Декабристы

Информация о пользователе

Привет, Гость! Войдите или зарегистрируйтесь.


Вы здесь » Декабристы » РОДСТВЕННОЕ ОКРУЖЕНИЕ ДЕКАБРИСТОВ » Киреевская-Елагина (Юшкова) Авдотья Петровна.


Киреевская-Елагина (Юшкова) Авдотья Петровна.

Сообщений 21 страница 30 из 55

21

М. В. Беэр

СЕМЕЙНАЯ ХРОНИКА ЕЛАГИНЫХ — БЕЭР.

ВОСПОМИНАНИЯ.

Тетрадь 1

(1823—1870-е гг.)

Не нашел в себе, Не ищи в сем!

Qui n’est que juste — est dur, Qui n’est que sage — est triste.*

Моей матери, Екатерине Ивановне Елагиной, (урожд(енной) Мойер), было два года с небольшим, когда умерла ее мать Мария Андреевна (урожд(енная) Протасова).

Отец Екатерины Ивановны Иван Филиппович Мойер (Iohann Christian) был профессором хирургии и ректором университета в Дерпте. Мойеры происходили из Голландии (Van Moor), но предок их, переселившийся в Остзейский край, онемечился. Отец Ивана Филипповича был пастором в Ревеле при (Dom Kirche). В Дерпте у Ивана Филипповича был свой домик на Карловской улице, с прекрасным садом, террасами в гору, а на горе площадка с тенистыми деревьями и видом на город.

С Иваном Филипповичем жила его теща, Екатерина Афанасьевна Протасова, урожденная Бунина, и значит сестра Василия Андреевича Жуковского. На руках бабушки и росла моя мать. В доме у них жили два племянника Мойера и несколько студентов, знаменитый Пирогов и, кажется, Даль1.

Когда моей матери было 11 или 12 лет к ним переехали жить две внучки Екатерины Афанасьевны, Воейковы (Екатерина и Александра). Они окончили в Петербурге институт, и им некуда было деваться (младшая сестра Мария еще училась в институте). Их мать, Александра Андреевна (Светлана), уже давно умерла, а отец их, Александр Федорович Воейков, был негодный человек, и к тому же у него была вторая семья2. Сестры Воейковы были хорошенькие, живые, очень умные и веселые. За ними стали очень ухаживать студенты, и они очень флиртовали.

Мой дед Мойер испугался их пустого влияния на его дочь и, скрепя сердце, решил расстаться с ней, отдав ее из дома. Тогда в Остзейском крае дворяне часто устраивали для своих детей домашние пансионы в своих поместьях. Барон Штакельберг, потеряв свою жену (урожд(енную) Баронессу Тизенгаузен), отдал свою единственную дочь Sophie деду и бабушке Тизенгаузен на воспитание. Вот для этой внучки и был устроен пансион из 12 девочек, в числе которых была моя мать.

Была приглашена швейцарка M-lle Sorbiere, учительницы и учителя, а по воскресеньям приезжал из Дерпта танцмейстер, обучать девочек танцам и грации. Жизнь была самая семейная. Старики Тизенгаузен были прекрасные люди, уютный дом, прекрасная природа, отличные учителя и девочки были дружны между собой.

Дедушка Тизенгаузен очень любил общество, и когда в дурную погоду никто не приезжал в гости из соседей, или из Дерпта, старик хандрил, надевал халат и говорил, что он болен. Но чуть заслышатся колокольчики, или стук экипажа, он сейчас же бежал одеваться и выздоравливал. Когда в воскресенье кончался урок танцев, то старик принимался сам учить девочек выдуманным им танцам. Его очень любили все, и стар и млад.

В 1837 году, когда моей матери было 16 лет, переселился Мойер в Орловскую губ(ернию), в с. Бунино, которое он купил у родственников жены Вельяминовых, внучек Афанасия Ивановича Бунина. Мойер обещал своей жене Марье Андреевне, что их дочь Катя будет жить в России, узнает своих русских родных, которых так любила покойная Марья Андреевна.

И вот, в 16 лет мама рассталась с Дерптом, и со своими пансионскими подругами, и ничего о них не знала долгое время. Через 32 года, в 1868 году, ехали мы (Елагины) на пароходе в Дерпт (из Пскова по озеру Пейпусу и по реке Эмбаху). Мы возвращались из-за границы, где лечилась мама, и на возвратном пути решились навестить дорогого друга Зейдлица (друга Жуковского и Мойера).

Не доезжая 7 верст до Дерпта, сломалось что-то в машине парохода. Капитан предложил пассажирам не ждать починки, а сойти на берег и просить барона Нолькена, поместье которого находилось вблизи, доставить их на лошадях в город, что он всегда это любезно делает, когда происходит поломка на пароходе (что случалось часто).

Мои родители не захотели пользоваться любезностью барона, и мы остались на пароходе ждать починки. Вдруг подъехала лодка, из нее вышел молодой студент, рекомендовался: “Барон Штакельберг”, и сказал, что его дядя барон Нолькен, узнав, что еще пассажиры остались на пароходе, убедительно просит воспользоваться его лошадьми, и зайти в Лунию (его усадьбу). Когда мы уселись в лодку, моя мать спросила студента, не родня ли он Sophie Stakelberg, с которой она воспитывалась, оказалось, что это и есть баронесса Нолькен, к которой мы едем, и что старик Тизенгаузен еще жив, ему 92 года, и он живет с внучкой в Лунии.

Когда мы вошли в гостиную, и мама подошла к старику, сидящему в кресле, и еще не успела назвать себя, он поднял со лба зеленый абажур, внимательно всмотрелся в маму и воскликнул: “Katische! Bist Due es?” (Катишь, это ты?) А мама была уже седая, ей было 48 лет! Это было прямо удивительно! И очень радостно было это свидание. Мы остались в Лунии до вечера, и потом всю жизнь сохраняли дружеские отношения с Нолькен и ее дочерьми, переехав в Дерпт в 1873 году, когда мой брат Алеша поступил в университет.

Возвращаюсь к 1837 году. Дед мой, исполняя обещание жене перевезти дочь к русским родным, оставил службу, родных, друзей, свою любимую науку (он был знаменитый хирург и профессор) и переселился в глухую деревню Бунино, где перед тем он выстроил каменный дом и службы. При доме был большой фруктовый сад, но в первую же зиму их житья вымерзли все деревья, и дом очутился лишенным всякой тени, только в конце сада, близ колодца были ракиты, которые и вы застали через 50 лет.

Дед посадил много десятин леса, два фруктовых сада и чудесную березовую аллею вокруг 12 десятин, чтобы маме ездить по ней верхом, но пока все это выросло, Бунино было безотрадно и тоскливо. Земля в Бунине отличная, чернозем, но воды почти нет, кроме ручьев в оврагах и колодцев. Го р совсем нет, все поля и поля, и горизонт низкий. Осадков в Бунине почему-то всегда много и урожаи отличные.

Девицы Воейковы тоже переехали в Бунино, и еще там поселились две старушки Протасовы (сестры Андрея Ивановича, золовки Екатерины Афанасьевны) со своим многочисленным штатом прислуги. Дом был наполнен, но молодежь сильно скучала. Соседей было довольно много: Зиновьевы, Бурнашевы, Апухтины, Князевы, Боборыкины, Деревицкие, Плещеевы, Владимировы, но все же это не удовлетворяло, особенно Воейковых, привыкших в Дерпте к обществу веселой, удалой молодежи.

Жизнь текла однообразно. Гулять было негде, дела не было. Каждый вечер барышни поочередно садились со стариками Мойером и Екатериной Афанасьевной играть в преферанс, играли не на деньги, а на гвозди, которые были нужны Мойеру для стройки. Когда кончался вечер, то барышни шли к тетушке Елене Ивановне Протасовой в ее комнату. Она была очень милая и добрая старушка, в противоположность сестре своей Наталье Ивановне, глухой и сердитой. У Елены Ивановны приготовлялся самовар и разные деревенские лакомства: орехи, клюква с медом, пастила и прочее.

Дедушка был отличный, первоклассный музыкант (рояль). В Дерпте он на вырученные деньги от концертов основал бедный дом для 12 стариков и старух (который, кажется, до сих пор существует в расширенном виде).

В 40 верстах от Бунина жил помещик Владимиров, тоже хороший музыкант, и у него был отличный оркестр из крепостных людей, и вот иногда он приезжал со всем оркестром в Бунино, и играли с утра и до вечера, и так жили неделю и больше. Дед мой очень наслаждался, но окружающим музыка очень надоедала, кроме того, надо было кормить 40 человек музыкантов и ставить для них по 20 самоваров в день. Хозяйство вела моя мать и рада бывала, когда они уезжали.

Знаю, что один раз приезжал в Бунино гастролирующий в России чешский квартет, знаменитый музыкант Сметанка, а фамилии других были еще курьезнее: Поспешил, Навратил3, Непейпива! На эти концерты собирались и соседи послушать музыку. Вообще же у помещиков был главный интерес — сельское хозяйство, разговоры все “урожайные”, как называла их моя мать. Читали мало, и других интересов не было.

У Плещеевых в Черни (верст 40 от Бунина) было иначе. Петр Александрович Плещеев был родственник Протасовых, он был благороднейший человек, моя мать его называла “Chevalier sans peur et sans reproche” (рыцарь без страха и упрека). Он был очень живой, веселый, остроумный, его жена Марья Васильевна, урожд(енная) Адамович, тоже была веселая и живая. У них было много детей. В их доме постоянно устраивались танцы, шарады, спектакли и бунинские барышни очень любили туда ездить.

