Декабристы

Информация о пользователе

Привет, Гость! Войдите или зарегистрируйтесь.


Вы здесь » Декабристы » ЛИТЕРАТУРА » Ал.Алтаев. Декабрята.


Ал.Алтаев. Декабрята.

Сообщений 1 страница 4 из 4

1

Ал.Алтаев (М.В. Ямщикова)
Декабрята

1
НА КОРПУСНОМ ДВОРЕ
Шумно на громадном дворе Морского кадетского корпуса. Сережа Беклемишев побился об заклад с Моллером, что спустится с салинга (1) головой вниз, а так как поблизости не было ни брига, ни фрегата, пришлось заменить мачту березой, растущей около самой стены.
Кадеты тесной кучкой сгрудились вокруг березы, а Беклемишев уже лез наверх с веревкой, заранее вымеренной, как на мачте. Добравшись до известной высоты, он бросил конец веревки вниз:
— Хватай, Озеров, у тебя сильные руки! Отойди, Шлиппенбах! Ты не удержишь!
Шлиппенбаху не доверяли: он был "чистюлька", маменькин сынок, выскочка, подлизывался к начальству и был пропущен в гардемарины (2) благодаря протекции. Шлиппенбах к делу и не к делу поминал, что он из баронской семьи, что его мать была фрейлиной. Дружил он с одним только Моллером — племянником военного губернатора Кронштадта.
Озеров с Арбузовым натягивали веревку, зацепляя ее за кол, торчащий в земле.
— Готово?
— Есть!
— Лихой старик! (3)
— Фор-марсовой (4), — закричал в восторге Озеров, пятнадцатилетний, немного тяжелый, неуклюжий мальчик.
Все следили за тонкой фигурой Сережи Беклемишева. Смуглый, загорелый, в матросской рубахе, широких парусиновых брюках и фуражке, сдвинутой набекрень, oн быстрыми и ловкими движениями привязывал к березе свой конец веревки.
Белобрысый Моллер смотрел, заложив руки за спину, и по красному лицу его видно было, что он волнуется.
Пока привязывали веревку, из корпуса высыпала новая ватага мальчиков.
Они волокли товарища, который извивался от приступов рвоты.
— Палец в рот! Скорее вырвет!
— Братцы, да у него не холера ли?..
Эти мальчики были одеты в какие-то бесцветные куртки и серые штаны.
В здании Морского корпуса помещались еще два училища: одно — выпускающее кораблестроительных инженеров, другое — преподавателей для Морского корпуса. Слушателей второго училища звали "гимназисты".
Этих корпусных пасынков держали в черном теле, потому что они происходили не из столбовых дворян. Они жили в худших помещениях, обедали отдельно от кадетов, и обед их был далеко не тот, что у воспитанников Морского корпуса. Только во дворе иногда они находились вместе, но и такое общение не очень-то поощрялось начальством.
Несколько учеников, бросив больного товарища, подбежали к березе:
— Смотри, Найденов, а ведь это опять твой Беклемишев состязается с адмиральским племянничком!
- Покажи-ка ему, Сережка! — крикнул Найденов.
Сережа Беклемишев, закрепив веревку, взмахнул руками и нырнул вниз головой. Жутко было смотреть, с какой высоты он летел. Но руки и ноги мальчика работали ловко: он скользил по веревке красивой плавной линией и, когда, казалось, готов был удариться теменем о деревянный кол, вдруг перевернулся и, как резиновый мяч, отскочил от земли.
— Ух! Лихой старик!
Беклемишев стоял на земле и вытирал платком пот, катившийся градом со лба.
— Ну, теперь, очередь Моллера! Полезай, Адмиральчик!
Моллер растерянно обвел глазами товарищей: 
— Завтра... я... Завтра, пожалуй. А сегодня... не могу... сегодня я... нездоров.
В толпе кадетов раздался хохот и свистки:
— Заплачь! Заплачь!
— Дядюшке пожалуйся!
— У Адмиральчика головка болит, ножки не держат...
Они продолжали его изводить:
— Лихорадушка... неможется...
Озеров гудел басом:
— Эй, сахарная сосулька, упадешь, рассыплешься... Все адмиралы расплачутся...
Шлиппенбах пробовал защитить друга:
— Он... того... в самом деле... этого тогo...
— Молчи, поскребыш! — загудел Озеров. — "Этого того"! А чего? Косноязычный! Слон на язык наступил!
— Трусливая лихорадка у Адмиральчика! — хохотали кадеты.
Сережа Беклемишев молча следил за Моллером, не считая удобным вмешиваться. Говорил Озеров:
— Ежели ты, нюня, болен, ложись в лазарет. Мы не хотим на тебя смотреть завтра! Проиграл!.. Завтра как раз отпуск!.. Ляжешь ли в лазарет, когда у дядюшки по праздникам пироги да пломбиры лопаешь!
Моллер молчал.
Наконец у Беклемишева истощилось терпение, и он со смехом сказал:
— Сдавайся! Завтра и я не хочу. Пари держали на сегодня. Ты проиграл — значит, не выворачивайся, скупердяй: давай мне то, что притащил, из Кронштадта от дядюшки.
Моллер продолжал стоять, опустив голову.
— Думаешь, Адмиральчик? — насмешливо спросил Сережа. — Думай, авось что-нибудь выдумаешь... — И, повернувшись к своему приятелю Тимофею Найденову, крепкому, широкоплечему гимназисту, спросил: — Что у вас там случилось, Тимоша? Опять обед собачий?
— Хуже, чем собачий... — мрачно ответил Найденов и показал крысиный хвост. — А в каше был крысиный помет... Вон, гляди, новенького рвет.
- А вы что сделали?! - возмущенно спросил Сережа.
- Бросили обедать, что еще?
— Кашей бы надо поварам да эконому все морды вымазать! - решительно заявил Беклемишев.
- А за эти "морды" нас всех перепорют. У вас дяденьки адмиралы да тетеньки баронессы, а у нас какие заступники? — И Тимофеи отвернулся. У него дрожали губы.
- Ну ладно! Не расстраивайся. Еще потолкуем об этом!
Моллер неохотно пошел к углу стены.
- Теперь всё скрадете, черти... - ворчал он.
— Молчи! Сам ведь у дяди крал, а нас ворами называешь!
Озеров пробасил:
- А и скрадем, что за беда? Вор у вора дубинку украл!
Моллер подошел к куче щебня и сухого мусора:
— Здесь.
Там нашли яму, а в ней — ящик, прикрытый ветками и землей. В ящике были сокровища, которые вызывали зависть: смоленые и несмоленые веревки, блоки, порох, олово и свинец, сигнальные ракеты, куски разноцветного флагдука (5), фальшфейер (6), ножики, стамеска, буравы, пилки... Натаскав это все у дяди, Моллер продавал сокровища в розницу или выменивал на лакомства.
Озеров поддразнил:
— Эх, Адмиральчик, сахарными ручками ведь ничего не сумеешь небось смастерить?
— Дряни!..
— Ну, ты, не очень, торгаш, ругайся! Салазки забыл?
При напоминании о "салазках" Моллер переменил тон. Он жалобно протянул:
— Братцы... по уговору... много не брать..
— По уговору: всего, что имеешь, половину. А остальное продашь в долг.
— А долг отдадите?
— Мы ведь не ты, —  презрительно отозвался Беклемишев, — скажем честное слово — сдержим.
— Хорошо, но только...
— Дурак, ведь теперь все равно знаем, где прячешь!
Поделив добро, мальчики разлетелись, как стая воробьев, услышав окрик дежурного корпусного офицера.
Беклемишев бросил в сторону Тимофея Найденова:
— Надо устроить кашный бунт!
— Мы?.. Одни?.. — растерянно спросил Тимофей.
— Зачем — одни? Мы всегда просим у вас помощи по математике, потому что вы в ней крепче. Вот и мы, ежели вы начнете, вас поддержим. Только начинайте. Не терпите, не молчите, как рыбы!
— А разве такие, как ваш Адмиральчик, пойдут на это?
— Не твоя забота, — торопясь, ответил Сережа. — Ты поговори со своими, а я уж как-нибудь справлюсь с "адмиральчиками".
— Беклемишев! — послышался резкий окрик дежурного офицера.
Сережа побежал на зов, хлопнув на прощание Найденова по плечу.

2
УРОК ФРАНЦУЗСКОГО ЯЗЫКА

У младших гардемаринов был урок французского языка.
Учитель, итальянец Триполи, начал с обычной фразы:
— Ну, друзья мои, каждый из вас, конечно, в своем семействе говорит по-французски, потому что какой же русский дворянин употребляет повседневно другой язык?
Это было обычное вступление, и дальше — тоже обычное: маленькая угловатая фигурка с прилизанными черными височками взобралась на трибуну и, скрестив руки на груди, начала:
— Кто может оценить величие духа древних латинян? Кто уразумеет, постигнет умственным взором всю красоту образцов латинской поэзии? Латинский и итальянский — вот два языка — проводники красоты, мудрости, великого познания...
— Мосье Триполи, а что случилось в Европе за последнее время? — прозвучал голос одного из кадетов.
— В последнее время ничего особенного; впрочем, влияние немецкого канцлера Меттерниха в Европе все усиливается...
— А государь? (7)
— Здоровье государя вполне хорошо. Он остается в Таганроге всю зиму вследствие недомогания своей супруги императрицы Елизаветы Алексеевны.
— А еще какие новости, мосье Триполи?
— Случилось страшное преступление...
Триполи поднял указательный палец. Головы учеников на партах сдвинулись.
— Свершилось страшное преступление, — повторил учитель. — Крепостной человек посягнул на жизнь Настасьи Минкиной, домоправительницы графа Алексея Андреевича Аракчеева... (8) 
Многие из учеников знали уже о бунте в Грузине, но решили подзадорить Триполи на объяснение. Беклемишев и его приятели давно поняли, кто такой Триполи. Он хитрит с ними. Прикидываясь верноподданным, он высмеивает жестокие царские порядки. Он сообщает гардемаринам о каждой подлости царя и его присных. Но, рассказывая, он как бы восхищается этими подлостями.
— Но, говорят, она была зла, как ведьма, эта Настасья, и мучила дворню, — сказал Беклемишев.
Триполи весь съежился:
— Упаси бог! Это был ангел! Его сиятельство граф Аракчеев облек покойную своим доверием, следовательно, она того заслужила. Но мужичье... Сами понимаете, господа гардемарины, мужичье не в состоянии оценить ангельские деяния, и... Перейдем лучше к образцам великой древности. Сегодня будем заниматься латинским языком. В следующий раз займемся итальянским.
Так случалось каждый урок: вместо французского языка, который значился в расписании, Триполи преподносил своим ученикам или латинскую мудрость, или образцы творчества итальянских поэтов, а то и просто весь урок болтал о том, что свершается в России и в Европе. И всегда с хитринкой: расскажет о какой-нибудь политической новости и как будто добавит: а вы, молодые люди, сами делайте выводы из моих рассказов... 
Из соседнего класса донесся скрипучий голос Белоусова, учителя немецкого языка.
В один момент Триполи, как кошка, бросился вперед и распахнул дверь, ведущую в соседний класс.
— Н-ну? — визгливо закричал он, не вынося медленного, скрипучего голоса "немца". — Н-ну? Белоус, синеус, красноус, черноус... ус... ус...ус... Поучаешь, долбишь, зубришь?
Он удивительно смешно подражал гнусавому голосу "немца".
Белоусов сорвался с места и при громком хохоте обрадованных скандалом учеников загнусавил, шипя, задыхаясь и пуская слюну:
— Пудель итальянский, французская собака, лаешь, лаешь, лаешь... И крамольные сказочки рассказываешь! Знаю! Погоди, доберется до тебя начальство!
Триполи окинул Белоусова презрительным взглядом и, захлопнув дверь, повернул ключ в замке. А Белоусов продолжал визжать:
— Француз с Корсики! Парижанин с Сицилии! Крамольник!..
В коридоре отчетливо слышались неторопливые шаги инспектора.
Гнусавый голос "Белоуса-Черноуса" разом смолк.
Прозвучал чинный голос Триполи:
— Трагедии Расина, господа гардемарины, признаются классическими всем миром...
Вошел инспектор в сопровождении дежурного корпусного офицера.
Изысканно одетый пожилой инспектор щурил близорукие глаза и двигался плавной, эластичной походкой. Он был силен при дворе, и дежурный офицер — гатчинец, суровой выправки императора Павла — шагал за ним на почтительном расстоянии.
— Здравствуйте, дети!
Голос инспектора дряблый, речь французская. Он появляется в корпусе редко и не хочет тревожить себя никакими неприятными ощущениями, поэтому в корпусе все должно идти гладко и "мило".
— Здав... жел... ваш... снят!..
Триполи вызывает:
— Шлиппенбах!
Белобрысый, точно посыпанный мукой, Шлиппенбах бойко читает по книге, которая раскрыта на парте, большой монолог из Расина — то, что он должен был знать наизусть.
Близорукий инспектор не замечает обмана, а офицер и Триполи делают вид, что все обстоит благополучно.
— Э... очень, очень мило. Хороший выговор... — кивает головой инспектор. — Э-э... как твоя фамилия?
— Шлиппенбах, ваше сиятельство.
— Барон Шлиппенбах... хорошей фамилии... Я встречал баронессу Шлиппенбах при дворе... и барона. Э-э. Пусть Шлиппенбах придет ко мне обедать в следующее воскресенье. Я поощряю... э-э... поощряю... будущую опору флота. Очень мило, очень мило... Э-э... Кажется, у меня остался один экземпляр поучительной книги "О должностях человека и гражданина"?.. Э-э... Можно дать ее Шлиппенбаху на память... в виде поощрения за прилежание... И довольно на сегодня. Прикажите мне подать карету...
Сановный инспектор в сопровождении офицера выплывает из класса.

3
КАШНЫЙ БУНТ

Перед обедом в рекреационной зале Беклемишев с двумя дружками — Озеровым и Арбузовым — говорили об убийстве Настасьи Минкиной, а от Минкиной перешли на жестокости самого Аракчеева. Они говорили шепотом. Да и как не таиться, когда говоришь о таких страшных делах! С именем Аракчеева были связаны ужасы военных поселений, где крестьяне, одетые в солдатские мундиры, работали как каторжники, получая за свой труд скудную еду и обильные зуботычины. С именем Аракчеева были связаны все солдатские рассказы о порках, о шпицрутенах (9), о ссылке в прикаспийские степи. С именем Аракчеева было связано зверское подавление волнений, вспыхнувших в чугуевских и бугских военных поселениях...
И об этом ужасе шептались в рекреационной зале три друга в ожидании звонка к обеду.
Прозвучал звонок.
Кадеты направились парами в большую столовую. Стол блестел великолепной сервировкой: тарелки из прекрасного фарфора, серебряные ложки, ножи и вилки; перед каждым прибором серебряная вызолоченная стопка для кваса.
Обед простой, но сытный; хорош квас, хорош и хлеб.
За обедом и раньше, во время предобеденной молитвы, среди старших рот пробегает волной шепот:
— Выйдет ли?
— Поддержим!
Только Шлиппенбах шипит:
— Охота вам ввязываться в дела этих хамов?
Его, конечно, поддерживает Моллер.
Озеров показывает Моллеру увесистый кулак:
— Идиот!
— Не ругайся...
— А ты молчи, Адмиральчик! Ты для своей белой кости лучше бы уроки учил, а то к тем же корабельным ходишь, как по математике приходится отвечать...
— Проваливайте вы со своей белой костыо, Барончик да Адмиральчик, мы вас не просим к нам вязаться!
Это шепчет Беклемишев.
За обедом Беклемишев, Озеров и еще несколько гардемаринов не доели своей каши. Они раскатали из черного хлеба лепешки, набили их кашей, заделали края и осторожно опустили эти "пирожки" в карман.
После обеда кадеты шумно рассыпались по двору, а на их место в столовую пошли корабельные с гимназистами.
Гардемарины ждали; они прислушивались к тому что творилось в здании корпуса.
Сначала было тихо, потом послышался стук, топот и странные звуки, точно мычало стадо, потом звон ножей, кашель и стукотня, а потом грозные окрики начальства:
— Мерзавцы! Запоррю! Марш из-за стола!
— Поваров! Эконома!
Из столовой во двор вылилась лавина воспитанников - они мчались за поварами, белые фартуки которых мелькали пятнами среди детских курток.
— Пора, Озеров, напирай! Сюда!
Группа гардемаринов влилась в толпу; в воздухе мелькнули только что заготовленные за обедом кашные "пирожки" и полетели в поваров.
Черное тесто лопалось, и каша залепляла глаза повара. Большой комок размазни влип в лицо эконома.
Позади из дверей корпуса гремело:
— Розги! Запоррю! Карцер!..
— К директору! — крикнул кто-то из офицеров.
Директор в это время находился в корпусной библиотеке. Ряды книг на полках и в шкафах. Сентябрьское солнце отражается в голубом океане огромного глобуса и скользит по меди подзорной трубы.
Директор плотный, в адмиральском мундире, с книгой в руке, сдвинув брови, слушал учителя математики, который ему жаловался на гардемарина Шлиппенбаха, систематически не учившего уроков.
Директор резко спросил стоявшего тут же гардемарина:
— Почему это?
Хитрые глазки Шлиппенбаха сощурились. Он боялся карцера, выговора и, выставив вперед ногу, с невинным видом промямлил детским голоском, обращаясь к учителю:
— Помилуйте, Василий Васильевич, я, кажется, во всем исправен, как сами изволите знать. Просто сегодня не выучил урок оттого, что голова болит...
Мозг директора был занят спорным вопросом тактики, который он должен был разрешить сегодня вечером с близким приятелем. Он слушал рассеянно и старался скорее отделаться от гардемарина:
— Можешь уходить и в другой раз учи уроки.
— Есть!
Шлиппенбах пулей вылетел из библиотеки, чуть не столкнувшись в дверях с группой корабельных и гимназистов, позади которых шли гардемарины. Шествие замыкалось дежурными корпусными офицерами.
— Что еще? — недовольно спросил директор.
— Кашный бунт, ваше превосходительство! Честь имею доложить... вот! Извольте взглянуть в окно!
Перед директором мелькнуло лицо эконома со следами каши на лбу и на висках, с кашей на рукаве мундира.
— Кашный бунт, ваше превосходительство!
— Опять? Где зачинщики?
— Один пойман с поличным!
Племянник директора, офицер Овсов, известный своей жестокостью, держал за руку Тимофея Найденова с кашным "пирожком" в зажатом кулаке.
Директор побагровел:
— А-а, вот как... корабельный! Мерзавец! Сын крепостного, хам! Ему образование дают, а он... бунт устраивает! Высечь!.. А это еще что?
— Этот гардемарин смеялся и подуськивал.
Овсов указал на Сережу Беклемишева.
- Я тоже, ваше превосходительство, - начал Сережа, прямо смотря в лицо директору.
- Молчать!.. Поставить его в столовую к столбу на неделю! Идите, идите... Я дело расследую, и, если это еще повторится, - вон из корпуса!
Виновных увели, а в библиотеку был вытребован главный инженер, кораблестроитель Брюн.

