Николаев был полковником лейб-гвардии казачьего полка) взять известного Вадковского, за год выписанного из Кавалергардского полка. Еще более ясны были подозрения на главную квартиру 2 армии, и генерал Дибич уведомлял, что вслед за сим решился послать графа Чернышева в Тульчин, дабы уведомить генерала Витгенштейна о происходящем и арестовать князя С. Волконского, командовавшего бригадой, и полковника Пестеля, в оной бригаде командовавшего Вятским полком.

Подобное извещение, в столь затруднительное и важное время, требовало величайшего внимания, и решено было узнать, кто из поименованных лиц в Петербурге, и не медля их арестовать; а как о капитане Майбороде ничего не упоминалось, а должно было полагать, что чрез него получатся еще важнейшие сведения, то решился граф Милорадович послать адъютанта своего генерала Мантейфеля к генералу Роту, дабы, приняв Майбороду, доставить в Петербург. Из петербургских заговорщиков по справке никого не оказалось налицо: все были в отпуску, а именно - Свистунов, Захар Чернышев и Никита Муравьев, что более еще утверждало справедливость подозрений, что они были в отсутствии для съезда, как в показаниях упоминалось. Граф Милорадович должен был верить столь ясным уликам в существовании заговора и в вероятном участии и других лиц, хотя об них не упоминалось; он обещал обратить все внимание полиции, но все осталось тщетным и в прежней беспечности.

Наконец наступил роковой для меня день. По обыкновению обедали мы вдвоем с женой, как приехал Белоусов. Вскрыв письмо брата, удостоверился я с первых строк, что участь моя решена, - но что единому Богу известно, как воля Константина Павловича исполнится, ибо вопреки всем нашим убеждениям решительно отказывал в новом акте, упираясь на то, что, не признавая себя Императором, отвергая присягу, ему данную, как такую, которая неправильно eмy принесена была, не щитает себя в праве и не хочет другого изречения непреклонной своей воли, как обнародование духовной Императора Александра и приложен[ного] к оному акта отречения своего от престола. Я предчувствовал, что, повинуясь воле братней, иду на гибель, но нельзя было иначе, и долг повелевал сообразить единственно, как исполнить сие с меньшею опасностью недоразумений и ложных наветов. Я пошел к матушке и нашел ее в том же убеждении, но довольною, что наступил конец нерешимости.

Изготовив вскорости проект манифеста, призвал я к себе М. М. Сперанского и ему поручил написать таковой, придерживаясь моих мыслей; положено было притом публиковать духовную Императора Александра, письмо к нему Константина Павловича с отречением и два его же письма - к матушке и ко мне как к Императору. Прибавить о Ростовцеве [Вписано между строк].

В сих занятиях прошел вечер 12 декабря. Послано было к Михаилу Павловичу, дабы его воротить, и надежда оставалась, что он успеет воротиться на другой день, то есть в воскресенье 13-го числа. Между тем весть о приехавшем фельдъегере распространилась по городу, и всякий убедился в том, что подозрения обратились в истину.

Гвардией командовал генерал Воинов, человек почтенный и храбрый, но ограниченных способностей и не успевший приобресть никакого веса в своем корпусе. Призвав его к себе, поставил его в известность воли Константина Павловича и условился, что на другой же день, то есть в понедельник, соберет ко мне всех генералов и полковых командиров гвардии, дабы лично мне им объяснить весь ход происходившего в нашей семье и поручить им растолковать сие ясным образом своим подчиненным, дабы не было предлога к беспорядку. Требован был также ко мне митрополит Серафим для нужного предварения и, наконец, князь Лопухин, с которым условлено было собрать Совет к 8 часам вечера, куда я намерен был явиться вместе с братом Михаилом Павловичем как личным свидетелем и вестником братней воли.

Но Богу угодно было повелеть иначе. Мы ждали Михаила Павловича до половины одиннадцатого ночи, и его не было. Между тем весь город знал, что Государственный Совет собран, и всякий подозревал, что настала решительная минута, где томительная неизвестность должна кончиться. Нечего было делать, и я должен был следовать один.

Тогда Государственный Совет сбирался в большом покое, который ныне служит гостиной младшим моим дочерям. Подойдя к столу, я сел на первое место, сказав:

- Я выполняю вoлю брата Константина Павловича.

И вслед за тем начал читать манифест о моем восшествии на престол. Все встали, и я также. Все слушали в глубоком молчании и по окончании чтения глубоко мне поклонились, при чем отличился Н.С. Мордвинов, против меня бывший, всех первый вскочивший и ниже прочих отвесивший поклон, так что оно мне странным показалось.

Засим должен был я прочесть отношение Константина Павловича к князю Лопухину, в котором он самым сильным образом выговаривал ему, что ослушался будто воли покойного Императора Александра, отослав к нему духовную и акт отречения и принеся ему присягу, тогда как на сие права никто не имел.

Кончив чтение, возвратился я в занимаемые мною комнаты, где ожидали меня матушка и жена. Был 1-й час и понедельник, что многие считали дурным началом. Мы проводили матушку на ее половину, и хотя не было еще объявлено о моем вступлении, комнатные люди матушки, с ее разрешения, нас поздравляли.

Во внутреннем конно-гвардейском карауле стоял в то время князь Одоевский, самый бешеный заговорщик, но никто сего не знал; после только вспомнили, что он беспрестанно расспрашивал придворных служителей о происходящем. Мы легли спать и спали спокойно, ибо v каждого совесть была чиста, и мы от глубины души предались Богу.

Наконец наступило 14-ое декабря, роковой день! Я встал рано и, одевшись, принял генерала Воинова; потом вышел в залу нынешних покоев Александра Николаевича, где собраны были все генералы и полковые командиры гвардии. Объяснив им словесно, каким образом, по непременной воле Константина Павловича, которому незадолго вместе с ними я присягал, нахожусь ныне вынужденным покориться его воле и принять престол, к которому, за его отречением, нахожусь ближайшим в роде; засим прочитал им духовную покойного Императора Александра и акт отречения Константина Павловича. Засим, получив от каждого уверение в преданности и готовности жертвовать собой, приказал ехать по своим командам и привесть к присяге.

От Двора поведено было всем, имеющим право на приезд, собраться во дворец к 11 часам. В то же время Синод и Сенат собирались в своем месте для присяги.

0

6

Вскоре засим прибыл ко мне граф Милорадович с новыми уверениями совершенного спокойствия. Засим был я у матушки, где его снова видел, и воротился к себе. Приехал генерал Орлов, командовавший конной гвардией, с известием, что полк принял присягу; поговорив с ним довольно долго, я его отпустил. Вскоре за ним явился ко мне командовавший гвардейской артиллерией генерал-майор Сухозанет, с известием, что артиллерия присягнула, но что в гвардейской конной артиллерии офицеры оказали сомнение в справедливости присяги, желая сперва слышать удостоверение сего от Михаила Павловича, которого считали удаленным из Петербурга, как будто из несогласия его на мое вступление. Многие из сих офицеров до того вышли из повиновения, что генерал Сухозанет должен был их всех арестовать. Но почти в сие же время прибыл наконец Михаил Павлович, которого я просил сейчас же отправиться в артиллерию для приведения заблудших в порядок.

Спустя несколько минут после сего явился ко мне генерал-майор Нейдгарт, начальник штаба гвардейского корпуса, и, взойдя ко мне совершенно в расстройстве, сказал:

- Sire, le regiment de Moscou est en pleine insurrection; Chenchin et FrederichsM (тогдашний бригадный и полковой командиры) sont grievement blesses, et les mutins marchent vers le Senat, j'ai a peine pu les devancer pour vous le dire. Ordonnez, de grace, au i-er bataillon Preobrajensky et a la garde-a-cheval de marcher centre (Ваше Величество! Московский полк в полном восстании; Шеншин и Фредерике тяжело ранены, и мятежники идут к Сенату; я едва их обогнал, чтобы донести Вам об этом. Прикажите, пожалуйста, двинуться против них первому батальону Преображенского полка и конной гвардии (фр.)).

Меня весть сия поразила, как громом, ибо с первой минуты я не видел в сем первом ослушании действие одного сомнения, которого всегда опасался, но, зная существование заговора, узнал в сем первое его доказательство.

Разрешив первому батальону Преображенскому выходить, дозволил конной гвардии седлать, но не выезжать; и к сим отправил генерала Нейдгарта, послав в то же время генерал-майора Стрекалова", дежурного при мне, в Преображенский батальон для скорейшего исполнения. Оставшись один, я спросил себя, что мне делать, и, перекрестясь, отдался в руки Божий, решил сам идти туда, где опасность угрожала.

Но должно было от всех скрыть настоящее положение наше и в особенности от матушки, и, зайдя к жене, сказал:

- Il у a du bruit au regiment de Moscou; je veux у aller (В Московском полку волнение; я отправляюсь туда (фр.)). С сим пошел я на Салтыковскую лестницу; в передней найдя командира Кавалергардского полка флигель-адъютанта генерала Апраксина, велел ему ехать в полк и сейчас его вести ко мне. На лестнине встретил я Воинова в совершенном расстройстве. Я строго припомнил ему, что место его не здесь, а там, где войска, ему вверенные, вышли из повиновения. За мной шел генерал-адъютант Кутузов; с ним пришел я на дворцовую главную гауптвахту, в которую только что вступила 9 егерская рота лейб-гвардии Финляндского полка, под командой капитана Прибыткова. Полк сей был в моей дивизии. Вызвав караул под ружье и приказав себе отдать честь, прошел по фронту и, спросив людей, присягали ль мне и знают ли, отчего сие было и что по точной воле сие брата Константина Павловича, получил в ответ, что знают и присягнули. Засим сказал я им:

- Ребята, московские шалят; не перенимать у них и свое дело делать молодцами!

Велел зарядить ружья и сам скомандовав: "Дивизия, вперед, скорым шагом марш!" - повел караул левым плечом вперед к главным воротам Дворца. В сие время разводили еще часовых, и налицо была только остальная часть людей.

Съезд ко Дворцу уже начинался, и вся площадь усеяна была народом и перекрещавшимися экипажами. Многие из любопытства заглядывали на двор и, увидя меня, вошли и кланялись мне в ноги. Поставя караул поперек ворот, обратился я к народу, который, меня увидя, начал сбегаться ко мне и кричать ура. Махнув рукой, я просил, чтобы мне дали говорить. В то же время пришел ко мне граф Милорадович и, сказав:

- Cela va mal; ils marchent au Senat, mais je vais leur parler (Дело плохо; они идут к Сенату, но я буду говорить с ними (фр.)), - ушел, и я более его не видал, как отдавая ему последний долг.

Надо было мне выигрывать время, дабы дать войскам собраться, нужно было отвлечь внимание народа чем-нибудь необыкновенным - все эти мысли пришли мне как бы вдохновением, и я начал говорить народу, спрашивая, читали ль мой манифест. Все говорили, что нет; пришло мне на мысль самому его читать. У кого-то в толпе нашелся экземпляр; я взял его и начал читать тихо и протяжно, толкуя каждое слово. Но сердце замирало, признаюсь, и единый Бог меня поддержал.

О Хвощинском прибавить [Вписано между строк: Хвощинский - полковник Московского полка, раненный Щепиным-Ростовским].

Наконец Стрекалов повестил меня, что Преображенский 1-й батальон готов. Приказав коменданту генерал-лейтенанту Башуцкому остаться при гауптвахте и не трогаться с места без моего приказания, сам пошел сквозь толпу прямо к батальону, ставшему линией спиной к комендантскому подъезду, левым флангом к экзерциргаузу. Батальоном командовал полковник Микулин, и полковой командир полковник Исленьев был при батальоне. Батальон мне отдал честь; я прошел по фронту и, спросив, готовы ли идти за мною, куда велю, получил в ответ громкое молодецкое:

- Рады стараться!

Минуты единственные в моей жизни! Никакая кисть не изобразит геройскую, почтенную и спокойную наружность сего истинно первого батальона в свете в столь критическую минуту.

Скомандовав, по-тогдашнему: "К атаке в колонну, первый и осьмой взводы, вполоборота налево и направо!" - повел я батальон левым плечом вперед мимо заборов тогда достраивавшегося дома Министерства Финансов и Иностранных дел к углу Адмиралтейского бульвара. Тут, узнав, что ружья не заряжены, велел батальону остановиться и зарядить ружья. Тогда же привели мне лошадь, но все прочие были пеши. В то же время заметил я [у] угла дома Главного Штаба полковника князя Трубецкого; ниже увидим, какую он тогда играл ролю.

Зарядив ружья, пошли мы вперед. Тогда со мною были генерал-адъютанты Кутузов, Стрекалов, флигель-адъютант Дурново и адъютанты мои - Перовский и Адлерберг. Адъютанта моего Кавелина послал я к себе в Аничкин дом, перевесть детей в Зимний дворец. Перовского послал я в конную гвардию с приказанием выезжать ко мне на площадь. В сие самое время услышали мы выстрелы, и вслед за сим прибежал ко мне князь Голицын, флигель-адъютант Генерального Штаба, с известием, что граф Милорадович смертельно ранен.