Я помню, как мама рассказывала, как у Плещеевых в день крещения соблюдался старинный обычай “праздник боба”. Кажется, это обычай заграничный. Запекался боб в пирог, и кому он доставался, тот на этот день становился королем или королевой и все должны были повиноваться ему или ей. Когда, однажды, моя мать сделалась королевой, она потребовала от Плещеева, чтобы он дал согласие на брак одной горничной с камердинером, мама знала, как им этого хотелось, и Плещеев немедленно повиновался. Так жили с Плещеевыми дружно и весело.

К сожалению, позднее что-то произошло в их отношениях, какая-то сплетня дошла до Мойера, он запретил барышням ездить в Чернь. Вероятно, Марья Васильевна распустила эту сплетню, она была порядочная сплетница. Никто никогда не узнал, что это было. И уже долго спустя, после смерти Мойера, поехали мои родители к умирающему Петру Александровичу, которого они горячо любили. Мне было тогда лет пять, и я смутно помню его комнату окнами в сад и его, лежащего в постели.

Плещеев был страстный охотник (борзятник) и, когда однажды он возвращался с охоты и проезжал мимо кладбища, он услышал стон из свежевырытой могилы. Он сейчас отрядил двух охотников в деревню за лошадьми. А сам с остальными охотниками стал кинжалами разрывать могилу. Вдруг прибежал священник и стал препятствовать им, говоря, что нельзя отрывать отпетого покойника, и, наконец, он бросился ничком на могилу, не давая им копать.

Тогда Плещеев велел связать его. Когда гроб вскрыли, нашли, что женщина в нем уже мертва, но лежит, перевернувшись лицом книзу. Конечно, священник озлобился на Плещеева, и все Плещеевы стали ездить в другую церковь. Но когда Петр Александрович умирал, то захотел помириться с попом и у него исповедаться, что он и сделал. Но поп вдруг потребовал, чтобы Плещеев письменно завещал ему сколько-то земли и запретил бы своим наследникам вредить попу, иначе не разрешит ему грехов и не даст причастия! Пришлось согласиться на требования мерзавца!

Мойер не только сделался образцовым хозяином, но и гуманным помещиком. Он очень поднял благосостояние крестьян. Все женские подати холстом, яйцами, курами, пряжей были отменены. Все эти продукты покупались на деньги, по мере надобности. Дедушка учредил артель нанятых рабочих, которые обрабатывали часть земли, он хотел со временем обрабатывать таким образом всю землю, но это не удалось ему сделать. Обращение с народом было гуманное, людей никогда не продавали, жениться позволяли по склонности.

Моей матери дали в горничные девочку 14 лет (на два года моложе мамы), Катерину, а в доме прислуживала другая девочка Ариша, того же возраста, Катерина была потом моей няней, а Ариша — кормилицей. Вот по их рассказам я знаю, как отличался Мойер от других помещиков, и как жилось в Бунине крестьянам и дворовым. Конечно, и по рассказам моих родителей могу судить об этом.

Насколько жизнь барышень в Бунине была скучна и однообразна, настолько весело жилось этим наперсницам мамы. Кроме своих дворовых были еще привезенные старушками Протасовыми. Знаю, что у них был специально человек для посылки в город (Орел) за 35 верст от Бунина, за почтой и за покупками. Дмитрий de Prota, как звали его молодые барышни, был мужской портной! Кучер, прачки, и горничные — вся эта ватага совместно с мойеровскими дворовыми по вечерам играла в горелки, пела песни и плясала. Няня Катерина вспоминала, как протасовский портной за ней ухаживал, (Катерина была хорошенькая, румяная брюнеточка), и как во время горелок он зацепился головой за кусты, с него слетел парик и он оказался совсем лысым. Это его совершенно погубило в глазах няни.

Когда я няню спрашивала, не наказывали их, няня говорила, что самое страшное было, когда Екатерина Афанасьевна брала за руку виноватую и говорила: «Пойдем к Ивану Филипповичу». Никогда она не довела их до него, да вряд ли Иван Филиппович стал наказывать их, но страх был ужасный, и они просили прощения.

У соседних помещиков большой частью были большие строгости, а у Тинькова, например, в Тулупове были всякие безобразия. Он женил своих крепостных по своему выбору и назначенью и пользовался правом «первой ночи», продавал детей врозь с родителями и прочее. С ним видались редко, вообще игнорировали его, что не мешало ему прислать просить руки «которой-нибудь из трех барышень», на что старушка Екатерина Афанасьевна отвечала: «Почему не четверых, она вдова и свободна».

Ближайшие к Бунину соседи Деревицкие (в 15 верст) тоже не уважались Мойером. Наталья Ивановна Протасова была очень глуха и строптива, и когда Деревицкий в первый раз приехал с визитом, и ей его представили, она никак не могла расслышать его фамилию, наконец, ей написали ее на бумажке, причем она вновь заворчала: «Я глуха, а не слепа, для чего такими крупными буквами пишете» и сейчас же вскрикнула: «Ну, вижу, что Деревицкий, да честный ли ты человек?» и ей пришлось опять кричать и писать: «честный», что не согласовывалось с истиной.

Наталья Ивановна всегда держала в руках кожаную мухоловку, и постоянно хлопала ею по столу, что еще больше затрудняло разговор. А когда в гостиной бывали гости, а Наталья Ивановна была у себя в соседней комнате (зеленой с перегородкой), то от времени до времени раздавалось во всеуслышание: «Матрешка! Подай горшок!»

Мойер пользовался репутацией отличного доктора, и соседи часто к нему обращались, но денег он не брал. Тогда они старались отблагодарить его подарками. Тиньков, например, прислал ему четвертную бутыль гофмановских капель4! Какой-то мелкопоместный помещик Кадмов прислал дедушке благодарственное письмо за его излечение, сохранившееся, как образец стиля; конец письма гласил: «Моя вдова (!) и шесть малолетних сирот (!) у престола Всевышнего не перестанут молить Господа о здоровье Вашего Превосходительства.

Верьте истинному Богу, что не хочу скрывать пред Вами чувств моих, которые суть следующего содержания. Ваш покорнейший слуга Кадмов слабый».

Дедушка, по завету старинных медиков, никогда никому не говорил, чем болен его пациент. Он больше 20 лет лечил соседа Князева, и только после смерти дедушки узнали, что Князев пил запоем.

В записках моей матери рассказано, что всю березовую аллею в саду дедушка собственноручно с работником посадил в одну ночь, вернувшись от одной умиравшей родильницы, смерть которой так напомнила ему смерть его жены, что он не мог уснуть.

В 6 верстах от Бунина, в Рябинках, жили старинные дворяне Боборыкины. Старик5 служил при Екатерине Второй, был честнейшим человеком, но от старости уже утративший память. Он спрашивал моего деда: «Скажите, как мне родня Александр Александрович?» — «Да он Ваш сын!» — «То-то я его так люблю!» Был еще день в неделю, когда он приезжал в Бунино обедать, и, входя в первую гостиную, всегда причесывался перед пустым простенком, не замечая, что там нет зеркала.

У Боборыкина был один сын и две дочери. С младшей была очень дружна мать. Я ее знала уже пожилой, женой, а потом вдовой сенатора Лебедева6, и всегда она представляется мне идеалом русской женщины, кроткой, любящей, до смерти верной своему долгу, глубоко верующей, и с такими чудными лучистыми глазами. Ее жизнь замужняя была пыткой, но она ради детей все кротко переносила, только с моей матерью отводила душу. Это она была матерью Н. К. Грифцовой.

Сын Боборыкина Александр Александрович был очень добрый, но очень скучный собеседник, тоже приезжавший раз в неделю обедать и ночевать в Бунино. Знаю, что Боборыкин сватался у дедушки за мою мать, но дедушка отказал ему, и даже ничего не сказал дочери об этом сватовстве.

Чем однообразнее была жизнь в Бунине, тем больше радости и веселья вносил приезд Елагиных из Петрищева (за 80 верст от Бунина). Елагины были совсем особенной семьей, все отлично образованные, талантливые и жившие духовной жизнью, а младшие два сына Николай и Андрей всегда готовые дурачиться.

Авдотья Петровна Елагина, урожденная Юшкова, по первому мужу Киреевская, была замечательная женщина, умная, образованная, изящная и очаровательная до глубокой старости. Ее дети от первого брака были известные братья Киреевские и бабушку часто называли «матерью Гракхов»7. Ее салон в Москве сыграл видную роль в развитии русских людей. У нее бывали Пушкин, Гоголь, Мицкевич, Баратынский, Языков (живший у них в доме), Аксаковы, Хомяков, Самарин, Грановский, Герцен, Огарев, Чаадаев, Даль, Кавелин и многие, многие другие. Жуковский же был родственником и самым верным другом семьи.

Петр Васильевич Киреевский был светочем и совестью для Елагиных и для моей матери. И действительно, он был почти святой, такая была у него кристальная душа. Жил он в 20 верстах от Бунина, в Слободке, и часто наезжал и в Бунино и в Петрищево.

У Авдотьи Петровны от Киреевского было два сына и дочь, от Елагина три сына и дочь. Ее дочь Мария Васильевна Киреевская была очень богомольная, кроткая, похожая на княжну Марью в «Войне и мире»8.

