Декабристы

Информация о пользователе

Привет, Гость! Войдите или зарегистрируйтесь.


Вы здесь » Декабристы » ЖЗЛ » В. Колесникова. "Гонимые и неизгнанные" (братья Бобрищевы-Пушкины)


В. Колесникова. "Гонимые и неизгнанные" (братья Бобрищевы-Пушкины)

Сообщений 101 страница 107 из 107

101

"Это же детство мое!"

- Павел Сергеевич ушел от нас, - услышал он из своего далека любимый, но ставший старческим голос.

"Да, я ушел, через светлое свое детство. Чтобы узнать, все узнать! Чем помог я этой вечно страдающей земле, людям - своими муками, своим самоотречением, своей любовью несказанной. Помог ли?.."

Тебе, читатель, потомок и декабриста Павла Бобрищева-Пушкина и его друзей, отвечать на этот вопрос. Где бы ни жил ты и к какой земной нации ни принадлежал. Потому что декабристы - не российские только сыны, они дети Планеты.

"Скончался Павел Сергеевич на масленице, 13 февраля, в 3 часа дня 1865 года, - заканчивала М.Д. Францева рассказ о кончине П.С. Пушкина. - Минута смерти была очень торжественна. Чувствовалось, что совершалась какая-то невидимая тайна между душой и Богом. Тело покойного ещё долго оставалось теплым. Товарищи-декабристы, тут присутствовавшие, сами обмывали его. К 8-ми часам вечера была первая панихида, во время которой приехала сестра его с братьями. Горесть их была безгранична..."

Марья Дмитриевна не называет имен декабристов, провожавших Павла Сергеевича в последний путь. Думается, можно с уверенностью сказать, что были это самые близкие из остававшихся в живых героев 14 декабря и очень его любившие Е.П. Оболенский, П.Н. Свистунов, М.И. Муравьев-Апостол, А.П. Беляев, И.В. Киреев, А.Н. Сутгоф.

Не могли не присутствовать на похоронах сын покойного И.Д. Якушкина Евгений Иванович, жена Свистунова Татьяна Александровна, сестра Оболенского Наталья Петровна.

Н.Д. Фонвизина и М.Д. Францева воспринимались как родственницы Павла Сергеевича, сестры. Родная же его сестра, Марья Сергеевна, которую многие поколения потомков Бобрищевых-Пушкиных называли ангелом доброты и которая жизнь свою посвятила сначала больным и старым родителям, а потом братьям, видимо, трагичнее и острее всех восприняла потерю самого любимого из братьев.

Она пережила его всего на три года.

Сохранившееся письмо её к Е.П. Нарышкиной наполнено не только болью утраты, предчувствием грядущих бед - в нем трагизм гибели когда-то теплого и многолюдного родового гнезда, разоренного всего одним человеком самодержцем Николаем I.

"20 марта 1865 года

Обрадовали вы меня очень вашим письмом, почтеннейшая и многоуважаемая Елизавета Петровна. Бог вас наградит за участие ваше в нашем горьком положении. Я доехала благополучно. Тяжело было взойти туда, где я жила счастливо с моим другом, и свидеться с братьями также было нелегко, а с Николаем должна была принять веселый вид и наговорить ему разных небылиц. Он, мой голубчик, в мое отсутствие очень скучал и даже хотел ехать меня отыскивать.

И что странно, до получения моего рокового письма он, по обыкновению рассуждая сам с собою, говорит со слезами на глазах: "Ну, конечно, умер, что же делать - умер!" А потом, когда было получено мое письмо с горькою вестью, он спрашивает, со слезами же: "Ну, что получили?" Ему отвечали, что ничего не получали и даже не знают, об чем он спрашивает. Так и до сих пор ему ничего не говорим о нашем горе. Заметил, однако, что у нас в церкви поминают Павла, хотя и замаскировывают это дорогое имя несколькими именами. По временам плачет, только без нас, а между тем все спрашивает, что брат не едет.

Мы отвечаем, вероятно, зима мешает или что другое. Так время и идет, а между тем он, может быть, попривыкнет к отсутствию нашего печального друга. Вся эта обстановка горька, дорогая моя Елизавета Петровна, но что же делать, должно необходимо покориться силе Господней, она велика и свята. Кто может ей противиться и какую от того получит пользу? Понесу мой тяжелый крест с помощию Божею до тех пор, пока Господу неугодно будет снять его с меня. Это, кажется, не замедлит, ибо гланда моя не предвещает мне долгой жизни, хотя она, кажется, и поменьше стала немного, но это ничего не значит, ежели разобью эту материю в этом месте, она бросится в другие или разойдется по всем членам. Впрочем, я принимаю кровоочистительное лекарство, может быть, поможет, только долго лечиться не могу, не по моим средствам и обстоятельствам, операцию делать боюсь, и для чего это? Человек должен умереть, лечившись, и не лечившись - смерть не обойдет. Так лучше даром умереть, чем за деньги, которых нет. Вот мои ожидания, на которые с спокойствием гляжу.

Дитя мое милое Николая только жалко, лишится своей няни, впрочем, ежели Господь определит положить конец моей жизни, да будет Его святая воля, устроит и Николая, не даст ему погибнуть. Все братья любят его, не оставят его и без меня, да и теперь без братьев - что бы я стала с ним делать.

Вот как я распространилась, во зло употребляю вашу доброту, добрейшая Елизавета Петровна. Впрочем, вы сами желали, чтобы я сообщила вам все до нас касающееся. Я вот разболталась, а того ещё не сказала, что я очень рада, что гомеопатия вам помогла. Она только, неблагодарная, моему голубчику Павлу не помогла, а он так любил ее...

Приношу вам искреннее мое почтение, равно и от братьев моих, и позвольте надеяться, что уделите хотя маленькое местечко в памяти вашей навсегда уважающей вас

Марье Б. - Пушкиной".

0

102

У подножия годов 1800-х

Долгие и, надо сказать, счастливые разыскания в архивах, музеях, библиотеках Москвы, Петербурга, Сибири эпистолярного, мемуарного, литературного наследия Н.С. и П.С. Бобрищевых-Пушкиных, имена которых история навсегда скрепила определением "декабристы", завершились. Пришло время посетить их родовое имение Егнышевку, что в Алексинском районе (уезде) Тульской области (губернии). Готовясь к путешествию, я волновалась: знала, что отправляюсь в век прошлый, к самому подножию годов 1800-х. Видимо, поэтому не смутил меня современный вид пятиэтажного типового строения, где нынче дом отдыха "Егнышевка", множества домов, домиков и таинственных коттеджей на территории помещичьей усадьбы. (Позднее узнала, что масса организаций и проворных администраторов, от огромной земли бывшего имения Бобрищевых-Пушкиных "откусывая" буквально по кусочку, строили кто что и для кого сумел.)

Я настырно искала вход в век XIX. И нашла. Им оказался неплохо сохранившийся хозяйственный двор имения. Вот каким увидела я его в 1989-1990 годах.

Справа, обособившись и не потеряв горделивого вида от более полувекового небрежения коллективного владения, высился двухэтажный дом управляющего имением. Он строго глядел на большой, тоже двухэтажный, но ниже, чем он, дом прислуги. Слева начинался каретный сарай, который торцом упирался в каменный, основательной постройки погреб. Погреб венчала кокетливая башенка - её форма и оконные прорези, видимо, должны были напоминать о существовании в мире готики. Башенка эта очень украшала двор. Выше - весь двор располагался на горе и был чуть покатым - шли в ряд большая конюшня, амбары и в отдалении остатки какого-то строения - я решила, что там могла быть кузница. Но где же барский дом? Вспомнив планировку имений XVIII-XIX веков, безошибочно оказалась у двухэтажного строящегося здания на высоком фундаменте. Старожилы рассказывали: "Именно на этом месте был господский дом - только фундамент остался от него. Сам же дом в 1941 году по чьей-то инициативе, опасавшейся неприятеля (он сюда так и не дошел), был взорван. А до войны все годы советской власти в нем был санаторий для командиров Красной армии".