*

Сереже Беклемишеву казалось, что он совершил великое преступление: он подбил Найденова на кашный бунт, а поплатился только тем, что стал героем, "столбовым", которому в вида сочувствия товарищи отдавали свои лучшие куски. А Найденов, полуживой от розог, сидел третий день в карцере.
Сережа пробрался к карцеру на второй день, лег на пол, прильнул к щели и шепнул:
— Тима, это я... Ты слышишь?
Из-за двери слабо откликнулось:
— Слышу...
— Больно избили тебя?
Молчание.
— Какая подлость, Тимоша!.. Почему тебя, а не меня?
Молчание.
— Тима, ты не думай, что не следовало поднимать бунт. Ведь нельзя же молчать и прощать обиды! Вас всех, некадетов, держат в черном теле. Разве это справедливо? Надо бороться... Вы начали, и надо было начать теперь, с маленького, чтобы потом, ежели в жизни случится большое зло, уметь с ним справиться. Надо учиться бороться, Тима!
Дрожащий от гнева голос отозвался:
— Ладно.. "Бороться"! Хорошо тебе рассказывать: "Бороться"!.. У тебя небось спина не исполосована! Эх ты, белая кость!
Тимофей задыхался, глаза его пылали гневом.
Сережа Беклемишев чуть не плакал:
— Тимоша, я не виноват, честное слово! Я бы с радостью с тобой посидел, с радостью... Но что ж мне делать? Я ведь сказал директору, а он меня не слушал... Вот что, Тима: здесь пирог, яблоки, конфеты. Это мне дали товарищи, когда я стоял за обедом у столба. Я не съел ни одного кусочка... Возьми... Я спрятал для тебя.
Беклемишев подсунул под дверь сверток.
— Ишь, набрал сколько! Вам лафа, а нас, хамов, на хлеб да на воду!
Это все, что сказал Тимоша Найденов, разворачивая сверток, но в его голосе была скорее печаль, чем злоба: почему одному все можно, а другому — ничего?

Через неделю у инспектора был бал. И несколько приглашений получили лучшие ученики корпуса.
Беклемишев был таким лучшим учеником: наказание "столбом" успели забыть и отправили его на бал. В новом мундире, в белоснежных перчатках гардемарин Беклемишев кружил свою молодую даму в упоительном вальсе или лихо, как заправский гусар, притопывал ногами в такт мазурки, а Тимоша Найденов показывал товарищам в бане все еще яркие шрамы от порки.

4
В ОТПУСКЕ

Со дня кашного бунта Беклемишев чувствовал невольную вину перед Найденовым. Он остро учитывал все: и то, что получал лучший обед, и то, что имел разные привилегии, и то, что, когда Тимофея не пускали из корпуса, он, Сережа, отплясывал в особняке сиятельного инспектора, ел мороженое и к тому же еще частенько бывал в уютной квартире капитан-лейтенанта Бестужева. А ведь к капитан-лейтенанту он попал только благодаря дружбе с тем же Тимофеем Найденовым: Тимофей был внуком дядьки-пестуна старика Бестужева.
А ежедневной привилегией кадетов был корпусный режим: кадетам не посмели бы дать тухлой говядины или затхлой крупы в каше, и на школьные проказы кадетов смотрели сквозь пальцы.
Между двумя друзьями точно пробежала черная кошка; Сережа заискивал перед Тимофеем. Тимофей прятал от Сережи смущенный взгляд; смущен же он был за Сережу.
А с внешней стороны все, казалось, шло, как и прежде: так же в свободное время Сережа ходил к Тимоше заниматься математикой, и Тимоша объяснял ему непонятное. Но Сережа не показывал уже больше Тимоше своих стихов, которыми он испещрял тетради, и писал втихомолку с тоской:
О, ежели потеря друга,
Как яд змеи, вольется в сердце...
Или:
Скажи, зачем я потерял
Единое, что в жизни мило,
И мне осталось без друзей
Влачить мой жребий до могилы...
Мой хладный труп ты не омоешь
Слезою дружеской любви...
Он не знал, как закончить это мрачное стихотворение, и тщательно прятал его от всех товарищей: баловаться стихами в корпусе считалось большим позором — над "сочинителями" смеялись, их называли нюнями, "загибали им салазки", "жали масло" и всячески "цукали".
Не смеялся над творчеством Сережи только Тимоша, но и ему после "истории" Сережа боялся показывать "нюни".
"Вот я тут развожу в стихах антимонию: о сердце пишу да о дружбе, а что я сделал для своего друга? Он пропадал в карцере, а я отплясывал на балу".
Чтобы как-нибудь себя оправдать, он отдал Тимоше все до одного "сокровища", полученные от Моллера. Тимоша принял, но вяло, неохотно, равнодушно.
Отношения, впрочем, немного оживились, когда после совместных занятий математикой Сережа сказал несмело, не глядя в глаза приятелю:
— Тима, ты, наверно, что-нибудь смастерил, показал бы мне...
Голос был мягкий, просящий, и у Найденова что-то дрогнуло в груди по-старому. Жалко стало товарища.
— Сейчас.
В угол двора Тимофей принес что-то завернутое в полотенце. Он вынул эту таинственную вещь из сундучка, сколоченного дома руками отца-плотника и окованного железом братом-кузнецом.
И когда развернули полотенце, Беклемишев ахнул: перед ним был фрегат, настоящий фрегат — с мачтами, парусами, с резьбой на корме и на носу.
Было здесь все до мелочей: реи, стеньга, брам-стеньга, марс, штык-болт; на борту были уложены койки матросов; были даже маленькие пушки, вылитые из олова; были и точеные из дерева маленькие матросы, капитан, боцман.
И когда Найденов зажег фальшфейер и корабль заблестел всеми своими красками, Беклемишев бросился на шею Найденову, крича в восторге:
— Да ведь ты настоящий кораблестроитель! Тебя ждет большая будущность!..
— Ага, — прошептал задумчиво Найденов. — И построю фрегат, на котором ты будешь плавать, а я смотреть и облизываться. И я никогда не увижу тех стран, которые увидишь ты...
Сережа растерялся, а Тимофей, закрывая полотенцем свою модель, шутливо сказал:
— Но зато беру с тебя слово: ты привезешь мне на моем фрегате большую обезьяну и попугая с оранжевым хвостом, который будет говорить. У нашего барина Бестужева был такой попугай. И мы, деревенские мальчишки, ходили под окно смотреть.
— Ладно... Завтра идем вместе в отпуск, Тима.
На другой день была суббота. После занятий пошли в отпуск.
Октябрьский день. Крепкий ветер с моря, Набережная с лесом мачт и с множеством дровяных барок. По темной воде Невы скачут белые зайцы.
Идут по Васильевскому острову, вдоль набережной. На рейде — корабли, скрипят тали (10).
Друзья садятся в шлюпку, пляшущую на беспокойных волнах. На одном из кораблей их ждет знакомый матрос, с лицом, огрубевшим под солнцем и ветром всех стран и всех широт.
Улыбаясь, кивает он им издали:
— Приехали? Вот и ладно! Послезавтра снимаемся с якоря!
Из каюты слышится голос офицера:
— Мухин!
— Есть!
Матрос ныряет вниз, а мальчики пока что пробираются к мачтам.
Через несколько минут, заговорив зубы матросам, Беклемишев уже наверху, на стеньге; шапку его весело рвет крепкий ветер. Оттуда Сережа бежит, не держась, по рее; еще минута и, боясь, чтобы его не заметило начальство, он быстро опускается вниз головой по форстень-штагу (11) на глазах улыбающихся матросов.
— Этак и башку проломить недолго, —  замечает вернувшийся Мухин, но в его воркотне звучит явное одобрение.
Тимофей смотрит на товарища блестящими глазами, и в душе его снова ярко вспыхивает восхищене ловкостью Сережи, хотя он и сам умеет это проделать не хуже.
"Ну что же, — подумал Тимофей, — пусть мне, Тимофею Найденову, придется большую часть жизни провести на верфях и доках да на кораблестроительном заводе, а Сергей Беклемишев увидит новые страны, — всякому свое!"
Побыли на фрегате недолго. Подарили Мухину табаку и от него получили обычные подарки: кусок здоровенного каната, осмоленную веревку, гвоздей, обрывок флага. Попрощались, сердечно расцеловались. От Мухина крепко пахло потом, табаком, смолой и водой, и эта смесь запахов была обоим мальчикам очень приятна.
— Обезьяну не забудь... а то колибри,  — просил Найденов. — Колибри — маленькая птичка, как пчела.
— Ладно, ладно, хошь — так и крокодилу зубастую притащу! — смеялся Мухин.
Блестели зубы на темном лице матроса, блестели глаза...
Когда мальчики спустились по трапу в шлюпку, их обдало брызгами, и им вспомнилось страшное наводнение в прошлом году осенью...
Друзья зашагали по набережной, повернули в Седьмую линию. Вдали показались лабазы Андреевского рынка. Наконец знакомый дом, где жил капитан-лейтенант Николай Александрович Бестужев.
Тимофей пустился бегом. Ведь сегодня приехал из деревни его дед, старый Федор Онисимович, а с ним прибыли и немудреные, но дорогие сердцу деревенские гостинцы.
Вошли в маленькую переднюю. Снимали шинели, вешали торопливо, не слушая, что говорил денщик. Хотелось повидать скорее старика. Оба любили его; каждый по-своему.
Онисимыч сидел за кухонным столом, потягивал с громким хлюпаньем чай и даже глаза зажмурил от наслаждения. В этот момент он "парил душеньку", и для него не существовало ничего: ни кухни, ни кухарки. Старик не слышал и мурлыканья серого огромного кота, который терся головой о его старые, залатанные валенки.
— Дедушка!
Старые глаза открылись, и лучи-морщинки побежали вокруг них, а веки часто-часто заморгали:
— Желанный... Тимошечка... Год не видались... А вырос-то как! Аль глаза мои сослепу обмишенились? Ни дать ни взять — барчонком ты стал!.. И Сереженька, баринок молоденький... Родимые мои...
Тимошка повис на шее у деда, обнял Онисимыча с другой стороны и Сережа. Борода старого приятно щекотала шею Сереже, и в этот момент ему было завидно, что Онисимыч — дед Тимоши, а не его.
— Что, дедушка, мамушка здорова ли?
— А что ей делается! Знай вертит себе ухватом да сковородником! Тебе гостинцев прислала... Как стала меня из деревни сюда барыня посылать к сынкам с провизией, так она тебе лепешек сметанных и напекла. Яичек тоже прислала и колобушек, куренка печеного, свининки, масельца. Да еще брусники пареной с медом горшочек... Поди, в училище своем все скомякаешь, не плошь того, как хранцуз с голоду в двенадцатом году ворон лопал.
— Спасибо, дедушка! Знамо, все слопаю, только ты про деревню сказывай...
Тимоша сразу нашел старый деревенский язык, от которого отвык в училище.
— Что толковать про деревню? Деревня, она тебе как деревня: стоит себе да дымком попыхивает, собаками побрехивает, журавлем у колодца повизгивает. Хе, хе, помнишь, как, не плошь того, я тебе сказки сказывал: "Жил да был кузнец Вакула"... Как твой брат, хоша он и не Вакула, а Ефрем. Матери пообещал к празднику новый сундук оковать железом. Отец тоже, слава богу, ничего, живет, а только на работу не так дюж стал — нет-нет, да поясницу и прихватит. Сшиб он, не плошь того, поясницу в прошлом годе о рождестве, знаешь, поди, как лес в яру валили, ну и крянулось нутро... Так-то.. А ты повернись, покажись получше... Ай да парень!
Кухарка оторвалась от разборки гусей и со злым лицом повернулась к старику. Она завидовала Тимофею, попавшему в училище потому, что его дед был любимым пестуном и дядькой Бестужева. "Почему это счастье, — думала она, — не выпало на долю одному из ее детей? Маются, бедняки, в деревне в подпасках".
— А ты его поспрашивал бы, Онисимыч, как часто он ходит в отпуск да довольно ли им начальство.
Старик насторожился.
— Почитай, что месяц в карцеру сидел! — выпалила кухарка.
— Домна! — сердито крикнул Сережа.
— Сорок годов я Домна, бариночек, а ты не встревай... Сними штаны, Тимошка, пущай дед поглядит, какие там у тебя на сиженье вавилоны от розог выведены, — не хуже карты, что у барина нашего на стене!.. Это он, Онисимыч, шельмец, за господские благодеяния!
Тимофей вспыхнул до слез. Сережа опять вступился:
— И неправда, Домна, и все ты врешь! Не сидел он в карцере, а у него в училище была корь, никого из них и не выпускали.
— Ладно, барин, заступаться! Озеровский денщик мне сказывал, на рынке встрелся. Обедами, вишь, ему господину великатному, не угодили, так он и давай в начальство кашей шибаться. Поди, в деревне лучше хлебал шти из нет-ничего... — Домна заохала: — Разбаловаться недолго! Птичьего молока захотел. Каковы ноне детушки!..
Старик растерялся:
— Тимошка, как же это, а? Тимошка!.. Ведь на то начальство. Смеешь ли ты, стервец? Мы век господам служили, а согрубить не моги. На конюшне порют другого — молчи; в зубы дают — молчи... И напраслина, скажу, бывала, когда попадешь под злую руку аль не в духе с постельки встанут... Всяко бывало... Во фрунте этта стоишь — дышать не моги. Дыхнешь — палкой поучат. Потому — выправка. Палками, говорю, поучат. Шпицрутенами палки-то звали... Станешь вот так... грудь колесом... Здрав жел...
Он вскочил, попробовал вытянуться, закашлялся и махнул рукой.
Домна покатывалась со смеху:
— Сядь, сядь, Онисимыч, не труди себя, болезный!
Старик сел и с трудом отдышался:
— Кхе... кхе... Вот нынче и не посесть... силы нетути... а бывало... Как же это ты, Тимошка, не плошь того, начальство не почитаешь... благодетелей?
Тимофей молчал, отвернувшись. Сережа вскипел:
— Стыдпо тебе, Домна, жаловаться, когда не знаешь! У нас бунт был. Все поднялись — разве он один? И я тут был...
Домпа махнула рукой:
— Э, барин, ваше дело — особ статья, у вас и кость другая! Коли вы побунтуете, вас маленько великатно поучат, ан, смотришь, какой ни на есть дяденька найдется, шепнет тому-сему, енералам да министрам, полковникам да сенаторам, графьям да князьям, ну, известно дело, всё и замнут... А мы что? Батрашня голопузая: в одном кармане клоп на аркане, в другом — блоха на цепи, а звания — от навозной кучи сиятельный. Нашей компании и Тимошка; ему покоряться да гнуть шею надобно — тогда в люди и выйдет.
Старик растерянно разводил руками:
— Как же это я про тебя отцу-матери расскажу, Тимошка? Что же ты, пащенок, здесь, не плошь того, дикуясничаешь? Нам, бывало, начальство скажет: "Чтобы упомнить и спеть все двадцать шесть маршей". И должон помнить. Потому — начальство. А ты эфтим самым меня, что кнутом по сердцу стебнул..
Домна подзадоривала:
— И то! У тебя в деревне нужда что паутина, кругом избу облипла, а он, нате, форсу задает!.. А коли господа про твои художества узнают да тебя заместо училища в пастухи отдадут, — паси себе гусей-свиней да с коровами гамкайся. А дома мать с отцом в нужде. Нужды что вшей — не передавить... И дед, поди, от срамоты спрячется в гроб... Вот в те поры и поговори, и поговори, мозговатый парень!
Дед качал головой и вздыхал, потом заговорил, всхлипывая:
— Ох, беда беду родит... У отца нутро крянулось, работать не одолеет, а он, гляди, бунтарит! Гляди, как фордыбачит: обед плох, порядки плохи. А я, не плошь того, тебе волю да честь заслужил, своей кровью, своим потом, жизнь положучи за господ. Как покойному барину, царство небесное, я в дядьки был поставлен, помереть бы мне он приказал — помер бы, не пикнувши. А бывало, и кулачком своим барским по скуле... А я ни-ни, еще ручку барскую облобызаю. Потому — раб... Тимошка, где ты? Слышишь, что я говорю?
Но внука уже не было. Он воспользовался удобной минутой и ускользнул из кухни.
В кабинете Николая Бестужева, заставленном шкафами с книгами, с редкими экземплярами горных пород, каменьями и окаменелостями, расположились мальчики в ожидании прихода со службы хозяина.
Беклемишев с хохотом говорил хмурому товарищу:
— Э, Тима, чего голову повесил? Слушай больше старого, много он тебе ерунды наболтает, да еще вдобавок и Домну послушай — так, пожалуй, и в черта с ведьмами поверишь!
Но в душе Сережи скребло нудно, будто мышь дорывалась до самой глубины мозга: "Благодетели... рабы... Нужда паутиной оплела... Ваше дело барское... у вас князья да графья, енералы да сенаторы... а наше звание — от павозной кучи сиятельные. Нам и покоряться надо..."
И в глубине души чувствовал острую, беспощадную правоту этих горьких слов и невольную вину. За свои привилегии было стыдно перед товарищем.