Народ прибавлялся со всех сторон; я вызвал стрелков на фланги батальона и дошел таким образом до угла Вознесенской. Не видя еще конной гвардии, я остановился и послал за нею одного бывшего при мне конным старого рейткнехта из конной гвардии Лондыря с тем, чтобы полк скорее шел. Тогда же слышали мы ясно "Ура, Константин!" на площади против Сената, и видна была стрелковая цепь, которая никого не подпускала.

В сие время заметил я слева против себя офицера Нижегородского драгунского полка, которого черным обвязанная голова, огромные черные глаза и усы и вся наружность имели что-то особенно отвратительное. Подозвав его к себе, узнал, что он Якубовский, но, не знав, с какой целью он тут был, спросил его, чего он желает. На сие он мне дерзко сказал:

- Я был с  ними, но услышав, что они за Константина, бросил и явился к вам.

Я взял его за руку и сказал:

- Спасибо, вы ваш долг знаете.

От него узнали мы, что Московский полк почти весь участвует в бунте и что с ними следовал он по Гороховой, где от них отстал. Но после уже узнато было, что настоящее намерение его было под сей личиной узнавать, что среди нас делалось, и действовать по удобности.

В это время генерал-адъютант Орлов привел конную гвардию, обогнув Исаакиевский собор и выехав на площадь между оным и зданием военного министерства, то тогда было домом князя Лобанова; полк шел в галоп и строился спиной к сему дому. Сейчас я поехал к нему и, поздоровавшись с людьми, сказал им, что ежели искренно мне присягнули, то настало время сие мне доказать на деле. Генералу Орлову велел я с полком идти на площадь Сенатскую и выстроиться так, чтобы пресечь елико возможно мятежникам сообщение с тех сторон, где их окружить было можно. Площадь тогда была весьма стеснена заборами от стороны собора, простиравшимися до угла нынешнего синодского здания; угол, образуемый бульваром и берегом Невы, служил складом выгружаемых камней для собора, и оставалось между сими материалами и монументом Петра Великого не более как шагов 50. На сем тесном пространстве, идя по шести, полк выстроился в две линии, правым флангом к монументу, левым достигая почти заборов.

Мятежники выстроены были в густой неправильной колонне спиной к старому Сенату. Тогда был еще один Московский полк. В сие самое время раздалось несколько выстрелов: стреляли по генералу Воинову, но не успели ранить тогда, когда он, подъехав, хотел уговаривать людей. Флигель-адъютант Бибиков, директор канцелярии Главного Штаба, был ими схвачен и, жестоко избитый, от них вырвался и пришел ко мне; от него узнали мы, что Оболенский предводительствует толпой.

Тогда отрядил я роту Его Величества Преображенского полка с полковником Исленьевым, младшим полковником Титовым и под командой капитана Игнатьева чрез бульвар занять Исаакиевскик мост, дабы отрезать сообщение с сей стороны с Васильевским островом ч прикрыть фланг конной гвардии; сам же с прибывшим ко мне генерал-адъютантом Бенкендорфом выехал на площадь, чтоб рассмотреть положение мятежников. Меня встретили выстрелами.

В то же время послал я приказание всем войскам сбираться ко мне на Адмиралтейскую площадь и, воротясь на оную, нашел уже остальную часть Московского полка с большею частию офицеров, которых ко мне привел Михаил Павлович. Офицеры бросились мне целовать руки и ноги. В доказательство моей к ним доверенности поставил я их на самом углу у забора, против мятежников. Кавалергардский полк, 2-й батальон Преображенского стояли уже на площади; сей батальон послал я вместе с первыми рядами направо примкнуть к конной гвардии. Кавалергарды оставлены были мной в резерв у дома Лобанова. Семеновскому полку ведено было идти прямо вокруг Исаакиевского собора к манежу конной гвардии и занять мост. Я вручил команду с сей стороны Михаилу Павловичу. Павловского полка воротившиеся люди из караула, составлявшие малый батальон, посланы были по Почтовой улице и мимо конно-гвардейских казарм на мост у Крюкова канала и в Галерную улицу.

В сие время узнал я, что в Измайловском полку происходил беспорядок и нерешительность при присяге. Сколь мне сие ни больно было, но я решительно не полагал сего справедливым, а относил сие к тем же замыслам, и потому велел генерал-адъютанту Левашову, ко мне явившемуся, ехать в полк и, буде есть какая-либо возможность, двинуть его, хотя бы против меня, непременно его вывесть из казарм. Между тем, видя, что дело становится весьма важным, и не предвидя еще, чем кончится, послал я Адлерберга с приказанием шталмейстеру князю Долгорукову приготовить загородные экипажи для матушки и жены и намерен был в крайности выпроводить их с детьми под прикрытием кавалергардов в Царское Село. Сам же, послав за артиллерией, поехал на Дворцовую площадь, дабы обеспечить дворец, куда ведено было следовать прямо обоим саперным батальонам - гвардейскому и учебному. Не доехав еще до дома Главного Штаба, увидел я в совершенном беспорядке со знаменами без офицеров Лейб-гренадерский полк, идущий толпой. Подъехав к ним, ничего не подозревая, я хотел остановить людей и выстроить; но на мое "Стой!" отвечали мне:

-  Мы - за Константина!  Я указал им на Сенатскую площадь и сказал:

-  Когда так  - то вот вам дорога.

И вся сия толпа прошла мимо меня, сквозь все войска, и присоединилась без препятствия к своим одинако заблужденным товарищам. К щастию, что сие так было, ибо иначе бы началось кровопролитие под окнами дворца, и участь бы наша была более, чем сомнительна. Но подобные рассуждения делаются  после; тогда же один Бог меня наставил на сию мысль.

Милосердие Божие оказалось еще разительнее при сем же случае, когда толпа лейб-гренадер, предводимая офицером Пановым, шла с намерением овладеть дворцом и в случае сопротивления истребить все наше семейство. Они дошли до главных ворот дворца в некотором устройстве, так что комендант почел их за присланный мною отряд для занятия дворца. Но вдруг Панов, шедший в голове, заметил лейб-гвардии саперный батальон, только что успевший прибежать и выстроившийся в колонне на дворе, и, закричав:

- Да это не наши! - начал ворочать входящие отделения кругом и бросился бежать с ними обратно на площадь. Ежели б саперный батальон опоздал только несколькими минутами, дворец и все наше семейство были б в руках мятежников, тогда как занятый происходившим на Сенатской площади и вовсе безызвестный об угрожавшей с тылу оной важнейшей опасности, я бы лишен был всякой возможности сему воспрепятствовать. Из сего видно самым разительным образом, что ни я, ни кто не могли бы дела благополучно кончить, ежели б самому милосердию Божию не угодно было всем править к лучшему.

Здесь должен я упомянуть о славном поступке капитана лейб-гвардии Гренадерского полка князя Мещерского. Он командовал тогда ротою Его Величества, и когда полк, завлеченный в бунт ловкостью Панова и других соумышленников, отказался в повиновении своему полковнику Стюрлеру, из опасения нарушить присягу своему законному Государю Константину Павловичу, Мещерский догнал свою роту на дороге и убеждением и доверием, которое вселял в людей, успел остановить большую часть своей роты и несколько других и привел их ко мне. Я поставил его с саперами на почетное место - к защите дворца.

Воротившись к войскам, нашел я прибывшую артиллерию, но, к нещастню, без зарядов, хранившихся в лаборатории. Доколь послано было за ними, мятеж усиливался; к начальной массе Московского полка прибыл весь гвардейский экипаж и примкнул со стороны Галерной; а толпа гренадер стала с другой стороны. Шум и крик делались беспрестанны, и частые выстрелы перелетали чрез голову. Наконец, народ начал также колебаться, и многие перебегали к мятежникам, пред которыми видны были люди невоенные. Одним словом, ясно становилось, что не сомнение в присяге было истинной причиной бунта, но существование другого важнейшего заговора делалось очевидным. "Ура Конституция!" - раздавалось и принималось чернью за ура, произносимое в честь супруги Константина Павловича!

Воротился генерал-адъютант Левашов с известием, что Измайловский полк прибыл в порядке и ждет меня у Синего моста. Я поехал к нему: полк отдал мне честь и встретил с радостными липами, которые рассеяли во мне всякое подозрение. Я сказал людям, что хотели мне их очернить, что я сему не верю, что, впрочем, ежели среди их есть такие, которые хотят против меня идти, то я им не препятствую и дозволяю присоединиться к мятежникам. Громкое ура было мне ответом. Я при себе велел зарядить ружья и послал полк с генерал-майором Мартыновым, командиром бригады, на площадь, велев поставить в резерв спиной к дому Лобанова. Сам же поехал к Семеновскому полку, уже стоявшему на своем месте.

Полк, под начальством полковника Шилова, прибыл в величайшей исправности и стоял у самого моста на канале, батальон за батальоном. Михаил Павлович был уже тут. С этого места было еще ближе видно, что с гвардейским экипажем, стоявшим на правом фланге мятежников, было много офицеров экипажа сего и других, но видны были и другие во фраках, расхаживавшие между солдат и уговаривавшие стоять твердо.

В то время как я ездил к Измайловскому полку, прибыл требованный мною митрополит Серафим из Зимнего дворца, в полном облачении и с крестом. Почтенный пастырь с одним поддиаконом вышел из кареты и, положа крест на голову, пошел прямо к толпе; он хотел говорить, но Оболенский и другие сей шайки ему воспрепятствовали, угрожая стрелять, ежели не удалится.

Михаил Павлович вызвался подъехать к толпе в надежде присутствием своем разуверить заблужденных и полагавших быть верными присяге Константину Павловичу, ибо привязанность Михаила Павловича к брату была всем известна. Хотя страшился я для брата изменнической руки, ибо видно было, что бунт более и более усиливался, но, желая испытать все способы, я согласился и на сию меру и отпустил брата, придав ему генерал-адъютанта Левашова. Но и его увещания не помогли; хотя матросы начали было слушать, мятежники им мешали, и Кюхельбекер взвел курок пистолета и начал целить в брата, что, однако, три матроса ему не дали совершить.

Брат воротился к своему месту, а я, объехав вокруг собора, прибыл снова к войскам, с той стороны бывшим, и нашел прибывшим лейб-гвардии Егерский полк, который оставил на площади против Гороховой за пешей гвардейской артиллер[ийской] бригадой.

Погода из довольно сырой становилась холоднее; снегу было весьма мало, и оттого - весьма скользко; начинало смеркаться, - ибо был уже третий час пополудни. Шум и крик делались настойчивее, и частые ружейные выстрелы ранили многих в конной гвардии и перелетали через войска; большая часть солдат на стороне мятежников стреляли вверх.

Выехав на площадь, желал я осмотреть, не будет ли возможности, окружив толпу, принудить к сдаче без кровопролития. В это время сделали по мне залп; пули просвистали мне чрез голову и, к щастию, никого из нас не ранило. Рабочие Псаакиевского собора из-за заборов начали кидать в нас поленьями. Надо было решиться положить сему скорый конец, иначе бунт мог сообщиться черни, и тогда окруженные ею войска были б в самом трудном положении.

Я согласился испробовать атаковать кавалериею. Конная гвардия первая атаковала поэскадронно, но ничего не могла произвести и по тесноте, и от гололедицы, но в особенности не имея отпущенных палашей. Противники в сомкнутой колонне имели всю выгоду на своей стороне и многих тяжело ранили, в том числе ротмистр Велио лишился руки. Кавалергардский полк равномерно ходил в атаку, но без большого успеха. Тогда генерал-адъютант Васильчиков, обратившись ко мне, сказал:

- Sire, it n'y a pas un moment a perdre; 1'on n'y peut rien maintenant; il faut de la mitraille! (Ваше Величество, нельзя терять ни минуты; ничего не поделаешь: нужна картечь! (фр.))

Я предчувствовал сию необходимость, но, признаюсь, когда настало время, не мог решиться на подобную меру, и меня ужас объял.

- Vous voulez que je verse le sang de mes sujets le premier jour de mon regne? (Вы хотите, чтобы я пролил кровь моих подданных в первый день моего царствования? (фp.)) - отвечал я Васильчикову.

- Pour sauver votre Empire (Чтобы спасти Вашу империю (фр.)), - сказал он мне.

Эти слова меня снова привели в себя; опомнившись, я видел, что или должно мне взять на себя пролить кровь некоторых и спасти почти наверно  все; или,  пощадив себя, жертвовать решительно государством.

Послав одно орудие 1-й легкой пешей батареи к Михаилу Павловичу с тем, чтобы усилить сию сторону, как единственное отступление мятежникам, взял другие три орудия и поставил их пред Преображенским полком, велев зарядить картечью; орудиями командовал штабс-капитан Бакунин.