Дом стоял на вершине высокой горы над Окой. Подъездная - для экипажей - дорожка отделяла его от небольшой лестницы с мирно лежащими на её парапетах львами. Их вполне благодушные морды смотрели на парк. А за ними, в центре круглого и яркого когда-то цветника, располагался небольшой фонтан. Цветник с двух сторон огибали широкие и густые липовые аллеи, почти скрывая планировку огромного парка слева и справа от дома1.

Аллеи приводили к лестнице, ведущей вниз, к реке. Из окон дома, особенно с балкона мезонина, открывался чудесный вид на парк, цветник, а за ним - далеко внизу - был виден изящный изгиб Оки и заливные луга на другом, низком берегу. Виден был и тройной, как бы ниспадающий к реке зеленый каскад. На фоне низко скошенной изумрудной травы выделялись темные хороводящиеся ели, в каждом из трех каскадов четко повторявшие рондо цветника.

...В историко-этнографическом музее г. Алексина - бывшего уездного города - удалось разыскать мемуары внучатой племянницы Павла Сергеевича М.А. Крамер. Написанные несколько "рвано", не всегда хронологически выдержанные, они содержали много такого, о чем я и не подозревала.

И вот теперь я, то сидя на камне у Оки, то принимаясь ходить по берегу, жадно читала записки Марии Александровны, которые она назвала "Из семейной хроники".

Совершенным откровением стали для меня подробности родословной декабристов. Я знала (из Общего гербовника Всероссийской империи), что предок Бобрищевых-Пушкиных - тот же, что у А.С. Пушкина:

"Во дни княжения святого и благоверного Великого князя Александра Невского из Седмиградской земли выехал знатной славянской фамилии муж честен Радша. От сего Радши произошли Мусины-Пушкины, Бутурлины, Кологривовы, Неклюдовы и иные фамилии.

Потомок Радши, Григорий Александрович Пушка, имел правнука Ивана Алексеевича Бобрища-Пушкина, который был у Великого князя ловчим Тверским. Равным образом и другие сего рода Бобрищевы-Пушкины российскому престолу служили стольниками, воеводами и в иных чинах и жалованы были от государей поместьями. Все сие доказывается справками разрядного Архива и Вотчинного департамента, означенными в копии с определения Московского дворянского депутатского собрания о внесении рода Бобрищевых-Пушкиных в родо-словную книгу в 6-ю часть древнего дворянства"1. Но оказывается, в жилах Павла и Николая Бобрищевых-Пушкиных текла не одна славянская кровь. М.А. Крамер сообщает:

"В XVIII веке Павел Сергеевич, прадед моего отца, привел в семью жену из рода Баратовых. Ее отец - князь Надар Баратов - был грузин. Он приехал в Россию в свите грузинского царя Вахтанга и остался служить в России. Как многие грузины, он был долгожителем. У нас был его портрет в мундире Петровских времен, нарисованный, когда Баратову было 90 лет. У него были совершенно черные волосы и брови (не крашеные) и, по рассказам, целы все зубы. В этом возрасте у него сделался карбункул. Ему сказали, что необходима операция, иначе смерть. "Пожил, и хватит", - сказал он, отказался от операции и умер от заражения крови.

От него семья Бобрищевых-Пушкиных получила характер, свойственный южанам: горячность, вспыльчивость, способность увлекаться и типичную же для южан внешность: очень темные (у большинства черные) волосы, темные глаза, круглые брови, большой нос с горбинкой, у мужчин - густая борода".

Были в "Хронике" и некоторые подробности о родителях декабристов. Официальные источники свидетельствуют, что Сергей Павлович родился в 1760 году. О молодых его годах почти ничего не известно, но, по традиции рода, его, видимо, с раннего детства, определили в корпус. О зрелой жизни - лишь скупые строчки Формулярного списка "начальника 4-го пешего казачьего полка Тульского военного ополчения полковника Бобрищева-Пушкина февраля 20 дня 1814 года:

Полковник Сергей Павлов сын Бобрищев-Пушкин... был сержантом (1781), капитаном (1793), майором (1797), подполковником (1800) - служил в полках: лейб-гвардейском Преображенском, в конце службы - переведен в Рыльский мушкетерский полк. В Тульском ополчении был начальником 4-го пешего казачьего полка - "на службу избран дворянством, в своей губернии был командиром оного ополчения".

В графе "Участие в походах" сказано:

"В 1790 году в походе против шведов находился. В 1812 году по первом воззвании монарха дворян на службу 2 августа избран дворянством и высочайше утвержден полковым начальником 4 пешего казачьего полка Тульского военного ополчения, который полк, менее чем через 2 недели сформирован, охранял правый берег Оки от неприятеля и от мародеров", "которых немалое число поймано и доставлено к начальству. С 14 ноября выступил с полком из губернии вслед за действующею армиею".

Известно также, что Сергей Павлович участвовал в боевых действиях армии до февраля 1814 года.

И вот теперь М.А. Крамер дополняет:

"Женился Сергей Павлович поздно. В конце XVIII ве-ка, будучи уже в чинах, холостой, жил в Москве. Однажды в церкви он увидел барышню, которая ему очень понравилась. Он постарался узнать, кто её родители, а тем временем продолжал ходить в церковь и любоваться девушкой. Он узнает, что её имя Наталия. "Был у обедни у Б. Вознесенья (большой собор между Б. и М. Никитской), - писал он в своем дневнике, - видел ангела Натали"1.

Узнав, что она из дворянской семьи, "хорошей", как тогда говорили, что у её родителей есть имения в Тульской губернии и что фамилия их Озеровы, он знакомится с ними, делает предложение и получает согласие.

Свадьба происходит там же - у Б. Вознесения (в этом соборе впоследствии венчался поэт Александр Пушкин).

"Ангел Натали" оказалась, по-видимому, довольно сварливой женой, во всяком случае, сохранились рассказы, что она часто ссорилась с мужем и, забрав детей, уезжала в свою "приданную" деревню - Коростино. Через некоторое время Сергей Павлович ехал за ней, они мирились и все вместе возвращались в родовое имение Б. - Пушкина - Егнышевку. Детей у них было много. "В живых осталось 8 братьев и 3 сестры"2.

М.А. Крамер объяснила и некоторые внутрисемейные обстоятельства, в силу которых по возвращении из Сибири Павел и Николай жили в Коростине, а не в родовой Егнышевке, тем более что в старом маленьком доме Марьи Сергеевны все поместиться не могли и пришлось строить новый дом:3

"Николай Сергеевич был старший брат, ему принадлежала Егнышевка как родовое имение, переходившее старшему в роде по мужской линии. Но тут надо сказать несколько нелестных слов о моем деде Михаиле Сергеевиче. Когда братья-декабристы попали в Сибирь, Михаил Сергеевич поселился (а вернее, остался) в Егнышевке, где он и раньше жил у родителей со всей своей семьей. Семья у него тоже была большая (3 сына и 4 дочери), хозяйничать он совершенно не умел, и имение, наверно, приносило только убытки, особенно после освобождения крестьян.

0

103

Когда Павел и Николай вернулись, Михаил не отдал им Егнышевки. Николай, конечно, хозяйничать не мог, но за него мог бы хозяйничать брат Павел или Марья Сергеевна.

"Петр Сергеевич был большой правдолюбец и справедливый человек и после этого он перестал ездить в Егнышевку и с Михаилом больше не видался".

Николая, конечно, не посвящали в дела семейные, а Павел Сергеевич не только не гневался на Михаила и ни на что не претендовал, но сердечно любил его и его семью, мало того, через петербургскую родню И.И. Пущина много хлопотал о служебных делах Михаила Сергеевича, помогал в вечно запутанных финансовых проблемах младшего брата.