5
ТАЙНА ДОМА НА МОЙКЕ

На другой депь, в воскресенье, до конца отпуска нужно было побывать в разных местах, а главное — сходить к приятелю Фильке, казачку известного литератора Рылеева, близкого друга Александра Бестужева. Филька был большой лакомка — и следовало поделиться с ним деревенскими гостинцами. Хотелось еще сходить в Морской музей, в Адмиралтейство "под шпилем", которым заведовал Николай Бестужев.
Мальчиков, спавших на широком диване в кабинете, рано утром разбудил денщик:
— Вставайте, вставайте, сею минутою самовар подаю!
Во время утреннего чая с домашними деревенскими печениями Бестужев ласково торопил:
— Скорее пейте, нынче модель корабля Петра мы из кладовой вытаскиваем...
Ходить в музей — праздник и для Сережи и для Тимоши. Они забрали с собой гостинцы для Фильки и отправились вместе с Бестужевым.
Вот стройный фасад Адмиралтейства с острым блестящим шпилем. Проходят в музей. Там рабочие, несмотря на праздник, работают: слышится визг пилы, стук рубанка, грохот досок и перетаскиваемых ящиков.
Видеть в этот день знаменитую модель мальчикам не удалось. В модельной зале работало двенадцать мастеров — они делали на продажу сундучки и баульчики. В зале было пыльно, грязно.
Бестужев безнадежно махнул рукой:
— Идите, ребята! Скажите брату Александру Александровичу, что и я скоро тоже приду.
И потащил покрытые плесенью и пылью, сшитые на живую нитку тетради записок Петра I, а мастера стали освобождать из-под своих изделий модели древних кораблей.
Мальчики зашагали к Мойке, где у Синего моста жил Рылеев вместо с младшим братом Николая Бестужева, Александром.
Они редактировали один из лучших альманахов: "Полярную звезду".
Квартира была тесная, бедно обставленная. Но здесь собирались лучшие люди того времени; попасть к Рылееву считалось большой честью.
Мальчикам открыл, как всегда, всклокоченный и точно удивленный казачок Филька, в больших, с чужой ноги, сапогах.
Он обрадовался:
— А, Тимошка! Гостинцы принес? Ишь ты, дуй тя горой, не забыл, как пообещался... Дед, видно, приехал, скажи-ка!
Он скалил белые ровные зубы, встряхивал одновременно в такт длинными, подрезанными в скобку волосами и растопыренными руками, блестел черными угольками глаз, в которых светилось лукавство.
— Лепешки, ишь ты, скажи-ка! Вот это ладно!.. Ступайте в кабинет, там я с барышней в шашки играл. У нас завтрак еще не кончился... слышите! В третий раз кислой кочанной капусты носил да хлеба... Туда, поди, сейчас вам нельзя — обсуждают!..
Последние слова он произнес значительно.
Из столовой в переднюю неслись громкие голоса. Говорили все сразу, перебивая друг друга.
Товарищи вошли в кабинет. На диване за шашками сидела маленькая дочка Рылеева, Настенька, — тоненькая, с обнаженными плечами.
Она обрадовалась гостям:
— Садитесь, садитесь... Я брошу шашки. Будем все играть в домино... Там у папеньки, в столовой, всё спорят, спорят... А маленьким туда ходить не велят — я завтракала здесь... Ты, Филька, дай и им сюда поесть; принеси поскорее. И чаю... Им холодно. А маменьки нет дома... Без нее одной скучно!
Настенька скороговоркой выпалила обо всем: и о маменьке, и о скуке, и о завтраке, и о шашках...
— Ну, вот и чай и кусок пирога. Садись, Филька. Пока они едят, мы с тобой кончим игру... И чего они всё спорят? — протянула она, слегка поморщившись. — Лучше бы смеялись или пели...
Филька глубокомысленно подвинул шашку и сказал:
— Вашу дамку, барышня, я запер... А спорят они больше о хрестьянах да о царе. Прислушайтесь, я сколько разов слышал.
Настенька насторожилась:
— Как о крестьянах, как о царе?
— Еще одну запер, а вы, барышня, не зевайте... Толкуют о хрестьянах, чтобы их больше вовсе не было...
Девочка удивленно повела узкими плечиками:
— Какие ты глупости болтаешь, Филька! Как — чтобы не было крестьян? Убить их, что ли?
— Зачем убивать? А чтобы, значит, всем хрестьянам волю дать. Что хотят, пущай то и делают — хоша себе на луну плюй!
Настенька нахмурилась. Когда отец с нею говорил, он рассказывал ей о жар-птице, о коврах-самолетах, а о крестьянах и какой-то там воле — никогда. И не любил, чтобы она входила в столовую, когда там были гости.
Она строго посмотрела на Фильку:
— Ты подслушал?
Филька кивнул головой и лукаво блеснул черными глазами.
— И не то, что уж очень крепко подслушал; а так, зря себе. Нынче слово да завтра слово... оно все нижется, как грибы на нитку, а после одно к одному в ряд ложатся, и всякое слово свое место найдет. Про меня к тому же думают, что, мол, я дуралей, — ну и говорят. А я ведь все тут болтаюсь: и трубку подай, и тарелку унеси, и воды налей, и хлеба нарежь — да мало ль еще что... Сижу в передней, звонка жду и раздумываю себе...
Сергей с Тимофеем переглянулись.
— Кто волю даст? Царь? — спросил Беклемишев.
Филька почесал в затылке:
— Оно, может, и царь, а только слыхал я не раз, быдто и без царя можно в жисти даже оченно хорошо обойтись...
— И у вас так хотят, чтобы без царя? — спросил Тимофей.
— А я почем знаю... Болтали, быдто и без царя можно, а я нешто что знаю?
— Ну, так что - говорили еще о крестьянах, о воле? — продолжал спрашивать Тимофей и чувствовал, как сердце его сильно бьется.
— А господа куда денутся? — спросила вдруг Настенька.
— Видно, господ отправят за границу, — почему-то решил Филька.
— Вот глупости! Ведь мы — господа. С какой стати нас за границу? — возмутилась Настенька.
— А в сказке, сама мне барышня читала, как крестьянский сын Иванушка-дурачок пришел во дворец и взял замуж саму царскую дочку, а потом и стал заместо царя царством править!
Настенька развела руками:
— Так то сказка!
— Ах, дуй тя, барышня, горой! Гляди, шашки перепутала. Куда мои сдвинула?
Но, услышав, что его зовут, Филька сорвался с места и понесся к столовой, волоча по полу громадные сапоги.
Дверь в столовую осталась слегка открытой, и, прислушавшись, можно было разобрать слова. Ясный, взволнованный голос Рылеева говорил:
— Чего я хочу? Чего я ищу? Чего должно добиваться Тайное общество? Ниспровержения деспотизма, счастья России и свободы всех ее детей. И я готов лить кровь свою за свободу отечества...
Настенька потянула Сережу за рукав:
— Разве у нас будет война? И папенька пойдет воевать?
Сережа молчал. Он не сводил глаз с человека, стоявшего среди комнаты. У него было некрасивое бледное лицо с большими черными глазами, странно блестевшими, и черные волосы.
Рылеев продолжал:
— Да, да, я буду лить кровь для исторжения из рук самовластия железного скипетра, для приобретения законных нрав угнетенному человечеству. И пусть я паду! Моя смерть послужит примером другим...
В клубах дыма виднелись возбужденные лица сидящих вокруг стола людей. Молодой, красивый драгун поднялся, протягивая руку Рылееву:
— И я с тобой!
Это был Александр, Бестужев, известный впоследствии под псевдонимом Марлинский, — автор увлекательных романов.
Филька побежал на звонок в переднюю. Но и туда доносился высокий голос Рылеева:
— Мы хотим постоянного правления с выборными от народа, мы хотим уравнений воинской повинности между всеми сословиями, хотим местного самоуправления, гласности суда, введения присяжных, свободы печати, свободы совести, свободы занятий, хотим уничтожения монополий, да, да, уничтожения всяких привилегий, отмены крепостного права, хотим равенства всех граждан перед судом!
Он закричал еще громче:
— Когда наступит долгожданный момент действия? Этот роковой срок предуказан нам в уставе: "Если царствующий император не даст никаких прав независимости своему народу, то ни в каком случае не присягать наследнику, не ограничив его самодержавие". Вот, господа, точный срок нашего выступления. Царствующий император не даст прав независимости своему народу. Подождем его смерти. Вот, господа, ответ на ваш вопрос... Каков наш план? Скажу, господа! Когда наступит роковой срок, мы принудим Сенат опубликовать манифест к русскому народу. В этом манифесте мы скажем, что самодержавный, крепостной строй устарел, он унижает великий русский народ. "Ты, — скажем мы в манифесте, — народ-великан, пошли своих представителей На Великий Собор, и пусть этот Великий Собор решит, какого рода избрать правление или кому царствовать на Руси..." В народе накопилась злоба, народ готов к возмущению при первом удобном случае. И мы с вами, господа, можем стать свидетелями таких же ужасов, подобно французской народной революции. Народ — он, когда разъярится, не скоро выпустит из рук дубину. Мы, господа, должны искать законных форм, мы, господа, должны не допустить до разлива народной стихии...
В столовую входил старший Бестужев.
— Я только что из музея, — сказал он, пожимая руки собравшимся.— Мои мастера сегодня мне прямо заявили, когда я их пристыдил за лень: "Какая нам польза от работы? Что заработали — все за оброк пойдет". Да, освобождение крестьян громко стучится к нам в дверь — оно необходимо! Его требует не только справедливость, но и забота о развитии промышленности. Какая из-под палки работа! И ежели Европа в этом отношении далеко шагнула вперед, то это главным образом потому, что там нет крепостных, что труд там свободен.
Мальчики переглянулись. У них все путалось в голове. Так и он, этот старший Бестужев, такой спокойный и серьезный, говорит о том же... И он, может быть, член какого-то Тайного общества? Но что это за Тайное общество и как о нем узнать?
В кабинете, на письменном столе, болела раскрытая тетрадь, заложенная гусиным пером. Глаза Сергея упали на бумагу. Он прочел вполголоса, с трудом разбирая слова в тусклом свете осеннего дня:
Известно мне: погибель ждет
Того, кто первый восстает 
На утеснителей народа, —
Судьба меня уж обрекла...
Но где, скажи, когда была
Без жертв искуплена свобода?
Погибну я за край родной, —
Я это чувствую, я знаю...
Настенька подняла на Сергея наивные глаза и серьезно сказала:
— Это папенькины стихи читаешь. Я мало тут что понимаю, но люблю, когда он станет читать: так жалостно-жалостно... А маменька в другой раз и плачет. Только я ничего не понимаю: папенька говорит такое... такое... Ну, точно не война и все же война. И как-то страшно!
В кабинет вошел Александр Бестужев. Глаза его сияли.
— А, друзья! — сказал он весело. — Молодая компания! Будущая опора России! Граждане великой страны, несущей свет миру!.. И притихли в потемках. Что же мне тут с вами делать?
Настенька запрыгала на диване:
— Расскажите что-нибудь пострашнее! Чтобы дух замирал.
— Рассказать вам про приключения Ринальдо Ринальдини — имя, которое принял на себя один разбойник?.. Так играли мы в детстве... Или постойте: я могу рассказать одну из сказок из "Тысячи и одной ночи", чудесную арабскую сказку!
— Сказку, сказку, пожалуйста, сказку!
Настенька повисла у Бестужева на шее. Она любила его за веселый нрав, за шутки, за сказки и за то, что он устроил ей кукольный театр.
Филька стоял поодаль, не спуская с Бестужева блестевших глаз.
— Вон и Филька ждет моих сказок! Хотите, представлю кукольную трагедию? Можно на театре изобразить мою пьесу "Очарованный лес". Тут есть и храбрый князь, и его стремянный, и очарованная княжна, и ее наперсница, шут и добрая волшебница, смешной трус и Зломир, русалка и черт, заколдованный замок и очарованный лес — всё, кроме правды. Шут — забавен, он так и сыплет насмешками; есть хор охотников — мы можем все вместе петь, я вас научу... Ну, хотите кукольную трагедию?
Настенька визжала от восторга. Но Сережа с Тимошей молчали. Им было больно и обидно, что он с ними говорит, как с маленькими. Разве можно после того, что они слышали, играть в кукольный театр или рассказывать небылицы?
И Сережа сказал дрожащим от обиды голосом:
— Нет, спасибо, нам уже надо идти в корпус.

0

2

6
СКАЗКА ПРО ИВАНУШКУ-ДУРАЧКА

Сеяло ноябрьское петербургское небо осенними слезами; низко нависло оно над городом; большие белые гребни, как разъяренные звери, прыгали по Неве; в трубах выл ветер.
В Морском корпусе только что покончили с уроками, и кадеты бродили по зале, болтали, играли в разные игры и сговаривались завтра кататься на коньках на вновь устроенном во дворе катке. Держали пари, кто протанцует дольше на льду вальс или мазурку.
Сережа Беклемишев, сидя в сторонке с Тимошей Найденовым, рассчитывал в уме, сколько дней осталось еще до рождества, когда начнутся зимние каникулы.
Найденов думал о другом. В последнее время он забросил свои модели кораблей и уже полтора месяца не разворачивал полотенце, в которое был завернут его знаменитый фрегат. Мысли Тимофея постоянно возвращались к тому памятному воскресенью, когда они с Сережей побывали у Рылеева. Особенно запомнились ему слова об "исторжении из рук самовластия железного скипетра, для приобретения законных прав угнетенному человечеству". "Как исторгнуть железный скипетр? И что это за Тайное общество?"
И Тимоша стал искать случая как-нибудь разгадать загадку. Он, не любивший прежде стихов и слушавший декламацию Сережи Беклемишева только из дружбы, теперь старался поймать каждый клочок, где говорилось о свободе.
Бывая в отпуске, он перечитал у Бестужевых все номера "Полярной звезды" и других журналов, где печатались стихи Рылеева и хитро, осторожно расспрашивал о них Бестужева, наводя его на желанный ответ: "Какая свобода? Какой деспотизм? Как может быть иначе?".
И жадно ловил намеки на то, что "впереди будет лучше".
Но, может быть, это только мечты Бестужевых, которые никогда не притесняли своих крепостных? Может, быть, они этого и хотят, но это невозможно? А другие, что думают другие? Много ли друзей у крепостных и возможно ли освобождение?
Вчера помощник директору Груздев поймал Тимофея на месте преступления, когда он читал номер "Невского зрителя".
Он подошел к Тимоше близко и положил ему руку на плечо:
— Что прячешь, Найденов?
Это был единственный человек из корпусного начальства, которому Тимоша Найденов стыдился солгать. У него был открытый серьезный взгляд; он охотно давал из библиотеки книги и поощрял чтение, никогда не оскорблял учеников и всегда за них заступался.
В корпусе говорили, что Груздев очень образован и сам пишет книги; рассказывали, что он много перенес и даже был в плену в Японии.
— Что ты прячешь, Найденов?
Мальчик молча протянул Груздеву книгу с раскрытой страницей.
Груздев прочел стихи Рылеева:
Надменный временщик, и подлый и коварный,
Монарха хитрый льстец и друг неблагодарный,
Неистовый тиран родной страны своей,
Взнесенный в важный сан пронырствами злодей! (11)
— Та-ак... — протянул Груздев и, помолчав, добавил: — А ты очень любишь подобные стихи?
— Очень, — отвечал, смотря ему прямо в глаза, Найденов.
— А это что за записка? Вопросы? Та-ак... "Как живется народу в тех странах, где нет царей? Как живут там крестьяне, ежели у них нет господ?" — Груздев подумал и ответил: — Эти вопросы трудные, на них сразу, в двух словах, пожалуй, и не ответишь. Во всяком случае, я думаю, там, в этих странах, тому, кто умеет работать, живется не хуже, чем в России.
Странный ответ... Но уже одно то, что Груздев не отнял книгу у ученика и стал разговаривать, а не посадил в карцер за "свободомыслие", — было много.
— Читай больше, Найденов, — сказал оп добродушно, — и много узнаешь. А ежели хороших книг не достанешь, приди ко мне, я тебе дам. Только смотри, чтобы чтение не мешало урокам!
И ушел. Найденов и не подозревал, что Груздев был членом Тайного общества, того общества, о котором он мечтал с Беклемишевым.
Особенно мечтал он, Найденов. Ведь освобождение крестьян касалось его больше, чем Беклемишева. Ведь это его, Найденова, брат был крепостным кузнецом, ведь это его отец с "крянувшим нутром" получил случайно вольную — за дедушкину долгую службу при барине. Ведь это он, Найденов, слышал в детстве рассказы, как по соседству барин засек до смерти девку за то, что она разбила его любимую пенковую трубку. Ведь это его, Тимошку, пугали злым барином по ночам, и, просыпаясь среди ночи в курной избе, он принимал стрекотание сверчка и шорох тараканов за шепот барина, кравшегося к нему - с пенковой трубкой...
Завтра он увидится на катке с Беклемишевым. Как много надо сказать!
Тимоша вышел в коридор, чтобы напиться из куба воды. Его кто-то потянул за рукав.
— Костя!
Перед ним был матрос 8-го экипажа, его двоюродный брат Константин Семушкин. При тусклом свете фонаря заметно было, какое у него бледное лицо.
— Чего ты здесь?
— С рапортом к директору. Ты ничего не слыхал?
— Нет, а что?
— Государь в Таганроге скончался! Я о том и рапорт принес. К присяге чтобы всех офицеров привести.
— А кто царем теперь будет? Кому присягать?
— Сказывают, наследнику Константину. Возле Зимнего дворца, сказывают, карет, колясок видимо-невидимо. Офицеры, так те и прут, так те и прут... — Он наклонился к самому лицу Тимофея: — Скоро, Тимошка, в деревню поеду, пра слово... Вот-то у маменьки будет радости!
— Да давно ли ты служишь?
— Седьмой год ноне с осени пошел.
— Вот как! Кто же на седьмом году службу кончает?
Матрос тряхнул головой. Зубы его весело блеснули на широком скуластом лице.
— Вон в Финляндском полку Ванька Малашкин сказывал: "Ныне двадцать пять лет, ау, брат, служить времечко прошло!"
— Как так? — с недоумением спросил Найденов.
— А так, будет отмена, только ты пока что ни гу-гу, молчок. За такие речи енералы-адмиралы нас по головке не погладят. А только всем, как есть, будут от нового царя легкости, а барам — крышка.
И он торжествующе посмотрел на Найденова.
— Ничего я что-то у тебя не пойму, Костя... Что ты толкуешь?
— То-то и оно-то, что, в четырех стенах сидючи, трудно понять. Нешто до вас адмиралы такие речи допустят? Они все за старое житье цепляются. Да ты не пужайся: тебя никто не тронет, хоть ты барчонком и заделался, — кость, не та. А ежели кто тронет, ты как на ладошке им всю правду-матку выложи: не барин, дескать, я, не белой кости, а как раз самой что ни на есть черной, на мякине мешен, на слезах да на поте мужицком поднялся. Ну, тогда тебе беспременно заместо плетки дадут разом апалеты да звезду трехсаженную...
Тимофей слушал, широко раскрыв глаза, точно ему кто-то рассказывал нелепую сказку:
— Да толком скажи: что болтаешь, откуда узнал?
Матрос, озираясь, зашептал:
— Ступай, что ли, в колидор, где потемнее, — там не так на начальство нарвешься...
И в полутемном коридоре продолжал рассказывать новости:
— Ныне, вишь ты, во многих казармах новой жисти ждут. Намаялись. Подумай сам. Возьмут нас на службу — что в яму мы провалимся. Ушел из деревни молод, пришел со службы старик с горбом, а то еще и убогий с костылем. Послали тебя на службу по приказу барскому — кого захотел барин, того и пошлет. А дома что остается? Голод да тиранство: на конюшне плетками за всякую малость стегают, а то и вовсе безвинно; нужда за глотку давит; земли — раз объехал, и полоса готова, да и та — пустаки, охаротки в кошачий хвост, а у бар — земли до дуры, он с ее хлеб во всю жисть не переест, а по заграницам на разные романеи да на девок размотает... Вот ты мозгами и брызни, парень ты башковатый да ученый, кому та земля надобна — барину аль мужику? То же и воля, скажем: без воли как след никак невозможно с землею управиться, а без земли неча делать и с волей.
Найденов слушал, затаив дыхание, а Семушкин обдавал его горячим шепотом:
— Ох, и охота на землю воротиться! Плывешь этта по чужим морям, остановишься, скажем, около какой земли заграничной, глядишь на берег — хорошо: и пильцины-лимоны-винограды всякие произрастают, и солнце жарит, что в бане, и черномазые бродяги не по-нашему лопочут, чуть-чуть не задарма всё отдают. А тянет домой — по снегу и по дому заскучаешь. По печке да по каше скулить охота, что по покойнику. И по сохе. Она, соха, знаешь, большое дело. Ею ковырнешь землю по весне, а она, родимая, что хлеб отколупнется. И пахнет от ее вот как любо! А после, как ярь взойдет, аль лед цветочками засинеет, что тут, брат... Это тебе почище пильцинов...
Тимофей не думал о деревне. Он слушал рассеянно хвалу земле и спросил:
— Что еще говорят?
— По ротам сказывают, царь хотел мужикам волю дать, а енералы ему да министры помешали. Коли этот царь помер, новый беспременно даст да так еще сделает, что господа пойдут под ружье, а мы шинели наземь побросаем. Кто захочет, станет господ муштровать и над ими командовать. Так-то. Только я начальствовать не хочу — я в деревне пахать стану и земли себе наберу до дуры, как сейчас у господ.
— Да кто это тебе сказал?
— Все толкуют. И офицеры, которые помоложе, сказывают втихомолку, которые за нас, за нижних чинов... А еще у нас толкуют так: какой царь волю даст, за такого и пойдем.
— А коли ни один не даст? — прошептал Тимофей.
— Тогда бунт, сказывают, поднимем...
Тут вспомнил Тимофей слова Рылеева: "Подождем его смерти, а в день присяги наследнику ограничим силой его самодержавие". "Неужели наступил этот час?" — подумал он.
Тимофей схватил Семушкина за руку:
— Костя, неужели бунт?
Кто-то вошел в коридор. Семушкин пугливо юркнул в дверь.
Тимофей повернул в соседний коридор. Там толпились воспитанники, стоял сам Брюн и что-то взволнованно говорил.
"Наверно, о смерти царя объявляет", — подумал Тимофей.
Оп вошел в класс. При колеблющемся унылом свете висячей лампы один из учеников зубрил, заткнув уши:
— "Вопрос. Какая была причина войны Троянской? Ответ. Причина была следующая: потомки Пелопсовы, усилившись в разных странах Пелопоннеса, не могли забыть обиду, которую учинили трояне предку их Пелопсу лишением его владения во Фригии и изгнанием из оной. Сверх того, приметили греки, что они будут иметь препятствие в плавании по Черному морю, пока трояне в силе своей пребудут, почему и ожидали... ожидали... случая".
— Э, дурак!— весело влетел в класс какой-то вихрастый мальчуган. — Чего зубришь? Государь умер! Распустят!
Император Александр I умер; только об этом и говорили в городе. Говорили шепотом — слишком много в этой кончине было таинственного. Ходили слухи, что он получил какое-то письмо с угрозами и требованиями вольностей. Поговаривали, нет ли здесь самоубийства, — Александр, мол, тяготился короной и даже высказывал мечты о мирной сельской жизни обыкновенного смертного.
Войска присягнули новому императору — Константину I, брату Александра. Это было 27 ноября. А уже 28 ноября разнеслись по городу слухи, будто Константин прислал из Варшавы к младшему брату Николаю письмо, полное самых резких выражений: делайте, мол, что хотите, с престолом, я от него отказываюсь... И вспоминали, как Константин в минуту и неудач говаривал: "На престоле меня задушат, как задушили отца, императора Павла Петровича..."
Наступили дни междуцарствия. Александр умер, Константин отказывается от престола, а Николай все еще не решается объявить себя императором.
В квартире Рылеева не закрывалась дверь: одни приходили, другие уходили, появлялись новые посетители, и, перекинувшись с хозяином несколькими фразами, спешно уходили, как солдаты, получившие боевые приказы. Члены Тайного общества готовились к выступлению. Основной план выступления был уже разработан и всеми одобрен. Но единодушия среди них по-прежнему не было. Что делать с царской фамилией? Об этом никак не могли договориться. Александр Бестужев, Оболенский, Якубович, Каховский утверждали, что "изменения без крови быть не может". Они предлагали занять Зимний дворец и уничтожить всю царскую фамилию. Трубецкой, а за ним и остальные умеренные единодушно отвергли этот план. Они сказали. что нельзя допустить солдат и чернь во дворец. Тогда решили занять Зимний дворец и арестовать царскую семью.
Рылеев согласился с этим планом, хотя он был решительным сторонником цареубийства, причем считал нужным уничтожить не только будущего царя, но и всю царствующую фамилию. Он согласился с умеренными потому, что у него был свой план. Он хотел уговорить Каховского убить царя без ведома членов Тайного общества. И этот свой "личный план" Рылеев осуществил 13 декабря. Он обнял Каховского и сказал:
— Я знаю твое самоотвержение. Ты можешь быть полезнее, чем на площади... Истреби императора!
— Для общей пользы я это сделаю, — убежденно ответил Каховский. — И не почитаю это преступлением.
Но Каховский слова не сдержал. Царя не убил.
В ночь на 10 декабря, после очередного горячего дня Рылеев вместе с братьями Бестужевыми — Николаем и Александром — вышли из дому, чтобы подышать свежим воздухом. Шли по набережной Невы, у Благовещенского моста (13). Вдали темнели леса строившегося Исаакиевского собора. Печально заиграли куранты часов Петропавловской крепости; потом медленно и уныло пробило двенадцать.
Николай Бестужев схватил Рылеева за руку, оборвав разговор на полуслове:
— Стой! Вот еще одна жертва солдатчины!
Рылеев бросился к карабкавшейся на перила фигуре в солдатской шинели:
— Куда?
Солдат пробовал вырваться:
— Пустите, барин, не замайте!.. Видно, нам, солдатам, один конец.
К Рылееву подбежал Александр Бестужев, и звонкий голос его заставил солдата опустить руки. Драгун кричал нарочито грозно:
— Дурак, зачем хочешь кормить собой рыбу, когда теперь и начнется для солдат жизнь! Надоела тебе, поди, солдатская лямка?
— Точно так, вашбродь, терпеть никак невозможно. Лучше в воду...
— Да ведь небось лет десять уже служишь? — спросил Рылеев.
— Почитай что пятнадцать, барин.
— Так скоро пойдешь домой.
— Невдомек мне слова ваши, барин... За побег, сами знаете...
— 3ачем бежать? — ввернул свое слово Александр Бестужев со свойственной ему пылкостью. - Покойный батюшка царь оставил завещание, а в том завещании написано: крестьянам воля, а солдатам сокращение службы до пятнадцати лет.
— Господи Иисусе... да где же... где та воля? - вырвалось у солдата.
Александр Бестужев продолжал:
— Воля? А ее скрыли враги ваши, царские слуги, генералы да министры скрыли  — надо им из вас шкуру выматывать, да только не удастся! Воля есть и будет вам в конце концов объявлена!.. Ступай в казармы да расскажи это товарищам!
Солдат недоверчиво улыбался, переминаясь с ноги на ногу, потом, видимо, что-то сообразил, поверил, с облегчением вздохнул, тряхнул головой и пустился бежать к казармам. Рылеев тихо засмеялся:
— А что, ведь верит! И товарищей своих заставит поверить. И все закричат: "Подать нам манифест!" Пройдемся еще. Все равно не заснуть.
Пошли мимо строившегося Исаакиевского собора, где у будки маячила фигура сторожа в солдатской шинели.
— Холодно? — спросил Николай Бестужев.
— Ничего, вашбродь, потерпим. На то и солдаты.
голос был бодрый. Сторож добавил с добродушной насмешкой:
— Как ослобонят от службы, так и отдохнем, вашбродь, и согреемся дома — - Так... так... Пятнадцать лет у тебя, поди, на исходе.
— Семнадцать всех есть. Сказывают, урезка годов будет, - сказал он несмело. - У нас про то солдаты промеж себя толкуют. А коли зря болтают, обидно будет, вашбродь...
— А вы урезки требуйте! - подхватил Александр Бестужев. - Разве против воли царя министры да генералы могут идти? Пусть царь поскорее прикажет! Поднимайтесь за свои права как один! Солдатское ружье не выдаст!
— Уж это точно так, вашбродь. У нас все говорят: коли что, генералов долой!
— Действует! — прошептал радостно Рылеев. — Эти постоят за себя... — И звонко, молодо крикнул: — Удачи тебе, служивый!
— Надо удачи, вашбродь!