Вся во мне надежда была. что мятежники устрашатся таких приготовлении и сдадутся, не видя себе иного спасения. Но они оставались тверды; крик продолжался еще упорнее. Наконец, послал я генерал-майора Сухозанета объявить им, что ежели сейчас не положат оружия, велю стрелять. Ура и прежние восклицания были ответом и вслед за тем - залп.

Тогда, не видя иного способа, скомандовал: пали! - Первый выстрел ударил высоко в Сенатское здание, и мятежники отвечали неистовым криком и беглым огнем. Второй и третий выстрелы от нас и с другой стороны из орудия у Семеновского полка ударили в самую середину толпы, и мгновенно все рассыпалось, спасаясь Английской набережной на Неву, по Галерной и даже навстречу выстрелов из орудия при Семеновском полку, дабы достичь берега Крюкова канала.

Велев артиллерии взяться на передки, мы двинули Преображенский и Измайловский полки через площадь, тогда как гвардейский конно-пионерный эскадрон и часть конной гвардии преследовали бегущих по Английской набережной. Одна толпа начала было выстраиваться на Неве, но два выстрела картечью их рассеяли, - и осталось сбирать спрятанных и разбежавшихся, что возложено было на генерал-адъютанта Бенкендорфа с четырьмя эскадронами конной гвардии и гвардейским конно-пионерным эскадроном под командою генерал-адъютанта Орлова на Васильевском острову и двумя эскадронами конной гвардии на сей стороне Невы. Вслед засим вручил я команду сей части города генерал-адъютанту Васильчикову [нрзб.], назначив ему оставаться у Сената и отдав ему в команду Семеновский полк, 2 батальона Измайловского, сводный батальон Московского и Павловского полков, а эскадрона конной гвардии и 4 орудия конной артиллерии. Васильевский остров поручил в команду генерал-адъютанту Бенкендорфу, оставя у него прежние 6 эскадронов и придав лейб-гвардии Финляндского полка 1 батальон и 4 орудия пешей артиллерии. Сам отправился ко дворцу. У Гороховой, в виде авангарда, оставил на Адмиралтейской площади а батальона лейб-гвардии Егерского полка и за ними 4 эскадрона Кавалергардского полка. Остальной батальон лейб-гвардии Егерского полка держал пикеты у Малой Миллионной, у Большой Миллионной, у казарм 1-го батальона Преображенского полка и на Большой Набережной у театра. К сим постам придано было по а пеших орудия. Батареи о 8 орудиях поставлены были у Эрмитажного съезда на Неву, а другая о 4 орудиях против угла Зимнего дворца на Неву. 1 батальон Измайловского полка стоял на набережной у парадного подъезда, 2 эскадрона кавалергардов - левее, против угла дворца. Преображенский полк и при нем 4 орудия роты Его Величества стал на дворцовой площади спиной к дворцу, у главных ворот в резерве, а на дворе оставались оба саперных батальона и рота 1 гренадерская лейб-гвардии Гренадерского полка.

0

7

V

Ночь с 14-го на 15-е декабря была не менее замечательна, как и прошедший день; потому для общего понятия всех обстоятельств тогдашних происшествий нужно и об ней подробно упомянуть. Едва воротились мы из церкви, я сошел, как сказано в первой части, к расположенным перед дворцом и на дворе войскам. Тогда велел снести и сына, а священнику с крестом и святой водой приказал обойти ближние биваки и окропить войска. Воротясь, я велел собраться Совету и, взяв с собой брата Михаила Павловича, пошел в собрание. Там в коротких словах я объявил настоящее положение вещей и истинную цель того бунта, который здесь принимал совершенно иной предлог, чем был настоящий; никто в Совете не подозревал сего; удивление было общее, и, прибавлю, удовольствие казалось общим, что Бог избавил от видимой гибели. Против меня первым налево сидел Н. С. Мордвинов. Старик слушал особенно внимательно, и тогда же выражение лица его мне показалось особенным; потом мне сие объяснилось в некоторой степени.

Когда я пришел домой, комнаты мои похожи были на Главную Квартиру в походное время. Донесения от князя Васильчикова и от Бенкендорфа одно за другим ко мне приходили. Везде сбирали разбежавшихся солдат Гренадерского полка и часть Московских. Но важнее было арестовать предводительствовавших офицеров и других лиц.

Не могу припомнить, кто первый приведен был: кажется мне - Щепин-Ростовский. Он, в тогдашней полной форме и в белых панталонах, был из первых схвачен, сейчас после разбития мятежной толпы; его вели мимо верной части Московского полка, офицеры его узнали и в порыве негодования на него как увлекшего часть полка в заблуждение они бросились на него и сорвали эполеты; ему стянули руки назад веревкой, и в таком виде он был ко мне приведен. Подозревали, что он был главное лицо бунта; но с первых его слов можно было удостовериться, что он был одно слепое орудие других и подобно солдатам завлечен был одним убеждением, что он верен императору Константину. Сколько помню, за ним приведен был Бестужев Московского полка, и от него уже узнали мы, что князь Трубецкой был назначен предводительствовать мятежом. Генерал-адъютанту графу Толю поручил я снимать допрос и записывать показания приводимых, что он исполнял, сидя на софе пред столиком, там, где теперь у Наследника висит портрет императора Александра.

По первому показанию насчет Трубецкого я послал флигель-адъютанта князя Голицына, что теперь генерал-губернатор смоленский, взять его. Он жил у отца жены своей, урожденной графини Лаваль. Князь Голицын не нашел его: он с утра не возвращался, и полагали, что он должен быть у княгини Белосельской, тетки его жены. Князь Голицын имел приказание забрать все его бумаги, но таких не нашел: они были или скрыты, или уничтожены; однако в одном из ящиков нашлась черновая бумага на оторванном листе, писанная рукой Трубецкого, особой важности; это была программа на весь ход действий мятежников на 14-е число, с означением лиц участвующих и разделением обязанностей каждому. С сим князь Голицын поспешил ко мне, и тогда только многое нам объяснилось. Важный сей документ я вложил в конверт и оставил при себе и велел ему же, князю Голицыну, непременно отыскать Трубецкого и доставить ко мне. Покуда он отправился за ним, принесли отобранные знамена у лейб-гвардии Московских, лейб-гвардии гренадер и гвардейского экипажа, и вскоре потом собранные и обезоруженные пленные под конвоем лейб-гвардии Семеновского полка и эскадрона конной гвардии [были] проведены в крепость.

Князь Голицын скоро воротился от княгини Белосельской с донесением, что там Трубецкого не застал и что он переехал в дом австрийского посла, графа Лебцельтерна, женатого на другой же сестре графини Лаваль.

Я немедленно отправил князя Голицына к управляющему министерством иностранных дел графу Нессельроду с приказанием ехать сию же минуту к графу Лебцельтерну с требованием выдачи Трубецкого, что граф Нессельрод сейчас исполнил. Но граф Лебцельтерн не хотел вначале его выдавать, протестуя, что он ни в чем не виновен. Положительное настояние графа Нессельрода положило сему конец;

Трубецкой был выдан князю Голицыну и им ко мне доставлен.

Призвав генерала Толя во свидетели нашего свидания, я велел ввести Трубецкого и приветствовал его словами:

- Вы должны быть известны об происходившем вчера. С тех пор многое объяснилось, и, к удивлению и сожалению моему, важные улики на вас существуют, что вы [были] не только участником заговора, но должны были им предводительствовать. Хочу вам дать возможность хоть несколько уменьшить степень вашего преступления добровольным признанием всего вам известного; тем вы дадите мне возможность пощадить вас, сколько возможно будет. Скажите, что вы знаете?

- Я невинен, я ничего не знаю, - отвечал он.

- Князь, опомнитесь и войдите в ваше положение; вы - преступник; я - ваш судья; улики на вас - положительные, ужасные и у меня в руках. Ваше отрицание не спасет вас; вы себя погубите - отвечайте, что вам известно?

- Повторяю, я невиновен, ничего я не знаю. Показывая ему конверт, сказал я:

- В последний раз, князь, скажите, что вы знаете, ничего не скрывая или - вы невозвратно погибли. Отвечайте.

Он еще дерзче мне ответил:

- Я уже сказал, что ничего не знаю.

- Ежели так, - возразил я, показывая ему развернутый его рук лист, - так смотрите же, что это?

Тогда он, как громом пораженный, упал к моим ногам в самом постыдном виде.

- Ступайте вон, все с вами кончено, - сказал я, и генерал Толь начал ему допрос. Он отвечал весьма долго, стараясь все затемнять, но несмотря на то, изобличал еще больше и себя и многих других.

Кажется мне, тогда же арестован и привезен ко мне Рылеев. В эту же ночь объяснилось, что многие из офицеров Кавалергардского полка, бывшие накануне в строю и даже усердно исполнявшие свой долг, были в заговоре, имена их известны по делу; их одного за другим арестовали и привозили, равно многих офицеров гвардейского экипажа.

В этих привозах, тяжелых свиданиях и допросах прошла вся ночь. Разумеется, что всю ночь я не только не ложился, но даже не успел снять платье и едва на полчаса мог прилечь на софе, как был одет, но не спал. Генерал Толь всю ночь напролет не переставал допрашивать и писать. К утру мы все походили на тени и насилу могли двигаться. Так прошла эта достопамятная ночь. Упомнить, кто именно взяты были в это время, никак уже не могу, но показания пленных были столь разнообразны, пространны и сложны, что нужна была особая твердость ума, чтоб в сем хаосе не потеряться.

Моя решимость была, с начала самого, - не искать  виновных, но дать каждому оговоренному возможность смыть с себя пятно  подозрения. Так и исполнялось свято. Всякое лицо, на которое было одно показание, без явного участия в происшествии, под нашими глазами совершившемся, призывалось к допросу; отрицание его или недостаток улик были достаточны к немедленному его освобождению. В числе сих лиц был известный Якубович; его наглая смелость отвергала всякое участие, и он был освобожден, хотя вскоре новые улики заставили его вновь и окончательно арестовать. Таким же образом лейб-гвардии конно-пионерного эскадрона поручик Назимов был взят, ни в чем не сознался, и недостаток начальных улик был причиной, что, допущенный к исправлению должности, он даже 6 генваря был во внутреннем карауле; но несколько дней спустя был вновь изобличен и взят под арест. Между прочими показаниями было и на тогдашнего полковника лейб-гвардии Финляндского полка фон Моллера, что ныне дивизионный начальник 1-й гвардейской дивизии. 14 декабря он был дежурным по караулам и вместе со мной стоял в главной гауптвахте под воротами, когда я караул туда привел. Сперва улики на него казались важными - в знании готовившегося; доказательств не было, и я его отпустил.

За всеми, не находящимися в столице, посылались адъютанты или фельдъегери.

В числе показаний на лица, но без достаточных улик, чтоб приступить было можно даже к допросам, были таковые на Н. С. Мордвинова, сенатора Сумарокова и даже на М. М. Сперанского. Подобные показания рождали сомнения и недоверчивость, весьма тягостные, и долго не могли совершенно рассеяться. Странным казалось тоже поведение покойного Карла Ивановича Бистрома, и должно признаться, что оно совершенно никогда не объяснилось. Он был начальником пехоты гвардейского корпуса; брат и я были его два дивизионные подчиненные ему начальники. У генерала Бистрома был адъютантом известный князь Оболенский. Его ли влияние на своего генерала, или иные причины, но в минуту бунта Бистрома нигде не можно было сыскать; наконец, он пришел с лейб-гвардии Егерским полком, и хотя долг его был - сесть на коня и принять начальство над собранной пехотой, он остался пеший в шинели перед Егерским полком и не отходил ни на шаг от оного, под предлогом, как хотел объяснить потом, что полк колебался, и он опасался, чтоб не пристал к прочим заблудшим. Ничего подобного я на лицах полка не видал, но когда полк шел еще из казарм по Гороховой на площадь, то у Каменного моста стрелковый взвод 1 карабинерной роты, состоявший почти весь из кантонистов, вдруг бросился назад, но был сейчас остановлен своим офицером поручиком Живко-Миленко-Стайковичем и приведен в порядок. Не менее того поведение генерала Бистрома показалось столь странным и мало понятным, что он не был вместе с другими генералами гвардии назначен в генерал-адъютанты, но получил сие звание позднее.

Рано утром все было тихо в городе, и, кроме продолжения розыска об скрывшихся после рассеяния бунтовавшей толпы, ничего не происходило.