Все Елагины и Киреевские горячо полюбили мою мать, сначала как дочь боготворимой ими Марьи Андреевны, потом за нее самое. Мама была очень живая, резвая и остроумная. Все три сына Елагина влюбились глубоко в мою мать. Дед Елагин тоже очень полюбил мою мать, как дочь, об Авдотье Петровне и говорить нечего.

Когда барышень отпускали гостить в Петрищево, то это было прямо счастье. В Петрищеве жизнь била ключом. Василий Алексеевич (мой отец) — студентфилософ, глубоко вдумывавшийся в жизнь. Николай — чуткий, остроумный, Андрей — поэт, шалун и весельчак, все были счастливы, когда приезжали из Бунина кузины.

Дом в Петрищеве был небольшой, деревянный, некрасивый снаружи, но уютный внутри, и я не могу понять, как размещались все гости в маленьких комнатках, очевидно, спали уже на полу. В саду было несколько липовых, кленовых и еловых аллей. В одной из аллей происходили все объяснения, как мне рассказывал отец.

У деда Елагина был прекрасный конский завод рысистых лошадей, были и хорошие верховые лошади. Вся молодежь каталась верхом, особенно моя мать, была лихой наездницей. В Бунине у нее была отличная лошадь «Кролик», на которой могла она спокойно ездить одна.

На зиму Елагины уезжали в Москву (сыновья были в университете). В Петрищеве оставался хозяйничать один Алексей Андреевич, и только на короткое время наезжал в Москву. Сохранились любопытные письма сыновейстудентов к горячо любимому отцу с описанием их жизни, лекций, споров, т. д.9 Из этих писем видно, как образован был Алексей Андреевич, какое участие он принимал в духовной жизни Москвы.

Иногда Мойер отпускал дочь и племянниц зимой в Москву к Елагиной, но не любил, чтобы они надолго покидали Бунино. В Москве, в доме у Красных ворот (Елагиной) было очень весело, устраивались танцы, на которых плясали и профессора (Грановский, Крюков10 и другие). Грановский сватался за мою мать, но видно, сердце ее уже было занято другим. В одном письме моя мать описывала “бал” у Елагиных, причем пишет, что платья к балу барышни сшили сами из белого коленкора. Это показывает, как была проста жизнь!

Должно быть, в 1841 году ездила Авдотья Петровна лечиться в Карлсбад11 и брала с собой обеих дочерей и мою мать. Марья Васильевна Киреевская не расставалась с заветным образом, и носила его на груди, несмотря на его величину, что дало повод дяде Николе выдумать, будто в концерте какой-то англичанин ей сказал: “Mademoiselle. Votre saint vous sort!»(sein — грудь)*

По возвращении из-за границы за маму посватался Владимир Константинович Ржевский, женившийся гораздо позднее на Наталье Андреевне Беэр, своей кузине, сестре вашего деда Беэр12. Свататься он ездил в Бунино, захватив свою сестру Анну Ржевскую и кузину Наталью Беэр, которые в Москве бывали у Елагиных. По этому поводу дядя Никола сочинил шутовские стихи и пел их маме:

Подъезжая к Жидимиру Ржевская Аннет Говорит Владимиру «Ну, как дома нет?» Беэрша Наталья Ей на то в ответ: Все ты врешь, каналья! Ma cousine Annete!»

Около этого времени приезжал в Бунино Пирогов свататься за мою мать13. Были любопытные письма его к Екатерине Афанасьевне, в которых он очень длинно описывал свое чувство к Екатерине Ивановне и свою скорбь от полученного отказа. Пирогов страшно оскорбился отказом Мойера, и почему-то думал, что Мойер отказал ему против желания дочери, тогда как сердце моей матери уже было занято отцом моим. Пирогов никогда не мог простить Мойеру этого оскорбления и очень едко и несправедливо упомянул про Мойера в своих записках14. Моя мать, прочтя уже в старости эти записки, написала для нас, детей, опровержение этих изветов Пирогова. Позднее эти заметки были напечатаны в Русском архиве с горячим предисловием Семена Алексеевича Смирнова, знавшего и глубоко чтившего Мойера15.

В 1844 году умирал Андрей Елагин от порока сердца и перед смертью сказал братьям: кто-нибудь из вас непременно должен жениться на Кате Мойер. А Петр Васильевич Киреевский сказал им, что выбирать должна сама Катя, и нечего уступать друг другу.

Отличительной чертой в характере Василия Елагина было недоверие к себе (унаследованное и мной). Он всегда считал, что не может составить счастье Катерины Ивановны, и, кроме того, зная, как братья любят ее, уступал им дорогу.

Но вот, в 1844 году, после смерти Андрея, летом приехали Елагины в Бунино. Все поехали гулять в Муратово (за 8 верст) верхами и в коляске, и отец мой объяснился с Екатериной Ивановной, получил согласие, и, вернувшись в Бунино, пошел к Мойеру и взволнованно сказал ему: «Onkel, Ich habe Jhre.. Tochter unglucklich gemacht!» (Я сделал вашу дочь несчастной!) Так ему было страшно, что он недостоин ее. Мойер посмотрел на него через очки: “Wie so, mein Liber?”*

Тетя Маша Киреевская, Лила Елагина, и мама спали наверху в комнате с балконом. На другой день, поутру, видят, под дверь лезет какое-то письмо. Это Василий Алексеевич, не веря своему счастью, спрашивал, не раздумала ли она.

Я забыла сказать, что еще за год перед тем Жуковский устроил Воейковых фрейлинами при дворе, но старшая Екатерина не доехала до Петербурга, заболела скарлатиной и умерла в Москве в доме Елагиной.

У Екатерины Александровны был какой-то дар пророчества, когда она, сама того не замечая, предрекала будущее. Так, когда мой отец (кажется в (18)41-м году) уезжал учиться в университет за границу (окончив сначала блестяще Московский университет), Екатерина Александровна, прощаясь с ним, воскликнула: “Больше мы не увидимся”, чем очень напугала Авдотью Петровну. Когда она приехала в Москву перед переездом в Петербург, было получено письмо от Василия Алексеевича, что он возвращается и через неделю будет дома, то Авдотья Петровна воскликнула: “Вот видишь, Катя, как ты ошибалась”. — “Нет, он приедет, а я — уеду”. Когда мой отец приехал, он застал ее в гробу.

Мама рассказывала, что было много таких пророчеств, и Екатерина Александровна и сама она всегда сокрушалась: “Зачем я это сказала!” — но это вырывалось у нее бессознательно.

Свадьба Василия Алексеевича с Екатериной Ивановной была 14 января 1845 года16 в Бунине и была веселой, хотя, вспоминая смерть Андрея и грусть Николая, налетала тень. На свадьбу приехал Тидебель, мамин двоюродный брат, с ней вместе выросший. Его мама любила как родного брата. Особенно весел был дедушка Елагин, он с Тидебелем к концу вечера сварили жженку и постуденчески праздновали.

Молодые остались жить в Бунине, не желая покинуть бабушку и Мойера. Дедушка дал в приданое маме Муратово, и мой отец занялся управлением этого имения и главное, своими научными трудами. Но это была большая жертва оставаться жить при стариках. Отцу моему предлагали быть доцентом при университете, он мог сделаться профессором, а пришлось жить в глухой деревне, только с наездами в Петрищево. Сельское хозяйство отец не любил, а был вообще книжным человеком. Его любимый предмет был история и в нее он уходил с головой. В Петрищеве для молодых был приготовлен домик (бывшая баня) против дома, где теперь амбулатория. Там было три комнатки, и в спальне окна выходили в сад.

Через год с небольшим, 21 марта 1846 года внезапно скончался ударом Алексей Андреевич Елагин. Он еще не был стар, кажется, ему было 55 или 56 лет, но он был полнокровный и полный. Горе по нем большое, а моя мать, нежно его любившая, еще мучилась тем, что Алексей Андреевич не верил в божественного Христа. Мама умоляла Бога осудить ее душу, а спасти Алексея Андреевича.

Летом молодые Елагины приехали в Петрищево, и тут случился странный сон у мамы: она видит во сне, что Алексей Андреевич подошел к окну спальной, мама очень обрадовалась, отворила окно и говорит: “Идите, папенька, через окно” (окна очень низко от земли и от пола), Алексей Андреевич отвечает: “Нет, я пойду через дверь”. И вдруг дверь с шумом растворяется, мама просыпается и видит, что она стоит у отворенного окна, а дверь отворена настежь. В это время просыпается мой отец и спрашивает: “Где папенька? Ведь ты с ним сейчас говорила через окно”. Мама очень трезво относилась к подобным вещам, никогда не нервничала и не надумывала, но это ее очень поразило.

И еще, после смерти Мойера в 1859 году мама и мой брат Алеша17 несколько раз слышали игру на рояле ночью, внизу, а спали они наверху: и что там было странно, что мама и Алеша были совершенно не музыкальны, а мама тут узнавала знакомую пьесу, сыгранную дедушкой. Она спускалась вниз, но никого не находила, и рояль был закрыт.