7
ЗАГОВОРЩИКИ

Корпусный каток замерз, и над ним в свободное от занятий время звенели детские голоса.
Все мальчики катались в одних мундирах, без шинелей. Коньки были любимой забавой кадетов и поощрялись начальством, потому что развивали ловкость.
В стороне от катка на большой ледяной горе забавлялись салазками маленькие.
Гардемарины собрались кучкой и обсуждали события; как внутренние, так и внешние.
Беклемишев, ловкий во всех видах спорта, катался, заложив руки за спину, на блестящих новых коньках, подаренных ему Бестужевым ко дню рождения.
Сделав несколько "восьмерок", он подкатил к Найденову.
Понеслись рядом, разговаривая, а потом сели в стороне, на скамейке, как будто поправляя развязавшиеся ремни от коньков.
Беклемишев спросил:
— Ты не видал никого... оттуда, с воли?
— Был Семушкин тогда, один раз, как умер государь, — я тебе говорил... Потом еще раз заходил, вчера, и, знаешь, о чем вспоминал? Как пять лет назад в Семеновском полку случился бунт из-за того, что командир их, Шварц, был истязатель. И тогда, говорил Семушкин, многих солдат сгноили в Петропавловской крепости...
Беклемишев, медленно заматывая ремешок конька, сказал шепотом:
— Триполи вчера тоже говорил о бунте. И знаешь, о каком? В военных поселениях. Он как бы хвалил Аракчеева — это для того, чтобы наушники не разнесли по начальству. "Молодец, — сказал он, — генерал Аракчеев, быстро бунт ликвидировал, шпицрутенов не пожалел! Верный слуга этот генерал Аракчеев! Он свято выполнил волю незабвенного императора Александра". И такое сказал Триполи, что Шлиппенбах даже присвистнул.
— Что он сказал?
— А вот что: "Военные поселения будут существовать, хотя бы пришлось выложить трупами дорогу от Петербурга до Чудова". Смекнул, в чем смысл?
Помедлив, Тимофей ответил:
— Выходит так: мы его ангелом зовем, а этот ангел солдатскими трупами дорогу мостил. Выходит так... — Он сверкнул черными глазами и злобно закончил: — Ох, убил бы я его, если бы мог!
К скамейке направлялись Моллер с Шлиппенбахом. Сзади бежал Озеров и кричал:
Наш Барончик с Адмиральчиком
Ходят тихонько на пальчиках,
Пред начальством извиваются,
Подлизнуться все стараются...
Песенку сочинил Сережа Беклемишев. И Моллер и Шлиппенбах знали это, но молчали: они боялись "лихого старика".
— Ты слышал, Сережка, что сделал Адмиральчик? Сам выпросил у меня папироску, а когда его Метелка (14) поймал, признался, что это я ему дал и что у меня много папирос. Меня и оставили на завтра без отпуска.
Прежде Беклемишев вскипел бы гневом, но теперь он вяло пробормотал:
— Мало он бит!.. А тебе урок - не связывайся с дрянью...
С горы на обледенелом решете лихо скатились почти под ноги Беклемишеву и Озерову кадеты. Решето сделало плавный загиб и полетело дальше. Через минуту ребятишки копошились внизу, визжа, хохоча, толкаясь и тыкаясь красными, улыбающимися рожицами в снег.
Они скатились прямо под ноги проходившим мимо Моллеру и Шлиппенбаху, и один из малышей бессознательно схватился за ногу Барончика. Шлиппенбах покачнулся и упал в снег.
Он поднялся, бледное лицо его позеленело от злости.
— Сволочь... каналья!.. Я... я тебе покажу... Вот тебе... вот тебе!
Схватив кусок твердого иглистого снега с ледяшками, он стал им тереть лицо мальчугана.
Малыш заплакал от нестерпимой боли.
Беклемишев услышал плач и бросился к кадетам, но его кто-то опередил. Найденов бежал напрямик, через сугробы и схватил своими сильными руками Шлиппенбаха в охапку.
— Вот тебе, вот тебе... и еще, гадина! Я тебе покажу и "сволочь", и ледяшки... И еще вот получай, без отдачи!
На голову Шлиппенбаха сыпались удары кулаком. Увидев напряженное лицо Найденова, Шлиппенбах побагровел от обиды и ярости: 
— Что?! Корабельный? Хам! Ты смеешь меня... да я... Погоди: тебя выгонят из училища и пойдешь свиней пасти... Я, я... ах, черт, я скажу дяде... Хам!
Найденов одной рукой держал Шлиппенбаха за шиворот, а другой бил его, упорный, бледный, повторяя прерывистым голосом:
— Это я тебе за "сволочь", за ледяшки, за малыша... а вот еще за "хама" и за "дядю"...
Беклемишев схватил Найденова за руку с одной стороны; с другой уцепился Озеров:
— Ну, ты, медведь! Перестань, а то убьешь!
Сережа кричал:
— Перестань, я говорю! А то эта баронская копчушка богу душу отдаст, и ты попусту замараешь руки... Ступай, идиот, да смотри, ежели скажешь хоть слово, кто тебе подставил фонарь под глазом, - поймаю и убыо! Не шучу! Убить дрянь не такой уж грех! Ступай!..
У Беклемишева было очень свирепое лицо, и Шлиппенбах не заставил себя долго ждать — он убежал, вытирая кровь, струившуюся у него из носа.
Озеров хохотал во все горло:
— А где же Адмиральчик? Почему он бросил тебя на растерзание лютых корпусных зверей? Скажи ему, что за ябедничество и у него будет морда бита!.. — Озеров обернулся к Найденову: — Ну и молодец же ты! Эх, жалко, что ты партикулярный! Славно бы мы втроем зажили в корпусе!.. Что, Сережка ловко он его месил, а?
— Понятно, ловко!
— А он не тронь малышей, — тяжело сопя, отозвался Найденов.
Беклемишев, смеясь, отошел в сторону.
— Опять развязался ремешок! — сказал он нарочито громко. — "Карась", нашего полку прибыло?
— Прибыло. В наш союз записалось еще четверо: Ергольский, Племянников, Борисов и Лазарев. Они обещали работать по ротам... А что сделал у себя Найденов?
— У него, пожалуй, лучше: там человек десять — большое ядро, — шепотом отвечал Беклемишев, продолжая возиться с ремнем. — Завтра мы идем в отпуск. Скажи, что вечером, за поленницей дров, перед перекличкой, мы должны собраться, чтобы дать друг другу клятву в верности.
— Скажу всем.
Мимо промчались новые салазки с хохочущим малышами.
Беклемишев и Озеров, сняв коньки, бежали в класс, чтобы скорее приняться за уроки. Они столкнулись нос к носу с Новосильцевым и Арбузовым, которые надрывались от смеха.
— Чего ты, Арбузов?
Курносый, рыжий, всегда подтягивавший съезжавшие штаны, рассеянный и шаловливый Арбузов хохотал так, что у него дрожали слезы на ресницах.
— Ты лопнешь, — говорил ему худенький и маленький Новосильцев и сам заливался неслышным смехом.
— Тсс! Молчи, Гриша, а то кто-нибудь до нас доберется.
— Да чего вы, ошалели, что ли?
Арбузов подтолкнул локтем Новосильцева:
— Покажи. Здесь нет фискалов.
Новосильцев потянулся к высокому Беклемишеву:
— У меня "Трумф". Знаешь?
— Н-ну? Где достал? Давай сюда скорее...
Смеркалось, но у окна мальчики разбирали тетрадку. Это была рукопись неизвестного автора, — говорили, что баснописца Крылова. Это была сатира на правительство и на царя, который запутался в сетях своих советников, запустил финансы, не видел всех творящихся кругом злоупотреблений и увлекался всем иностранным, особенно немецким. Царь — болванчик, пешка в руках ловких карьеристов: его вечно обманывают, он во всем полагается на других и проводит жизнь только в забавах.
Собравшись вместе, мальчики уткнулись головами в тетрадку и читали:
— Премудрый твой отец, Вакула светлый царь,
В сенате будучи, спускал тогда кубарь,
Когда о близкой той беде ему сказали.
Все меры приняты...
По лавкам в тот же час за тактикой послали...
Дальше описывался Государственный совет, состоящий из людей, ни к чему не способных. На каждый вопрос царя в затруднительных и важных обстоятельствах ему отвечают за советников-вельмож:
— Он глух, о государь...
Он нем, он ничего не слышит,
От старости едва он дышит...
Царь спрашивает наконец:
— Ну, что же сделал, слышь, премудрый мой совет?
Ему отвечают:
— Штоф роспил вейновой, разъел салакуш (15) банку
Да присудил, о царь, во всем спросить цыганку...
— Ловко! Откуда ты достал, Арбузов?
— Молчи, Озеров, после скажу. Читайте, читайте, друзья мои, дальше. Вот здесь замечательно, когда царь жалуется, что его постигло величайшее несчастье. Читай, Сережка, вот это место, где царя спрашивают, не голод ли постиг государство.
Беклемишев шепотом прочел:
— Я разве даром царь? — Слышь, лежа на печи,
Я и в голодный год есть буду калачи.
***
— Так не война ль грозит?
— На это есть солдаты,
Пускай себе дерутся из-за платы.
Черт побери! Ведь это же наше солдатское пушечное мясо, с той лишь разницей, что за наше пушечное мясо и платы-то что кот наплакал!.. — И он продолжал:
— Проклятый паж сломал, слышь, мой кубарь,
Которым я вседневно забавлялся...
— Довольно!.. Фискалы!
— Вот она, вечная милая парочка!
В комнату входил Моллер с "адъютантом" Шлиппенбахом.
Шлиппенбах, с фонарем под глазом, подскочил к товарищам, как будто и не его били на катке.
— Чему вы смеетесь? — спросил он шепелявя.
— Удивительная незлобивость! — фыркнул смешливый Озеров. — Ему морду набили, а он лезет!
— За что морду набили? — спросил Новосильцев.
— Значит, заслужил! — отрезал Беклемишев.
А Арбузов состроил потешную рожу, принял позу собачки, сидящей на задних лапках, и просюсюкал:
— Цто по последней моде в Паризе будут носить станы задом наперед, с бантами на пузе, и это узе принято в выссем свете...
Шлиппенбах наморщил белобрысые брови и озабоченно протянул:
— У нас этого нельзя. У нас траур...
— Когда кончится траур! — засмеялся Арбузов. — Ступай и обдумай этот важный вопрос: возможно, что для начала возьмут траурные банты. А мы его обсудим без тебя, в своей компании.
— Ну, шасть под лавку! — крикнул Озеров. — Проваливай!
И когда "парочка" ушла, он схватил Арбузова за руку:
— Много у тебя таких штук, Колька?
— Есть.
— Откуда достал?
— Так у него же дядя лейтенант гвардейского экипажа, вольнодумец... и бывает у Рылеева... Какие там, братцы, разговоры! — выпалил в один дух маленький Новосильцев.
Беклемишев с Озеровым переглянулись.
— Нашего полку прибыло, — прошептал Озеров.
— И вы?.. — Этот вопрос застрял у Арбузова в горле.
— И мы...
Беклемишев нахмурился.
— Нечего тебе паясничать, Васька, — сказал он Озерову. — "И мы... и мы!.." Тут дело, а не ерунда... Слушайте: вы знаете, что толкуют по полкам?
Арбузов кивнул головой:
— В гвардейском экипаже об этом говорят не только офицеры, но и матросы.
— Разделяете?
— Еще бы! Мы за справедливость!
— Ну, вот что: ведите подсчет, кто с нами, а мы не хотим больше ходить слепыми. Ужли же мы в будущем станем подражать Овсову и другим зверям-офицерам и прибегать к шпицрутенам? Ужли же мы будем терпеть двадцать пять лет солдатской лямки? Что это за лямка? Справедливо ли деревенского парня отрывать от семейства, которое он кормит, чтобы потом его мучить, бить по морде, душить дурацкой муштровкой, шагистикой и разными артикулами? Ужли будем смотреть, как наших товарищей обходят везде, потому что они не дворяне? Или будем мириться с тем, что у нас рабы-крепостные?
— Нет, нет! — вырвался горячий шепот.
— Дадим в этом клятву!
Он торжественно поднял руку. За ним поднялись еще три руки.
— Набирайте новых членов в наш союз и поклянемся еще: все, что узнаем на воле, обсуждать вместе, всем делиться и посвятить жизнь правде и справедливости.
— Клянемся! Клянемся!
— Ежели даже нас ждет смерть?
— Клянемся!
Потом обсуждалось политическое положение России и тактика кадетов Морского корпуса. Конечно, нужно было держать крепкую связь с обиженными жизнью гимназистами и корабельными учениками...
— Гимназеры — нюни, — решил Озеров. — Они больше всего любят зубрить. Много ли у них настоящих товарищей? Вон и в нашем бунте тогда, помнишь, они праздновали труса. А корабельные — другое дело. Их учат, как и нас, лазить по мачтам. Там есть славные товарищи. Поручить вербовку Найденову — кремень парень, не сдастся. Ежели в экипажах поднимется бунт, мы с ними!
— Идет... Но только кто же у нас будет царь? — спросил Арбузов.
— А может, без царя? — вырвалось восторженно у Беклемишева.
Вопросы прыгали, как молнии в грозовую ночь.
— Там видно будет, без царя или с царем, — решил Арбузов. — От дяди я про это ничего не слыхал.
— А Аракчеев? Куда девался старый хрыч? Что про него слышно?
— Все вперед заскакиваешь, Новосильцев! — с досадой одернул Беклемишев.
Озеров интересовался другим — в самом деле, кругом творилось что-то непонятное: в России, привыкшей к гнету самодержавия, тянулось странное время междуцарствия.
На днях присягали Константину, и вдруг пронесся слух, что он отказался от престола и надо присягать Николаю. Недоумение, разговоры...
— А Аракчеева непременно повесить, — не унимался маленький Новосильцев. — И лучше, чтобы в России без царя. Да здравствует республ...
— Молчи! Овсов!
Мальчики юркнули кто куда и через несколько минут уже сидели за книжками.