Воротившиеся сами по себе солдаты в казармы из сей же толпы принялись за обычные свои занятия, искренно жалея, что невольно впали в заблуждение обманом своих офицеров. Но виновность была разная; в Московском полку ослушание и потом бунт произошли в присутствии всех старших начальников - дивизионного генерала Шеншина и полкового командира ген[ерал]-майора Фредерикса и в присутствии всех штаб-офицеров полка; два капитана отважились увлечь полк и успели половину полка вывесть из послушания, тяжело ранив генералов и одного полковника и отняв знамена. В лейб-гренадерском полку было того хуже. Полк присягнул; прапорщик, вопреки полкового командира, всех штаб-офицеров и большей части обер-офицеров, увлек весь полк, и полковой командир убит в виду полка, которого остановить не мог. Нашелся в полку только один капитан, князь Мещерский, который умел часть своей роты удержать в порядке. Наконец, в гвардейском экипаже большая часть офицеров, кроме штаб-офицеров, участвовали в заговоре и тем удобнее могли обмануть нижних чинов, твердо думавших, что исполняют долг присяги, следуя за ними, вопреки увещаний своих главных начальников. Но батальон сей первый пришел в порядок; огорчение людей было искренно, и желание их заслужить прощение столь нелицемерно, что я решился, по представлению Михаила Павловича, воротить им знамя в знак забвения происшедшего накануне.

Утро было ясное; солнце ярко освещало бивакирующие войска; было около десяти или более градусов мороза. Долее держать войска под ружьем не было нужды; но, прежде роспуска их, я хотел их осмотреть и благодарить за общее усердие всех и тут же осмотреть гвардейский экипаж и возвратить ему знамя. Часов около десяти, надев в первый раз Преображенский мундир, выехал я верхом и объехал сначала войска на Дворцовой площади, потом на Адмиралтейской; тут выстроен был гвардейский экипаж фронтом, спиной к Адмиралтейству, правый фланг против Вознесенской. Приняв честь, я в коротких словах сказал, что хочу забыть минутное заблуждение и в знак того возвращаю им знамя, а Михаилу Павловичу поручил привесть батальон к присяге, что и исполнялось, покуда я объезжал войска на Сенатской площади и на Английской набережной. Осмотр войск кончил я теми, кои стояли на Большой набережной, и после того распустил войска.

В то самое время, как я возвращался, провезли мимо меня в санях лишь только что пойманного Оболенского. Возвратясь к себе, я нашел его в той передней комнате, в которой теперь у Наследника бильярд. Следив давно уже за подлыми поступками этого человека, я как будто предугадал его злые намерения и, признаюсь, с особенным удовольствием объявил ему, что не удивляюсь ничуть видеть его в теперешнем его положении пред собой, ибо давно его черную душу предугадывал. Лицо его имело зверское и подлое выражение, и общее презрение к нему сильно выражалось.

Скоро после того пришли мне сказать, что в ту же комнату явился сам Александр Бестужев, прозвавшийся Марлинским. Мучимый совестью, он прибыл прямо во дворец на комендантский подъезд, в полной форме и щеголем одетый. Взошед в тогдашнюю знаменную комнату, он снял с себя саблю и, обошед весь дворец, явился вдруг к общему удивлению всех во множестве бывших в передней комнате. Я вышел в залу и велел его позвать; он с самым скромным и приличным выражением подошел ко мне и сказал:

- Преступный Александр Бестужев приносит Вашему Величеству свою повинную голову. Я ему отвечал:

- Радуюсь, что вашим благородным поступком вы даете мне возможность уменьшить вашу виновность; будьте откровенны в ваших ответах и тем докажите искренность вашего раскаяния.

Много других преступников приведено в течение этого дня, и так как генералу Толю, по другим его обязанностям, не было времени продолжать допросы, то я заменил его генералом Левашовым, который с той минуты в течение всей зимы, с раннего утра до поздней ночи, безвыходно сим был занят и исполнял сию тяжелую во всех отношениях обязанность с примерным усердием, терпением и, прибавлю, отменною сметливостью, не отходя ни на минуту от данного мной направления, то есть не искать  виновных, но всякому давать возможность оправдаться.

Входить во все подробности происходившего при сих допросах излишне. Упомяну только об порядке, как допросы производились; они любопытны. Всякое арестованное здесь ли, или привезенное сюда лицо доставлялось прямо на главную гауптвахту. Давалось о сем знать ко мне чрез генерала Левашова. Тогда же лицо приводили ко мне под конвоем. Дежурный флигель-адъютант доносил об том генералу Левашову, он мне, в котором бы часу ни было, даже во время обеда. Доколь жил я в комнатах, где теперь сын живет, допросы делались, как в первую ночь - в гостиной. Вводили арестанта дежурные флигель-адъютанты; в комнате никого не было, кроме генерала Левашова и меня. Всегда начиналось моим увещанием говорить сущую правду, ничего не прибавляя и не скрывая и зная вперед, что не ищут виновного, но желают искренно дать возможность оправдаться, но не усугублять своей виновности ложью или отпирательством.

Так продолжалось с первого до последнего дня. Ежели лицо было важно по участию, я лично опрашивал; малозначащих оставлял генералу Левашову; в обоих случаях после словесного допроса генерал Левашов все записывал или давал часто им самим писать свои первоначальчые признания. Когда таковые бывали готовы, генерал Левашов вновь меня призывал или входил ко мне, и, по прочтении допроса, я писал собственноручное повеление Санкт-Петербургской крепости коменданту генерал-адъютанту Сукину о принятии арестанта и каким образом его содержать - строго ли, или секретно, или простым арестом.

Когда я перешел жить в Эрмитаж, допросы происходили в Итальянской большой зале, у печки, которая к стороне театра. Единообразие сих допросов особенного ничего не представляло: те же признания, те же обстоятельства, более или менее полные. Но было несколько весьма замечательных, об которых упомяну. Таковы были Каховского, Никиты [ошибка: имеется в виду Сергея Ивановича Муравьева-Апостола] Муравьева, руководителя бунта Черниговского полка, Пестеля, Артамона Муравьева, Матвея Муравьева, брата Никиты, Сергея Волконского и Михаилы Орлова.

Каховский говорил смело, резко, положительно и совершенно откровенно. Причину заговора относя к нестерпимым будто притеснениям и неправосудию, старался причиной им представлять покойного Императора. Смоленский помещик, он в особенности вопил на меры, принятые там для устройства дороги по проселочному пути, по которому Государь и Императрица следовали в Таганрог, будто с неслыханными трудностями и разорением края исполненными. Но с тем вместе он был молодой человек, исполненный прямо любви к отечеству, но в самом преступном направлении.

Сергей Муравьев был образец закоснелого злодея. Одаренный необыкновенным умом, получивший отличное образование, но на заграничный лад, он был во своих мыслях дерзок и самонадеян до сумасшествия, но вместе скрытен и необыкновенно тверд. Тяжело раненный в голову, когда был взят с оружием в руках, его привезли закованного. Здесь сняли с него цепи и привели ко мне. Ослабленный от тяжкой раны и оков, он едва мог ходить. Знав его в Семеновском полку ловким офицером, я ему сказал, что мне тем тяжелее видеть старого товарища в таком горестном положении, что прежде его лично знал за офицера, которого покойный Государь отличал, что теперь ему ясно должно быть, до какой степени он преступен, что - причиной нещастия многих невинных жертв, и увещал ничего не скрывать и не усугублять своей вины упорством. Он едва стоял; мы его посадили и начали допрашивать. С полной откровенностью он стал рассказывать весь план действий и связи свои. Когда он все высказал, я ему отвечал:

- Объясните мне, Муравьев, как вы, человек умный, образованный, могли хоть одну секунду до того забыться, чтоб щитать ваше намерение сбыточным, а не тем, что есть - преступным злодейским сумасбродством?

Он поник голову, ничего не отвечал, но качал головой с видом, что чувствует истину, но поздно.

Когда допрос кончился, Левашов и я, мы должны были его поднять и вести под руки.

Пестель был также привезен в оковах; по особой важности его действий, его привезли и держали секретно. Сняв с него оковы, он приведен был вниз в Эрмитажную библиотеку. Пестель был злодей во всей силе слова, без малейшей тени раскаяния, с зверским выражением и самой дерзкой смелости в запирательстве; я полагаю, что редко найдется подобный изверг.

Артамон Муравьев был не что иное, как убийца, изверг без всяких других качеств, кроме дерзкого вызова на цареубийство. Подл в теперешнем положении, он валялся у меня в ногах, прося пощады.

Напротив, Матвей Муравьев, сначала увлеченный братом, но потом в полном раскаянии уже некоторое время от всех отставший, из братской любви только спутник его во время бунта и вместе с ним взятый, благородством чувств, искренним глубоким раскаянием меня глубоко тронул.

Сергей Волконский набитый дурак, таким нам всем давно известный, лжец и подлец в полном смысле, и здесь таким же себя показал. Не отвечая ни на что, стоя, как одурелый, он собой представлял самый отвратительный образец неблагодарного злодея и глупейшего человека.

Орлов жил в отставке в Москве. С большим умом, благородной наружностию, он имел привлекательный дар слова. Быв флигель-адъютантом при покойном Императоре, он им назначен был при сдаче Парижа для переговоров. Пользуясь долго особенным благорасположением покойного Государя, он принадлежал к числу тех людей, которых щастие избаловало, у которых глупая надменность затмевала ум, щитав, что они рождены для преобразования России. Орлову менее всех должно было забыть, чем он был обязан своему Государю, но самолюбие заглушило в нем и тень благодарности и благородства чувств. Завлеченный самолюбием, он с непостижимым легкомыслием согласился быть и сделался главой заговора, хотя вначале не столь преступного, как впоследствии. Когда же первоначальная цель общества начала исчезать и обратилась уже в совершенный замысел на все священное и цареубийство, Орлов объявил, что перестает быть членом общества, и, видимо, им более не был, хотя не прекращал связей знакомства с бывшими соумышленниками и постоянно следил и знал, что делалось у них. В Москве, женатый на дочери генерала Раевского, которого одно время был начальником штаба, Орлов жил в обществе как человек, привлекательный своим умом, нахальный и большой говорун. Когда пришло в Москву повеление к военному генерал-губернатору князю Голицыну об арестовании и присылке его в Петербург, никто верить не мог, чтобы он был причастен к открывшимся злодействам. Сам он, полагаясь на свой ум и в особенности увлеченный своим самонадеянней, полагал, что ему стоить будет сказать слово, чтоб снять с себя и тень участия в деле.

Таким он явился. Быв с ним очень знаком, я его принял как старого товарища и сказал ему, посадив с собой, что мне очень больно видеть его у себя без шпаги, что, однако, участие его в заговоре нам вполне уже известно и вынудило призвать его к допросу, но не с тем, чтоб слепо верить уликам на него, но с душевным желанием, чтоб мог вполне оправдаться; что других я  допрашивал, его же прошу как благородного человека, старого флигель-адъютанта покойного Императора сказать мне откровенно, что знает.

Он слушал меня с язвительной улыбкой, как бы насмехаясь надо мной, и отвечал, что ничего не знает, ибо никакого заговора не знал, не слышал и потому к нему принадлежать не мог; но что ежели 6 и знал про него, то над ним бы смеялся как над глупостию. Все это было сказано с насмешливым тоном и выражением человека, слишком высоко стоящего, чтоб иначе отвечать как из  снисхождения.

Дав ему договорить, я сказал ему, что он, по-видимому, странно ошибается нащет нашего обоюдного положения, что не он снисходит  отвечать мне, а я снисхожу к нему, обращаясь не как с преступником, а как со старым товарищем, и кончил сими словами:

- Прошу вас, Михаил Федорович, не заставьте меня изменить моего с вами обращения; отвечайте моему к вам доверию искренностию. Тут он рассмеялся еще язвительнее и сказал мне:

- Разве общество под названием "Арзамас" хотите вы узнать? Я отвечал ему весьма хладнокровно:

- До сих пор с вами говорил старый товарищ, теперь вам приказывает ваш Государь; отвечайте прямо, что вам известно. Он прежним тоном повторил:

- Я уже сказал, что ничего не знаю и нечего мне рассказывать. Тогда я встал и сказал генералу Левашову:

- Вы слышали? Принимайтесь же за ваше дело, - и, обратясь к Орлову: - А между нами все кончено.

С сим я ушел и более никогда его не видел.

Полностью впервые "Записки Николая I" были опубликованы в 1926 г. Б.Е. Сыроечковским в сборнике "Междуцарствие 1825 года и восстание декабристов в переписке и мемуарах членов царской семьи" (М.; Л., 1926. С. 10 - 35).

0

8

Письма императора Николая Павловича И.Ф. Паскевичу (1832-1847).

1832 год

1

С.-Петербург

4 (16) генваря 1832 г.