Еще за четверть года до своего замужества, моя мать была однажды в гостях у своей приятельницы Боборыкиной в Рябинках, и сидя в гостиной, громко сказала, что скучно жить без детей, и что она была бы рада, если бы ей подкинули ребенка. Горничные, вероятно, подслушали эти слова, потому что через несколько дней в палисаднике перед домом нашли девочку 1,5 года, на ней был крестик и записка: “Крещена и названа Татьяной”. Мама взяла девочку, но ее крестили вновь и назвали Натальей, дедушка был крестным отцом, значит, по нему звалась Ивановной.

Моя няня и кормилица знали, кто были ее родители, она была дочь крестьян Николаевых с елагинских двориков, они переселились в Таврическую губернию, то есть попросту бежали на волю, в Таврии было много беглых. Вот девочка росла в доме, потом вышла замуж за Блуменау, который позднее был управляющим Бунина (после смерти дедушки) и она была матерью Екатерины Владимировны Ястребовой.

Должно быть, около этого времени переехала в Бунино к бабушке и молодая Воейкова, окончившая институт в Петербурге, Марья Александровна, и прожила там несколько лет, пока и ее Жуковский устроил фрейлиной к в(еликой) к(нягине) Александре Иосифовне18, где она скоро вышла замуж за блестящего гвардейца, красавца Бреверн де Ла Гарди19.

Через два года после смерти Алексея Андреевича Елагина пришло новое горе: скончалась моя тетка — Лила Елагина, 25-ти лет. Она 24 июня поехала к брату Ивану Васильевичу Киреевскому в Долбино на его именины. У Ивана Васильевича была очень злая и фальшивая жена Наталья Петровна, урожденная Арбенева. (Петр Иванович Бартенев, хорошо ее знавший, всегда звал ее «Каналья Петровна»). Это была женщина очень умная, образованная, но интриганка по влечению. Она вечно ссорила всех, лгала и клеветала. Из любви к Ивану Васильевичу все ей прощалось, и старались поддерживать мир.

Были очень жаркие дни. Лила поехала в кисейном платье, и не взяла теплого, так как хотела в Долбине ночевать и вернуться на другой день опять в жару. Вместо того, она вернулась ночью, и кучер рассказывал, что она всю дорогу плакала, а к утру уже лежала без памяти, как кажется, в нервной горячке, или мозговой. Лежала она в домике молодых, моя мать не отходила от нее, и чтобы освежиться после бессонной ночи, мама поутру обливала голову холодной водой из колодца, вследствие чего у нее потом сделалась страшная невралгия головы, и она совершенно поседела в 28 лет! Лила ужасно бредила, была беспокойная и, не приходя в сознание, умерла 7 июля 1848 года.

В это время цвели липы, и этот запах всегда напоминал маме смерть Лилы, которую она страстно любила. Так и не узнали никогда, что произошло в Долбине, отчего, Лила не осталась там ночевать и чем она так огорчилась.

Наталье Петровне прямо доставляло наслаждение устроить какую-нибудь каверзу, налгать и наклеветать. Однажды она что-то наговорила мужу на его кроткую, прекрасную сестру Марью Васильевну. Иван Васильевич взбесился, призвал сестру и стал ее упрекать. Тетя Маша уверяла его, что она ничего подобного не делала и не говорила. Иван Васильевич продолжал не верить. Тогда тетя Маша говорит: «Ну, Ванюша, ты знаешь, как я не люблю клясться, ну все же, я перед образом клянусь тебе, что я ничего подобного не говорила». Тут Иван Васильевич схватился за голову: «Боже мой! Перед этим самым образом Наташа клялась, что ты это говорила!» Конечно, он временами видел ложь жены.

Иван Васильевич был прямой, благороднейший человек, а все его дети фальшивы, пошли в мать. Хорошо, что он не видел их взрослыми, он умер в 1856 году от холеры в Петрограде (Петербурге), куда он поехал навестить своего сына Василия-лицеиста20.

Еще до смерти Лилы, в том же 1848 году 12 февраля, скончалась Екатерина Афанасьевна Протасова в Бунине, и в отсутствие мамы и отца моих, которые поехали в Москву. Это было особенно больно моей матери. Екатерина Афанасьевна не была так стара, как она рисуется мне, она родилась в год знаменитой московской чумы, значит в 1781 году21.

Тогда в Мишенское, где жили Бунины, вернулся из Москвы крестьянин, живший в учениках у портного. Он на толкучке купил какое-то платье, соблазнившись дешевизной, и, вернувшись в Мишенское, заболел чумой. Перепуганные Афанасий Иванович и Марья Григорьевна Бунины стремглав уехали в Бунино, но дома там не было, и там, в скотной избе родилась Екатерина Афанасьевна. Значит в (18)48 году ей было 67 лет, но она была не крепкого здоровья и состарившаяся.

Впрочем, и ее костюм ее старил. Когда умер ее муж, Андрей Иванович Протасов, Екатерина Афанасьевна была совсем молодой красавицей, она надела старушечий чепец и шушун и никогда не изменила фасона. Только в будни шушун был темный, в праздники белый. Дедушка Мойер очень ее уважал, любил и покоил. Все, знавшие ее, уважали старушку. В хозяйство она совершенно не вмешивалась.

У моей матери восемь лет не было детей, она была очень слабого здоровья, у нее очень часто повторялись воспаления легких, иногда печени, но духом она была чрезвычайно бодра, переносила на ногах свои немощи и дожила до 71 года22.

В(18)51 году поехали в Крым мои родители и с ними дядя Никола, мама купалась в море, очень окрепла, после чего в 1852 году (6 октября) родился мой брат Алеша. После 1848 года наступило затишье, т. е. лет семь смерть не вырывала никого из семьи23.

По зимам мои родители ездили на несколько месяцев в Москву и жили с Авдотьей Петровной и Николаем Алексеевичем. Дядя Никола никогда не мог забыть мою мать, никогда не женился и горячо любил всех нас. Свою жизнь он отдал обожаемой им матери. После смерти дедушки Алексея Андреевича, Николай Алексеевич взял на себя хозяйство в Петрищеве, и бабушка очень волновалась и расстраивалась, что все идет не так как при дедушке.

Дядя Никола решил устроить для матери совершенно беззаботную, тихую и красивую жизнь. В 2-х верстах от Петрищева в чудной местности на Уткинской пасечке, близ речки Бобрика, дядя выстроил прелестный, уютный каменный дом, собирался и церковь построить (на pente douce)*, но это уже не удалось ему. Развел дивный цветник, маленькую оранжерею с виноградом, персиками, сливами и тепличными растениями и не хотел строить ни конюшни, ни коровника, чтобы все хозяйство оставалось в Петрищеве, и чтобы бабушка им не волновалась.

Кажется, в 1856 году переехали в Уткинский дом. Мама рассказывала, что когда встали поутру и сели пить кофей, а сливок нет. Докладывают, что еще не привезли из Петрищева. Дядя скорее построил сарай для двух коров. Также и конюшню потом выстроил, но под горкой, чтобы из окон не было видно.

В доме для всех были приготовлены комнаты по вкусу каждого. У бабушки была большая, теплая спальня и небольшой, уютный кабинет, для моего отца была готова чудная библиотека с рукописями и комната с чудным видом на речку и лес. Для матери моей веселая изящная комната с дорогими заграничными обоями, с ее любимыми цветами chevrefeuille**, уютная детская.

Была внизу комната, посвященная искусствам, называлась beaux arts***, а попросту, базар. В ней были чудные издания по искусству, гравюры, вся Дрезденская галерея в гравюрах, галерея г(ерцога) Люксембургского, школы живописи всех стран, картины, фортепиано и книги. Впрочем, шкапы с книгами находились во многих комнатах, библиотека была огромная, особенно историческая.

Для себя дядя оставил самую маленькую комнату — келью. У бабушки в кабинете стояло знаменитое бюро Марьи Андреевны, сделанное собственноручно Зейдлицем. Его ей подарила моя мать, и бабушка чрезвычайно обрадовалась ему. За этим бюро бабушка ежедневно писала часа два-три, она переводила проповеди Vinet24 и многое другое.

Дядя составил и издал Белевскую Вифлиофику, анналы Белевского уезда, собранные им во время его посредничества25. Отличный мировой посредник, гласный и предводитель дворянства, крестьяне поминали его добром. Так, например, слышала я от крестьян, как однажды, уже после эмансипации, пожар уничтожил весь корм у петрищевских крестьян. Дядя взял весь скот их к себе на скотный двор и прокормил бесплатно всю зиму. Уткинцам и петрищевцам построил кирпичные избы. Всегда был готов помочь и делом и советом.

А искусство понимал тонко, особенно живопись и литературу. У дяди была чисто женская по чуткости и нервности натура. Всю жизнь отдал своей матери, своего личного счастья не знал и не хотел знать. Нашими интересами он жил, нашими радостями радовался. Мне горько, что когда я стала сознательно жить, и всей душой отзываться на его дружбу — его не стало!

В семье Елагиных духовная жизнь была ярка. Это видно из их семейной переписки. Особенно Василий Алексеевич Елагин горел прямо светочем — все terre a terre*, было ему чуждо. Он был горячо верующим православным христианином, но в нем не было ничего узкого, формального. Он уважал искреннюю веру в Христа, и в иноверцах и всегда выслушивал с уважением мнения других.