Не без интереса читала я пересказ М.А. Крамер уже переосмысленных, но, к сожалению, неверных семейных преданий о декабристах Николае и Павле, о непростых отношениях их племянников и племянниц, в сущности, историю угасания одной из ветвей рода Бобрищевых-Пушкиных1. Настоящим же открытием стала история егнышевского дома. Она в какой-то степени сопрягается с историей места и названием имения, хотя носит скорее легендарный, чем достоверный характер.

В старину на высоком берегу Оки хозяйничал разбойник Егныш. Он грабил проезжих и проходившие по Оке суда. Непроходимые, в основном хвойные леса были надежным укрытием не только для его шайки, но и для награбленного добра. Вот почему много лет воеводам не удавалось изловить ловкого разбойника. Видимо, где-то в середине XVII века посчастливилось справиться с Егнышем воеводе Бобрищеву-Пушкину. В награду за поимку разбойника он получил землю, которую тот захватил. Скоро на земле поселились крестьяне образовалась деревня Егнышевка, а поодаль, на самом красивом месте, обосновался воевода с семьей. Видно, к концу XVIII - началу XIX века дом воеводы обветшал, так как примерно к 1812 году, как пишет М.А. Крамер, Сергей Павлович, к тому времени уже отец шести детей, построил новый: "Дом был большой, с большим мезонином - почти полным вторым этажом. Он был построен из липы - говорят, на него пошла целая липовая роща". Это сообщение стало разгадкой моего недоумения - значит, не каменным, а деревянным был родовой дом Павла и Николая! Но его обложили кирпичом, модернизировали? Когда?

Нетерпеливо прочитала следующие страницы: они небезынтересны тоже. Описание комнат, обстановки - черты ушедшего века1. Мало того, дом был с секретом: из коридорчика верхнего этажа в чулан нижнего вела лестница - она упиралась в люк, из которого можно было попасть в подземный ход. Он шел под домом, липовой аллеей, которая заканчивалась беседкой. В яме, заросшей кустарником, рядом с беседкой был выход из подземного хода. Отсюда можно было спуститься к Оке и скрыться в густом лесу, который тянулся вдоль Оки на сотни верст. М.А. Крамер пишет, что не только семейная склонность к фантазерству руководила Сергеем Павловичем. Память о Пугачеве, о Егныше накладывалась на непростые времена, когда дом достраивался: началось наполеоновское нашествие; существовала угроза мародерства, захвата противником имения.

Угроза эта счастливо миновала и господский дом, и крестьянские избы. М.А. Крамер в раннем детстве (она родилась в 1885 году) этот дом казался серебряным: за 80 с лишним лет таким сделали его дожди и ветра, снег и солнце. А насколько он был крепок - будто стальной - узнали уже в начале ХХ века, когда его сносили и распиливали на бревна. Да, недолгая, всего около ста лет, была жизнь у красавца дома. И бесславным своим концом обязан он был племяннице Павла Сергеевича - Елене Михайловне. Да и племяннику Владимиру Михайловичу. Ему после смерти отца досталась Егнышевка полуразоренная бесхозяйственностью родителей. Он был хозяином не лучшим, а в начале ХХ века, имея большие карточные долги, продал имение купцу Алексееву (двоюродному брату К.С. Станиславского). Жена Алексеева урожденная Морозова, очень богатая и добрая женщина, много сделала для егнышевских крестьян: давала деньги нуждающимся, помогла построиться погорельцам после пожара, выстроила в Егнышевке школу и больницу, сама лечила крестьян (она окончила фельдшерские курсы). Несколько стариков до сих пор тепло вспоминают "добрую барыню", о которой слышали от родителей и которую называли не иначе как благодетельницей. Расцвела Егнышевка в эти годы. Но одна из дочерей М.С. Пушкина Елена Михайловна (в замужестве Суворова), видимо, не совсем психически здоровый человек, взяла за правило, переправившись на лодке через Оку - она жила в имении мужа Трубецком напротив Егнышевки, - приходить к дому и громко браниться, называя Алексеева "мужиком и хамом", кричать, что он не имеет права "сидеть на мебели её дедов", что стоимость мебели не входила в стоимость дома. Скорее всего в состоянии, близком к бешенству, Алексеев приказал выбросить бобрищевскую мебель из окон (не погнушалась Елена Михайловна, собрала и переправила в свой дом и разбитую обстановку), а дом разрушить. На его фундаменте построил Алексеев тот каменный, 2-этажный с вращающейся башенкой дом, снимок которого помещен в книге "Декабристы-туляки" ошибочно как дом Бобрищевых-Пушкиных.

В коллекции Алексинского музея обнаружилось фото бобрищевского дома. В музее этом много лет собирают и бережно хранят архивные, эпистолярные, мемуарные материалы, немногие вещи (из библиотеки Бобрищевых-Пушкиных здесь две книги на французском языке) декабристов-туляков1: М.М. Нарышкина, А.И. Черкасова, И.Б. Аврамова, И.В. Киреева, В.Н. Лихарева, Н.А. и А.А. Крюковых, А.Г. Непенина, В.М. Голицына, Г.С. Батенькова, Н.А. Чижова, Н.А. Загорецкого...

0

104

В свет уходящий

Я медленно поднимаюсь от Оки по каскадам бетонных лестниц - они точно повторяют деревянных своих предшественниц. Знаю, что на крыльце уютного дома из липы сидит - вечером 12 июля 1856 года - Павел Сергеевич. К ночи он напишет П.Н. Свистунову: "Я хожу по двору и сижу на крыльце по целым часам в белом балахоне. В этой деревне припомнилась мне вся моя молодость и невозвратимая потеря отца и матери, на могилах которых пришлось ещё поплакать. И грустно и отрадно было выехать в эту деревню".

Поплакал, наверно, Павел Сергеевич, зная, что никто не видит, и над тем, что так грустна его доля. "Я совсем в этом мире сирота - с 12-летнего возраста не имею приюта, да вряд ли его когда и найду", - писанное Н.Д. Фонвизиной ещё в январе 1840 года оказалось пророческим.

С ласковой грустью смотрел он в июле 1856 года на веселую подрастающую бобрищево-пушкинскую молодежь, племянников своих и племянниц. Он, старый, усталый человек, чувствовал себя чужим на этом празднике не принадлежавшей ему жизни. 30 лет назад удалили его от нее. Сидя на пороге дома, он будто отчитывался перед родным гнездом за прожитое, как никогда отчетливо понимая: стадию "современность" жизнь его миновала, и по сути она принадлежит только прошлому и будущему...

Я шла по липовой аллее к дому. В темноте белел балахон и лицо сидящего на ступеньках и задумавшегося Павла Сергеевича. Неслышно опустилась рядом.

Ночь умиротворяла: где-то в траве, кустах, на земле шла шелестящая, попискивающая, покряхтывающая жизнь. Птицы, насекомые, все ползающее и прыгающее воинство природы по обозначенному ему рангу обихаживало планету.

Долгое и почтительное мое молчание прервал он сам:

- Сколь греховен человек! Повинуясь воле Всевышнего, я все же любопытствую - хочу глянуть за завесу времени, за грань дозволенного. Что, в вашем времени жива ещё наша Егнышевка?

- Да, здесь теперь дом отдыха.

Он рассмеялся мягким, немного мурлыкающим смехом:

- Так-таки полный одним отдыхом дом? А что в доме этом делают люди?

- Они отдыхают.

- Что сие значит?

Я убоялась новых вопросов о незнакомых ему предметах и потому, смешавшись, придумала:

- Помните, что вы обычно делали после обеда?

- Да, мы курили трубки, беседовали, гуляли. Ну а во все остальное время что делают здесь люди?

- Вот во все другое время - как после обеда.