За разными препятствиями не мог поранее отвечать на письмо твое, любезный Иван Федорович, от 24 декабря; благодарю за добрые желания на новый год. Дай Бог, чтоб он прошел мирно; но вряд ли! Сумасбродство и нахальство Франции и Англии превосходят всякую меру, и чем это кончится, нельзя предсказать. Радуюсь, что вы спокойно начали новый год и что можно было открыть театры. Инструкция, данная тобой корпусным командирам касательно офицеров, весьма хороша. Насчет возвращающихся польских солдат предоставляю тебе поступить по твоему усмотрению; хорошо бы их приманить в нашу службу, хотя с некоторыми выгодами, дабы край от них очистить. Жду бюджета с нетерпением, верю, что нелегко концы свести. Жаль, что Энгель не остается, он умел скоро им полюбиться; надо скорее будет решить о гр. Палене. Красинского последний рапорт также весьма любопытен; надо тебе будет войти в положение горных жителей, которые за приостановлением работы на заводах в крайней нужде; источник сей доходов весьма значительный и может много помочь. Здесь у нас все в порядке и смирно. На маскараде 1-го числа было во дворце за 364 человека; и в отменном благочинии. Скоро, полагаю, должны дойти вторые пехотные резервы, равно и гренадерские. Из рапортов с радостью вижу постепенное усиление полков. Желаю тебе по прочим частям войска также постепенно подвигались к должному устройству, ибо надо быть ко всему готову. Прощай, любезный Иван Федорович, верь искренней моей дружбе.

Твои навеки доброжелат.  Н.

Жена тебе кланяется.

2

С.-Петербург

10 (22) генваря 1832г.

Письмо твое, любезный Иван Федорович, получил я за несколько дней и искренно благодарю за добрые вести о положении армии; надеюсь, что по милости Божией принятые тобой меры будут иметь желательные мною последствия. Кн. Шаховскому я дозволил долее здесь пробыть; он было хотел совершенно оставить корпус по семейным обстоятельствам, и с трудом мог я его уговорить остаться; его бы трудно было заместить; он настоящий гренадерский командир. Энгель получил уже увольнение, хотя мне сего весьма жаль; он дело понимал и совершенно действовал сходно моим намерениям. Оставлять сие место не занятым долго невозможно.

Будущее Положение для Королевства видел. Весьма бы полезно было кончить оное в твоем присутствии. Так как последние известия из Лондона меня успокоили, то я двинул гвардию домой; н считаю, что в нынешнюю минуту без большого затруднения тебе можно сюда прибыть на самое короткое время; что будет весьма полезно по всем предметам, мы в один час с тобой больше сделаем и решим, чем в несколько месяцев на бумаге. Стало, разрешаю тебе, ежели не увидишь препятствий, приехать ко мне ныне же. Полагаю, на всю поездку достаточно будет трех недель. Здесь кончим мы все, что касается до будущего Положения Королевства и расположения армии. В отсутствие твое старший будет командовать по наружности; оставь все подробности кн. Горчакову.

С каким нетерпением ждать тебя буду и с какою радостью обниму! Стало, до свидания.

Здесь все тихо и хорошо. Прочее сам увидишь. Жена тебе кланяется. Прощай, любезный отец командир, верь искренней моей дружбе.

Твои навеки доброж. Н.

3

С.-Петербург

2 (14) марта 1832 г.

Любезный Иван Федорович, с отъезда твоего я три раза ПОЛУЧИЛ твои известия из Дуги, Суража и из Соколовки: жалею, что починка экипажа тебя заставила провесть столь неприятно целые сутки. Ты уже должен быть известен о наглой и неслыханной дерзости французов, завладевших насильно и среди ночи Анконой; не знаю, чем кончится; но ежели и это союзники мои перенесут терпеливо, то поздравляю их с самыми прекрасными последствиями; удивляться же сему я никак не могу, ибо полтора года сие предвижу вопреки уверению противного других, кои из-за ослепления или трусости не хотели признавать того, что для меня очевидно было. Покуда я никаких перемен не делаю в наших распоряжениях. Ежели мои союзники атакованы будут в Германии, то мы готовы; в противном случае не мне начинать войну. Но время сие ради Бога употреби в пользу, усугубя надзоры за приведением всего в должный вид и образование. По рапортам ты силен числом людей, но желательно, чтоб и обучение не совершенно пропадало.

Больных по госпитальным рапортам очень прибывает. Вели Горчакову объехать войска и донести, в каком положении фронтовая и хозяйственная части ныне находятся? Я ищу, кого из своих ген.-адъютантов можно мне будет послать для того же предмета. Письмо сие везет к тебе Ф. А. Фельдман, которого тебе поручаю в милость. Вчера прибыл сюда сын Т. Лубенского, для определения в службу; первый пример; желательно, чтоб подействовал на прочих; призови, пожалуй, отца и скажи ему, сколько мне приятно видеть, что он слова мои не забыл.

Не худо б было придумать, как бы польские флорины уравнять ценностью с нашей монетой, приноровя так, чтоб не было более со временем в Польше иной монеты, как наша; и дав звание флоринов нашим 1/4 рубля; как полагаешь, хорошо ли будет?

Ежели обстоятельства более объяснятся к войне в Германии, то я намерен послать ген.-адъютанта Нейдгардта в Вену; дабы узнать, чего австрийцы хотят? и какие предположения в военном смысле у них в виду, дабы нам заблаговременно знать, что наше будет дело. То же полагаю сделать и с пруссаками. Гвардия наша начинает вступать, и в отличном виде.

Здесь все тихо, но в крайнем ожесточении на французов. Прошу княгине поцеловать за меня ручку. Жена моя тебе кланяется. Прощай, любезный отец командир; верь искренней моей дружбе.

Твой навеки доброжелат.   Н

Всем нашим кланяюсь.

4

С.-Петербург

31 марта (12 апреля) 1832 г.

Я получил письмо твое, любезный Иван Федорович, в прошлую субботу вечером, за которое благодарю. Весть о назначении депутации мне весьма приятна и делает честь удальству гр. Витта; влияние, которое выбор лиц произвести должен в целом крае и во всей Европе, будет весьма полезно и не может не изумить демагогов. Ты весьма хорошо сделал, что назначил им вспомоществование и присылаешь с ними адъютанта. Здесь будет им прием в Георгиевской зале, с тем, чтоб дать всю возможную сему важность в лице России и польстить ее честолюбию. Словом, дело это прекрасное, и не могу тебя довольно за оное поблагодарить. Что касается до соблюдения новодарованного учреждения, надо крайне избегать всякого оному нарушения. Но ежели из прощенных офицеров кто нарушит спокойствие, то таковых предавать военному суду, как неблагодарно вторично нарушивших присягу; тем, кажется, избегнем мы дальнейшее. Лубенские теперь все в руках наших, надо показывать, что мы верим их преданности, но продолжать за ними строго надзирать [...]. С радостью слышу, что находим успех в образовании войск; постепенно уведомляй меня, каково пойдет. Теперь до сентября останутся у тебя оба корпуса; а осенью воротить 3-й, которому всех ближе домой. Жду с любопытством, что решишь по цитадели, а потом по Модлину. Послал ли Жомини осмотреть Раховский пункт? Прежде еще, чем получил письмо твое, я уже назначил гр. Строганова в министерство внутренних дел, Коссецкого - юстиции и Фурмана в финансов. Раутенштрауха нашел я полезнее оставить членом правительственного совета и государственного совета, чем давать особую часть; ибо он хорош как советник по всему, но крут и груб в личных сношениях, заведывая особой частью. С тех пор, увидев третьего дня Энгеля, я удостоверился, что я правильно судил, ибо и он совершенно разделяет сие мнение. Притом, ежели когда-либо будешь ты в отсутствии, то он совершенно способен будет временно председательствовать.

Здесь все в порядке; по политике все по-старому. Жена моя вам кланяется; а я целую ручки княгине. Прощай, любезный Иван Федорович, верь искренней моей дружбе.

Твои навеки доброжелат. Н.

Гр. Витту скажи спасибо. Вот письмо, на которое, кажется, и ответа не нужн.

5

С.-Петербург

5 (17) апреля 1832 г.

Письмо твое, любезный Иван Федорович, получил я в субботу поздно вечером. Радуюсь, что все спокойно, и молю Бога, чтобы так и осталось. Ты хорошо сделал, что набор отложил до отъезда депутатов, скоро ли едут? Жду с нетерпением, что мне Фельдман от тебя привезет касательно цитадели?

Я всегда полагал, что более 50 домов под сломку не пойдет; касательно работы, то кажется мне, так как революционное правительство наряжало жителей на работу, то справедливо употребить и ныне ту же меру, производя солдатскую плату по 40 копеек медью; можно ли? Ты меня поставил в неприятное затруднение по предмету отправления библиотек, ибо писал о возникших вопросах прямо официально Грабовскому, который про это ничего не знал. Должно про подобные вещи писать записками ко мне в собственные руки, ибо касаются моих повелений как русского Государя, наказующего вероломство поляков; и потому ежели и есть какое затруднение, то должно непосредственно меня об атом уведомлять. Сие тем более в сем случае нужно было, что и самая просьба не основательна, в особенности Societe Litteraire (Литературное общество (фр.)): ибо, как они ни говорят, но Чарторижский и Немцевич были главные члены их и первые в революции; а как мы вошли военной рукой в Варшаву, то и все подобные предметы суть трофеи наши. Из милости я могу ими жаловать их вновь, но принадлежат они нам. Вперед прошу решительно сего избегать. Известия из Австрии весьма любопытны, хотя не новы.

Орлов прибыл в Лондон и принят отлично.

Сюда прибыл маршал Мортье, я его не видел еще, но его хвалят. По последним сведениям из Лондона кажется, что Англия решилась пристать к нам трем, чтоб требовать от Франции немедля оставить Анкону. Замечания твои насчет Головина справедливы, не знаю покуда, кого назначить на место г. Витта, когда он кончит свои занятия по суду. Твоя рекомендация г. Сулима для меня важна, и я буду иметь его в виду. Здесь все тихо и в должном порядке. Жена тебе кланяется. Княгине целую ручки. Завтра иду к исповеди; прошу тебя простить, ежели в чем невольно огорчил, в одном смею тебя уверить - в искренней моей благодарности и нелицемерной неизменной дружбе, с которою навсегда тебе доброжелат. 
Н.

6

С.-Петербург

12 (24) апреля 1832 г.

В четверг, выходя от обедни, получил я письмо твое, любезный Иван Федорович, от 1 (13) апреля. С сердечным сожалением вижу, что несогласие мое на утверждение г. Раутенштрауха в комиссию внутр. дел тебя огорчило; решившись на это, я не имел иной пели, как пользу службы. Отдавая полную справедливость ему и в способностях, и в том усердии, которое ныне нам оказывает, я убежден был и остаюсь, что несравненно он полезнее будет в общем совете, как старший член, чем управляющим столь важною частью, где нам нужен собственно русский и надежный. Покойный брат 15 лет имел при себе г. Раутенштрауха, знал его и уважал все его дарования, употреблял его с полною деятельностью, но никогда не вверял ему отдельной части, ибо знал его характер и недостатки и держал его строго, чему я был часто свидетель. Употреблять его таким же образом и полезно, и нужно, но не иначе. Вот моя исповедь.

13 (25). На днях уведомило нас австрийское правительство, что хотя не предвидит причины близкому разрыву с Францией, но, следуя за поведением оной и постепенно возрастающею дерзостью ее, даже в делах внутренних Германии, они решились настаивать у короля прусского серьезно заняться всеми предварительными мерами для предупреждения нахального начала войны. Они просят содействия моего при короле, дабы убедить его на сие решиться, и предлагают дать в случае нужды вспомогательный корпус для центральной армии в 50 тыс. человек!

Первое, совершенно сходное и с моим убеждением, я принял; но второе предложение я отверг решительно, сказав, что ежели помощь России нужной быть может, так она не иначе явится, как с 200 тыс. человек, как прилично ее величию и кн. Варшавскому!

Повторяю, что не вижу на сей раз опасности, ибо Франция одна никогда не может отважиться начать войну с целой Европой; она тогда опасна быть может, ежели дадут ей время и способ поставить вверх дном южную Германию; что всячески ныне старается сделать; но против чего, кажется, принимают весьма благоразумные меры. Ежели же нам надо будет явиться, то наша армия должна составить центр между пруссаков и австрийцев, вероятно, действуя в Саксонии, на Франкфурт на Майне. Тогда назначу 1-й, 2-й и 3-й пехотные гренадер. и гвардейский пехот. корпуса и 1-й, 2-й, 3-й и 4-и резерв. кавал. с приличным числом казаков. Предвижу возможность таковой потребности, надо подумать, кому мы поручим твою должность по Царству? - ежели б Энгель согласился, лучше б не нужно было, ибо военную часть в Царстве можно б было тогда вручить гр. Кайсарову, который с 5-м корпусом должен будет занять сей край. Лучшего, как Энгель, не найдем, разве Витта оставить.

Нейдгардт едет в Доберон к водам; я поручил ему в проезд через Берлин переговорить с пруссаками и условиться обо всем; что из сего будет - увидим.