0

22

При рождении моего отца поэт Языков ему написал прямо пророческие стихи:

13 июня 1818 года В. А. Елагину:

Светло блестит на глади неба ясной Живая ткань лазури и огня, Символ души, проснувшейся прекрасно, Заря безоблачного дня; Так ты мечту мне сладкую внушаешь; Пленителен, завиден твой удел: Среди наук ты гордо возмужаешь Для стройных дум и светлых дел; От ранних лет полюбишь наслажденья, Привольные и добрые всегда; Деятельный покой уединенья И независимость труда; Младая грудь надежно укрепится Волненьем чувств, свободных и святых, И весело, высоко разгорится Отвага помыслов твоих, И гражданин торжественного мира, Где не слышна земная суета, Где ни оков, ни злата, ни кумира, Душа открыта и чиста; Где в тишине растут ее созданья, Которым нет простора меж людей, Ты совершишь заветные желанья Счастливой юности твоей. О! Вспомни ты в те сладостные лета, Что я твою судьбу предугадал, И слепо верь в пророчества поэта И в правоту его похвал!

У моего отца был очень крупный талант: он великолепно читал вслух. Я никогда не слыхала чтения не то, что лучше его, а которое бы было не хуже его чтения. Он поразительно олицетворял лица: его Агафья Тихоновна в «Женитьбе» Гоголя, его князь Николай Андреевич Болконский были поразительны.

Отец мой чудесно знал русский быт. Помню, как в Болхове, на постоялом дворе Матана (Matan der Weise, звал его отец), проезжий купец принял моего отца за купца и с болховским картавым акцентом спросил: «Чем-с торгуете?» А отец, с тем же акцентом отвечал: «Пенькойс». — «А мы по стоеросовой части*», — продолжал купец. Я еле удерживалась от смеха, слушая их разговор.

Вообще во время путешествий отец бывал очень весел и остроумен и очень интересен, так он входил в быт русский и умел рассказывать. Он очень наслаждался бытом Болхова, который в то время и гораздо позднее оставался, словно в 14-м и 15-м столетии. Одно прозвище болховитян “дулепы”26 приводило его в восхищение.

Ведь в те глубокие времена, когда кругом жило племя вятичей, кривичей, в болховском крае жили дулепы, совершенно утратившие свое происхождение и сохранившие это название в презрительном обращении к ним соседних городов (Орел, Мценск, Белев). “Ах, вы Дулепы!” — восклицали они на бестолковых болховитян.

Еще в царствование Николая I в Болхове сохранялся вечевой колокол, и в него один раз даже зазвонили во время какой-то смуты. Народ сбежался, но не знал, что делать дальше. Николай I велел сослать колокол, кажется, в Вятку.

Болхов в мое время был полон своеобразных обычаев: устраивались кулачные бои, на свадьбу приглашалась вся улица (своя), а соседние дебоширили. На Троицын день устраивался смотр невест, а старухи с громадными вениками из сирени сидели на лавочках перед домами, а девушек катали по улице. Многие еще носили чудесные высокие кички из парчи, и даже из жемчуга. Считалось необходимым давать в приданое именно жемчуг. Все болховитяне картавят. Город был очень богомольный, в нем было два монастыря (мужской и женский) и множество церквей. Не знаю, как он теперь применился к большевистским порядкам.

Евреев было только две семьи, одна семья часовщика окрестилась в бочке. Молодой Плещеев (внук Петра Александровича) был крестным отцом и рассказывал, что трехлетнего еврейчика, сына часовщика, никак не могли окунуть, а у самого папаши один палец остался не крещенным, он у него болел, был обвязан тряпкой и он его держал кверху из бочки.

В Москве Василий Алексеевич окончил юридический факультет, но, в сущности, он был глубоким и талантливым историком27. За границей он изучал философию и историю. Свои юридические познания он применял только как почетный мировой судья на съездах, и один раз как защитник на суде одной бунинской бабы.

Эта молодая бабочка подожгла дом соседки, но сделала она это по приказу свекрови, которая ее терроризировала. Были арестованы обе бабы, и невестка пожелала иметь защитником моего отца. Долго готовил он свою речь и страшно волновался и, выйдя защищать, все перезабыл, и конспект речи потерял. Пришлось импровизировать и так блестяще, что прокурор отказался от обвинения, бабу оправдали, а старуху сослали. Моему же отцу судейские устроили овацию. В Болхове моего отца так уважали, что потом, после его смерти, брата Алешу единогласно выбрали в мировые судьи за то, что он сын Василия Алексеевича.

В общении с людьми Василий Алексеевич был чрезвычайно прост, интересовался людьми и умел привлекать их к себе. Я несколько раз слышала мнение, что, говоря с Василием Алексеевичем, люди (особенно молодые), становились лучше, он их поднимал до своего уровня.

В деревне отец много гулял, то есть ходил с книгой в руках (всегда серьезного содержания). На любимых, известных местах в лесу и парке были поставлены маленькие пюпитры, на которые отец клал книгу, и подолгу останавливался.

Отец очень боялся лягушек и мышей. В Бунине жили ручные журавли (сначала один, потом другой). Зиму они проводили в овчарне, а летом журавль неотлучно сопровождал Василия Алексеевича: шел впереди его и очищал дорогу от лягушек. Уже утром, пока отец пил кофе, журавль подходил к окну и стучал в него, вызывая его.

Свои уроки истории брату и мне отец давал, ходя по саду и лесу. Я помню, бывало, проголодаешься и ждешь с нетерпением, чтобы зазвонили в колокол к обеду на усадьбе, а отец, услышав колокол, спешит уйти со мной подальше, чтобы успеть побольше поучить. И слушаешь уже рассеянно и в душе сердишься на отца.

Наши дворовые собаки тоже любили сопровождать отца и я помню, как однажды, отец, придя домой, объявил, что он в Пожарове затравил лисицу, и действительно, собаки загрызли лисицу. Отец, который совсем не был охотником, гордился перед моим братом, страстным охотником, своим подвигом.

Смерть Ивана Васильевича Киреевского (2 июня 1856) страшно огорчила Петра Васильевича, и от этого горя он стал хворать, и у него сделался нарыв в печени, и в том же году 25 октября он скончался в своей Слободке. Сохранились чудные письма моей матери к Вере Васильевне Павловой28 с описанием праведной кончины Петра Васильевича и об их душевном состоянии29. Мои родители, Николай Алексеевич, Марья Васильевна Киреевская, бабушка Авдотья Петровна, — все были при нем. Все были страшно потрясены, но и чувствовалась святость и праведность его души.

В 1858 году 1 апреля скончался Иван Филиппович Мойер, перед смертью принявший православие. В 1859 году 5 сентября скончалась в Москве от холеры Марья Васильевна Киреевская. Бедная бабушка все переживала своих детей, теперь у нее оставалось всего два сына, и тоскливо тянулась жизнь дяди Николы возле отживающей старушкиматери30. Особенно, когда семья его брата Василия Алексеевича переехала в Дерпт, для сына (Алеши), поступившего в университет, дядя очень загрустил. Он, кроме разлуки, боялся, что мы онемечимся, душевно отдалимся от него, а он немцев терпеть не мог.

Вот, однажды, моя мать написала дяде письмо, в котором сказала, как она скорбит, что не может взять дядину тяготу на свои плечи, что она видит, как тяжела его жизнь. Это письмо пришло в дядино отсутствие, бабушка распечатала его, прочла и пришла в ужас, что она заедает жизнь своего сына. Бабушке уже было тогда больше 80 лет, и вот, нашло на нее искушение, что ее никому не нужную жизнь надо прикончить. Бабушка была горячая, страстная, стала придумывать, как это сделать, где повеситься. Бабушка сидела на кресле в гостиной возле балкона, двери все были заперты. Вдруг из дядиного кабинета вышел лысый старичок, подошел к бабушке, провел своей рукой по ее глазам и исчез. Бабушка как бы очнулась, упала на колени и стала молить Бога о прощении. Это она сама нам рассказала и думала, что это был Св. Николай Чудотворец.

В семье Елагиных-Киреевских сохранился образ Св. Николая Чудотворца, под которым в ризе выложены стразами слова: “Три раза исцелил”. К сожалению, я не знаю, кого и когда. Затронув вопрос о чудесном, расскажу о многих чудесных явлениях в нашей семье.

Известен рассказ о том, как Авдотья Петровна, сидя над своим умирающим ребенком Рафаилом, увидела входящую в дверь Марью Андреевну Мойер. И как оказалось, это было в день и час кончины Марьи Андреевны.

У бабушки был незаконный брат Александр Петрович Петерсон. Их отец, Петр Николаевич Юшков, рано умер, бабушка дала своему брату отличное образование, и позднее он был воспитателем князя Семена Воронцова31. Это был в высшей степени правдивый и серьезный человек. Когда он был студентом в Дерпте, он был дружен со студентом Тютчевым32, они оба были тогда неверующие. После занятий, вечером, они пошли прогуляться, были совершенно трезвы и говорили о Боге, есть ли он, или нет, наконец, они пришли к такому заключению, что если бы Бог показал им чудо, то они бы уверовали.

В это время они подошли к русской церкви и сели на подоконник. Церковь освещалась луной. Студенты, продолжая разговор, сказали: «Вот пусть Бог покажет чудо, пусть Царские врата отворятся и затворятся». Вдруг врата растворились и затворились! Петерсон и Тютчев молча пошли домой и так были поражены, что никогда об этом между собой не говорили. Тютчев скоро умер, а Петерсон жил до глубокой старости, сохранив свои ум и отзывчивость, и был верующим христианином. Об этом чуде он рассказывал сам.