Павел Сергеевич решительно не понимал. Кляня в душе неготовность говорить языком понятий его века, с трудом объяснила, что есть "дом отдыха", и неуклюже перевела разговор на интересующее меня.

- Позвольте мне, Павел Сергеевич, поделиться раздумьями своими?

- Сделайте милость!

- Мне все не верится, что не оставили вы своих мемуаров. Не хочу верить, что и басни после 40-х годов писать перестали. Товарищи и сибирские знакомцы с восторгом говорят о познаниях ваших - больших и глубоких, прекрасных умственных способностях и сокрушаются, что применить их помешала неволя, обстоятельства, бедность. Потому-де и не написали вы трудов теологических или философских, научных и литературных. Я понимаю - тут много правды. А согласиться с ней не могу.

- Отчего же?

- Не гневайтесь, Павел Сергеевич. Знаю ваше прямодушие и говорить буду не лукавя, хотя и нелицеприятно. Думалось, например, что природа дарит гениальность большему числу людей, чем принято думать. Однако не всякий готов осознать в себе этот дар. Душа ли не созрела, или воли недостает, а может, лукавит с собой человек или нет нравственного зова работать над природными своими задатками. И может, в конце только земного пути - вовсе не бесплодного - поймет человек, каким богатством не сумел распорядиться. И уж тут разглядит он самостное свое "я", не желавшее трудиться, которое давило, третировало и в конце концов уничтожило гений. Размышляя, поняла, что несправедлив такой упрек вам, Павел Сергеевич.

- Хотя и лестно, но "гений" - высоко для меня, - остановил он меня. Способности, талант, может, и были. Особенно к математике. Не уничтожал я их - напротив, развивал, делился с другими плодами трудов своих.

- Прошу вас, не гневайтесь! Знаю, как трудно было вам с больным братом. Но и он не главная причина, и не ваше нездоровье.

- Вы что ж, нашли причину?

- Умоляю, не гневайтесь! Мысль эта мелькнула и исчезла, потом снова явилась. И уже не могла я отогнать от себя греховную эту мысль. Может быть, повинна любовь ваша?

В темноте сверкнули его глаза, он предостерегающе поднял руку, но я продолжала бесстрашно:

- По письмам к Наталье Дмитриевне, Пущину, Оболенскому я поняла: во всякий свободный час летели вы в фонвизинский дом. Все помыслы, все силы души отдавали любимой. Думается, ремесленными трудами так много занимались, что могли думать в это время о ней. Вы были так ею переполнены, что на труды литературные и научные времени не оставалось.

Он вдруг тихо рассмеялся:

- Гневаться на вас нельзя. Вы ничего не поняли. Или никогда не любили.

Я не уступала:

- Любовь - созидательна. Она - стимул твор-чества. Наталья Дмитриевна же... - Я запнулась и не решилась сказать, что думалось. - Когда ещё не любили - в Чите, Петровском, в Верхоленске, Красноярске, до рокового 1838 года, - вы писали стихи, басни. О них мнение общее: они не уступали басенному классику Крылову. А как все восхищались вашим трактатом о происхождении человеческого слова! И Паскаля перевели блистательно. А когда полюбили - перестали заниматься творчеством.

- Да, да, вы понятия не имеете, что есть любовь! И не гневайтесь! поддразнил он меня.

Я смешалась и вдруг ощутила бесконечность дистанции, нас разделявшей. Не временной, нет. Духовной. Это чувство усилилось, когда он заговорил тихо, мягко, будто размышляя вслух:

- Вы давеча сказали: "любовь созидательна". Это несомненно. Но что созидает она - вот в чем вопрос. Басни, стихи, ученые труды - это может созидать всякий, даже чье сердце спокойно. Творит разум его, возлюбивший знание. Сердце тут лишь помощник. Вам не чужда сия мысль?

- Нет, нет!

- Но истинную любовь источает сердце, и оно же любовью созидается. Любовь - творец всего доброго, возвышенного, светлого. Она - творчество души.

- Но, простите мою прямоту, вы любили без взаимности! Страсть Натальи Дмитриевны скоро прошла, вы же любили её всю жизнь. Помните, на Руси осуждение на нелюбовь всегда считалось наказанием.

- Кто же сказал вам, что она не любила?

- Но ведь вышла замуж за Пущина?

0

105

- Это земные дела, земная любовь. Я же говорю о любви в духе. Каждый человек, в чьем сердце любовь, становится маленьким солнцем для другого человека. Потому что любовь - это свет. И любящий свет из своей души переливает в душу другого - близкого ли, далекого - страждущую, мятущуюся, страдающую. Потому что способен он осознать страдания человеческие. А Наталья Дмитриевна имела такую душу - мятущуюся. Она нуждалась в утешении, поддержке, помощи в духе.

- Но сколько боли душевной приносила она вам не задумываясь! И разве история человечества не убеждает, как мало людей, для которых любовь творчество души?

- Верно. Но придет время, воспарит душа человека. Поймут люди: излучает свет только тот, кто по-настоящему служит свету. А сие значит: кто чист душою, правдив, добр, терпим и милосерден, для кого чужие страдания его страдания, ибо несет в душе своей Бога.

- Я помню - это в Евангелии от Иоанна: "Поступающий по правде идет к свету, дабы явны были дела его, потому что они в Боге сделаны". И когда прочитала, подумала: это о вас, Павел Сергеевич!

- Похвально, что Святое Писание вам ведомо. Но сколь до меня касается сия истина? В том же Евангелии от Иоанна сказано: "Не может человек ничего принимать на себя, если не будет дано ему с неба".

- Любовь к Наталье Дмитриевне дало вам небо?

- Несомненно. И не на самостную, эгоистическую потребность дало. Для созидания души!

- Ваши письма к ней - с 1838-го и до самых последних в 1862 году обнаруживают зрелость и прозорливость души вашей. Значит, это её душу вы созидали?!

- Много ли могут сообщить письма о внутреннем мире человека, особливо если за 30 лет в Сибири явилась привычка прятать мысли от официального глаза?

- Ни в одном из ваших писем - я разыскала их более двухсот - не обнаружила я слова "счастье".

- Счастье? Ну, этого слова не много найдете вы и в эпистолиях товарищей моих!

- Но у вас - ни одного! Спрашивать, были ли вы хоть несколько счастливы, неразумно?

- Отчего же? - Он задумался. - Наверно, всякое время разные предметы счастьем почитает. Но пока живут на земле люди, одинаковы будут эти предметы. Вера, любимое дело, долг - перед Отечеством, родом, детьми. Любовь, дружба, нравственные заповеди, жажда знаний, устремление к идеалу. Счастлив?.. А знаете ли что, пожалуй, я был счастлив! Конечно, арест, год одиночки в крепости, Сибирь, больной брат, его "рацейки" и буйство, бедность наша... Но помилуйте, несчастьем было бы проходить всю жизнь в свитских офицерах. Чины, почет, светское пустомелье, а потом, может быть, вздорная и капризная жена, похожие на неё дети - это закрыло бы мир и захлопнуло душу! Попросту жизнь - сон. Нет-нет. Я был счастлив! В святом деле довелось участвовать. А скольких замечательных людей я узнал, как рад их дружбе и любви ко мне! А сколькими знаниями обогатился - и тем помог другим. Хотя небольшой, но отдал долг своему народу: я лечил, помогал, советовал, спасал души слабых, заблудших, делился последним с беднейшими. Я узнал земную любовь к женщине и понял, что есть любовь вечная. Передо мною открылись духовные знания, моя душа жила полной и свободной жизнью. Ни на какую другую не променял бы я эту трудную, да, счастливую жизнь!

- А на первый мой вопрос вы так и не ответили, Павел Сергеевич!