8
БУРЯ

Матрос-вестовой был послан в понедельник 14 декабря рано утром директором Морского корпуса в Адмиралтейство с каким-то пакетом. Он принес пакет обратно.
— Почему ты не исполнил приказа, болван? — крикнул директор.
Матрос, вытянувшись в струнку, отвечал:
— Так что нет никакой возможности, ваш-дительство, пройтить.
— Как — нет никакой возможности? Почему?
— Потому на Сенатской площади войска и народ валом валит... Нигде не пройдешь, ваш-дительство... Сказывают: бунт.
Директор побагровел:
— Пошел вон, мерзавец!
— Есть!
Матрос повернулся налево-кругом, щелкнул каблуком и исчез, а директор заперся в библиотеке с инспектором и несколькими корпусными офицерами.
По всем зданию пошли шепоты.
Пришел матрос-истопник, бледный, перепуганный, и за пачку табаку рассказал гардемаринам:
— Только сейчас ко мне пришла тетка с Охты: говорит, едва ноги унесла... Молоко-то, кабы не замерзло, все в снег бы вылила. На Сенатской площади, где строят церковь Исаакию, сказывала: не то бунт, не то парад... А только скорее бунт — генералов на Гороховой улице перерезали.
— Кто перерезал? Где? Когда? Кто видел?..
Гардемарины французской (16) роты обступили истопника. Он махнул рукой:
— Нехорошо, коли увидят. Не знаю я ничего; что тетка сказывала, то и я... Тетка врет, и я вру...
— Да где тетка-то?
— В кухне, где же ей быть? Чуть живая со страха... Отойдите, господа, дежурный офицер идет!
— Тсс! Овсов!
Но гроза корпуса Овсов прошел спешным шагом мимо с озабоченным, даже расстроенным лицом. Он спешил в библиотеку, послав на ходу молоденького офицера угомонить расшалившихся, разбушевавшихся младших кадетов.
Все три роты гардемаринов были брошены на произвол судьбы: случилось, очевидно, что-то особенное. В классах не было занятий, по коридорам метались корпусные офицеры; все о чем-то шептались.
Рассказ истопника каким-то образом достиг до малышей, и, когда к ним пришел воспитатель, они оживленно играли в бунт, гонялись с линейками друг за другом, визжали и кричали, что режут генералов.
Воспользовавшись суматохой, группа гардемаринов сбежала в кухню, чтобы повидать тетку истопника.
Толстая охтенка сидела на скамейке, поставив около себя на каменном полу жестяные кувшины и, размахивая руками, рассказывала:
— Иду я это, родимые, по Гороховой — завсегда там господам молоко наливала, кувшин этта аль два, родимые, продашь, — а тут солдат, матушки-светы, видимо-невидимо! И на голове султаны, что трава в поле, колыхаются, и знамена что хоругви в деревне в престольный праздник, — пра слово.
— Смотри, — сказал Озеров Беклемишеву, — и корабельные здесь с гимназерами. Вот и Найденов!
У Найденова большие серые глаза блестели. Он жадно слушал.
Кругом сыпались вопросы:
— Какие солдаты? Много их?
— Какие полки?
— А я почем знаю, родимые, в солдатском деле не обучена. Солдаты и солдаты... Идут этта солдаты со своих казарм с Гороховой, видимо-невидимо, пра слово.
Тимофей подошёл в Сергею и сказал:
— Это Московский полк. Они там квартируют.
Молочница деловито расправила свой передник и продолжала медленно, степенно, чувствуя себя героиней дня:
— А после, родимые, слышу, енералов бьют. Гляжу, матушки-светы, один-одинешенек сабелькой мах-мах, ну и кто-то заверещал дурным матом, что свинья резаная!.. А после солдаты скоро этак побежали к Сенатской площади, а на снегу - кровь, пра слово, а в крови, правда, быдто енералы - обличье-то как есть енеральское... Мальчишки по улице бегут, прыгают, радуются, кричат: "Енералов бьют! Енералов бьют!" Я одного такого паршивца в синеньком халатике с помазочками, от богомаза, видно, и за ухо взяла: "Ах ты, говорю, касть этакая, тебе не радоваться об енералах надобно, а как есть плакать!"
Бабу со всех сторон теребили:
— Ну, а на Сенатской площади ты, тетка быта?
— А матросов там видела?
— Ох, голубчики, страсть такая, а я стану вам, родимые, полки разглядать! Со страху-то, пра слово, мне почудилось, быдто там со всего света полки собрались. Выстроились этта возле коня со змеею, Петровского-то (17), и штыки, и ружья что твой лес. А кругом — народ. И меня стиснули, не шелохнуться, пра слово. Спросила этта я: "И к чему солдатам енералов бить? Нешто енералы — басурманы, а у нас война зачалась?" А один паренек с пилой как заржет: "Тебя, тетка, не убьют, ты не мешаешь людям за волю бунтовать". А другие как захохочут: "Иди, бабушка, и ты с нами жестянкой по морде начальников тузить". Ахти, думаю, смерть моя пришла... Нешто на то у меня кувшины заведены, чтобы ими начальников по морде бить?
— А не слыхала ты, тетка, что кругом говорили про бунт, не слыхала? — спросил Беклемишев.
— Как же, родимый, не слыхать — слыхала... Монашка одна мне и говорит, пра слово: "Унесем-ка мы с тобой, бабушка, ноги подобру-поздорову, покелева целы. Дай молока маленечко горло промочить — заморилась я с бунтов"... Ну, и побегли. Насилу вырвались... А больше ничего не помню, родимые, дух захватило, в глазах и красно, и сине, и зелено... Как я свои кувшины только не растеряла! Вот, матушки-светы, и сейчас не отдышусь!
Мальчики выбежали из кухни во двор и тесно сгрудились. Во двор же примчался и дежурный по роте Арбузов:
— Слышали?
— Что случилось?
— Что ты слыхал?
— Скажи, скорее скажи!..
— Да ты не ломайся, Арбузов, уж верно лучше всех знаешь!
Арбузов выпалил:
— Бунт, самый настоящий бунт!
— Кто взбунтовался? Какой полк? Почему? Чего требуют?
— Несколько полков против правительства. Я слышал. Сейчас Груздев рассказывал воспитателю Шихматову. Я было послушал, а Шихматов приказал мне уйти. Но я все-таки слышал. Там Московский полк...
"Значит, и наш Михаил Александрович Бестужев!" —  пронеслось в голове у Найденова.
— Говорят, московцы убили своих генералов, которые им мешали.
— Чего же они хотят? Чего хотят? — звенел чей-то нетерпеливый голос.
— Молчи, Ергольский, сейчас все узнаем! Не перебивай — у него и так язык не очень обучен гимнастике!.. Валяй дальше, Колька!
— Я не знаю, сколько там полков на Сенатской площади, но солдат много, — продолжал Арбузов. — Говорят, Константин отказался от престола. Требуют, чтобы присягали Николаю, а офицеры многие будто стоят за Константина. И Груздев, я слышал, сказал Шихматову: "Вы говорите, князь, что требование присяги великому князю Николаю Павловичу законно, а я вот что скажу вам: Николай — фронтовик; он снова поведет Россию по указке Аракчеева, а Константин будет считаться с требованиями лучших людей государства и даст конституцию. Мы при нем вздохнем от шпицрутенов и солдатчины..." А потом меня прогнали...
— Постой, ты не слышал, там ли матросы?
— Гвардейский экипаж, говорят, целиком! И, знаете, с солдатами смешались партикулярные... Народу там видимо-невидимо, все запаслись камнями, говорят: "Не выдадим служивых, постоим за правду!"
За дровами собралась большая группа гардемаринов. Один стоял на часах.
— Господа! — начал Беклемишев. — Неужели теперь, когда солдаты поднялись, дабы сбросить гнет и идти по пути справедливости, мы будем спокойно сидеть в корпусе и не пойдем на площадь? Господа, мы не маленькие! Через год-два мы все будем офицерами. Мы должны их поддержать! Кто согласен идти на площадь?
— Я! Я!..
— Да ты постой, Сережка, дай опомниться.
— Чего там! Надо решать скорее, а то будет поздно. Неужели мы хотим, чтобы все оставалось по-старому? Чтобы Николай душил Россию вместе с Аракчеевым?
— К черту Аракчеева! Идем на площадь!
— Смотрите только, чтобы Адмиральчик с Барончиком не пронюхали!
— Ладно!.. Веди подсчет, сколько нас!
Стали считать собравшихся: восемнадцать.
Когда Беклемишев бежал через двор, его кто-то схватил за рукав:
— Сережа!
Беклемишев обрадовался:
— Тимошка, бунт! Мы собираемся на площадь...
— Сережа, знаю! И я с тобой пойду!
Беклемишев растерянно посмотрел на Найденова:
— Постой... Я должен спросить товарищей... Ведь ты все-таки не наш, не гардемарин.
Он вернулся за поленницу, где еще оставались товарищи сговариваться, как идти на площадь, как улизнуть от начальства.
— Господа, — начал Беклемишев, —к нам хочет присоединиться Тимофей Найденов, мой лучший друг...
— Корабельный! Партикулярный! — загудели голоса. — Не надо нам партикулярной сволочи!
— Партикулярных не брать! Корабельные с циркулем умеют обращаться, а не с оружием!
— И чего по пустякам задерживаешься, Сережа? Слышал, что решили! Гайда!
— Мы выбрали тебя, Озерова и Арбузова в депутаты. Смотрите, сумейте улизнуть из корпуса, а мы после удерем, если вы через два часа не вернетесь. Поодиночке улизнем.
Это говорил долговязый Ергольский.Беклемишев опять побежал через двор.
— Ну? - встретил его нетерпеливый окрик Найденова.
Беклемишев безнадежно махнул рукой:
— Ничего, брат, не выгорело: говорят, партикулярных не брать! Ты не наш, не гардемарин!
И он побежал дальше, оставив товарища одиноко стоять на льду.
Найденов задыхался от тоски и обиды. В ушах его, как оплеуха, звучали жестокие, грубые слова: "Ты не наш, не гардемарин!"
А не он ли ввел гардемарина Сережу Беклемишева в дом, где тот в первый раз услышал слова о свободе? Не он ли строил с Сережей планы будущего великой свободной страны? И не ближе ли к этому бунту он, корабельщик Тимофей Найденов, чем эти господа гардемарины? За что хочет сражаться на площади барич Беклемишев? За свои ли права? Нет. Он хочет заступиться за тех, кого угнетают. У него там, среди солдат и среди мужиков, участь которых стремятся улучшить бунтари, нет ни брата, ни отца, ни даже товарища. А у него, у Тимоши Найденова, там и родня, и земляки. Там бунтуют и за судьбу его отца-пахаря, брата-кузнеца, друга-матроса, за всех бесправных, обездоленных.
И вспомнилось Тимофею, как раз, стругая палку для игрушки Настеньке Рылеевой, он больно поранил руку, а она, как увидела на его ладони кровь, так и заплакала. Ему стало досадно, что он поранил себе руку из-за ее игрушки. И он ей сердито крикнул:
— Не твоя болячка, а моя! Чего же ты плачешь?
И теперь "болячка" была не Сережи Беклемишева и не всех этих чистеньких выхоленных кадетов, а его, Тимофея, и таких же, как он, которые ели тухлую кашу, которых не пускали на балы в "благородные" дома и которые, построив корабли, никогда сами не попадут на них в дальние страны. И еще тех, кто, научив адмиральских сынков разным премудростям, никогда не будут приняты ими в свое общество, — гимназистов. Это дети бесправных, у кого не было ни гербов, ни земель, ни громкого имени. Им надо бороться на площади за свое лучшее будущее...
И он крикнул, сдерживая злые слезы:
— Не твоя болячка, а моя! —и побежал к себе в училище.
Тимофей пришел в класс. В классе царил хаос и безначалие. Самые заядлые зубрилы забросили книжки. Воспитатели куда-то разбежались, вероятно, разузнать среди соседей-моряков о том, что творится на Сенатской площади и в Зимнем дворце.
Мальчики занимались кто чем хотел. В одном углу даже играли в чехарду. Лишь одна группа - наиболее живых - собралась у окна и толковала о том, что делается на улице. Они хотели знать, что творится за Невой. Но мудрено было разглядеть что-нибудь так далеко, в мутной морозной мгле. Нева молчала.
Найденов подошел к товарищам. Его со всех сторон обступили:
— Что-нибудь слышал новое?
— Нy, рассказывай! Ведь ты там постоянно толкаешься с франтами!
Это был насмешливый голос самого ленивого ученика Грибунина. Его давно грозили выгнать из училища за неуспеваемость, и он ненавидел первого ученика Найденова.
Раз Грибунин заплакал и сказал воспитателю:
"Ну, что же, выгоняйте меня... Пойду и утоплюсь. Вернусь домой - отчим все равно изобьет до смерти..."
Теперь, бросив обвинение в лицо Найденову, тяжелый неповоротливый Грибунин ждал, что тот размахнется и ударит его по лицу. Но Найденов сдержался. Он подошел к товарищам и сказал быстро, торопливо, коротко:
— Там гардемарины идут на площадь пристать к тем, кто бунтует. Меня не приняли. Потому - партикулярный, с циркулем, вишь, там нечего делать. Плевать, пойду без них!.. Кто хочет со мной? Кому не страшно, вали за мной!.. Грибунин, а ты?
Грибунин увальнем выкатился вперед. Он не ожидал такого исхода:
— Что же... Пойдем... Мне не страшно... Отчего ж не пойти?
— Ну, пошевеливайся, живо! Гардемарины пошли.
Вышли вперед еще двое. Один - забубенная головушка Розанов, первый силач и первый забияка в училище, и второй - его приятель, маленький хилый Юргенс, за которого силач всегда заступался.
— А ты, Варнашев?
Варнашев был отчаянный зубрила. Он любил читать на досуге о подвигах древних героев и сам рассказывал небылицы о своих подвигах: то он был с отцом в облаве на медведя, то выслеживал матерого волка "на привале", то пускался в страшную бурю один в жалкой лодчонке по бурному озеру или укрощал бешеную лошадь.
Варнашев замигал бесцветными хитренькими глазками.
— Может, ты трусишь? - поддразнил его Грибунин.
— Вот еще! Я и не такие страхи видел на своем веку. Я ничего не боюсь, но вовсе не желаю портить свою карьеру, когда через каких-нибудь два-три года я буду инженером. Это хорошо тому, кто имеет покровителей среди аристократов, — намекнул он на Найденова, — ну, а мой папенька меня на медную копейку в люди выводит. Я должен своим лбом пробивать себе дорогу. Да и почем я знаю, за что там воевать: лясы точить легко пустомелям, да как бы не променяли кукушку на ястреба!
— Ну ладно, не хочешь - не надо! Эх ты, пролаза!.. Ребята, а ну, кто еще?
Ответом было молчание. После минутного размышления робко отозвалось несколько голосов:
—с тобой.
Шестеро партикулярных крадучись выскользнули из ворот в то время, как сторож заболтался — конечно, о том же бунте — с одним из вестовых...
Мальчики зашагали напрямик через Неву, на ту сторону.

9
ЛИЦОМ К ЛИЦУ

Гардемарины тоже благополучно выбрались из ворот. Они повернули к Благовещенскому мосту и там встретились с двумя кадетами 1-го кадетского корпуса. Один из них знал Арбузова.
—Эй, куда?
— А ты?
И у гардемаринов, и у кадетов - одинаково торжественный вид. Они без слов поняли друг друга. Кадет кивнул головой по направлению к Адмиралтейству.
— И мы тоже. Я — Попов, а он — Дохтуров.
Маленький толстенький Попов знакомился.
— Беклемишев.
— Озеров.
В это время грянул выстрел.
Мальчики переглянулись, слегка побледнели.
— Стреляют, — растерянно улыбнулся Попов.
Беклемишев сказал деловито:
— Надо торопиться.
— Припустим шагу, Сережка! - крикнул Арбузов и побежал.
А за ними побежали и остальные.
Площадь была полна народу. Одних солдат собралось больше трех тысяч. Московцы, гвардейский морской экипаж, лейб-гвардии гренадеры; их штыки блестели зловещим блеском. Солдаты стояли четырехугольником, с ружьями наперевес. А за солдатами - десятки тысяч "черного люда", то есть ремесленников, мастеровых, крестьян, камнетесов со строящегося Исаакиевского собора. Этот "черный люд" рвался в бой. Многие из них обращались к офицерам-декабристам: "Отцы родные, вы бы нам ружья или какое ни на есть оружие дали". Но декабристы боялись народа. Они боялись народной революции.
И будущий император Николай боялся народа. Прежде чем приступить к военным действиям против восставших полков, он приказал генералу Орлову "разогнать чернь". Орлов бросил своих гусар в конную атаку. Но толпа без страху встретила конных, хватала за уздцы лошадей. Раза четыре эскадрон гусар шел в атаку и всякий раз обращался в бегство. Кавалерийские атаки на "чернь" были отбиты.
Вот эта активность "черни", активность, которой боялся Николай, испугала и дворянских революционеров. Поэтому декабристы всячески пресекали связь между восставшими солдатами и собравшимся на площади народом.
К солдатам подъехал тучный человек в голубой орденской ленте через плечо и в треугольной шляпе с золотыми позументами.
— Генерал-губернатор...
— Милорадович! — послышалось в толпе.
Не сходя с коня, генерал прокричал:
— Солдаты! Кто из вас был со мной под Кульмом, Люценом, Бауценом...
Вдруг раздался пистолетный выстрел, за ним еще несколько винтовочных, и генерал, раненый, сполз с лошади.
Лошадь умчалась без седока и скрылась за поворотом.
— А ты не мешайся, коли народ поднялся! Не отговаривай солдат!
Это кричит парень с железной лопатой, который утром, как всегда, вышел разгрести снег, а теперь хотел пустить в ход лопату как оружие. И пояснил Беклемишеву:
— Пущай не суются. Ноне народу слободу добывают, вот и воину за слободу объявили.
Какой-то бойкий паренек объяснял молоденькой девушке с картонкой от шляп:
— Ты, скажем, у мадамы в мастерицах служишь, шляпки делаешь, а я, скажем, седельник. А нынче мы рядом здесь — значит, должны одним делом заниматься, на подмогу солдатам. Потому служивые нас ныне от великой муки ослобождают. Тащи камни-то, дура. Картонка у тебя лубяная; выгребай оттоль шляпы, вали камней!
— Пустите меня, голубчики... — просила какая-то старушонка. — Ужасти какие!
— А ты не ходи глазеть, но коли пришла — становись под общий ранжир.
— Ха, ха, ха! Столетнюю-то под общий ранжир! Бери, бабка, из-под Исаакия, в поленнице, дрова да знай себе шибайся! Будешь солдатом!
— Ура! Ура! Константин! — гремели крики солдат. Эти крики подхватила толпа:
— Ура-а-а!
— Ура, Константин! - изо всей силы гаркнул седельник, не обращая внимания на свою соседку.
— Бунт! Убивают! Караул! - пронзительно кричала какая-то женщина.