Строганова я отправлю на днях; надеюсь, что он с прежним усердием примется вновь за дело. Надеюсь, что и Раутенштраух в той пространной сфере, которую я ему назначил, будет по-прежнему полезен. Жду с любопытством последствий твоей поездки в Модлин. Княгине прошу поцеловать ручку. Жена моя тебе кланяется, а я душевно обнимаю.

Твой навеки доброжелат. Н.

7

Елагин Остров

29 мая (10 июня) 1832 г.

Вчера утром получил я письмо твое, любезный Иван Федорович, от 23-гo (4) числа. Радуюсь душевно, что закладка цитадели счастливо исполнена, прошла благополучно и что ты при сем случае был доволен успехами войск. Что касается до неприсутствия поляков при сем торжестве, то, признаюсь, я понимаю, что было б сие им чересчур тяжело. Их раздражение по причине рекрутского набора кончится ничем, я уверен; но уверен я и в том, что с окончанием оного и с удалением всего сего сброда вздорных и нам столь враждебных люден все совершенно успокоится и даже, может быть, примет вовсе другой оборот. Что касается до сожалений наших к ним, оно совершенно неуместно и ты хорошо делаешь, что не даешь сему воли. Ты весьма правильно говоришь, нужна справедливая строгость и непреодолимое постоянство в мерах, принятых для постепенного их преобразования. Не отступлю от этого ни на шаг.

Благодарности от них я не ожидаю и, признаюсь, слишком глубоко их презираю, чтоб она мне могла быть в какую цену; я стремлюсь заслужить благодарность России, потомства, вот моя постоянная мысль; с помощью Божиею, не унываю и буду стараться, покуда силы будут; и сына готовлю на службу России в тех же мыслях и вижу, что он чувствует, как я. По совершенной неизвестности исхода дел в Европе, я решился остановить гренадер вдоль правого берега Двины; равно и 4-й резервный корпус по Днепру. Так будут они в 6 недель наравне с хвостом твоей армии, ежели б нужно было двигаться. Здесь все тихо и хорошо; войска готовятся к лагерю.

Вчера прибыл Поццо из Парижа, я его 12 лет не видал, и мы друг друга могли поздравить стариками. Он крайне любопытен и уверяет, что более года не быть миру; что Филипп первый свалится, а за ним будет la terreur (террор (фр.)) и война неизбежна!

Вот и все мои новости. Жена моя тебе кланяется, а я целую ручки княгине. Прощай, любезный Иван Федорович, верь искренней дружбе моей.

Тебе искренно доброжелат. Н.

8

Александрия

5 (17) июня 1832 г.

Вчера утром получил я письмо твое, любезный Иван Федорович, от 30-го (12) числа. Слава Богу, что набор, несмотря на крик и нарекания, идет тихо и хорошо; надеюсь на милость Божию, что так и кончится. Рапорт кн. Горчакова вообще довольно удовлетворителен; и все твои вслед оного предписания весьма хороши; я не сомневаюсь в старании всех, но в умении, после столь ужасной потери испытанных старых шт.-офицеров; потеря невозвратная.

Твое опасение за Германию совершенно и я разделяю; опасность вижу ныне я тут, а не во Франции; дай Бог, чтоб меры. принимаемые Австрией и Пруссией, были успешны; но, по-моему, поздно спохватились и вряд ли помогут или остановят зло. Во Франции, как кажется, началась серьезная драка не в одной Вандее, но и в пяти или шести ближайших к оной департаментах; и ежели 6 герцогиня Берри не наделала своим сумасбродством беду, трудно б было не ожидать важных последствий. Одно важно уже то, что междоусобная война началась; а так как мы верно Францию не атакуем, что одно могло временно соединить враждующие партии, то ясно кажется мне, что не может нам Франция одна быть страшна. Но оборони Боже давать волю революции торжествовать ненаказанно в Германии; тогда Франция усилится ею, и война будет и неизбежна, и ужасна!

Здесь у нас по-прежнему холодно, тихо и смирно; на днях думаю дочерей отправить морем в Доберон и намереваюсь проводить их до высоты Ревеля; а оттуда возвратиться сухим путем. Жена тебе кланяется; целую ручки княгине, а тебя душевно обнимаю.

Твои навеки доброжелат. Н.

9

Александрия

28 июня 1832 г.

Любезный Иван Федорович, письмо твое от 20 июня получил я третьего дня поутру, и благодарю за все добрые вести. Слава Богу, что у тебя все тихо и спокойно идет; это, верно, и бесит наших врагов; в особенности в Англии ругательства на меня превосходят воображение; подстрекают на сие кн. Чарторижский и младший сын Замойского. Странно и почти смешно, что английское правительство избрало к нам в послы, на место лорда Гетидера, лорда Дургама, того самого, который известен своим ультралиберальством, или попросту сказать якобинством. Говорят, что будто он самому своему правительству, то есть друзьям своим, сделался беспокоен, и чтобы уволить его под благовидным предлогом и польстить его гордость, шлют его к нам, в надежде, что он у нас исправится. Я так благодарен за честь, и, право, ремесло берейтора мне невмочь, и охотно его избавился б, ежели б мог; впрочем, может быть, его удаление из центра интриг менее будет опасно; у нас же удостоверится, ибо умен; говорят, что он во многом совершенно ложное имеет понятие, и, может быть, переменить свой образ мыслей. Доброе желание правительства быть с нами в ладах доказывается и тем, что они сменили тотчас консулов своих в Мемеле и в Варшаве, как нам противных. Вполне разделяю твой образ мыслей касательно хода дел во Франции. Может ли быть что глупее и подлее, как роль короля, который, решившись раз потчевать тех, коим обязан своим воцарением, и стало, казалось, что с ними разошелся, объявил Париж в осадном положении, и все это к ничему! стало, нигде не прав, и сам себя в грязь положил, из которой, по правде, лучше 6 ему было никогда не вылезать. Проект Гродно рассматриваю; равно и проект укрепления границ. Здесь у нас все тихо, но холодно и до сего дня такая грязь, что я войска должен был разрешить вывести из лагеря; сущая беда; говорят, что и везде так. Записку о ходе верховного суда читал и понимаю, что скоро идти не может, сколь сие ни желательно. Судить военным судом скрывателей оружия не только можно, но и должно. Письмо польского офицера весьма любопытно; хорош народ!

Радуюсь, что Горчаков находит успех. Хорошо бы Гиленшмиту тоже осматривать артиллерию; она в плохом еще виде. Учебные команды для 2-го и 3-го корпусов на днях идут.

Жена тебе кланяется, княгине целую ручки. Тебя же от всего сердца обнимаю. Верь искренней моей дружбе.

Твой навеки доброжелательн. Н.

10

Лагерь при Красном Селе

5 (17) июля 1832 г.

Благодарю тебя душевно, любезный Иван Федорович, за письмо твое от 27-го числа и за поздравление со днем моего рождения. Дай Бог, чтоб мне удалось упрочить благосостояние России; тогда я умру спокоен. Радуюсь, что у тебя все тихо и спокойно, несмотря на все предсказания наших друзей. Вчера я видел наших раненых и нашел их в добром духе; но раны есть ужасные! Слухи о Венгрии надеюсь, что несправедливы; чуть ли это не желания ли одни господ поляков и надежды их; впрочем, зародыш всему дурному в них есть, этому я верю; но быть не может, чтоб было в войсках, тем более, что, по системе австрийской, никогда войска венгерские не стоят вместе; они же лучшая у них всегда пехота. Сегодня прибыл Дургам, я его видел в Кронштадте и, несмотря на его неприятную рожу, должен признаться, что слышал от него более хорошего, чем ожидал, и ни слова о Польше; увидим, что дальше будет. У нас покуда такой холод, как будто в сентябре, и более двух дней теплых не было. Завтра ученье в цель артиллерии, будет 120 орудий. Хорошо б и у вас сим заняться. Радуюсь, что ты войсками ныне довольнее; надеюсь, что все к лучшему пойдет. Грабовский мне пишет, что ты его милостиво принял и что вообще тебя все любят и уважают; и что дела идут весьма удовлетворительно. Жалеет только, что суд над злодеями наряжен не военный; ибо сим дело долго тянется. Жена моя тебе кланяется, я целую ручки княгине. Прощай, любезный Иван Федорович, верь искренней моей дружбе.

Твой навеки доброжелательн. Н.

11

Александрия

12 (24) июля 1832 г.

Я получил письмо твое от 5-го (17) третьего дня поутру и радуюсь, любезный Иван Федорович, что все идет тихо и хорошо. Отчет по финансовой части крайне удовлетворителен и любопытен, делает честь Фурману и всему устройству сей части в Польше и доказывает, что край сей не совершенно истощен, как полагали. Отчет кн. Горчакова также весьма удовлетворителен и обещает хороших последствий. Вчера я смотрел образцового полка команды, идущие во 2-й и 3-й корпуса; могу сказать, точно отличные; надо строго только наблюдать, чтобы не отходили ни в малейшей вещи от сих образцов. Дургам прибыл; я его сперва принял инкогнито, быв в Кронштадте; он был tres embarasse (очень смущен (фр.)); но я его скоро ободрил и должен признаться к своему удивлению, что был им весьма доволен. Он никакого не имеет поручения, как только уверить нас в искреннем их желании быть с нами в теснейшей дружбе. Ни слова мне про Польшу; но в разговорах изъяснил он с другими, что в обиду себе считает, что полагали, чтоб он согласиться мог на какое-либо поручение подобного рода; что дело это наше собственное, как ирландское их; словом, говорит как нельзя лучше. Я был у них на корабле, который ведено было мне показать, и меня приняли как своего, все показывая. Признаюсь, я ничего хорошего тут не видел; и они сами с удивлением смотрят и говорят про наши корабли. Важно то еще, что в парламенте было предложение министров, чтоб платить причитающуюся долю долга нашего в Англию; спор был упорный; дошло до того, что министры объявили, что они, в случае отказа, оставят министерство; и наконец 46 голосами перевес остался на их стороне в пользу нашу. Дело весьма важное и доказывающее, сколь они силятся с нами ладить. Франция в таком положении, что ежечасно должно ждать перемены в правительстве; но что из сего выйдет, один Бог знает. Мы будем спокойно ждать, ни во что не вмешиваясь. Калишские кадеты прибыли и премилые ребята. Княгине целую ручки. Жена моя тебе кланяется; а я сердечно обнимаю; твой навеки доброжелательный   Н.

12

Александрия 28 июля

(10 августа) 1832 г.

Я получил письмо твое, любезный Иван Федорович, в воскресенье вечером среди всех попыхов маневров. Что посольство Дургама вскружило все головы в Варшаве, сему я верю весьма; но тем пуще обмануться в своих ожиданиях, ибо он даже рта не разевал. Вообще я им весьма доволен; мы разных правил, но ищем одного, хотя разными путями. В главном же мы совершенно одного мнения: сохранение согласия между нами, опасение и недоверенность к Франции и избежание елико возможно войны. Он мне признался уже, что совершенно с фальшивыми мыслями об России к нам прибыл; удивляется видеть у нас истинную и просвещенную свободу; любовь к отечеству и к Государю; словом, нашел все противное своему ожиданию. Поедет в Москву, чтобы видеть сердце наше; весьма ему здорово.

Будет ли от австрийцев и пруссаков решительное поддержание условленных мер, не знаю; надеюсь, но не уверен; а считаю, что сим все может быть выиграно или навсегда потеряно. Про результат посылки кн. Вреде еще ничего не знаю, но ежели так, то разделяю твое опасение. Покушение польских рекрут не важно, но неприятно; надо однако будет над несколькими сделать пример, взыскав и с наших за слабое смотрение. Происшествие с полковн. Шлипенбахом в моих глазах гораздо важнее, ибо пример несубординации в вышнем офицере и пред фронтом, в присутствии корпусного командира. Я бы отдал его под суд, ежели б не знал за хорошего офицера, пусть посидит покуда в крепости.

Рибопьер прислал мне копию с сообщенного ему показания прусским правительством об открытом заговоре и говорит мне, что тебе о том донес; что это такое?

Маневры у нас кончились благополучно; я был весьма доволен всеми войсками; но пехотой и артиллерией особенно; мы делали до 40 верст почти без привалов; и не было усталых. Все прошло весело и с хорошей погодой; а сегодня буря жестокая. В Кронштадте собран флот на рейде 17 кораблей, 12 фрегатов, а всех 49 вымпелов; картина прекрасная. Жена тебе кланяется. Целую ручки княгине, а тебя душевно обнимаю.

Твой навеки доброжелательный Н.

13

С.-Петербург

1 октября 1832 г.