- Почему не оставил меморий своих? На то много было причин. И те, что вы давеча обозначили, тоже верны. Однако это потеря для мира не большая. Товарищи мои много написали: и о деле нашем, и о сибирском житье, и философические труды их изрядны. Об литературных сочинениях и говорить нечего - один Александр Одоевский многих стоит. Чего же более надобно? А догадки ваши, что басен мною сочинено множество и от стихов не уклонялся, да и мемории писать намеревался - неплохи, неплохи. Но нет их - об чем же рассуждать?

- Простите, Павел Сергеевич, но если бы стали все так рассуждать, ни искусства, ни науки не было бы.

- Разве созидание, творчество венцом имеют непременно труды научные, литературные, музыкальные? Тогда бы половина образованного населения земли стала художниками, поэтами... Но право, каково было бы качество сих творений? Нет, мой друг. Создание изящных искусств я почитаю уделом и тяжким трудом очень немногих - действительно гениев. А задачей всех прочих людей на земле во все времена было жизнетворчество. Человек делает то дело, что выбрала его душа, - будь то служба Отечеству, земледелие, торговля, ремесла, служба общественная, государственная. Однако дело это ничего не стоит, оторвись человек от природы.

- Но таких людей множество и в вашем и в моем времени, - снова не удержалась я.

- К сожалению. Но поймут же когда-нибудь люди, что для потерявшего связь с природой человека невозможна гармония его души. Душа ни жить, ни расти не может, если жизнь и труд человека не соприродны. На землю мы приходим, чтобы вырастить свою душу, достичь духовной высоты - это и есть жизнетворчество. И это то единственное - не материальное, сколь ни привлекательно оно многим, - что оставляем мы в наследство потомкам, кровным и не кровным. Дух крови не имеет. Дышат и живут земля и люди запасами духовными.

- Я поняла! Я все поняла! - воскликнула я. Так громко, что стихло шуршание в траве и в листьях деревьев. - Есть светом озаренные люди. Они не всегда понимают, что светоносны. Это состояние их души. Вы были свет несущим и свет возжигающим!

Я повернулась к Павлу Сергеевичу и не увидела его. Светлое пятно плавно проплыло к липовой аллее, а потом маленькой и яркой - как звездочка - точкой стало удаляться к Оке и вверх, вверх.

- Значит, и в свет уходящим! - не то подумала, не то сказала я вслух.

Я сидела на бревне у недостроенного дома из красного кирпича. Ночная прохлада становилась все более ощутимой, пернатые все громче и смелее рассказывали друг другу о заботах предстоящего утра. Близился рассвет - ещё одного дня, ведущего к веку двадцать первому.

0

106


Приложение

Сергей Соломин

Безумный декабрист

(ПАМЯТИ Н.С. БОБРИЩЕВА-ПУШКИНА)1

I

Когда я вспоминаю Н.С. Бобрищева-Пушкина, сошедшего с ума в ссылке и дожившего последние годы свои по соседству с нашим родовым имением, где я родился и вырос, в моем воображении встает одна и та же картина.

Летний день. На небе ни облачка. Все залито золотистым светом. Томительно жарко, и даже мы с сестрой предпочитаем оставаться в прохладных комнатах большого помещичьего дома. Нет охоты гулять, бегать и резвиться. Ленивая истома овладела всей природой и людьми. Едва бродят сонные куры. Чувствительные индюшки совсем ослабели, забились под навес сарая, раскрыли клювы и тяжело дышат. Чуткая и злобная собака, услышав грохот проезжающей мимо пустой телеги, высовывает голову из-под амбара, куда загнал её невыносимый зной, хрипло гавкает раза два и вновь ложится с высунутым ярко-красным языком.

В саду затих вечный птичий гомон. Только ласточки чертят по-прежнему синеву неба в неустанных заботах о прокормлении семейства да высоко-высоко плывет непо-движно в воздухе ястреб и терпеливо ждет мгновения, чтобы камнем упасть на истомленную жарою и забывшую об опасности птичку.

Купаются в горячих волнах солнечных лучей нарядные насекомые. Блестят стеклянными крыльями стрекозы, мелькают нарядные бабочки, и с цветка на цветок перелетают пчелы. А в траве лужаек бесконечно напевают кузнечики, с усердием наемных скрипачей, ожидающих не похвалы, а подачки и угощения.

Не боится солнца и пчельник, весь седой, заросший волосами до самых глаз, все же сохранивших молодой блеск. Он проходит без шапки, в белой рубахе и босиком, по широкому двору и радуется летнему зною, согревающему его старое тело...

Мы, дети, сидим в угловой комнате мезонина, слушаем, как тетка мерно читает сказку Андерсена о стойком оловянном солдатике, прекрасной бумажной танцовщице и злой крысе, и с трепетом ожидаем, чем разрешится эта страшная драма.

Но тетка прерывает сказку на самом интересном месте, закуривает папиросу и смешно раздувает щеки, когда затягивается дымом. Чтобы не мучить нас табачным запахом, она идет к окну, и струйки голубоватого дыма улетают от едва заметного движения воздуха...

- А Николай Сергеевич опять приехал, - раздается от окна, и мы с сестрою спешим смотреть.

У ограды двора привязана совсем отжившая свой век понурая лошаденка, запряженная в дрожки.

Всем нам хорошо знакома эта упряжка, на которой свободно, без призора разъезжает Бобрищев-Пушкин. И если он долго не появляется в нашей усадьбе, старшие беспокоятся, хотя визит сумасшедшего никому, конечно, не доставляет удовольствия.

- Что это не едет Николай Сергеевич, не заболел ли?

И обыкновенно оказывается, что он действительно был "болен", т. е. к нему возвращались буйные припадки, после которых он не скоро оправлялся.

Я ребенком знал, что Николай Сергеевич сумасшедший, но не ясно представлял себе, в чем тут дело. У нас в доме также был душевнобольной, мой дядя, но он, впавший в идиотизм, вечно жующий корку хлеба или выпрашивающий папиросу, грязный и противный, нисколько не походил на гордую, почти величественную фигуру безумного декабриста.

Как сейчас вижу его расхаживающим по большому залу. Память моя плохо сохранила черты лица, но почему-то до мелких подробностей помню фигуру и одежду. Высокий и довольно плотный, держащийся преувеличенно прямо, он был одет в неизменный поношенный сюртук, сильно засаленный на груди. Многих пуговиц недоставало, и на их местах висели ниточки.

Но особенно детское мое любопытство занимал трехцветный, тоже весьма поношенный шарф, повязанный поясом сверх сюртука. Гораздо позднее я узнал, что это был знак достоинства депутата "всероссийской республики".

Я притаивался вместе с сестрой где-нибудь у дверей, и оба мы смотрели, как движется взад и вперед высокая фигура. Николай Сергеевич, приехав к нам, привязывал свою лошадку, равнодушную ко всему на свете, входил в дом через обычно незапертые двери и начинал свое бесконечное хождение по залу. Случалось, что к нему так никто и не выходил, и он преспокойно удалялся, отвязывал лошадку и трусцой отправлялся домой.

Это хождение, из которого и состоял часто весь визит, разнообразилось иногда встречей с моим дядей, тоже нередко прогуливавшимся по анфиладе парадных комнат. Оба сумасшедших ходили обыкновенно в разных направлениях и при встречах не скрывали глубочайшего друг к другу презрения, отворачиваясь и насмешливо усмехаясь...

Общий душевный недуг не сближал этих людей, а, напротив, заставлял каждого из них открыто выставлять свое умственное превосходство, скрывая тщательно собственное убожество.

Когда появлялась моя мать, Николай Сергеевич подходил с приемами стародавней кавалерственности, расшаркивался и целовал ручку. А иногда и вручал букетик полевых цветов или пучок клубники, собранной по дороге. К отцу моему относился он равнодушно, даже отчасти враждебно, а на нас, детей, вовсе не обращал внимания.

Бесед, в строгом смысле этого слова, он не вел, но говорил афоризмами, иногда в ответ на вопросы, чаще просто когда вздумается.