С трудом пробивались гардемарины через толпу к московцам. Там есть знакомые офицеры. Дадут ружья, пистолеты, сабли — не все ли равно что? Только бы сражаться здесь со всеми...
В это же самое время через толпу пробивались поближе к восставшим войскам корабельные ученики. Найденов бойко пробивал себе дорогу локтями. Когда он толкнул какого-то мальчишку, тот обернулся и хотел ударить его.
— Филька! - крикнул радостно Найденов.
Широкое лицо Фильки расплылось в улыбке:
— Тьфу ты, дуй тя горой, Тимошка! Знакомый человек, а я было хотел звездануть его по чести... Так бы в морду и заехал! Оружие принес?
— Нет.
— Ну, так набирай камней. У нас здесь кто чем врага добивает. После проберемся к Исаакию - там дров видимо-невидимо! Эх, кабы не сапоги, соколом бы слетал... Знай-ка, сапоги, что колоды, — к земле тянут. Ура! Ура, Константин! — заорал он вдруг не своим голосом, зажмурясь. — Кричи "ура" Константину, Тимошка, чего же ты?
Филька чувствовал себя в толпе как дома и рассказывал:
— А мой-то Кондратий Федорович чуть живой от горловой болести пошел, знай-ка, горло-то зажомши сколько дней было, а пошел! Все пошли! Я двери бросил. Настеньке велел запереть... Пущай как хотят... Ура! Ура, Константин!.. Гляди, кого-то колошматят! Так те и надо, дуй тя горой, шмендрик гладкий, бездельный... Не учи ученых - напорешься! Ура, ура, Константин!
Несколько чуек избивали какого-то чиновника в бекешке, который открыл было рот, чтобы уговорить "православных" не бунтовать. Он защищал лицо руками и молил:
— Люди добрые, за что? Я ведь так только сказал, для порядка...
— Кричи, чернильная крыса, ура Константину! - вопил Филька и хохотал.
В толпе говорили:
— Эй ты, мозгляк, шел бы себе строчить кляузы!
— Да что вы, братцы? Я человек пожилой, степенный, я к вам по-отечески, с увещанием, потому все можно по-хорошему, с покорностью и о нуждах своих законного монарха попросить!
Молодой рабочий с пилой за плечами злобно сказал:
— А, черти чиновные, теперь как вам приспичило, так вы и лисите, а после нашего брата в бараний рог согнете. Так и бекешка: поди, сунься к нему — сколько в палате своей неправедных дел проведет; дай взятку — все тебе выхлопочет!
— Шпион! Лови, братцы! — крикнул его товарищ, тоже с пилой и рубанком, и бросился на полицейского, записывавшего что-то в записную книжку.
Шпион юркнул было в толпу, но его сейчас же смяли и выбросили уродливым комком.
Толпа все более и более возбуждалась. Налитые кровыо глаза человека с рубанком остановились на Найденове.
Они узнали друг друга. Человек с рубанком был рабочий из Адмиралтейства.
— Э, анженерчик! И ты здесь? Бери рубанок, учись им колошматить проклятущих лиходеев! Вон гляди, люди побегли за поленьями да камнями! Мы все с войсками, за бунт! Они ведь за нашу волю, за наши права. Ура, Константин!
Рабочий протянул Тимофею рубанок. На рубанке была кровь полицейского.
Неуклюжий Грибунин с трудом протискивался через толпу и, согнувшись, переваливаясь, как медведь, побежал через площадь за дровами.
Сильный, здоровенный землекоп показывал на свой лом:
— Вот только и было оружия. А проломлю им, пожалуй, башку каждому, кто против нас. Ведь за свое дело, за народное мы встали. Слыхали мы. Дали бы нам ружья, мы бы им помогли, духом бы всё переворотили!
— Верно, старина! — засмеялся какой-то маляр, перепачканный разными красками. — Как же солдатушкам нашим и не драться: ведь, значит, за свое дело стоят...
Кадеты подвигались вперед, к московцам. Перед Беклемишевым мелькнуло зпакомое лицо Михаила Бестужева. Он обрадовался и подумал: "Дядя Миша примет меня!"
Через несколько минут подростки стояли перед Бестужевым.
Беклемишев отдал честь и отрапортовал дрожащим голосом:
— Мы явились для того, чтобы испросить позволения сражаться в ваших рядах.
Он говорил официальным тоном, а у самого металось в душе с тоской и надеждой: "Дядя Миша, возьми нас! Возьми!"
Он помнил, как этот самый дядя Миша в квартире на Васильевском острове рассказывал ему про походы двенадцатого года и учил боксу. А вон там еще знакомые — Александр и Николай Бестужевы. Но до них далеко, не добраться...
Лицо Михаила Бестужева было непроницаемо.
Кадеты ждали молча, вытянувшись в струнку.
Чуть дрогнули губы офицера добродушной улыбкой. Но он сдержался и пропустил мимо ушей слова солдат:
— Ишь, волю пришли добывать, молоденькие...
— Молодцы, тоже за правду-матку хотят постоять!
— Го-осподи, давно ль из люльки, деточки!
Один сказал громче других:
— Дозвольте им, вашбродь. Я поучу насчет ружья-то...
Но Бестужев нахмурился и отвечал деловым тоном:
— Благодарю вас и ваших товарищей за благородное намерение, но вынужден отказать вам в вашей просьбе: поберегите себя для будущих подвигов.
У Беклемишева упало сердце. Но он вспомнил о дисциплине и не решился ослушаться офицера, повернулся налево-кругом, а за ним повернулись и его товарищи. Они ушли, уныло повесив головы.

***

Московцы продрогли, стоя на морозе несколько часов в одних мундирах. У солдат мучительно ныли ноги.
Уходя с площади, Беклемишев видел мельком знакомые лица, встречавшиеся в доме у Синего моста. Показались и исчезли. Что-то кричали, куда-то неслись, но что и куда - нельзя разобрать.
По площади бежал Рылеев, растерянный, негодующий, крича:
— Где же Трубецкой? Кто будет командовать войсками? Не могу же я, партикулярный! Ведь Трубецкой избран диктатором!
Он столкнулся с поэтом Вильгельмом Кюхельбекером, горячим членом Тайного общества. Огромный, нелепый, в шинели с чужого плеча, Кюхельбекер кричал что-то, размахивая пистолетом, а рядом, вооруженный двумя пистолетами, - Каховский.
Утро было сумрачное; молочный туман опускался инеем, было восемь градусов мороза.
От Дворцовой площади двигались преображенцы с артиллерией впереди. Мало-помалу к Сенатской площади стягивались войска, на которые рассчитывало правительство.
— Великий князь!
— Государь!
— Какой там государь! Государю мы присягали, Константину!
Высокая надменная фигура в мундире Измайловского полка, которого он был шефом, с маленьким семилетним сыном в объятиях — Николай. Он высоко поднимает на руках ребенка, и в его холодных стальных глазах видна жестокость. У него выступающий вперед подбородок и сильно покатый назад лоб. Фигура и лицо беспощадного римского воина. Голос звучит отрывисто:
— Охране моих верных преображенцев я отдаю моего сына, наследника престола.
— Рады стараться, ваше величество! Ура!
И вот он уже на белом коне среди преображенцев. Он старается завоевать сердца солдат.
А мороз все крепчает: тяжело стоять, тяжело дышать...
Ничего этого не видел и не понимал Найденов. Он просто пришел к заключению, что его место среди рабочих, рядом со старым приятелем Филькой.
К чему он станет просить разрешения сражаться у офицеров? Ведь они корабельщики, партикулярные. Да и доберешься ли еще до этих офицеров... Нет, уж лучше оставаться здесь с Филькой...
И Филька в этот момент сделался особенно близок ему. Филька не станет ему бросать презрительные слова "хам", "партикулярный". Филька — одна с ним ягода. 
Очевидно, и товарищи Найденова были довольны своей позицией.
Они вернулись с поленьями, камнями, кусками железа и чурками, подобранными у лесов строящегося Исаакиевского собора. 
Адмиралтейские рабочие вытащили из-за пазухи большие краюхи хлеба, разломали и поделились с мальчиками:
— Покусайте малость. Мы взяли с собой, как шли на работу. С устатку-то вот как хорошо! Перекусивши, и шибать камешками будет веселее.
Грибунин притащил с собой смешного мальчугана, перепачканного красками, в синем холщовом халате до пят. Это был ученик богомаза.
— Ну, ты, богомаз, — сказал ему Филька деловито, — знай-ка, заворачивай подол подрясника, да вот на, завяжи его веревочкой - будешь наша антиллерия! В подоле-то у тебя немало камней поместится! Пали себе "первая" по порядку, вон как там антиллеристы вопят! У нас своя антиллерия, каменными ядрами шибанемся — только сволочь сунься!
— Где товарища потерял?.. — спрашивал богомаза Грибунин.- Он, Тимошка, товарища потерял, Петьку-богомаза. А сам Федькой прозывается.
— Гляди, залепи вон той бекешке рожу красками - будет что твоя радуга... А ты и краски потерял и Петьку? - смеялся один из рабочих.
— И краски и Петьку, дяденька...
— Шибанем вон в того коня... Выше намечай, выше, в морду того, усатого, что перед фрунтом пляшет... Тоже — офицер... Не офицер, а зверь, как есть лютый зверь, краснорожий идол!
Филька кричал, размахивая руками, уже с плеча адмиралтейского рабочего. Он взобрался на это плечо, как по лестнице, маленький, юркий, деловитый.
В офицера полетели камни, брошенные детскими руками.
— У тебя, Тимошка, прицел был завсегда хорош! Шибай, шибай!.. А ты, помазок богомазный, норови тому, справа, в усища. Усища-то — что у кота!
И Тимофей тоже целился в усища офицера.
Уже темнело. Декабристы ничего не предпринимали. Солдаты мерзли без шинелей. Диктатор Трубецкой все еще не появлялся.
А за это время Николай успел собрать войска, присягнувшие ему в верности, и этими войсками он окружил восставших. Восставших войск было три тысячи, а против них Николай поставил: девять тысяч пехоты, три тысячи кавалерии и артиллерию.
— Картечью по негодяям-бунтовщикам! — отдал команду Николай.
Тремя орудиями командовал штабс-капитан Бакунин. Он повторил команду:
— Картечью по бунтовщикам!
Орудия уже были заряжены. Надо было только вложить пальник. Но солдат-артиллерист пальника не вложил.
Штабс-капитан Бакунин в бешенстве соскочил с лошади, бросился к артиллеристу:
— Не слышишь ты, что ли?
— Слышал, но это... свои, ваше благородие...
У солдата, наверно, в эту минуту мелькнула мысль, сколько по ту сторону площади приятелей-земляков, с которыми он только вчера, в воскресенье, резался в орлянку и вспоминал родную деревню.
Бакунин выхватил фитиль у артиллериста и сам сделал первый выстрел.
Восставшие солдаты не тронулись с места.
Не тронулась с места и толпа.
Первый выстрел был направлен поверх голов, в воздух. И опять что-то ухнуло, глухо, раскатисто, жутко - ядро упало в самую гущу восставших...

0

3

10
КОНЕЦ ДНЯ

Грохот шести орудий; крики и стоны; снег, окрашенный алой кровью, и там, где он растаял, вокруг упавших людей, темно-малиновый на черной земле; разметавшиеся в предсмертных муках люди...
В ответ на ядра летят камни и поленья дров, редкие пули. Обмен неравен. Падают солдаты, падают люди в чуйках, рубахах и платочках. Упали веселый седельник и девушка с картонкой рядом.
Среди этого рёва и ужаса слышался громкий окрик Михаила Бестужева:
— За мной, ребята! За мной!
Возле свалился смертельно раненый ефрейтор; солдаты перепрыгнули через него и побежали дальше. Они прыгали через многое множество распростертых тел, задевая их сапогами по лицу, наступая, а часто и падая на них в смятении. Они бежали и продолжали кричать хриплыми голосами:
— Ура, Константин! Ура! Ура-а!..
В душе у Бестужева металось безнадежное отчаяние. Он чувствовал, что битва проиграна; он мучительно сознавал, как много было сделано ошибок.
В самом начало выступления диктатором был назначен член Тайного общества — полковник князь Трубецкой. Он должен был принять начальство над войсками, но вместо этого скрылся, не вышел на Сенатскую площадь, предал товарищей. Рылеев и Иван Пущин искали его все утро и — не нашли. Остальные члены Тайного общества — молодые по чину офицеры — выжидали и бездействовали в то время, когда нельзя было терять ни минуты. План, разработанный Тайным обществом, был сорван... Московский полк прибыл на Сенатскую площадь поздно, прибыл тогда, когда сенаторы уже присягнули Николаю. Гвардейский морской экипаж и лейб-гренадеры вырвались из своих казарм с большим запозданием. Каховский, обещавший Рылееву "покончить с Николаем", обещания своего не выполнил. Якубович отказался вести матросов на Зимний дворец... Вся тяжесть руководства восстанием пала на плечи Рылеева, Пущина, Александра и Николая Бестужевых и Оболенского. Но Рылеев и Пущин, как штатские, не могли командовать войсками, а остальные, но своей неопытности, не сумели командовать...
Орудия грохотали, люди бежали.
Под адским огнем строилась новая колонна. Михаил Бестужев хотел перебраться через лед Невы до Петропавловской крепости, укрепиться там и оттуда повести переговоры с царем.
Под непрерывным обстрелом двигалась вперед колонна московцев.
Найденов не помнил, как он с Филькой и своими корабельщиками очутились на льду рядом с солдатами. Филька сказал с сожалением о своих опустевших карманах:
— Эх, беда, когда выйдут все снаряды!
У Найденова в руке был зажат все тот же рубанок, но он не знал, кого им бить. Когда со стороны неприятеля летело ядро, он не мог ему мстить взмахом рубанка.
Филька ворчал:
— Вот чертовы сапоги, дуй их горой! Кабы не мороз, скинул бы их, да и босиком гайда! Летел бы, что сокол!
Картечь то и дело вырывала из колонны все новые и новые жертвы.
Но и перед смертью способность шутить не покидала солдат.
Каждый раз, когда кого-нибудь вырывало из колонны, звучал голос какого-нибудь матерого шутника:
— Ого, без прицела!
А потом шутили, видя, как молодые солдаты с непрвычки наклонялись под визг ядер:
— Что раскланиваешься, земляк? Аль оно тебе знакомо?
Корабельщики бежали из училища в одних куртках, успев захватить только шапки, и у них зуб на зуб не попадал от холода, когда колонны вышли на лед Невы.
— Трясешься, как осиновый лист, сосулька! — говорил большой, сильный корабельщик Розанов своему маленькому приятелю Юргенсу, жавшемуся к нему. — Пятками-то дробь выбиваешь барабанную... Взял бы пример с Грибунина.
Грибунин шел как во сне. Он был уверен, что его убьют, и, когда ухал снаряд, выбивая плеши сначала в толпе, а потом в колонне на Неве, он считал, что уже умер, и с удивлением сознавал, что еще чувствует, дышит, что от дыхания его идет пар.
И так он был наполнен всеми этими безнадежными мыслями о смерти, что был уверен — все видят их в его голове, как будто она стеклянная.
И, услышав свою фамилию, он заговорил бесстрастно, тяжело ворочая языком, как будто отвечал на вопрос:
— Все одно из училища выгонят, а отчим убьет. Умирать все едино, братцы!
Ядра ухали, перелетая через лед и проламывая его толщу.
На льду выстраивалась колонна солдат. Ее, как мухи, со всех сторон облепили обыватели.
В задних рядах услышали отчаянный вопль из передних рядов:
— Тонем!
Картечь пробила лед, задела несколько человек, и они юркнули в воду.
В дыму невозможно было различить, что делается впереди.
Тускло чернели полыньи — одна, другая... В полыньях копошились окровавленные люди.
— Спасите! Тонем, братцы, тонем!
— Выруча-ай!
Ядра продолжали свистеть; полыньи становились всё шире.
Послышался зловещий треск, и возле Найденова образовалась новая громадная прорубь.
— Назад! Назад! — надрывался от крика один из плотников Адмиралтейства.
Впереди была смерть от черной пропасти Невы, позади — смерть от пушек.
Найденов пятился. Его теснили назад, дальше от страшного места.
Перед ним мелькнул знакомый затылок с огненно-рыжими волосами.
Грибунин!
Грибунин давно потерял шапку и шел, как лунатик, плохо соображая, что делает. И как лунатик, соскользнул с края полыньи в воду. Рядом с ним в черной пасти реки барахталась детская фигурка в синем халатике.
Несколько мгновений этот халатик ученика богомаза держался на воде, вздымаясь, как пузырь, но сзади напирали сбившиеся в кучу люди и падали сверху. Куча рук, ног, окровавленная куча тел барахталась в пробоинах.
— Тонем! Тонем!..
Впереди Михаил Бестужев вел сбившуюся расстроенную колонну на Васильевский остров. На льду алели багровые полосы и пятна.
Вот и противоположный берег. Впереди, совсем близко, темное здание с куполом, увенчанным фигурой женщины в шлеме с копьем в руке — Академия художеств. Только бы туда добраться!..
Но в тот самый момент, когда солдаты достигли здания, перед ними запирают наглухо ворота.
— Сбивай ворота к черту! — кричал Бестужев.
Ухают бревна, сбивая ворота, чтобы проникнуть в круглый двор.
Но один из солдат докладывает командиру, что к ним приближаются враждебные кавалергарды.
Спасение невозможно, и Бестужев беспомощно оглядывает жалкие остатки своих отрядов, толпящиеся в беспорядке вокруг.
Спасение невозможно, и он кричит сдавленным голосом:
— Спасайся, ребята, кто как может!
Солдаты бегут, но знаменосец стоит возле Бестужева неподвижно, крепко сжимая древко знамени Московского полка.
— Скажи своим товарищам, — говорит сдавленным голосом Бестужев, — что я в твоем лице прощаюсь с ними навсегда.
Знаменосец не двигается с места.
— Ты же, — продолжает Бестужев, — отнеси и вручи знамя вот этому офицеру, что скачет впереди кавалергардов. Этим ты оградишь себя от наказания.
Знаменосец — солдат, а солдат привык подчиняться, и он идет покорно по направлению к скачущему впереди кавалергардов офицеру. Вот он уже близко и дрожащими руками, бледный как смерть, протягивает ему знамя. В лице его — ни кровинки; синие губы не в силах произнести ни одного слова — в душе мечется тоска, боль и обида... Все кончено: провалилось солдатское дело...
У офицера белобрысые бачки и глаза, как мутная вода. А срезанный тупой подбородок говорит о жестокости.
Офицер смеется. Покорность знаменосца не обезоруживает его — он взмахивает саблей над головой "неприятеля" и солдат-московец падает... 
Это последнее, что видит Найденов. Солдаты бегут, бегут, и он бежит со всеми, слыша угрожающие крики, чувствуя нестерпимую боль в спине, потом в голове, как будто эту голову разбивают на тысячи кусков, чувствуя, как что-то липкое заливает ему лицо, и все продолжая бежать...
Бежать нет сил: голова кружится, зеленые круги плывут перед глазами, и всё как в тумане — люди, снег, очертания домов... И все вертится, вертится и пляшет...
Как сквозь сон, слышится голос Фильки:
— Дяденька, не могу... знай-ка, не могу... Я бы соколом да сапоги... сапоги проклятущие...
И голос мастера из Адмиралтейства, какой-то новый, хриплый, прерывистый, как у смертельно измученного человека:
— Понатужься маленько, сынок... убежим...
Все плывет и падает... Рушатся дома... А потом мягко, как в шлюпке на волнах. Кто-то подхватывает Найденова, кто-то его несет... И бегут, бегут... Потом ничего — все провалилось куда-то...