Мне приходится благодарить тебя, любезный Иван Федорович, за три твоих письма, из которых первое получил я в Смоленске, второе в Москве, а последнее третьего дня здесь. Исполнив поездку мою, простиравшуюся в одну сторону до Киева, в другую до Воронежа, возвратясь на Москву в 23 1/2 дня, мне точно не было никакой возможности ранее тебе отвечать. Твое удовольствие состоянием войск меня особенно обрадовало и доказывает, что неусыпные труды твои и твое усердие умел перелить в душу подчиненных.

Спасибо тебе и им за таковой отличный успех. Я также почти везде совершенно доволен был состоянием войск, мною осмотренных, в особенности кавалерии, которая в блестящем виде.

Прием, тебе сделанный в Люблине, и замеченный тобою дух в тамошних сословиях крайне меня удивил и порадовал; ежели сему искренно верить, так надо благодарить Бога, что наконец открыл им глаза и убедил их в истинной их пользе. Славу Богу.

Посылаю тебе оригиналом записку, мною полученную из Дрездена, от нашего посланника, самого почтенного, надежного и в особенности осторожного человека; ты увидишь, что мое мнение насчет Собаньской подтверждается.

Долго ли граф Витт даст себя дурачить этой бабой, которая ищет одних своих польских выгод под личиной преданности, и столь же верна гр. Витту, как любовница, как России, быв ей подданная. Весьма хорошо б было открыть глаза графу Витту на ее счет, а ей велеть возвратиться в свое поместье на Подолию.

Жду ежеминутно разрешения жены моей, моли за нас Бога, чтобы даровал нам и сей раз счастливо пройти сию критическую минуту.

Здесь все тихо и хорошо. Не знаем, чем разрешится Голландская гроза и будут ли англичане довольно глупы и дерзки, чтобы вести французов в Бельгию, а гарнизоны их в крепости, строенные на английские деньги против Франции. Принц Оранский мне пишет, что они с 100 000 войска готовы защищаться до последней капли крови, и я сему нимало не сомневаюсь. Странное и непостижимое стечение обстоятельств. Прощай, любезный Иван Федорович, верь искренней моей дружбе.

Твой искренно доброжелательн.  Н.

Жена моя тебе кланяется, а я целую ручки княгине.

14

С. -Петербург

21 октября (2 ноября) 1832 г.

С новым удовольствием читал я письмо твое, любезный Иван Федорович, от 12-го (24). Отличное состояние войск и постепенный успех, тобой в них замечаемый, меня крайне радуют. Последние твои предписания насчет зимних занятий и способ, тобой избранный для усовершенствования всех начальников в больших действиях, совершенно согласны с моими желаниями; а твои слова, что все служат верой и правдой, служат мне залогом, что все замеченное к весне усовершенствуется до желаемой степени. Мне весьма приятно, что были присланы свидетели из прусской армии, ибо то, что видели они, послужит неверящим доказательством, что армия наша, вопреки их уверениям, существует и существует на помощь нашим друзьям и на погибель врагам; ты весьма хорошо сделал, что им все показал. Насчет дел европейских по сей день должен тоже повторять, что не знаю, что будет, но верить не могу, чтоб англичане осмелились начать войну против Голландии и в особенности в эту пору; и еще менее, чтоб позволить могли французам идти занять Бельгию. Твое желание в письме исполнилось, ибо получил оное после счастливого разрешения жены. Слава Богу, он услышал молитвы мои и поддержал в одиннадцатый раз силы доброй почтенной моей жены. Дай Бог, чтоб новорожденный мой Архистратиг был верным слугой своему отечеству; буду на то его готовить, как готовлю братьев. Жена моя тебе кланяется и благодарит за добрые желания. Целую ручки княгине.

Забыл было сказать тебе про Малетского. Про обстоятельство, о котором в бумаге своей упоминаешь, что будто он отклонял от постройки Модлина, я никогда не слыхал и желаю знать, кто тебе сие сказывал. Но ты сам видел работы его в Замосце; он прекрасный строитель, коего таланты терять жаль, у нас же точно мало надежных строителей; после Опермана изворачиваемся кое-как, и я полагал, что, оставя его под отчетностью инженер-департамента, можно было употребить в Бресте, поручив тебе, наравне с Модлиным, главное заведывание построения крепости.

Прощай, верь искренней дружбе, любезный Иван Федорович, тебя искренно любящий и доброжелат.  Н.

15

С. -Петербург

24 ноября (6 декабря) 1832 г.

Отвечаю на два твоих письма, любезный Иван Федорович, от 10-го и 18-го чисел сего месяца. Ожидав ежеминутно приезда графа Витта, я откладывал писать до свидания с ним, думая, что он изустно многое от тебя привезет. Сегодня только узнали мы через письмо его, что он в дороге заболел. Жалею весьма, что ты себя столь мало поберег, что схватил лихорадку. Слава Богу, что так прошло, но молю тебя, будь осторожен и не пренебрегай своим здоровьем. Успехи по Модлину невероятные и делают честь строителям. Признаюсь, устройство сей крепости и Варшавской цитадели считаю я величайшей важности.

Записку Фурмана разбираю и отвечать буду при будущем случае; но все трудно мне понять, не имея всего бюджета перед глазами, который мне желательно скорее получить.

Вчера был я в Кронштадте и видел 1500 поляков уже во фронте; ими все не нахвалятся, не только нет беглых, но даже не было с приходу и одного пьяного. То же получил я донесение из Кавказа, так что надеюсь, что скоро и забудут, что они не всегда здесь служили. Влияние на умы, произведенное вступлением французов в Бельгию, весьма естественно; но дело еще не похоже на всеобщую войну. Противная войне партия в Англии беспрестанно усиливается, и я полагаю, что скоро кончится переменою в министерстве. Всего забавнее то, что Дургам за нас поссорился со всеми товарищами и не ездит более в совет! О люди! люди!

Предположения твои насчет формирования артиллерии совершенно согласны с тем, что я предполагал сделать. Формирование же подвижных магазинов на сем основании сколь ни выгодно, но требует по затруднению большого соображения, чем мы ныне же займемся.

Здесь все тихо и хорошо, зима у нас стоит ровная, но снег выпал только сегодня и сегодня же в первый раз можно было ехать на санях. Все внимание обращено ныне на происшествия в Голландии. В Испании, кажется, все с ума сошли, и надо и там ждать суматохи. Из Турции нового ничего не имею, но жду ежечасно; покуда велел готовиться флоту.

Жена моя тебе кланяется, а я целую ручки княгине. Прощай, любезный Иван Федорович, верь искренней моей дружбе.

Твой навеки доброжелательн. Н.

16

С.-Петербург

25 декабря 1832 г.

(6 генваря 1833 г.).

Начинаю ответ мой на письмо твое от 14-го (28) числа поздравлением с наступающим новым годом; дай Боже, чтоб оный прошел в мире и тишине; но ежели присуждено нам сразиться с общим врагом, то да благословит всемогущий Бог оружие наше, на защиту правого дела и во славу России! Сегодня был обыкновенный парад и молебен и произвел на всех присутствующих то же глубокое впечатление, которое возбуждает всегда. Возвратясь домой, получил стороной известие о падении Антверпенской цитадели. Жаль! - тем более что столь славная защита заслуживала быть увенчанной выручением, и что бездействие армии непонятно! К чему было лить кровь, ежели с тем, чтоб ничего не произвесть; странно и непонятно.

Ты хорошо делаешь, что занимаешься приготовлениями к рекрутскому набору и на весьма справедливом основании.

Здесь все тихо и хорошо. Жду приезда кн. Горчакова и гр. Красовского, чтоб условиться об исполнении предлагаемого переформирования армии в новый состав, который нам даст большие выгоды. Еще не решаюсь, как к оному приступить.

Все сии дни меня замучили бумагами, и я насилу отделался. Всякий как бы нарочно ищет свалить с плеч на меня. Жена тебе кланяется, а я целую ручки княгине. Прощай, любезный Иван Федорович, верь искренней неизменной моей дружбе.

Твой навеки доброжелительн. Н.

0

9

1833 год

1

С.-Петербург 12 (24) генваря 1833 г.

Я поручил графу Чернышеву уведомить тебя, любезный Иван Федорович, о причине моей невольной неисправности. Схватив простуду на маскараде 1-го числа, перемогался несколько дней, как вдруг сшибло меня с ног до такой степени, что два дня насилу отваляться мог; в одно со мной время занемогла жена, потом трое детей, наконец почти все в городе переболели или ныне занемогают, и решили, что мы все грипп, но не гриб съели, быть так, и скучно, и смешно; сегодня в гвард. саперн. бат. недостало даже людей в караул. Но, благодаря Бога, болезнь не опасна, но слабость необычайная; даже доктора валятся. Теперь начал я выходить и опять готов на службу. Письмо твое от 6-го числа получил сегодня при Горчакове, с которым обедал. Я им очень доволен, и, сколько видеть могу, счастье его не избаловало, жаль бы, ибо я его очень люблю. Я начинаю разделять надежду твою мир на сей год видеть еще сохраненным; но, правду сказать, не знаю, радоваться ли сему, ибо зло с каждым днем укореняется; наша же сторона бездействием слабеет, тогда как противная всеми адскими своими способами подкапывает наше существование. В голову сего я ставлю французско-египетское нашествие на султана. Знают, что не могу я допустить другим завладеть Царьградом, знают, что сие приобретение насильное, противное нашим выгодам, должно поднять зависть Австрии и Англии, и потому наше долготерпение вознаграждается сею новою возрождаемою задачей, которую один Бог решить может и которая должна отвлечь значительную часть сил наших! Из Царьграда, после известия разбития и пленения визиря, новых никаких известий я не получал; довольно странно.

Здесь кроме кашля, чиханья и оханья все тихо и спокойно. Из Грузии получил известия, что все идет хорошо и по всем показаниям зачинщик всего дела царевич Окропир, живущий в Москве, женившийся на графине Кутайсовой и которому полтора года тому назад позволил съездить в Грузию; и он этим воспользовался для начатия заговора, я по твоей записке справку сделать велю.

Княгине целую ручки. Жена моя тебе кланяется, а я сердечно обнимаю.

Твой навеки доброжелательный Н.

2

Александрия

12 (24) июня 1833 г.

Письмо твое, любезный Иван Федорович, от 4-го числа получил я три дня тому и душевно тебя благодарю за содержание оного. Я следую твоим советам, мой отец командир, и беру все те осторожности, которые здравый рассудок велит; твои верные молодцы линейные меня окружают и всюду смотрят, где я бываю; но поверь мне, что вернее всего положиться, впрочем, на милосердие Божие; его воле предался я не с языка, но от всего сердца, и совершенно спокойно жду, что Ему угодно будет решить.

Между тем поимка Завиши с сообщниками у тебя и Шиманского у Долгорукова, о котором он тебе верно сообщил, весьма важна.

Показания последнего весьма любопытны и дают совершенное понятие о всем ходе сего "прекрасного" предприятия. Благодарю тебя, что так славно начали дело о построении крепости на устье Вепржа; одного этого недоставало, чтоб окончательно упрочить нашу позицию, которая теперь точно будет прекрепкая. Посылаю тебе из любопытства письмо ко мне графа Ребиндера и адрес, мне врученный депутацией в Гельсингфорсе; как бы везде так хорошо думали, куды как бы нам легко было! Завтра идем в лагерь, маневрируя на всех дорогах, откуда войска идут, и погода у нас чудная, какой давно не припомним. Жена моя тебе кланяется, а я целую ручки княгине. Прощай, любезный Иван Федорович, верь искренней моей дружбе.

Твой навеки доброжелательный Н.

Для Яновского завода хорошо бы выписать жеребцов; вели сим заняться.

3

Красное Село

6 (18) июля 1833 г.

Благодарю тебя душевно, любезный отец командир, за письмо твое от 26-го числа и за все добрые желания; дай Боже, чтоб я полезен мог быть матушке России, которой служу от всей души и крайнему разумению. Пора было пруссакам проснуться, ибо долго их и шевельнуть нельзя было; так что скоро поздно было б. На все предлагаемые перемены по Модлину и цитадели я совершенно согласен; с нетерпением жду планов новой крепости на устье Вепржа; и тем заключим работы нашего большого тет-де-пона в Европу; славное будет дело! От Орлова имею весьма удовлетворительные известия, все идет как желать только можно, и даже трактат наш почти что уже заключен был. Он полагал отплыть с флотом и войсками 27-го или 28-го числа, чему я очень рад, ибо докажет всему свету, что можно верить нашему слову. С Англией начинаем приходить в лучшие сношения.

Здесь все у нас хорошо, кроме погоды, которая вдруг сделалась октябрьская. Брат вчера уехал в Москву; и все теперь на меня обрушилось; ибо и за флотом я должен смотреть, так что насилу поспеваю, вот тебе все мои новости. Жена моя тебе кланяется, а я целую ручки княгине.

Прощай, любезный Иван Федорович, верь искренней старой моей дружбе.

Твой доброжелательн. Н.

4

Александрия

16 июля 1833 г.