Существовало предание, что в Долбинском доме приведения; видали будто бы не раз покойного Василия Ивановича Киреевского, а дед мой, Алексей Андреевич, видел там один раз старуху в очень странном костюме, исчезнувшую на его глазах, дедушка был librepenseur,* совершенно не суеверен, тем более это удивительно.

Когда умер мой брат Алексей Васильевич Елагин, его жена ясно видела его сидящим у письменного стола в Пронине. Мой муж, Сергей Алексеевич Беэр, накануне своих похорон явился дочери Кате, а потом Андрюше. Много чудес я имела от Св. Серафима Саровского33. Он помог Николе и в болезни и на войне.

В 1860 году 18 апреля родилась я, и начались 16 лет самого безоблачного счастья для меня в моей чудной семье. Помнить себя начала я очень рано, около года, но это были как бы моменты сознания, одна яркая картина, потом опять туман.

Помню, что сижу у мамы на коленях, и едем мы на лодке, а сзади плывет черная собака и в лодке сидит господин с бородой и кличет собаку. Это было в Уткине, плыли по речке Бобрику, а лодку вытащили за ветхостью на берег, когда мне было не больше года. Гуляя раз с мамой по берегу Бобрика, лет шести, я вдруг увидала лодку и воскликнула: «А помнишь, собака черная плыла за нами?» И мама вспомнила, что мой двоюродный брат Сережа Киреевский катался с нами на лодке, и сзади плыла его черная собака.

Еще помню, что мы живем в гостинице, что иду с няней по коридору и по ошибке заходим в чужой номер и я пугаюсь, что мы заблудились. Помню, что мама велит нам ехать кататься на извозчике и говорит: «Поезжайте, посмотрите Сухареву башню», и я все жду башню. Вдруг няня говорит: «Приехали, вылезайте», — оказывается, что мы вернулись домой, в гостиницу, а я башни не видела, няня и брат забыли мне ее показать, когда проезжали мимо нее. Знаю, что мы жили в Москве в гостинице несколько месяцев, когда мне было два с половиной года.

Бабушка Авдотья Петровна была очень недовольна, когда я родилась. Она думала, что ради меня будут меньше любить моего брата Алешу, которого она боготворила. Вследствие этой ревности, бабушка меня не любила и даже часто притесняла. Но я мало это замечала, согретая лаской и любовью всех остальных окружающих.

Впрочем, когда мне было два года, родители решили в Москве зимой жить на отдельной квартире, чтобы не давать мне замечать несправедливости бабушки. Последние свои годы бабушка очень полюбила меня, даже больше Алеши, и когда умирала в Дерпте, все хотела, чтобы я была возле нее.

Ясно я себя начинаю помнить с трех лет. В это время умер мамин двоюродный брат Тидебель, и его вдова с тремя мальчиками приехала к нам, и прожила у нас один год. Я хорошо помню своих маленьких кузенов: красивого, разумного Сашу, веселого буяна Вилю и крошку Отто, который еще был у кормилицы.

Тогда взяли к нам молодую швейцарку бонну Луизу (единственную гувернантку, после нее уже никого не брали). С ней мы начали болтать пофранцузски, но потом я все забыла и до восьми лет не училась французскому языку. Луиза учила нас петь и водить хороводы, но она была очень глупа, и ей совершенно нельзя было доверять маленьких детей.

Однажды она оставила нас троих на купальне. Мы сидели, нагнувшись над водой и ловили рыбок, а старшему из нас было шесть лет. Так нашла нас мать. В другой раз она чуть не убила меня на качелях и когда я сильно ударилась головой о перекладину, Луиза кинулась к маме, крича, что это не она убила меня. «Ce n’est pas moi que ai tue* Маша». Бедная мама насилу добежала до качелей, уверенная, что я уже не жива.

Настала поздняя осень, пора было ехать в Москву, где уже была готова квартира. Луизу решили довезти до Москвы и отпустить, т. к. она ничему нас не могла научить. Были сильные холода, а снега не было, пришлось ехать на колесах. Железной дороги тогда не было. Не помню, как разместились остальные, а меня посадили в коляску с моей милой няней Митревной и Луизой. Луизе купили большой пуховый платок, и она его на первой же станции потеряла, а потом стала мерзнуть, няня укрывала ее своим платком и полностью простудилась, и, приехав в Москву, сильно заболела горячкой.

Помню мрачную фигуру доктора Иноземцева34. Помню, что мы едем в церковь и я, одевшись, заглядываю к исхудавшей, бледной няне, и она слабым голосом говорит: «Помолись, Машенька, чтобы я не умерла». И в церкви я впервые сознаю, что няня может умереть, и я горько плачу и до сих пор помню, какое это было жгучее горе. Няня была долго больна, а ко мне в няни взяли старушку, горничную Веры Васильевны Павловой, Степаниду, но я не могла видеть, чтобы кто-нибудь заступил место няни, и капризничала с ней немилосердно. Одно мое утешение был нянин муж Ипат, он брал меня на колени, рассказывал сказки и укачивал. Я все просила его, чтобы он отпустил себе бороду еще длиннее (у него была большая борода), чтобы я могла под нее прятаться.

Наконец, няня выздоровела и опять началась моя счастливая жизнь. Мама могла быть совершенно покойна, доверив детей Митревне и Ипату. Это были истинно верные, прекрасные люди, ревниво охранявшие детей, не только от физического ущерба, но главным образом, от нравственной порчи. Они строго следили, чтобы при нас никто не выругался, не сказал чего неприличного, они сумели внушить нам любовь к простому народу, вложили в нас простые, чистые понятия. Своих детей у них не было, и они отдали нам свою душу. Крепостного права я почти не застала, но верные слуги, выработанные крепостным правом, исчезнувшие ныне, окружали меня.

Покуда я была мала, я не могла играть с братом. Алексей же был на восемь лет старше меня, и мама большую часть дня проводила с ним, она его сама учила, и читала ему вслух, а я была с няней. В это время образ няни и Ипата заслоняют мне все другие. Тогда я любила няню больше всех. Помню, что раз я ей про это сказала, и она меня остановила: «Нет, Машенька, надо маму любить больше меня». И мне показалось, что я совершаю грех, любя няню больше всех.

Жили мы в Москве (по зимам) долгое время на Малой Никитской, в доме Тучкова, во флигеле второго двора. Был у нас большой сад, но им пользовались жильцы большого дома, в него выходили окна нашего флигеле. У нас же был большой двор и большая ракита с качелями. Двор порос травой, а в углу его на куче мусора цвели гиацинты, очевидно выброшенные прежними жильцами.

Домик наш был небольшой: передняя и за перегородкой комната Ипата. Налево, залстоловая в три окна, в ней стоял складной стол и венские стулья, и буфет, больше ничего. Из столовой в сторону сада — кабинет отца. В нем находился большой письменный стол, большой диван (на котором отец ночью спал), стулья и все стены в полках с книгами, вот и все. Из залы входили в гостиную. В ней — мягкая мебель, обитая ситцем и рояль, рядом — комната мамы с Алешей, где кроме кроватей стоял письменный стол, обитый клеенкой, комод с зеркалом и старинными английскими часами, с которыми не расставались. Они принадлежали еще Андрею Ивановичу Протасову и, заведенные и вполне исправные, остановились в момент смерти Екатерины Афанасьевны.

Рядом с маминой комнатой — узкая комната, где стоял нянин диван, моя кроватка и умывальник, окно выходило в сад. В мезонине было три комнаты. В них поселилась Матильда Ивановна Тидебель с детьми, а когда она вышла замуж и уехала, жил Станишев35 — учитель Алеши, его брат Мицо и Алеша.

Вот в такой простой обстановке собиралось самое умное, самое интеллигентное общество Москвы и все чувствовали себя уютно и хорошо. Не помню я, чтобы когда-либо был у нас парадный ужин. Гости, то есть друзья, сидели каждый вечер до петухов, спорили до хрипоты, пили чай с булками, а потом ужинали или телятиной, холодным ростбифом с салатом, ветчиной и пили крымское вино.

У бабушки в доме было иначе: были парадные, великолепные обеды и ужины, но у нас было душевнее и веселее. Моя мать любила говорить: «Избави бог людей от вещей» и приводила примеры, как люди становились рабами вещей и как становились несчастными от потери этих вещей. В доме у нас не было ни малейшей роскоши, но при этом мама была очень щедра, любила делать подарки, а уж бедным помогала мерой доброй утрясенной. И умела она бедным давать не только деньги, но и часть души своей.

Помню, что поутру, как открою глаза, няня говорит мне: «Вставай, Маша, потише, не разбуди маму». И я потихонечку, на цыпочках хожу по комнате, шепотом разговариваю, умываюсь и молюсь Богу. К нам из маминой спальни приходил умываться Алеша, рассматривает из окна, выходящего в старый сад, галок и ворон, а я спешу скорее к Ипату в комнату, где уже на столике перед окном кипит самоварчик. Сажусь пить чай с няней и Ипатом, закусываю вчерашним пирогом, или котлеткой холодной, а иногда няня дает мне моего любимого варенья из крыжовника.

Ипат особенно заботился о том, чтобы дети были сыты, и часто повторял: «У Машечки пузочко маленькое, надо часто кушать». Я однажды имела неосторожность повторить этот афоризм за обедом, и с тех пор брат Алеша и дядя Никола постоянно дразнили меня «маленьким пузочком». Я была толстенькая, неповоротливая девочка и любила покушать.