На небе загорелись звезды. Мигают, мигают, и от них еще холоднее. Страшно высоко небо, и нет у него краев. А на Неве видны черные баржи, затертые льдами. И тихо. Только издали звучит протяжно-протяжно:
— Слу-у-шай!
Это голос часового.
И где-то мигают огни. Что это за огни? Холодно. Холодно Фильке и жутко, и так, кажется, было век и будет век. Где-то в мозгу слабо теплится воспоминание о том, что было все-таки когда-то иначе, когда он, Филька, шмыгал сапогами по полу маленькой квартиры и подавал барину трубку; мечется воспоминание, как он приносил кочны кислой капусты с корочкой тонкого льда в столовую, где в клубах табачного дыма собравшиеся люди говорили и спорили. Речи этих людей вызвали его потом на площадь...
Вспомнился и широкий кожаный диван кабинета, и большие недоумевающие глаза Настеньки Рылеевой, тонкая фигурка с поднятой рукой, в которой застыла деревянная шашка:
"Какие ты глупости болтаешь, Филька! Как — чтобы не было крестьян?"
На диване так было тепло, так тепло... И тогда не ныли ноги...
Филька окоченел... Где он был? Куда пришел? Знакомое место. Сюда он иногда бегал в гости к Найденову и Беклемишеву. Верно, это корпус. Ворота немного подальше. Пойти, что ли, к воротам, постучаться? Боязно. Сторож накостыляет шею, чтобы по ночам не шлялся.
Пойти бы домой. Там тепло. Можно разуться и забраться на лежанку с синими вафлями. Прыгнет кот, замурлычет, и станет еще теплее. Да нешто уйти: ноги-то, что не свои, деревянные, не двигаются. И еще вот почему не уйти: товарища не донести.
Он, Филька, хоть и крепкий, а маленький. Ростом он всегда был маленький, да и годами не больно велик — давно ли тринадцатый год пошел? Где же ему донести Тимошку?
А Тимошка тут же, у стены корпуса, лежит, что колода. Принес его рабочий и убег. Сказывал, боязно оставаться — по улицам, вишь, патрули ходят, хватать будут тех, что бунтовал. Маленьких, говорит, не тронут. Положил к стене Тимошку. Говорит, гляди, не помер бы. А он, может, и помер. Нешто Филька знает, какие-такие бывают в этаком разе покойники? В деревне видал — они с пятаками медными на глазах. А у Тимошки глаза смотрят. Только лицо белое-белое и все в крови.
Он нагнулся к товарищу и взял его за руку. Рука была холодная, и ноги странно распластались по снегу, неподвижные, как колоды. Лицо в крови, а глаза смотрят, смотрят и не мигают, и ничего он не говорит, а только хрипит.
Холодно ему, Тимошке-то, — ведь в холщовом. На нем, на Фильке, все-таки ватная материна куртка, еще из деревни привезена.
— Холодно тебе, Тимошка?
Губы Фильки едва ворочаются.
Тимошка все молчит, только хрипит.
— Холодно, я говорю, тебе?
Ничего не отвечает, вот оказия!
Филька вспомнил деровенские гостинцы, что получал из дому, и разные самодельные игрушки, кораблики, — рукоделие все того же Тимошки, и ему стало до того жаль товарища, что он собрал все свои силы и подтянулся к нему. Он расстегнул свою куртку и старался полою ее прикрыть ему плечо:
— Теплее тебе теперь, Тимошка, теплее? Ишь, как изошел кровыо. Да чего ты на меня так глядишь, а сам ровно не видишь? Тимошка! Боюсь я!
Глаза были стеклянные, а в груди по-прежнему хлюпало, будто Тимошка захлебывался своей собственной кровью...
Фильку охватил ужас. Он приподпялся и закричал, напрягая последние силы:
— А-а-а-а!
Крик Фильки услыхал корпусный сторож, дремавший в нескольких шагах у ворот, в будке. Он прибежал и наклонился к мальчикам — в одном узнал корабельного ученика, другого он не знал.
Старик сказал с сердцем:
— Эх, робята! Где вас носило к ночи? На площади, что ли, шарахнуло... Один-то почитай замерз, а другой — в крови... да, никак, отходит...
И недолго думая он поднял Тимофея, с трудом, кряхтя, потащил его в ворота.
Филька остался было один. Его охватил ужас. На четвереньках пополз он за сторожем, юркнул за ним в ворота и потерял сознание.
Страшная ночь спустилась над Петербургом, ночь после расстрела.
На площади, где были днем войска, стояли заряженные пушки; то тут, то там виднелись пирамидки ружей, поставленных в сошники; мелькали огни костров. Возле костров грелись солдаты. В мерцающем пламени костров жутко блестели жерла пушек. Возле орудий мигали звездочки зажженных фитилей, которые были на всякий случай наготове.
Царь Николай I приказал к утру очистить улицы "от безобразия", и люди работали всю ночь: стирали следы крови, посыпали оголенные камни мостовой новым снегом и укатывали.
Уныло тащились к Неве возы, прикрытые рогожами, из-под которых торчала где рука, где ноги, а где и голова с мертвенно-бледным лицом.
Возы осторожно спускались на реку. Слышались окрики:
— Стой! Разгружай!
Поднимались рогожи; мертвецы вытаскивались на лед... И много их было — мертвецов!
— Эй, земляк, куда тащишь мундир с покойника?
— А што, ему в проруби теплота надобна? Я, поди что, четыре часа тут на морозе с лопатой убираюсь — закоченел.
— Ну ладно, бери себе мундир, а мне давай сапоги.
Солдаты и полицейские делили одежду мертвецов.
— Спускайся, родимый, не задерживайся, — Нева-матушка снесет в море! С богом!
Булькала вода. Мертвецов спроваживали под лед.
Горели костры, бросая искры; в жуткой морозной тишине гулко отдавались человеческие голоса и перекличка часовых.
Порой скрипел снег под колесами линейки дворцового ведомства. Новый царь высылал провиант для подкрепления своих защитников: белый хлеб, горячий сбитень, мясо. Аристократы, следуя его примеру, отправляли на улицы слуг с подносами, наполненными разным угощением.
По городу шла погоня за бунтовщиками. За ними гнался генерал Бенкендорф во главе шести эскадронов конной гвардии, за ними гнался генерал Орлов во главе эскадрона. Они разыскивали бунтовщиков по всем дворам Галерной улицы, вокруг Сенатской площади, на Васильевском острове и гнали арестованных на сборный пункт.
Среди стражи слышались шутки:
— Что, опять наловили мышей?
В другом месте спорили:
— Послали бы тебя ловить бунтовщиков, и ты бы тоже сделал, что мы.
— Нет, брат; вашему шефу сказали наши ребята: кто ни поп, тот батька, и кто бы ни выдергал усы, как вам выдергивали, — все равно тот аль другой. А вы? Смотри-ка, что говорили — не хотим изменять присяге! А сами после струсили. Нет, у меня хоть медный налобник, но лоб-то не медный. Ежели я сказал, пойду — так и пошел бы.
— И мы бы пошли... .
— А что же вы не шли к нам?
— А чего же вы стояли на одном месте, как будто примерзли к мостовой?..
На Петропавловской крепости часы с курантами пробили час и проиграли "Коль славен".
По Английской набережной, к великолепному светло-серому особняку австрийского посланника графа Лаваля направлялся патруль. У графа Лаваля искали его зятя, князя Трубецкого, с приказом об аресте. Но дом оказался пуст.
На другом берегу Невы, в 1-м кадетском корпусе, тоже шла горячая работа: на койках в служительской казарме лежали раненые солдаты-бунтари. Кадеты наскоро сделали им перевязки при помощи своих носовых платков и полотенец. Кадеты дежурили у них по очереди всю ночь, не думая о гневе начальства.
Среди раненых был матрос Семушкин.

11
РАНЕНЫЕ

Утро чуть брезжило. У печки французской роты гардемаринов грохнула вязанка дров. Свет ночника мешался со светом зимнего дня. Прозвенел звонок.
Мальчики начинали просыпаться.
Истопник крадучись подошел к крайней постели — он увидел на ней фигуру полусидящего гардемарина.
Сережа Беклемишев не спал всю ночь и с нетерпением ждал рассвета. Он был рад, что ночь кончилась и пришел истопник.
Эта ночь тянулась для него нестерпимо долго. Вечером со слабым Арбузовым сделалась истерика, и только могучий бас Озерова заставил его прийти в себя.
Озеров крикнул:
— Что ты, идиот, ревешь, как баба? Хочешь нас всех подвести? Станут расспрашивать... доберутся до площади.
Сережа молчал как убитый и не отвечал ни на какие расспросы товарищей.
Когда в училище кораблестроителей хватились исчезнувших мальчиков и пошли догадки и расспросы, он тоже молчал.
Вся душа его была полна обидой, ужасом и стыдом. Было невыносимо сознание, что партикулярные, которых гардемарины не приняли в свою среду, делали настоящее дело, а с ними поступили как с детьми, и все, о чем они думали, осталось мечтой.
Ночью Беклемишев несколько раз подходил к окну и смотрел на улицу: ему хотелось разглядеть во мгле, что делается за Невой.
Когда к койке его подошел истопник, он не спал.
— Барчук, а барчук... — услышал Сережа шепот, — а ведь корабельщик Найденов сыскался.
Беклемишев вскочил:
— Где? Когда? Говори скорее!
— Так что у ворот ночью тот корабельщик нашелся. И с каким-то мальчонком. Только он помер...
— Кто помер? Мальчонка?
— Не мальчонка, а корабельщик помер! Ничего никому не сказал — хрипел и помер.
Беклемишев чувствовал, что ему нечем дышать. Он схватился за сердце и молча смотрел на истопника круглыми бессмысленными глазами.
— И голова у его как есть в крови, у корабельщика-то, расколочена...
Дрожащие руки Беклемишева искали одежду.
Истопник продолжал:
— Видно, его там здорово разделали. А мальчонка, что с ним пришел, жив.
Сережа натянул сапоги:
— Где они? Где?.. Озеров, вставай, скорее, скорее!..
Но, не дождавшись товарища, он побежал за истопником в казарму служителей.
Полутемная большая казарма. В жуткой тишине сгрудились солдаты около мальчика, лежащего на спине. У него как-то неестественно разметались ноги; на осунувшемся бледном лице лихорадочно блестели черные глаза с увеличенными зрачками.
Мальчик бредил:
— Я бы тебя, Тимошка, дуй тя горой, через лед, через лед... живым духом бы провел... да вот, сапоги проклятущие...
А поодаль, на столе, лежит кто-то, весь покрытый старым, рваным сигнальным флагом, и лица его не видно.
Солдаты говорят:
— Дохтура не добудились, видно, спит.
— Он те, дохтур, поди, покойника оживит! Нет, брат, как придет курноска — тут никто не пособит.
Откуда-то взялась тонкая свечка темного воска и горела в головах у того, кто был покрыт флагом-саваном.
Сережа увидел больного мальчика и крикнул:
— Филька!
Филька не слышал. Он продолжал бродить льдом, полыньей, солдатами. Он кричал:
— Набирай камней-то... Убил руку? Не беда... не сахарный... шибайся. Эх, дуй тя горой, подсадил бы меня кто на статую со змеей, я бы с самой вышки, с головы коня, шибался... Вон тому, с усищами, все бы зенки выбил...
Солдаты шутили:
— Тоже — воин! Гляди, тебе-то чуть душеньку из тела не выбили...
Вестовой подошел к столу и приподнял слегка край флага. Показалось восковое лицо, залитое кровью, с раскрытыми стеклянными глазами. Чужое лицо. В этих стеклянных глазах Сережа не мог узнать открытого, простодушного взгляда Тимофея. Но коричневая родинка на щеке, возле уха, была его, Найденова.
Пришел наконец маленький лысый доктор, послушал сердце, грудь и пульс.
— Тимофей Найденов, ученик корабельного училища... скончался.
Он подошел к постели истопника, где лежал Филька.
Беклемишев молчал и почти равнодушно смотрел, как доктор раздевал и ощупывал Фильку, как вестовой осторожно стаскивал с Филькиных ног громадные, "проклятущие" сапоги, как пришел Груздев и с участием наклонился над мальчиком.
Доктор сказал, что Филька простужен, что у него отморожены ноги и, может быть, дело кончится горячкой.
— Долго проваляется. Да чей это мальчик, кто знает? — говорил доктор, моя руки над глиняной чашкой.
Беклемишев знал, но молчал. К его языку точно привесили гири. И к ногам, и ко всему телу... Он не мог сдвинуться с места и но спускал глаз с мигающего огонька свечки.
— Так что, ваш высокобродь, — послышался голос пришедшего для объяснения сторожа, — мальчонку я узнал: завсегда к ему, к покойному, ходил. Земляк, что ли, аль сродственник — кто его знает.
Гудели кругом голоса; солдаты говорили, что надо достать гроб и снести покойника в часовню. Над самым ухом Беклемишева гудел бас Озерова:
— Сережа, чего ты так глядишь, а, Сережа?
Беклемишев молчал. Молоточками часто-часто колотились в мозгу слова Груздева: "Этот — покойник, а другие и совсем не вернулись. Должно быть, остались там... О господи! Ведь дети! Дети пошли на площадь!.."
Он положил руку на плечо Сережи:
— Беклемишев, что ты? Чего ты так смотришь?.. Доктор, что с ним такое?
Беклемишева вспрыснули водой и дали понюхать какой-то соли. У него прошел столбняк, но появилась слабость. И было все равно: покойник, Филька, страшная площадь и то, что его не приняли в число восставших.
Он очнулся в лазарете, с компрессом на голове. Около него на табуретке сидел Груздев.
На лице Беклемишева, между бровями, появилась глубокая складка душевной боли. Ласковый шепот проник в самую душу, окаменевшую от всего того, что свалилось на нее в один день:
— Крепче, крепче, друг мой, мужайся! Тот, кто погиб в этот день, положил один камень для будущего здания свободы. Другие его достроят, и ты можешь быть одним из строителей, ежели захочешь... Пусть попытка была неудачна. Придут другие доканчивать дело, и у них будет перед глазами урок и ошибки 14 декабря... Крепись, в такой кузнице выковываются души бойцов!..
В лазарете было тепло, тихо, уютно. В окно, замазанное мелом, заглядывал тусклый свет зимнего дня. Солдат-санитар принес больным молоко, расставил по столикам и ушел. У дверей дремал больничный дядька.
Больных было только двое — маленькие кадеты. Они спали. И Беклемишеву казалось, что он один в целом мире с этим мудрым, ласковым человеком, который хочет указать ему пути жизни.
Он тихо спросил:
— А Филька? Что с Филькой? Будет он жив?
— Жив-то будет, только боюсь, что у него пропали ноги.
Выражение мягкой печали появилось на лице Груздева.
Он прошептал, отвечая на свои мысли:
— Найденов... Как он хотел много знать... Славный был мальчик...
Найденова хоронили на Смоленском кладбище. За гробом его шли не только, корабельщики, но и гардемарины, все, кроме нескольких, не желавших смешиваться с бунтарями.
Не было на похоронах никого из Бестужевых. В эти страшные дни они не думали о внуке старого Федора: им было не до него.
Тимошу похоронили, поставили над ним деревянный крест и навсегда забыли этого маленького честного бойца декабрьского восстания, положившего и свой камешек в фундамент здания народной свободы.
После его смерти внимание большей части обитателей корпуса занял Филька, которого Груздев взял к себе, в свою квартиру.
Ноги его поправились, но сначала пришлось ходить на костылях.
Стуча деревяшками, Филька ходил по казарме служителей и рассказывал своим обычным решительным тоном о том, что пережил. И мальчики любили слушать эти рассказы.
Для них Филька был герой, вынесший на своих плечах всю кампанию, и за это ему подарили коньки, приносили постоянно гостинцы и отдали все сокровища Найденова.
История Фильки осталась тайной для начальства. Казарма служителей была на стороне Фильки, а для начальства официально он был казачком Груздева.
Что-то как будто пронюхала "парочка" Моллер и Шлиппенбах, но Озеров показал им свой увесистый кулак и сказал:
— Во — видишь? Могилой пахнет. Будешь языком трепать, соберемся всей ротой и выпорем ночью — никто не узнает!
Ковыляя на костылях по казарме, Филька, не уставая, рассказывал о том, как шибались камнями, как он целился в одного офицера с усами и как хорошо "бился" покойник Тимоша.
И по-прежнему бранился:
— Эх, дуй тя горой, деревяшки! Кабы не они, я бы соколом летал. Каково-то теперь Кондратию Федоровичу — беда!
Да, Кондратию Федоровичу Рылееву было не сладко: он уже маялся в Петропавловской крепости.
В Петропавловской крепости сидели и братья Бестужевы...
Товарищи Найденова, которые были вместе с ним на Сенатской площади, точно в воду канули.
И вдруг... они появились.
Унылые, оборванные, они направились через двор в жилой корпус, но дежурный офицер их перехватил и повел к директору.
Расправа была короткая: мальчиков выдрали и прогнали из училища. Они вернулись домой: один — к отцу-приказчику, другой — к дьячку. И их обоих били, а после отдали в мелочные лавочки в обучение.

12
НОМЕР ЧЕТЫРНАДЦАТЫЙ

Петропавловская крепость. Алексеевский равелин, где содержатся самые серьезные политические преступники. Камера в восемь шагов длины; низкий потолок; небольшое окно с замазанными известью стеклами за толстой решеткой едва пропускает свет. Против окна — дверь в коридор, где мелькает тень часового.
Михаил Бестужев лежит на койке. И думает. Всему конец. Все рухнуло, все, что, казалось, было так хорошо, дружно начато.
В чем была ошибка?
Перед ним, как живые, вставали лица рядовых. Все были большей частью старики... Это они прогнали из России полчища Наполеона, это они освободил Европу от французской оккупации... И сколько их полегло в страшный день 14 декабря!
Вдруг вспомнил Михаил Бестужев первое полученное на гауптвахте оскорбление. Великий князь Михаил Павлович кричал на него и топал ногами, приказал сорвать с него офицерский мундир и сжечь его... Толстой веревкой крепко скрутили ему руки и поволокли в крепость. Старик сторож из сострадания накинул ему на плечи шубу.
В ушах все еще звучат "высочайшие" ругательства:
"Мерзавец! Негодяй!.."
Бестужев рванулся вперед, чтобы избежать удара по лицу.
Но великий князь его не ударил. Он был труслив и сам отскочил, пробормотав в ужасе:
"Хорошо ли преступник связан?"
Отныне заключенный уже не гвардейский офицер Михаил Бестужев, а просто — "№ 14", как гласит четко выписанная под бубновым тузом, по тюремной форме, цифра.
"№ 14" — зачинщик, как назвал его высочайший палач.
"Видишь, как молод, а уже совершенный злодей! Без него такой каши не заварилось бы!"
На руках и ногах — кандалы. Спертый воздух, промозглая сырость...
Стены камеры еще не просохли от наводнения, бывшего в ноябре 1824 года, на них плесень, напоминающая узоры для вышивания сестер Бестужева. Среди причудливых узоров — надписи. Бестужев повернул голову к стене, прочитал:
— "Брат, я решился на самоубийство".
А вот набросок: молодая девушка в локонах, и под портретом можно с трудом прочесть:
Ты на земле была мой бог,
Но ты уж в вечность перешла.
Молись же там, прекрасная,
Чтоб там тебя увидеть мог.
В "глазке" мелькнуло лицо часового, дверь открылась, и на пороге выросла фигура священника с крестом в руке.
"Значит, скоро конец... это исповедь перед смертью"...
Бестужев сделал попытку приподняться. Кроткий голос остановил:
— Не беспокойтесь... Лежите...
Священник опустился на стул подле койки и положил на стол карандаш и бумагу.
— Сын мой, — тихо и ласково прозвучал его голос, — при допросе ты не хотел ничего говорить. Теперь я открываю тебе путь к сердцу милосердного царя... Этот путь — чистосердечное признание.
Бестужев вскочил, потрясая кандалами:
— Постыдитесь! Неужели вы, несмотря на седые волосы, вы, служитель церкви, решились принять на себя обязанность презренного шпиона?!
— Не хотите мне отвечать? — тем же смиренным голосом отозвался священник, нисколько не смутившись.
— Не хочу. Меня уже и без вас допрашивали.
— Жалею о тебе, сын мой, — покачал головой и сокрушенно вздохнул старик. Он ушел, а Бестужев долго лежал, закрыв глаза. Вдруг — тихий размеренный стук. Что это? Неужели кто-нибудь из заключенных в камерах по соседству дает ему знак?
Он начал стучать наручниками в одну из стен. Нет ответа. Еще раз в другую сторону. Слабый ответный стук.
А вдруг там брат? Попробовать разве насвистать один мотив, известный только ему? Просвистел. Прислушался. Слабо, точно из-под земли, слышен тот же мотив. Это он, он, брат Николай! Значит, уже нет страшного одиночества, нет смерти — есть великая, всепобеждающая любовь и жизнь... И как хочется жить! Хочется именно теперь. Ведь то, что не удалось сегодня, надо сделать завтра, повторить, учтя ошибки...
— Николай! — вырвался крик из груди.
Дверь тотчас же открылась. На пороге — жандарм. Бесстрастный голос изрек:
— Если заключенный номер четырнадцатый будет кричать, его посадят в другое место.