Письмо твое, любезный Иван Федорович, от 7-го числа получил я третьего дня, за которое благодарю. Радуюсь, что у вас все тихо и спокойно. Слава Богу, я имею уже рапорт Орлова о прибытии его в Одессу и большей части войск в Кафу. Дело сие, конечно, с видимым благословением Божиим, ибо и ветер сделался попутным до такой степени, что в 4 дня все возвратилось. Слава Богу, увидят, умеем ли держать слово! Но ненависть к нам толико сильна, что она ослепляет на все наши дела, как бы они явны ни были.

Все эти дни был я занят в лагере ученьями и маневрами и смело могу сказать, что дожил до того, что желал, то есть до быстроты с порядком, до движимости и поворотливости в высшей степени. Даже кавалерия ныне делает все, что я с нее требую. Ген.-адъют. Берг был все время при мне и о всем в состоянии будет тебе дать полный и подробный отчет. Послезавтра начинаются большие маневры на довольно пространном протяжении. Теперь приступаю к самому важному в сем письме; я получил решительное приглашение от австрийского императора, для свидания с ним в Богемии, срок назначен к 25 августа (7 сентября), свидание будет самое короткое, и не решено еще, хотя б сие очень было желательно, будет ли туда король прусский или увижусь с ним в другом месте. Туда намерен я ехать морем в Штетин, но обратно будет поздно пускаться в море и придется возвращаться через Пруссию или, что я бы предпочитал, через Польшу, где я отдамся тебе на руки; и согласен на все осторожности, которые ты нужными сочтешь; я бы хотел въехать чрез Калиш и, не заезжая в Варшаву, направить свой путь на Модлин и Ковно. Дорогой хотел бы я видеть, что можно будет, твоих войск. Вот мои желания; но ты решишь, можно ли или нет; и для сего прошу мне отвечать как наискорее, вовсе никому сего не сообщая и даже сбирая войск как бы для своего смотра. Жена тебе кланяется, а я сердечно обнимаю. Прощай, любезный Иван Федорович, верь искренней неизменной моей дружбе.

Твои навеки доброжелательный  Н.

Целую ручки княгине.

5

Александрия 25 июля (6 августа) 1833 г.

Третьего дня на биваках получил я письмо твое, любезный Иван Федорович, за которое весьма благодарю. Радуюсь, что все у вас тихо и спокойно, пора бы им знать, что они ничего предпринять не могут.

Здесь у нас все было весьма хорошо; маневры кончились к совершенному моему удовольствию. Пехота себя превзошла, ибо, несмотря на переход близ 50 верст, я не видал ни одного усталого. Ген.-адъют. Берг тебе все подробно расскажет. Я беру его с собой в гренадерский корпус и потом отпущу, дабы чрез него ты знать мог, в порядке ли твои резервы.

A propos (кстати (фр.)) про резервы, любопытен я знать, в хорошем ли порядке к тебе прибывают маршевые батальоны? боюсь, что нет, по тем сведениям, которые с дороги до меня доходят; ибо молодых и больных много оставляют; им с приходу надо будет поотдохнуть, потом окрепнуть.

По политике нового ничего нет. На глупый ответ Пальмерстона Фергюсону велел я написать статью в нашем французском журнале, которая им докажет, что хотя я плачу презрением за все личности ко мне партикулярных лиц, никогда не потерплю, чтоб в лице моем могли обижать Россию даром те, кои представляют правительство. Не знаю, полюбится ли оно им; мне все равно, а я готов на деле им доказать, что Россия задирать никого не будет, но постоит всегда елико возможно за свои права.

Известия из полуденной России меня приводят в уныние! Повсеместная засуха уничтожила все, и я страшусь голода; хотя я не пощажу ничего, чтоб предупредить сие бедствие, но один Бог сему помочь может, ибо неоткуда взять хлеба!

Холера начала снова свирепствовать на Дону, и в сильной степени; появлялась и в Воронеже, в Курске, Тамбове и Рязани, но слабее; стало, голод и чума! Да помилует нас Бог!

Жду твоего ответа с нетерпением. Прощай, верь искренней моей дружбе.

Твои навеки доброжелательн. Н.

Жена моя тебе кланяется, а я целую ручки княгине.

6

Александрия

15 августа 1833г.

Отправляясь через несколько часов в путь, спешу отвечать тебе, любезный отец командир, на последнее твое письмо, которое я получил за несколько дней. Радуюсь, что у тебя все спокойно, и надеюсь, что в приезд свой еще более в сем удостоверюсь. Свидание мое с королем Прусским будет в Швете, а с австрийским императором в Фридланде, на самой Прусской границе. Я рассчитываю, что 4-го или 5-го сентября мне удастся быть к тебе в Калиш, где отдамся тебе на руки. В Модлине только решить мне будет можно, поеду ли на Брест в Киев или на Ковно домой, ибо ежечасно приходят мне с юга известия об угрожающем голоде, так что мы все меры берем и брать должны, чтоб елико возможно помочь сему новому бедствию; но успех в сем в одних Божиих руках.

Сегодня утром воротился брат из Москвы, и довольно поправился. Погода у нас ноябрьская, и нет дня без дождя. Прощай, с помощью Божией до близкого свидания.

Твой навеки искренно доброжелательный Н.

Жена моя тебе кланяется, а я целую ручки княгине.

PS. Посылаю тебе из любопытства написанное по памяти сыном описание бывших маневров в Красном Селе, как первый опыт его военных способностей. Я не поправлял.

7

Царское Село

19 сентября (1 октября) 1833г.

Возвратясь сюда благополучно в субботу вечером, намерение мое было сейчас к тебе писать, любезный отец командир, но пропасть дел мне о ею пору мешала сие исполнить. Прими еще раз мою искреннюю благодарность за все, чем я тебе обязан; войско, работы, край, все нашел я в желанном виде; одним твоим неусыпным трудам, твердости и постоянству столь удовлетворительные последствия я приписать могу. Да наградит тебя за сие милосердый Бог и подкрепит на поприще твоей славной и полезной службы. Желал бы с тобой быть неразлучным; за невозможностью сего, прошу тебя в замену оригинала принять и носить подобие моей хари. Прими сие знаком моей искренней сердечной благодарности и дружбы, которая останется во мне неизменною. Благодаря твоему попечению о моей безопасной поездке, я доехал как нельзя лучше, в горе фельдъегерям, в три дня и 13 часов! Здоров, весел, счастлив и дома нашел всех здоровыми и в порядке. Нового ничего не знаю, но жду с нетерпением. Княгине целую ручки. Всем нашим мой поклон; а тебя душевно обнимаю, верь искренней неизменной моей дружбе.

Твои доброжелательный Н.

8

Царское Село

5 (17) октября 1833 г.

Третьего дня утром получил письмо твое, любезный Иван Федорович, от 29-го (11). На последнее я не успел еще отвечать и с радостью через оное узнал твое совершенное удовольствие войсками, собранными под Брестом; жалею, что сам не мог их видеть. Что разно говорят про мой проезд чрез Польшу, не удивительно, но их сожалению или раскаянию я верить не стану. Когда все наши крепости будут кончены, находящиеся в руках наших преступники наказаны, новый свод законов составлен и введен в действие, тогда, чрез 50 лет спокойствия, я поверю, что будут люди благодарные между ними. Наконец, сегодня получил я от Нессельрода извещение, что дело пошло в Берлине на наш лад и что он на будущей неделе надеется выехать обратно; слава Богу, противное было 6 большим несчастьем и придало новую силу революции, убив совершенно дух честных, но трусливых из германцев. Важное получено известие о кончине короля Испанского; нарушение древнего порядка наследства и собственная наклонность к либерализму королевы, объявленной правительницею, - все сие подает крайнее опасение видеть либерализм и сумасбродство, а может быть и междуусобие в несчастном сем крае, достойном лучшей участи. Между тем дела в Португалии не кончаются, и вероятно одно явное участие англичан может скоро поворотить их в решительную пользу Петра Ивановича или Марии Петровны; экие уроды! Сегодня смотрел я в Красном Селе опыты в большом виде над новым способом подрывать мины и совершенно новою системою подземной обороны; все гораздо превзошло все ожидания, опповергает все прежние системы обороны и атаки крепостей и придает неимоверную силу в особенности первому предмету; надо будет изобретать новую систему для атаки. Для нас сей предмет отменной важности, ибо совершенно наш и не скоро достигнут познать его; и вместе с тем избавит нас от огромных издержек при расположении обороны строимых ныне крепостей. Жена тебе кланяется, а я целую ручки княгине. Прощай, любезный Иван Федорович; верь искренней моей дружбе.

Твой навеки доброжелательный Н.

9

С.-Петербург

12 (24) октября 1833 г.

С большим сожалением узнал я, любезный Иван Федорович, что ты недоволен своим здоровьем, и узнал также и причину; прости мне, отец командир, ежели осмелюсь тебя немного побранить, что ты забыл мою просьбу и свое обещание без нужды ничего не предпринимать вредного для своего здоровья; я знаю, что в день маневра под Прагой тебе не следовало быть на коне и что ты сам навлек на себя припадок, который мог бы иметь дурные последствия и без всякой нужды. Ради Бога, прошу тебя, поберегись.[...]

Твой доброжелательный Н.

Жена тебе кланяется, а я целую ручки княгине.

0

10

1834 год

1

С. -Петербург

4 (16) генваря 1834 г.

Поздравляю тебя, любезный отец командир, с новым годом, желаю всякого благополучия и долгих лет на славу России. Благодарю за письмо от 25-го декабря; радуюсь, что все спокойно, и жду, что оное не нарушится, несмотря на происки пропаганды, ибо мало будет охотников наследовать участь Завиши и товарищей, но осторожность всегда будет нужна. Жаль мне слышать, что ты пишешь про ход верховного суда, а еще более, что наш Даненберг дал себя завлечь туда же! Надо будет его перевесть. Последние наши лондонские вести гораздо ближе к мировой, и даже, кажется, боятся, чтоб я не рассердился за прежние их дерзости. Отвечаем всегда им тем же тоном, то есть на грубости презрением, а на учтивости учтивостью, и, как кажется, все этим и кончится. Флоты воротились в Мальту и Тулон, но вооружения не прекращены; за то и мы будем готовы их принять; но что могут они нам сделать? Много - сжечь Кронштадт, но не даром; Виндау? разве забыли, с чем пришел и с чем ушел Наполеон? Разорением торговли? - но за то и они потеряют. Чем же открыто могут нам вредить? В Черном море и того смешнее; положим, что турки, от страху, глупости или измены их впустят, они явятся пред Одессу, сожгут ее, - пред Севастополь, положим, что истребят его, но куда они денутся, ежели в 29 дней марша наши войска займут Босфор и Дарданеллы! Покуда турка мой здесь очень скромный и пишет, что хочу. Прибыл маршал Мезон; первые приемы его хороши, и кажется, он человек умный и из кожи лезет, дабы угодить. Лубенского ожег славно, так что тот не знал, куда деться. Когда-то ты к нам будешь? предоставляю тебе выбор удобного времени; нам видеться нужно будет, ибо с деньгами не сладим, и должно всячески стараться уменьшить расходы к будущей смете, и что можно, даже я велю.

Жена тебе кланяется; целую ручки княгине, а тебя сердечно обнимаю. Прощай и верь искренней неизменной мой дружбе.

Твой навеки доброжелательный Н.

2

С. -Петербург

23 апреля (5 мая) 1834 г.

Поздравляю тебя, любезный Иван Федорович, с днем Пасхи, который мы отпраздновали как предполагали. Да поможет всемилосердый Бог сыну сделаться достойным своего высокого и тяжелого назначения; церемония была прекрасная и растрогала всех. Ожидаю теперь, что у вас происходило в тот же день. За два дня до того получил я прискорбное для нас известие о кончине почтенного генерала Мердера, я скрывал ее от сына, ибо не знаю, как бы он вынес; эта потеря для него невозвратная, ибо он был ему всем обязан и 11 лет был у него на руках. Упоминаемые тобой известия из Галиции в последних двух письмах что-то чересчур кудрявы, и потому я не очень им верю. Притом жестокий урок, нанесенный сей партии в Лионе и Париже, кажется, на время их устрашит. Но все сие не мешает быть осторожну и зорку на все происходящее. Я рад был читать, что ты доволен виденными войсками. Надо будет довершить их образование; но прошу при том тебя настоятельно обратить особое внимание на огромную убыль людей во 2-м корпусе; умерших непомерно много, и нет более причин сей убыли быть в сем корпусе более, чем в 3-м.

Нового по политике ничего нет; в Англии очень недовольны фарсами в Брюсселе и происходящим во Франции, словом, им жутко, а нам тем лучше.

Целую ручки княгине, а тебя сердечно обнимаю.

Твой навеки доброжелательный Н.

0


Вы здесь » Декабристы » МЕМУАРЫ » Записки и письма императора Николая Павловича.