Приглашенный к столу, Николай Сергеевич старался держать себя, как принято в лучшем обществе, и скрывал свой волчий аппетит, свойственный почти всем сума-сшедшим. Его корректность не оставалась без влияния и на моего дядю, обычно нечистоплотного до омерзения, почему и сажали его за отдельный столик в углу. Но в присутствии Бобрищева-Пушкина дядя вспоминал, что и он носил когда-то военный мундир и знал тонкое обращение. Поэтому, подходя к столу за третьим стаканом месива, состоящего из белого хлеба, размоченного в чае с молоком, дядя просил с особою изысканностью:

- Дозвольте мне ещё стакан композиции.

Но вот солнечный день понемногу смягчился предчувствием наступающего вечера. Мы пристаем к матери позволить заложить долгушу, как называлась у нас большая старинная линейка, и съездить в лес за ягодами или грибами.

Долгуша - это настоящий Ноев ковчег. Длинная, длинная. На продольных сиденьях спина со спиною усаживалось человек двадцать, а кроме того, было ещё место около кучера и сиденье сзади, на котором могло усесться трое. Это место занимал по собственной охоте Николай Сергеевич и сидел всегда один, не терпя близкого соседства.

Долгуша наполнялась молодежью. Садились старшие дети, мы, маленькие, с сестрой, молодая прислуга. Но общий надзор доверялся тетке, смертельно боявшейся лошадей и вылезавшей на каждом пригорке, хотя две белые лошади, с трудом тащившие допотопный экипаж, давно забыли по старости лет о молодых порывах и вольнодумстве, а при малейшем подъеме просились в чистую отставку, так что тетка, боявшаяся, что лошади начнут бить, и настаивавшая, чтобы все слезли, делала большую услугу бедным заслуженным ветеранам, когда-то возившим отца и мать в дни их молодоженства.

Николай Сергеевич, усевшись на свое обычное место, не принимал ни малейшего участия в этой кутерьме.

Сидел, нахохлившись, копной и бормотал что-то про себя, отрывисто и быстро выпуская слова. На коленях держал большой, старый дождевой зонтик, с которым никогда не расставался. На остром конце был прикреплен проволочный крест, сбивавший с толку непосвященных.

- Что это у вас, Николай Сергеевич?

Часто тот ограничивался в ответ одним сердитым бурчанием, но иногда соблаговолит и разъяснить:

- Это моя походная церковь.

Я не знаю, служил ли зонтик для обыкновенной цели. Значение его было скорее символическое, и он распускался в разных случаях жизни. В "походную церковь" Николай Сергеевич удалялся в силу духовной потребности. Будучи человеком религиозным, он иногда нуждался в уединении и, не стесняясь присутствием людей, распускал зонтик. Из-под шатра этой скинии раздавалось затем пение псалмов, и в эти минуты уже нельзя было обращаться ни с чем к Николаю Сергеевичу. Или не ответит вовсе, или не на шутку рассердится, что ввиду его, хотя и редких, буйных припадков было небезопасно.

Случалось, что во время поездки на долгуше он внезапно поднимал зонтик и с треском раскрывал его. Я принимался обыкновенно хохотать и не прочь был по мальчишескому озорству подразнить сумасшедшего, но меня, конечно, удерживали старшие.

Несомненно, однако, что удалению под "походную церковь" придавался и иной смысл, в некотором роде политической демонстрации. Николай Сергеевич терпеть не мог чиновников, особенно в фуражках, с кокардами, исправника, станового, полицейских и, увидев их где-нибудь, хотя бы в чужом доме, сейчас же прибегал к своему зонтику. Накрывшись, он ходил перед ненавистными ему людьми с явным вызовом и уже не пел псалмов, а сердито бурчал что-то крайне осудительное.

Резко высказанное мнение, несогласное с республиканскими убеждениями бывшего члена Южного общества, вызывало также демонстративное хождение под шатром.

С зонтиком своим Николай Сергеевич не расставался и в храме, во время богослужения.

Некоторые возгласы ектеньи вызывали недовольство в больном, мятежном духе декабриста, и он в эти моменты находил нужным удаляться в собственную "церковь", т. е. раскрывал зонтик. Это было уже нарушением благочиния в храме и могло послужить материалом для не-одобрительного полицейского доклада по начальству, так как Николай Сергеевич вместе с братом состояли под надзором.

Но и сельский священник, духовный отец декабриста, и местные власти относились к бедному безумцу снисходительно и не делали шума из-за его выходок.

А народ, не вникая в смысл поступков сумасшедшего, просто жалел:

- Блаженненький...

В одну из поездок на долгуше в лес, помню, случился большой переполох. Тетка моя страшно боялась волков. Никакие убеждения, что они безопасны для человека летом и в одиночку, не действовали, и для охранения брался на всякий случай большой колокольчик, так как в доме нашем существовало убеждение, что волки пугаются звона.

Однажды все мы гурьбою возвращались к долгуше с кузовками и корзинами. Тетка шла впереди, предводительствуя отрядом, и зорко оглядывала окрестности, а Николай Сергеевич шествовал в арьергарде со своею "походною церковью".

Вдруг на полянке, шагах в двухстах от нас, показался зверь. Большой, серый, с опущенной головой.

- Волк!

Тетка так и присела. Бледная, с широко раскрытыми глазами, она достала из ридикюля трясущимися руками колокол и зазвонила. Отряд наш остановился в ожидании нападения, хотя по совести мы, молодые и маленькие, не очень боялись.

Николай Сергеевич счел нужным выступить на сцену и проявить себя. Но сделал это, конечно, по-своему. Он подошел к тетке и отчеканил с укоризной:

- Обман чувств, обман зрения от человеческого размышления. Это все равно когда человек едет на лодке, то ему кажется, что лодка стоит, а берега плывут.

И был прав: волк оказался самой мирно настроенной собакой.

0

107

II

Николай Сергеевич был влюблен в мою мать.

Чувство это было, конечно, вполне платоническое, но, сверх того, оно, преломляясь в призме больного мозга, принимало совершенно своеобразный характер.

Дело в том, что он додумался до полного отрицания брака, но не в смысле требования гражданского брака или свободы отношений между мужчиной и женщиной, а просто отрицал самый факт. Супружеское сожитие определял одной фразой:

- Они вместе Богу молятся.

Причем всякое представление о физическом общении исключалось, как вообще не существующее на свете.

Николай Сергеевич не терпел никаких циничных намеков и нескромных разговоров и, услыхав что-нибудь подобное, тотчас раскрывал "походную церковь".

Конечно, при таком взгляде на отношения двух полов ему трудно было объяснить себе появление на свет детей. Но и здесь особый ход мыслей безумца давал выход. Так, например, когда были возвращены братья Бобрищевы-Пушкины из ссылки и познакомились с нашим семейством, у моих родителей было только двое детей. Их Николай Сергеевич признавал. А меня с младшей сестрой, родившихся уже за время посещения Николаем Сергеевичем нашего дома, просто отрицал, как нечто несуществующее, и никогда к нам не обращался ни с одним словом.

Влюбленность в мою мать, как я уже говорил, выражалась подношением букетов, но была попытка и более серьезная. Ко дню рождения или именин, хорошенько не помню, Николай Сергеевич передал матери листок со стихами и буркнул:

- Это о вас.

А потом удалился для хождения взад и вперед по залу.

К сожалению, написанная Николаем Сергеевичем басня не сохранилась. По словам матери, содержание её было уловить трудно.

Почему-то дело шло об осле с длинными ушами, которые все слышат, и мать, смеясь, спрашивала, насколько такое сравнение может считаться за комплимент.

Оригинальное ухаживание Николая Сергеевича создавало иногда весьма затруднительные положения.