***

Который час утра? Тихо. Бестужев осторожно постучал в стену. В ответ — такой же ритмический стук. Но только стука ему мало — хочется разговаривать с друзьями. Как это сделать?
Пришел добродушный солдат, являвшийся каждое утро умывать скованного по рукам и ногам заключенного. Как осторожно, внимательно, точно больного, мыл его этот солдат, как легко касался он натертых железом мест. Умыв заключенного, он стоял и смотрел на него с сочувствием и жалостью:
— Вы бы попросили от скуки книжку. Иные у нас просили. Вы напишите прошение.
На бумаге, оставленной священником, Бестужев написал:
"Прошу дать мне что-либо почитать".
Тот же солдат принес ему томик "Истории Государства Российского" Карамзина.
Бестужев был тронут заботой солдата. Какое у него хорошее лицо! Это ведь луч солнца во мраке каземата!
— Послушай, друг, — прошептал заключенный дрожащим голосом, полным нежности к солдату, — как твое имя?
На Бестужева поднялись печально-покорные глаза:
— Зачем, ваше высокобродие, вам знать мое имя? Я — человек мертвый...
И он отвернулся.
Мертвый человек... Так, значит, здесь мертвецы ухаживают за мертвецами... Никто из этих солдат, прислуживающих в казематах, никогда не переступит порога крепости, чтобы слух о злодейских порядках не просочился за ее стены.
Какая тоска! Надо быть мужественным. Вспомнился остроумный Лунин, товарищ по делу восстания, и его поговорка: "Бич сарказма так же сечет, как и топор палача!"
Смеяться? Презирать заточение, муки унизительных допросов, даже грядущую казнь, смеяться над смертью, но любить и верить в жизнь!

13
НА ФЛАГМАНСКОМ КОРАБЛЕ

Беклемишев с Озеровым ранней весной 1826 года были отправлены в практическое плавание в Финляндию и в начале июля вернулись в Кронштадт. Здесь оба находились на адмиральском корабле.
Судно их стояло на рейде. 9 июля, когда они хотели проситься у командира в Петербург, по всему флоту был отдан приказ оставаться на своих судах.
Ожидалось что-то необычайное. Старый адмирал Кроун, командовавший флотом, приказал никого не пускать с кораблей.
— Как ты думаешь, что случилось? — спрашивал Озеров Беклемишева.
Беклемишев коротко отвечал:
— Не знаю, но не думаю, чтобы нас ждало что-нибудь веселое.
Памятный день 14 декабря у него точно съел былую веселость. Куда девался его заразительный смех, любовь к шуткам и шалостям, даже любовь к спорту. Зимой, сказавшись больным, он забросил коньки; теперь, во время плавания, он держался особняком от товарищей, и, когда ему предлагали участвовать в складчине и неудобно было отказаться, он не приносил во время этих маленьких кутежей никакого веселья. "Лихого старика" точно подменили.
В свободное от занятий время Беклемишев читал и чутко прислушивался ко всему, что доносилось за стены училища с воли, о тех, кто томился в крепости до решения суда..
Об узниках-декабристах рассказывал ему чаще других Груздев. Но дело декабрьского восстания было окружено такой тайной, что Груздев мог мало рассказать о них своему ученику. Только слухи, толки, догадки...
Вечером 9 июля Беклемишев сидел в каюте за столом и при мигающем свете сальной свечи писал свой дневник.
В стороне несколько гардемаринов жаловались на скуку в Кронштадте.
— Черт знает, что за лето! Ни стоишь, ни плывешь.
— Погоди, выйдем в мичманы, — наплаваемся!
— Вон лейтенант Завалишин рассказывал, как весело жилось, когда он был гардемарином. В Кронштадте, говорит, их так принимали — сплошной праздник....
Беклемишев подумал: "А этот Завалишин теперь томится в каземате Петропавловской крепости".
Гардемарины укладывались спать.
— И ты бы ложился, Сережа, — сказал Озеров. — Горит свеча, товарищи станут ругаться.
— Сейчас. Допишу.
Озеров сел на койку и, разуваясь, шепотом сказал, чтобы не слышали другие:
— Ты знаешь, я думаю, это что-нибудь "оттуда".
Беклемишев сразу понял:
— И я тоже думаю. И хорошего не жду, — добавил он быстро. — От них не дождешься хорошего.
И резким движением Беклемишев задул свечу.
Легли. Лежали рядом, смотрели на мигающий свет в иллюминаторе, прислушивались к тишине и не спали.
Заснули только перед рассветом и вскочили почти одновременно, как ужаленные.
— Вставай! Довольно валяться! — будил Озеров остальных гардемаринов.
В открытый люк послышалась боцманская дудка и команда: "Всех наверх!"
Оделись торопливо и побежали на палубу. Здесь матросы уже строились в шеренгу, офицеры бегали по рядам.
Адмирал Кроун был очень взволнован. В полной парадной форме он поднялся по трапу, вытирая платком лысину, с которой струился пот.
— Уже пять часов, господа офицеры... пять часов...
Взволнованы были чем-то и офицеры.
Небо, еще с остатками розовой зари, блистало ярким золотом. Ночью шел дождь, и сквозь туман улыбалось солнце, а море на рейде отливало перламутром. Сырой воздух, забираясь под мундир, знобил утренней морской свежестью.
— На кар-ра-ул! — раздалась команда.
Матросы вытянулись и остались неподвижно стоять, как оловянные солдатики. К большому рейду подходил катер, на котором виднелись у борта несколько морских офицеров, окруженных матросами, со строгими напряженными лицами.
Катер подошел к парадному трапу флагманского корабля.
Озеров, вытянувшийся в струнку рядом с Беклемишевым, схватил его за руку.
— Сережка, ты видишь?
Беклемишев побледнел как смерть. Рука его дрожала. Он знал этих офицеров — он видел их на квартире у Рылеева: вот лейтенант Арбузов, рядом с ним — Завалишин и молоденький шестнадцатилетний мичман Дивов; а вот два брата Бестужевы — Николай и Петр, а немного поодаль — Торсон. Они в полной парадной форме, при орденах; лица у них бледные, а глаза горят. На похудевших фигурах болтаются мундиры, как на вешалках, и волосы в тюрьме отросли — у иных даже до плеч.
Все они радостно смеются, входя на судно, и слышен бодрый голос Николая Бестужева:
— Наконец-то мы видим старых товарищей и наших славных матросов! Смотрите, даже Дивов, такой мрачный в крепости, развеселился.
Осунувшееся лицо мальчика Дивова, измученного бесконечными допросами, улыбается. Он бормочет что-то несвязное. Луч солнца падает ему прямо в лицо. Он видит лес мачт и перламутровую гладь моря. И у него вырывается глубокий вздох блаженства.
— Здравствуйте, господа! Здравствуйте! Я рад вас видеть, я так рад!.. — говорит старик адмирал Кроун.
Сережа недоумевает: почему на глазах адмирала слезы? Адмирал по очереди жмет руки приехавшим офицерам:
— Я рад вас еще раз увидеть, господа, я рад...
— И мы! И мы рады наконец увидеть друг друга...
Мичман Дивов — худенький мальчик. Он поднимает глаза вверх. Там, на соседних судах, с мачт, ему кивают, машут платками, посылают приветствия.
Что это за торжество? Почему старый адмирал Кроун плачет навзрыд, закрыв лицо руками, сотрясаясь всей своей массивной фигурой? И почему вытирают глаза офицеры, и слезы катятся по лицам матросов?
Сколько людей смотрят на флагманский корабль с мачт иностранных военных и купеческих кораблей!..
— Исполнение приговора, адмирал, — услышал Беклемишев приехавшего с офицерами незнакомого человека. — И оно должно быть произведено на адмиральском судне.
Читают приговор. Слова его плывут вразбивку, плохо укладываясь в мозгу; слова звучат жестоко и в то же время как-то нелепо. Несовершеннолетнего мальчика Дивова приговорили "к смертной казни отсечением головы".
— "А по высочайшему соизволению и великой милости, — звучал бесстрастный голос чтеца, — всем вышепоименованным преступникам дарована жизнь с ссылкой в вечную каторжную работу..."
Это мальчику Дивову должны были отсечь голову, и вместо того его посадят навеки в живую могилу рудника! Беклемишев задыхался от ужаса и негодования. А незнакомый бесстрастный голос продолжал: — "Капитан-лейтенант Торсон... Капитан-лейтенант Бестужев 1-й, Николай... — и еще несколько фамилий, — Положить голову на плаху, а потом сослать в вечную каторжную работу..."
Последним в приговоре был назван Бестужев Петр.
— "Лишить чинов, с записанием в солдаты, с выслугой".
Приговоренные слушают спокойно. Они все еще, помимо воли, полны радости при виде простора моря и неба, золота солнечных лучей и привычной обстановки. Ведь так долго длилось это жуткое одиночество в казематах.
И вдруг неожиданно один из разжалованных в матросы, приговоренный только к ссылке, лейтенант Бодиско, разражается громкими рыданиями.
Завалишин повернулся к лейтенанту Бодиско и мягко спросил:
— Что с вами, Борис?
— Мне стыдно, Дмитрий Иринархович! — громко ответил Бодиско. — Мне стыдно, что приговор мне такой ничтожный и я буду лишен чести разделить с вами ссылку и заточение...
Эти слова были последней каплей, переполнившей чашу. Сережа Беклемишев закрыл лицо руками. Он не видел больше ничего, не видел, как матросы взяли ружье "под курок" и утирали кулаками слезы, струившиеся по их лицам, и никто из офицеров их не останавливал, не напоминал им о дисциплине.
— Крепись, Сережа! — услышал Беклемишев шепот Озерова.
И это слово "крепись" напомнило ему Груздева.
Он подтянулся и молча смотрел на то, как принесли груду солдатских шинелей и положили их на палубе.
Приговоренные снимали мундиры и оставались в одном белье, ежась от утреннего холода.
И опять прозвучал мягкий голос Завалишина:
— Господа, будет время, когда мы станем гордиться солдатской одеждой больше, нежели какими бы то ни было знаками отличия...
— Топить мундиры!
— Ваше превосходительство, — обратился Завалишин к адмиралу Кроуну, — разрешите не уничтожать то, что может принести людям пользу. Дозвольте отдать наше последнее имущество тем, кому мы хотим.
Старик адмирал махнул рукой, не в силах говорить.
Завалишин сказал:
— Пусть матросы заберут себе наши мундиры!
В солдатских шинелях, сшитых не по их фигурам, по-солдатски повернулись они налево-кругом и пошли тем же путем, каким пришли, чтобы отправиться на своем катере обратно в Петербург.
Долго, очень долго стояли офицеры и матросы на борту флагманского корабля. Напряженными глазами следили они за удаляющимся катером. По многим лицам текли слезы...
...Только 14 июля адмирал Кроун разрешил Озерову с Беклемишевым поехать в Петербург.
Когда они зашли к Бестужевым, там царила мертвая тишина. Старушка мать — непричесанная, в расстегнутой кофте — ходила по комнате из угла в угол и в каждом углу, остановившись на мгновение, спрашивала шепотом:
— Неужели повесили? Моего сына повесили?..
Повесили пятерых: Рылеева, Бестужева-Рюмина, Пестеля, Сергея Муравьева-Апостола и Каховского.
Их повесили 13 июля, и трупы казненных качались весь день на виселице гласиса Петропавловской крепости. Так распорядился палач Николай I.

14
КОРПУСНАЯ ДЕМОНСТРАЦИЯ

— Слыхал новость? Завтра у нас в корпусе будет царь!
Беклемишев оторвался от тетрадки. Под березой корпусного двора, золотой от осенних листьев, он объяснял младшему кадету геометрическую теорему. Он посмотрел на прибежавшего сломя голову Арбузова и нахмурился.
— Ступай, Давыдов, я тебе после объясню. Да не бойся: успеешь вовремя выучить.
Кадет ушел. Беклемишев схватил Арбузова за руку:
— Слушай, Колька, мы должны устроить царю достойную встречу.
Арбузов удивился. С тех пор как умер Найденов, прошло девять месяцев. Девять месяцев Беклемишев не принимал участия ни в каких кадетских шалостях, а с того дня, как он узнал о повешенных, он стал еще мрачнее.
И сейчас лицо Сергея не было похоже на лицо человека, задумавшего шалость.
Во дворе показался Озеров.
— "Карась"!.. — позвал его Беклемишев. — Завтра у нас будет царь.
Арбузов положил руку на плечо Беклемишеву:
— Потише орал бы про царя — вон благословенная парочка, и ушки на макушке.
Мимо прошли неразлучные Моллер и Шлиппенбах. Барончик шепелявил с увлечением:
— Никакой порядочный гардемарин не носит мундира из такого сукна, и весной, когда я выйду в мичманы, тетя фрейлина мне обещала...
Они прошли. Беклемишев сказал своим товарищам:
— Мне нужны палки и веревки. Ну, не догадались? У нас завтра будет комедия, и такая комедия, я вам скажу... — Он говорил сквозь зубы, со страшной злобой, и смуглые руки его были сжаты в кулаки. И вдруг он закончил шепотом: — В прошлом году в это время расправлялись с Тимофеем за кашный бунт. Посмотрим, с кем-то расправятся завтра...
Все трое рассыпались по разным местам в поисках палок и веревок.
В коридоре Беклемишеву встретился Груздев. У Сережи был очень возбужденный вид. И это сразу бросилось в глаза Груздеву.
Груздев давно заметил резкую перемену в Беклемишеве; мрачность и замкнутость Сергея его тревожили. Жалко было этого пятнадцатилетнего мальчика, так тяжело переносившего удары жизни.
— Верно, много бегал, что так разгорелся? — спросил он. — Это хорошо. В Англии придают большое значение играм на воздухе.
— Бегал... Очень много бегал, — солгал Сережа.
Груздев одобрительно кивнул головой: молодость берет свое!
Сергей побежал дальше.
Спешно сколачивали гардемарины из палок маленькую виселицу. Приладили к ней подставки из дощечек, прибив их гвоздями.
— А выдержит ли? — усомнился Арбузов.
— Тогда давайте привяжем по свинцовой гайке к подставкам, — предложил Озеров.
— Давай.
Привязали гайки. Виселица стала устойчивой.
Ее спрятали под лестницей.
С раннего утра следующего дня в корпусе поднялась суматоха. Матросы мели пол, и без того вылизанный накануне. Корпусные офицеры заглядывали во все углы и поминутно одергивали кадет:
— Как у тебя ворот застегнут? А руки опять как у трубочиста!.. Эй, кто там растоптал на полу мел?
Моллер и Шлиппенбах ходили, как именинники, в ярко вычищенных изящных сапогах, поминутно одергивали одежду и говорили по-французски. Кто знает, быть может, ежели обратить на себя вовремя внимание государя, в недалеком будущем это отразится и на карьере?
Вестовым было велено следить в оба за улицей, и они прилипли к окнам, дежурили и у дверей и у ворот.
Наконец послышались крики:
— Едет! Едет!
Царь направился в залу своей уверенной походкой. Там, вытянувшись в струнку, ждали его кадеты.
Вдруг увидел Николай I, что на подоконнике, против раскрытых дверей залы, стоит странное сооружение. Он сделал шаг в сторону, внимательно присматриваясь. Это была виселица. Солнце ярко освещало пять петель, повисших рядом под перекладиной.
Царь вздрогнул: ведь это было только вчера, только вчера... пять петель! Эта виселица преследует его, как призрак... Она точно пустила ростки...
В 1-м кадетском корпусе кадеты встретили его гробовым молчанием, когда он им крикнул:
— Здравствуйте, дети!
Царь резко повернулся и, не обращая внимания на взволнованные речи директора Морского корпуса, направился к выходу своим обычным фронтовым шагом, глядя вперед грозным взглядом, полным сдержанного бешенства и так хорошо известным военным. Пестрой стаей последовала за ним раззолоченная свита.
В корпусе поднялась суматоха.
— Я все узнаю!.. — кричал Овсов, топая ногами. — Весь корпус будет допрошен поодиночке!
Первыми вызвали к директору Моллера и Шлиппенбаха.
Шлиппенбах зашепелявил:
— Я видел, как шептались по уголкам Беклемишев, Озеров и Арбузов. Вот спросили и Моллера.
Немногоречивый Моллер подтвердил:
— Да, и я видел.
Позвали к директору Арбузова, Беклемишева, Озерова — всю компанию. В это время Овсов делал обыск в их вещах. В сундуке Беклемишева он нашел обрывки веревки. Моллер узнал на подставке виселицы гайки, которые у него купил Озеров еще весной для рыбной ловли.
Улики были налицо. Директор распорядился посадить Беклемишева, Арбузова и Озерова в карцер. Один только Груздев попробовал за них заступиться:
— Старших гардемаринов, почти офицеров, — и в карцер.
— Они поступили как негодяи! И ваше заступничество недопустимо! — сердито ответил директор.
Груздев замолчал.
Через три дня вывели гардемаринов из карцера.
Весь корпус был собран в той самой зале, в которой ждали царя. В гробовом молчании привели трех гардемаринов и поставили их посреди залы.
Принесли три матросские шинели.
Раздался жесткий голос директора — он прочитал приговор корпусного суда, утвержденный уже царем:
— "Гардемарины Беклемишев Сергей, Озеров Василий, Арбузов Николай за преступную дерзость, учиненную при милостивом посещении нашего корпуса государем императором всея России Николаем Павловичем, недостойны называться воспитанниками корпуса, не могут быть в среде гардемаринов — будущих офицеров, кои не должны терпеть их позорное общество, — общество, оскорбившее честь заведения, которое их воспитало. И посему, по приговору суда, они лишаются права называться гардемаринами. Приговор суда следующий: лишить прав упомянутых гардемаринов с зачислением их в матросы..."
По очереди, торопливо матросы надевали на гардемаринов солдатские шинели.
Бледное лицо Беклемишева не дрогнуло.
Он вспомнил всех тех, кого переодевали в такие же шинели на адмиральском судне, вспомнил виселицу на гласисе Петропавловской крепости и громко сказал:
— "Карась", что же, ежели нам не удалось поработать на площади, мы разделим участь тех... теперь!..
Всех трех вывели во двор. Там уже стоял возок, а возле него — бездушные фигуры жандармов.
Разжалованные гардемарины пополнили список мучеников 14 декабря.

0

4

1 Салинг — площадка на втором колене мачты, где укрепляется третье колено мачты — брам-стеньга.
2 Гардемарины— кадеты выпускного класса.
3 Старик —так товарищи называли ловкого, сильного кадета.
4 Фор-марсовые матросы выбирались на военных кораблях из самых ловких и проворных, фор-марсовый макрос работал на площадке, первой от носа мачты.
5 Флагдук — шерстяная разноцветная ткань, из которой шьются флаги.
6 Фальшфёйер — состав бенгальского огня, употреблявшегося на море, чтобы, сжигая его, показать место корабля в темные ночи.
7 Государь — Александр I.
8 Аракчеев А. А. (1769 — 1834) — жестокий временщик, всесильный любимец Александра I, управлявший Россией.
9 Шпицрутены — страшное наказание в войсках: приговоренного к шпицрутенам, обнаженного по пояс, прогоняли через два ряда солдат. Он должен был двигаться медленно, а солдаты изо всей силы ударяли его по спине палками. Наказание часто оканчивалось смертью.
10 Тали — приспособления для подъема тяжестей.
11 Форстень-штаг — толстая веревка, придерживающая переднюю мачту.
12 Стихотворение "К временщику" посвящено всесильному Аракчееву, царскому любимцу, невыносимо угнетавшему Россию.
13 Благовещенский мост — ныне мост лейтенанта Шмидта.
14 Метелка — прозвище воспитателя Метлицкого.
15 Салака, салакушка — местная мелкая рыбешка.
16 Гардемарины выбирали какой-нибудь один иностранный язык, который изучали специально; отсюда название рот: французская, немецкая и английская.
17 Памятник Петру I.

0


Вы здесь » Декабристы » ЛИТЕРАТУРА » Ал.Алтаев. Декабрята.