Часов в десять мама и отец садились в столовой пить кофе. Отец читал вслух газеты, или приносил с собой книгу историческую. Беллетристику отец читал не иначе, как маме вслух. В двенадцать часов детям подавался завтрак, и чтобы мы лучше кушали, Ипат начинал рассказывать сказки. Рассказывал он мастерски, и когда он выдумывал сказки, всегда примешивалось много юмора.

У няни же был другой талант: она мастерски плясала русскую, выступала так величаво, плыла как пава, характер русской, спокойной, величавой женщины олицетворялся в ней. Старик Мамонов36, большой ценитель и знаток русской пляски, восторгался няней и часто упрашивал ее пройтись с ним, но уговорить ее было трудно, она считала это легкомысленным и немного греховным занятием.

И Ипат и няня были очень богомольны, много молились и каждый вечер Ипат читал няне Псалтырь, Евангелие и Четьиминеи и еще какие-то удивительные богословские книги старинные, которые он покупал на Смоленском рынке или у Сухаревки. Няня их не понимала и только вздыхала с умилением, слушая их. Не знаю, понимал ли их Ипат. В моей детской памяти Ипат и до сих пор представляется мне мудрым и глубокомысленным.

Были у Ипата и пороки: сама природа была у него бурная и по временам он выпивал, и пьяный грубил отцу моему и маме. Няня горько плакала, и когда Ипат отрезвлялся, они оба считали, что это лукавый попутал. У Ипата был еще большой рукописный сборник рецептов от разных болезней и знаю, что в деревне Ипат лечил очень успешно и даром.

В четыре часа мы обедали с родителями, в восемь часов пили чай и молоко, в девять я шла спать. А взрослые сидели поздно, до меня долетали громкие разговоры и смех. В карты у нас не играли никогда.

Я уже не застала Хомякова, Киреевских и Сергея Тимофеевича Аксакова. По рассказам мамы и отца, знаю, как часто приходил Хомяков. А после смерти своей жены Алексей Степанович (Хомяков) долго не мог спать и проводил ночь до заутрени у нас37. Эти разговоры ночные мама никогда не забыла. Переживая свою скорбь, он светил людям внутренним светом. Моя мать ожидала тогда рождения своего сынапервенца и говорила, что эти разговоры имели влияние на душу ее младенца. С первым ударом колокола к заутрени Хомяков уходил в церковь.

Иван Сергеевич Аксаков и его сестры38 часто бывали у нас, и меня мама часто возила к старушке Ольге Семеновне, вдове Сергея Тимофеевича39. Она меня очень любила и в год своей смерти, когда мне должно быть было лет шесть, благословила образом Св. Сергия, точно предугадала, что вся моя жизнь будет соединена с Сергеем, вашим отцом.

Часто видали мы Свербеевых. Со страхом входила я в их чопорный дом. Красивая, величавая старушка Екатерина Александровна приветливо встречала нас, но все было очень импозантно, я же всегда легко смущалась. Когда Екатерина Александровна приезжала к нам вечером, ей всегда предшествовал (за полчаса) лакей с картонкой, в которой был чепец, а уже потом приезжала карета с барыней в капоре. Екатерина Александровна была красавица, но всю жизнь ходила в платье одного фасона, с косынкой на груди. Никакие моды не влияли на ее костюмы, и никому не казалась она странной, а всегда красивой и величавой.

Ее дочь, Ольгу Дмитриевну, вы, дети, помните. Это была замечательно горячая и правдивая душа и в ней я потеряла верного друга. Несмотря на разницу лет, с ней можно было делить все самое задушевное. Хотя она всегда жила в аристократическом кругу, она знала и понимала самого простого человека. Ее друзья были и школьная учительница, и священник и фельдшерица. И помогала она щедро, где только видела нужду.

Очень часто, почти ежедневно, бывал у нас Юрьев Сергей Андреевич40, энтузиаст, горячо веровавший в добро и идеалы, его голос всегда вдохновенно гремел, точно голос проповедника. Он рассеян был до абсурда, и про него ходило множество анекдотов. Кошку надевал вместо шапки на голову, перепутывал имена своих друзей, ошибался квартирой и, войдя в чужую, продолжал там проповедовать. Он много сделал для шекспировского кружка, который тогда в Москве стал знаменем.

Бывал у нас и Лопатин Михаил Николаевич, член суда, или палаты, он часто удерживал Юрьева и спасал его от его забывчивости и рассеянности. На сколько Юрьев был энтузиаст, постольку же Лопатин все видел в черном цвете. Осталось у меня яркое впечатление этого резкого контраста оптимиста и пессимиста.

Часто видались с Кошелевыми41 и почему-то иногда временно жили в их домедворце. Чудесно было бегать в огромной зале и еще лучше играть в куклы на площадке лестницы, стена которой была вся стеклянная и уставлена растениями и цветами. В доме были какие-то переходы, была другая узкая лестница, уютные гостиные и я, играя одна, могла фантазировать, воображая себя в сказочном замке, окружая себя невиданными существами. Фантазия была у меня вообще очень большая и доставила мне в жизни много наслаждения. Впрочем, ложась спать, я всегда рассказывала себе сказку или историю, и это было превесело. Боже мой! Какое светлое было мое детство!

Как любовно относились мои родители к народу, ко всем служащим. Это были большей частью друзья, а не слуги. Моя мать не боялась никаких микробов (тогда говорили «заразы», т. к. микробов еще не знали) и смело шла в деревню лечить и холерных и тифозных. С ее живой верой и твердым характером она вносила не только физическое облегчение лекарствами, но и нравственное.

Отец мой, как человек отвлеченной науки, был очень непрактичен. Домом, делами заведовала мама, она умела и бумагу составить и с людьми ладить, но собирать, копить и она не могла по своей щедрой природе.

Часто маму надували мошенники, которым она помогала. Однажды и ее собственную шубу украли, взявши ее только доехать до Москвы. Тогда железной дороги не было, и ездили или на почтовых или на долгих лошадях. Почтовые лошади менялись на каждой станции, а «долгие» назывались лошади, которые везли до самой Москвы, останавливаясь на постоялых дворах кормить и ночевать. Почтовыми лошадьми ехали дня три, а долгими неделю.

Весной возвращались в деревню всегда на долгих в трех экипажах. И какое это чудное воспоминание! Природа оживает, березовые рощи благоухают, цветут луга, и мы едем и останавливаемся, где нам понравится, где-нибудь в лесу разводят костер, садимся на подушки из кареты, закусываем, пьем чай и потом уходим вперед пешком, пока лошадей поят и запрягают.

Помню, как рано утром мы подъезжаем в Троицын день к Калуге. Отец берет меня с собой в лес, чтобы набрать цветов и идти с ними к обедне. В березовом лесу множество ландышей, и мы не можем надышаться их ароматом, но отец все ищет траву зорю, и говорит, что в Троицын день в букете непременно должна быть и зоря. Наконец, он находил ее, но я не соглашаюсь посадить ее в свой букет, мне противен ее удушливый запах и она мне претит уже в букете отца. Въехав в Калугу, прямо идем в церковь, всю зеленую от березок. Как хорошо узнавалась детским сердцем Россия, близко приходилось видеть обычаи и характер каждой местности. (Железные дороги все сглаживают).

Я помню, как в Козельске рано утром нам надоедал крик мальчишки под окном: «Гречники горячие!» (Это особые булки из гречневой муки, в виде опрокинутых стаканов), и не унимался, сколько его не просили уйти подальше, не мешать нам спать. Мальчишка довел моего отца до того, что он побежал его бить, но, конечно, не догнал. В Малом Ярославце отец рассказывал нам о сражении под ним и о (18)12 годе и рассказывал удивительно.

Нередко в наших путешествиях бывали всякие опасности: то лошади понесут, вожжи оборвутся, экипаж сломается и т. п. Но вот, наконец, подъезжаем к Бунину, дворовые встречают, окна и двери настежь отворены, в столовой кипит самовар, на столе стоят вкусные пресные лепешки, масло, сливки, нередко и ягоды, а в отворенную балконную дверь несется запах черемухи, или сирени и слышится соловей, иволга и другие птицы.

А тут уже ждут наши друзья, дети управляющего и дети дворовых, мы с ними обегаем чудный, тенистый парк, забегаем на огород, где пробуем всего, что есть, начиная с ягод и, кончая репой, морковью, огурцами, и бежим «на купальню» в овраге запруженной, к речке-ручью, ворочаемся через прекрасную, тенистую березовую аллею на интересный двор, где столько собак, домашней птицы, где жизнь так и кипит.

Заходим в людскую к старушкам, живущим на покое, и разбитым параличом: у Анны Петровны, чухонки, приехавшей с Мойером из Дерпта, отнялся язык, у Аполосовны ноги плохо действуют. Анна Петровна честна до мелочности, рабски предана и строго набожна, Аполосовна не выносит чухонской аккуратности Анны Петровны, а та ее распущенности. Аполосовна любит тухлые яйца и равнодушна к религии. Живут они в отдельной комнатке в людской, к ним приставлена прислуга, они часто ссорятся между собой и опять мирятся.