Безумец посвящал свои досуги переводам из Расина и Корнеля, причем основательно переделывал их, сообразно своим воззрениям, хотя и сохранял силлабический размер. Ко многим, даже общепонятным, выражениям он считал нужным добавлять свои пояснения. Его рукопись, на синеватой, толстой бумаге, писанная гусиным пером, старинным почерком, содержала и такие выражения: "трагедия, или кинжалоразыгрательное представление", "комедия, или околосмехотворение".

Самый текст был понятен разве одному Николаю Сергеевичу. В его лексиконе не существовало слов: муж, жена, сын, дочь, любовник и все выражения, определяющие взаимные отношения полов. Все это заменялось крайне туманными сочетаниями слов.

Повсюду чувствовалась бесплодная борьба остатков разума с непреложными, повседневными фактами ради доказательства явного логического абсурда - отрицания этих фактов. Способ мышления безумца, в сущности, свойственен в меньшей мере почти всякому человеку. На то, что не подходит к взглядам и убеждениям, что опрокидывает выношенную тщательно теорию, что доказывает, как дважды два четыре, несоответствие воображаемого с действительностью, - на все это люди попросту закрывают глаза, машут рукою и упорно продолжают верить, отрицать, любить и ненавидеть.

Позднее, думая о причинах сумасшествия декабриста, я, кажется, нашел путь к его пониманию.

Натура Николая Сергеевича была, несомненно, страстная и, быть может, способная на самые бурные порывы в любви к женщине. К тому же сослан он в Сибирь совсем юношей. Но ледяная могила, ужас пошлости и безобразия сибирского захолустья давали лишь два исхода: полный аскетизм или погрязание в грубой оголенной чувственности. На последнее Николай Сергеевич, идеалист во всем, не был способен. Женщину он идеализировал так же, как и политическую революцию. И когда мозг не выдержал борьбы человека с самим собою и с окружающей действительностью, встали и окружили призраки. Началась жизнь несуществующая. В обстановке грубого произвола и издевательства над личностью он воображал себя депутатом всероссийской республики, а на жгучие запросы собственного тела ответил отрицанием самого факта половой жизни. Призраки стали действительностью, а действительность объявлена призраком.

И если все же в этот мир несуществующего вторгались слишком явно пошлость и насилие, Николай Сергеевич впадал в исступление, и буйные припадки его были ужасны. А на склоне лет, остарев телом и духом, выдумал детский способ скрываться под шатром "походной церкви"...

Рукописные переводы из Корнеля и Расина составляли довольно объемистую тетрадь. Однажды Николай Сергеевич привез её к нам и с особо торжественным видом подошел к матери.

- Отдайте напечатать мои сочинения.

Возражать было нельзя. Противоречие могло возбудить припадки, которые все же изредка бывали.

Сначала мать надеялась, что Н.С. просто забудет, но в следующее посещение он спросил, отдали ли рукопись в печать. Пришлось сказать, что отдали. Потом - что печатается, что скоро будет доставлена. Безумец, видимо, волновался, начал даже раздражаться.

Мать, наконец, придумала исход. Рукопись послали в ближайший губернский город, Тулу, переплесть. Переплетчика просили постараться. Тот понял заказ по-своему и на обложке оттиснул золотом крупными буквами: "Сочинения Н.С. Бобрищева-Пушкина", а сверху дворянскую корону.

Н.С. остался крайне доволен. Толстый коленкоровый переплет и тиснение очень ему понравились и, видимо, льстили авторскому самолюбию. Он улыбался, рассыпался в благодарностях, целовал у матери руки... и вдруг круто изменился.

Лицо побледнело, загорелись недобрым огоньком глаза, движения стали порывистыми.

Указал перстом на корону, резко повернулся и зашагал по залу, повторяя хриплым, угрожающим голосом:

- Дурацкий, простецкий колпак!

Депутат всероссийской республики, исповедовавший декларацию прав человека, не выносил эмблем сословных преимуществ, а корону поместили на его собственных сочинениях.

К счастью, мать нашлась и тут. Она подошла смело к рассерженному безумцу и остановила, взяв его за рукав, бесконечное хождение.

- Успокойтесь, Николай Сергеевич, виноват во всем переплетчик. Я прикажу переделать.

Это произвело свое действие, конечно, благодаря влиянию матери.

- Прикажите.

И в голосе послышались нежность и просьба.

И опять уже в мирном настроении Н.С. зашагал взад и вперед по залу, повторяя свой любимый афоризм:

- Обман чувств, обман зрения от человеческого размышления.

Эта замечательная фраза употреблялась в самых различных случаях. Но иногда являлась настоящей скинией духа, под сень которой можно уйти от пошлой и несправедливой действительности.

Все обман, что не соответствует призрачному миру, созданному безумным порывом переделать по-своему всю русскую жизнь...

"Сочинения" не посылали вновь в Тулу, а обошлись домашними средствами. Нашелся тисненный на бумаге букетик роз, и залепили им дворянскую корону.

Н.С. удовлетворился вполне и во время своих прогулок по анфиладе парадных комнат подходил иногда к книжному шкапу, отворял, доставал том своих увражей и, перелистав несколько страниц, благоговейно ставил на полку обратно...

Большой грех взяли на душу мои старший брат и сестра, оба с литературным дарованием и печатавшиеся, а теперь уже покоящиеся в могилах, что не оставили воспоминаний о Н.С. Бобрищеве-Пушкине. У них было больше впечатлений и более осмысленных, чем у меня, видавшего безумного декабриста ребенком. По словам покойного брата, Николай Сергеевич совершенно ничего не знал о переменах в русской государственной и общественной жизни за время царствования Николая I и Александра II. Не знал, а по логике безумия и не хотел знать. Он сохранился целиком, как верил и чувствовал поручиком 2-й армии, когда примкнул к Южному обществу, поклялся в верности делу освобождения России и всей душою отдался Пестелю, который, кажется, и посвятил его в тайну заговора. Все, что возбудило в нем горячий протест и жажду борьбы с неправдой, пылкие речи на заседаниях тайного общества, увлекательные мечты о преобразовании России и действительность в образе Аракчеева, все это сохранила память свежо и ярко, а долгие годы ссылки и доживание жизни в усадьбе были стертыми страницами русской истории, с которыми Н.С. не хотел считаться. Он остался в неприкосновенности идеалистом-мечтателем, республиканцем.

Меня занимал вопрос, как относился Н.С. к освобождению крестьян. Для него, по-видимому, 1861 год не существовал вовсе, и он мысленно жил в старой крепостной России. Много способствовала этому окружающая обстановка. В усадьбе, да и в отношениях помещика к крестьянам с внешней стороны не изменилось почти ничего. Я говорю, конечно, о помещиках, оставшихся жить в имениях. У нас, например, почти до начала 80-х годов жила в усадьбе вся прежняя дворня с её многочисленным поколением. Каждое семейство по-прежнему получало месячину мукой, солью, маслом и проч. и пользовалось молоком от коровы из барского стада. Обедать и ужинать дворня садилась за общий стол в особом флигеле, называвшемся людской. Жалованье получали лишь те из дворовых, которые находились на службе, а месячину все.

Деваться дворне было некуда, и она была благодарна помещику, если он её не гнал. Понятно, что все обычаи крепостного права, холопское унижение и раболепство сохранились вполне, и в усадьбе все обстояло по-прежнему. Отношения помещиков к крестьянам тоже складывались первое время на патриархальных началах. Моя мать, например, вошла с оброчными крестьянами в договор по испольному хозяйству. Крестьяне работали по-прежнему на барыню, отдавая половину урожая. В экономическом отношении здесь была существенная разница, в бытовом почти никакой. Крестьяне при встрече снимали шапки и низко кланялись. В первый день Пасхи шли гурьбой христосоваться с матерью. Разрешение на брак, конечно, не испрашивалось, но новобрачные приходили по-прежнему на поклон, получали подарки, и мать должна была пригубить стакан с вином и объявить несколько раз "Горько", что заставляло молодых целоваться. После уборки сена и с первым снопом собирались на двор женщины и девушки, пели, водили хороводы, были угощаемы водкой, едой и сластями. Потом приходили и мужики. Даже бургомистр остался, в сущности, в лице старосты, отвечавшего за правильность выполнения договора, и я помню его красное, потное лицо, волосы, смоченные квасом, неизменные бирки, на которых отмечались копны, слащаво-плутоватый голос и долгое стояние в прихожей.

В усадьбе Бобрищева-Пушкина также, по крайней мере первое время, сохранились патриархальные порядки, и Н.С. окружала иллюзия крепостных обычаев. Так что остается вопрос лишь о сочувствии освобождению крестьян. Южное общество, как известно, в своей программе требовало уравнения прав всех сословий, но вполне возможно, что некоторые члены общества сохранили в душе аристократическую обособленность и не считали освободительную реформу самой важной. Н.С. был республиканцем и ненавидел эмблемы власти и сословных привилегий, но, как кажется, в бытность свою офицером и заговорщиком, мало думал о положении крестьян, а с начала безумия и вовсе отдался во власть призраков.

Может быть, в нем сохранилась значительная доля аристократического презрения к мужику, и его рабское состояние не казалось вопиющим злом. Говорю об этом потому, что брат передавал мне ответ Н.С. на вопрос о крестьянах:

- Что же, и в римской республике были рабы.

Возможно, что он просто хотел отделаться от назойливых расспрашиваний и отрезал сплеча.

Впрочем, в таком смешении республиканства с крепостничеством не было ничего невероятного.

Многие помещики XIX века были "вольтерьянцами", т. е. исповедовали весьма либеральные идеи и резко осуждали современный политический строй России, что не мешало, однако, вольнодумцам проживать безмятежно в усадьбе, пользуясь даровым крестьянским трудом, и даже отечески наказывать провинившихся дворовых или же проматывать доходы с имений в столицах и чужих странах, отдавая деревню во власть управляющих и бургомистров, ещё более тяжелую, чем власть помещиков.

Меня могут упрекнуть за то, что я слишком серьезно отношусь к словам и выходкам безумного декабриста, но ведь безумие его было особого рода. Это был единственный из участников 14 декабря, сохранивший в неприкосновенности все взгляды и убеждения члена Южного общества и образованного дворянина 20-х годов. Это был осколок старины, на котором целое полстолетие не оставило никакого следа, и внимательный наблюдатель мог бы почерпнуть из проблесков разума безумца многое весьма интересное и важное для характеристики этих людей прошлого, создавших роковой момент в истории России и повлиявших на её дальнейшую судьбу. Но такого наблюдателя не было. Был просто любопытный ребенок, сохранивший к зрелому возрасту обрывки воспоминаний.

И я закончу очерк свой сценой буйных припадков Н.С., оставившей в моей памяти неизгладимое впечатление.

Обыкновенно, когда замечали слишком взволнованное состояние декабриста, ему советовали ехать домой, и на слова матери: "Поезжайте, отдохните, вы не совсем здоровы" - он как-то виновато улыбался и покорно отправлялся домой, где иногда впадал в исступление, сдерживаемое силой воли в присутствии чужих людей.

Сумасшедшие часто знают об ужасе и безобразии своих припадков и в минуты покоя и просветления стыдятся своей болезни, тщательно скрывают её.

Но случилось раз, что Н.С. не выдержал, будучи у нас в гостях. В этом всецело был виноват письмоводитель моего отца. Человек толстый, недалекий, жизнерадостный и, в сущности, добрый, он по примеру многих любил позабавиться над сумасшедшими и подразнить их. Ему это грустное развлечение строго воспрещали, но не всегда удавалось уследить. Он воспользовался каким-то случаем, когда отец и мать были заняты, и сошел в зал, где в одном направлении гордо расхаживал Н.С., а в противоположном семенил ножками мой безумный дядя.

С жестокой изобретательностью здорового, жирного глупца он начал стравливать сумасшедших. Декабрист понял издевательство, но старался сдержаться, показывая по обыкновению, что он понимает жалкое положение дяди, и даже потрепал по плечу товарища своего по безумию. Но тот почему-то озлился и заворчал. А письмоводитель в то же время стал дразнить сумасшедшего республиканца словами, которых тот не переносил. Н.С. метался, как раненый зверь, и, кажется, искал свою "походную церковь". Но письмоводитель заступил ему дорогу и сказал что-то об его чувствах к матери.

Тут и начался тот ужас, которого никогда не забуду. Я стоял у дверей зала и смотрел на все происходящее с бьющимся сердцем. Я знал, что письмоводитель делает дурно и что это запрещено, но, весь замирая от страха, продолжал наблюдать.

Зал огласился диким, нечеловеческим ревом. Н.С. взмахнул руками, и письмоводитель грузно покатился на пол. Как гадину, пнул ногою охающего и стонущего толстяка и с сжатыми кулаками, обжигая все кругом безумным блеском глаз, закружился по комнате, рыкая, хрипя и задыхаясь.

Помню, что я боялся, как бы он не бросился на меня, но ужас приковал меня к месту.

На шум выбежал отец. Н.С. ринулся вперед, ударил, разорвал на нем платье. В дверях показалась бледная перепуганная мать.

- Уйдите, не смотрите! - рыкнул на неё Н.С.

Послали в людскую. Дюжие мужики ввалились в зал. Н.С. отбивался с неестественной силой, которую рождает только безумие. Несколько раз разметывал он людей, из которых каждый в обыкновенное время был сильнее его. И ревел и кричал, торжествуя победу над врагами, в эти минуты олицетворяющими для него все зло, всю неправду жизни.

Он выкрикивал что-то непонятное. Быть может, то были и слова, слова непримиримой ненависти к произволу и насилию.

Принесли веревку и закинули на безумца. Стянули поперек тела. Дернули, и грохнулся побежденный, крича, визжа и рыдая. А потные, с красными от борьбы лицами люди навалились на одного целой кучей, и долго из-под неё раздавался хриплый, задавленный рев.

Связали и потащили.

И вот врезалось мне в память страшное и жалкое лицо сумасшедшего. Ушибленный, окровавленный лоб, разинутый рот с натянувшимися белыми губами. Беспрерывный вопль, хватающий за сердце, несется оттуда. Почему-то обидно за этого человека, что он так страшно, не по-людски кричит.

А глаза. В них ужас, тоска и стыд. И будто они только, эти глаза, сохранили разумную жизнь в отравленном роковым недугом теле. Смотрят на что-то, жалуются, хотят сказать об ужасе страдания в борьбе духа с телом. Эта тоска зародилась ещё там, в ледяной сибирской могиле, в ужасе и безобразии окружающей пошлости.

А когда уносили связанного Н.С., раздался собачий визг и кто-то забарабанил о крышку рояля. То начался припадок с моим дядей...

И несколько раз говорила мне мать, что не может забыть выражения глаз Н.С. во время припадка и что долго плакала она о бедном безумце, когда его увезли...

III

Вот и все, что сохранила мне память о Н.С. Бобрищеве-Пушкине и что рассказали мне о нем родные, когда я подрос и стал сознательнее относиться к окружающей жизни. Пришло время, и я узнал и понял, почему этот безумец старик, жалкий, а подчас смешной, внушает старшим уважение.

Узнал я горькую повесть его прошлого. Она известна разве только лицам, специально изучавшим дело 14 декабря, потому что оба Бобрищевы-Пушкины не играли выдающейся роли в заговоре, ничем особенным не выделялись и в ссылке, а когда вернулись на родину, больные, разбитые телом и душою, жизнь их догорела незаметно в тихой помещичьей усадьбе...

0


Вы здесь » Декабристы » ЖЗЛ » В. Колесникова. "Гонимые и неизгнанные" (братья Бобрищевы-Пушкины)