Позднее поселился у них на печке старый портной Петр Иванович. Это был крепостной человек Боборыкина. Его господа перемерли, дети разорились, и вот однажды Петр Иванович пришел к моей матери и объявил, что он хочет у нас умереть, и поселился на печке у старушек. Это был удивительно типичный старик, совершенно лысый, с огромной белой бородой. У него на душе лежало преступление: в (18)12 году он утюгом убил француза, и это мучило его кроткую незлобивую душу. Поэтому он постоянно молился.

Поставил себе против старой церкви скамейку близ могил и до поздней ночи сидел на ней, читая вслух молитвы и псалмы. Пойдем, бывало, в лунную ночь гулять, и проходим мимо церкви и видим, под деревьями сидит старик, освещенный луной, в подряснике, точно древний пустынник. Его белая борода видна издали и слышатся громкие возгласы: «Помилуй, мя, Боже, помилуй, мя!» И станет жутко, точно это привидение. А днем он сидел по-турецки на столе в передней, в огромных круглых очках, и что-нибудь шил или чинил. И очень интересно рассказывал нам про (18)12 год, и про сиденье в Кремле, в котором он был. Мой брат записал его рассказ, и потом это было напечатано в Русском Архиве42.

А няня моя! Моя чудная, милая няня! Сколько уютности вносила она в жизнь, как она беззаветно любила нас. Помню, как одно нянино присутствие успокаивало и утешало меня. Когда я была маленькая, я страшно боялась грозы. Это был чисто нервный, мучительный страх, отравлявший мне жизнь. Помню, все собираются ехать в Большой верх за 6 верст за грибами, подается долгуша43. А из-за сада надвигается грозовая туча и уже гремит гром. Душно, жарко и невыносимо страшно. Мне хочется остаться дома, но все надо мной смеются, я готова плакать. Вдруг выходит няня с корзинкой, садится в долгушу, я рядом с ней, няня берет меня за руку. Мне становится спокойно и ясно на душе, является сознание, что няня меня укроет от всякой беды. И это влияние няня оказывала на меня всю мою молодость и в тяжелые часы испытаний, когда в 1855 году слегла моя страстно любимая мать, брат умирал в чахотке, его усылали доктора за границу, и мы прощались с ним на вечную разлуку. Няня поддерживала меня: с ней ходили мы в церковь (напротив дома) Спаса на Песках и горячо молились. Бог был к нам близко.

Потом опять в Бунине, когда я сделалась невестой вашего отца и мучилась мыслью, как оставить маму. И видя, как мама после смерти брата несчастна и одинока, я приходила в отчаяние и после горьких слез и бессонной ночи шла я к няне за перегородку наверху, садилась к ней на постель, она укрывала меня, утешала, приносила мне чаю, и ее простые, мудрые слова поддерживали меня. В одну из тяжких минут сняла няня образ Всех Скорбящих радости и с такой верой благословила меня, что надолго хватило у меня бодрости. И, вспоминая, теперь свою светлую, истинно счастливую замужнюю жизнь, думается мне, что именно благословение было со мной и ее молитвы.

Когда же настала для моей няни тяжкая пора, когда в 75 лет с ней сделался удар, и она стала слабеть телом и духом, роли наши переменились, няня, как ребенок, стала успокаиваться от своих страданий только в моем присутствии. Войду я в комнату, возьму ее за руку, и ей становится легче. Скончалась она в Вильне, увидев уже всех моих детей, кроме Андрея44, похоронена она на военном кладбище, под высокой сосной, далеко от родины и никто не приходит к ней на могилу.

Могилы Ипата никто не знает. Он умер тифом в Орле, куда ездил из Дерпта за паспортом, заболел, и его без памяти отвезли в больницу, где он и умер, и похоронили его в общей могиле. Долго не знали, куда он пропал, няня ездила его искать и, наконец, нашла его попутчиков купцов, которые ей рассказали, как его отвезли в больницу. Ипат всегда говорил, что хочет умереть так, чтобы никто его могилы не знал, что это прах, и не нужно к нему приходить.

Вспоминается мне, как няня любила всех животных. Однажды в лесу в Пожарове нашли мы с ней совсем израненную курицу, очевидно унесенную ястребом. Няня всеми силами старалась вернуть к жизни эту курицу. Как весело было, когда эта курица выздоровела, стала ручная, всюду бегала за няней и окончила свои дни от старости.

Все животные на дворе были для няни и детей одухотворенными существами, в этом было много уютности. Однажды, при каком-то дурном бунинском приказчике (уже тогда хозяйничал брат Алеша), няня нашла на конном дворе лошадь с израненными ногами и боками, лошадь уже не могла стоять, и хотели ее прикончить. Няня принесла холста, лошадь подвесили к потолку, и три раза в день мы с няней ходили ее кормить и перевязывать раны, выходили ее, и стала она чудной лошадью, родоначальницей лучших жеребят. Няня назвала ее Топси, потому что она очень любила роман Бичер Стоу45 «Хижина дяди Тома», и эту девочку в романе звали «Топси».

Потом у няни была премилая, черная собачка Жучка, такая же кроткая и незлобивая, как няня. Но никогда няня не относилась неразумно к этим своим животным, то есть, жертвуя детьми, в пользу животных, как относятся многие старые девы. Няня во всем была мудра. Позднее, няня первая отозвалась на несчастье бедной девочки Фени, которую мать держала на цепи и морила голодом (в Орле). Няня упросила взять ее. Мама говорила, что она уже стара и боится брать на себя эту важную ответственность воспитания чужого и, может быть, испорченного ребенка. Няня горячо запротестовала, говоря: «Мы с вами стары, а Маша молода, она об ней постарается, когда мы умрем».

Няня всей душой любила деревенское хозяйство, и когда мой брат, окончив университет, поселился в Бунине, няня с наслаждением смотрела и за скотным двором, птицей, молоком, кладовой и т. д. Но лишь только брат женился, няня сама, добровольно уступила все это молодой жене, не вмешиваясь ни во что, и даже не высказывая своего неодобрения, когда видела непорядки.

У няни был врожденный такт, сердечный, который давал ей возможность понять все, что казалось недоступно ей по образованию. Она еле умела читать, а писать совсем не могла. Правда, что я ей много читала вслух, и это было превесело. Она так волновалась прочитанным, что часто ночей не спала потом. Я уже упомянула, что любимым романом няни была «Хижина дяди Тома». Няня находила много сходства с жизнью русских крепостных и рассказывала много ужасов про зверства помещиков.

Хотя, слава Богу, наши крестьяне и дворовые не испытывали их. Я уже говорила о гуманности деда Мойера и моих родителей, они ненавидели рабство, и хотели задолго до эмансипации отпустить крестьян на волю, но это было сопряжено с такими трудностями и формальностями, что пришлось отказаться от этого. А няне и Ипату были даны вольные.

Еще долго после эмансипации сохранялись патриархальные отношения крестьян с помещиками. Многочисленная дворня осталась у нас жить и умирать, и считала Бунино своей собственностью.

К моей матери всякий шел за помощью и советом. Жизнь в деревне была полна смысла. С ужасом вспоминаю тогдашний рекрутский набор. Ведь тогда служили 25 лет. Значит, навеки разлучались с семьей, с родиной. Плач был неописуемый. Всякого рекрута приводили прощаться с господами, моя мать благословляла его образом, наделяла деньгами, бельем и все мы горько плакали. Как моя мать благословляла царя, когда он и эту народную скорбь облегчил, введя всеобщую воинскую повинность46. Каждый гражданин обязан был отбывать эту службу, но в продолжение всего двух лет и четырех лет; от семьи никто не отрывался надолго.

Бунино времени моего детства было совсем не похоже на то, которое застали вы, дети. При вас оно уже было пустое, мрачное, тогда как оно в мое время было полно жизни, веселья.

Дом был большой, теплый, но мебель в нем простая, обитая ситцем. На стенах висели хорошие гравюры* в черных самодельных рамах, придававших комнатам пуританский вид. Стол был вкусный, обильный, но простой. В Уткине же все было изящно. В Уткине хотелось наслаждаться и предаваться «Dolce far niente»**.

Тогда как Бунино действовало бодрящим образом. В Бунине хотелось работать, учиться, заниматься физическим трудом. Мы всегда там сажали деревья, возили солому, сгребали сено, сухие листья, собирали шишки для камина, желуди для посадки и камни из оврага для бута новой строящейся церкви.

Покуда у брата не начались уроки у посторонних учителей, а только с отцом и мамой, мы большую часть года проводили в деревне, уезжая из Москвы в мае, и ворочаясь в нее в конце ноября, или в декабре. Нам, детям, Бунино казалось обетованной землей.

Летом у нас гостило много народу: дети Блуменау были моими товарищами, и на дворне были девочки, игравшие с нами. Алеша был полон Майн Ридом, выдумывал приключения, под его руководством мы разыгрывали импровизированные драмы.

Летом почему-то всякий вечер пили чай в Пожарове, на долгуше туда отвозился ковер, посуда, арбузы и прочее. И сидя на ковре, на опушке леса, пили чай и наслаждались вечерней прохладой, зажигали костер и, ворочаясь домой, дети шли непременно босиком. Это был завет дедушки Мойера в росу разувать детей во избежание простуды.

Всякий вечер на дворе перед домом устраивались горелки, в саду — игры в разбойники, а в дождливую погоду в «голубой гостиной» играли в жмурки. Часто с нами играли и родители. Потом было наше любимое катание со скирдов соломы, которые в Бунине были страшно высокие.

А зимой брат Алеша устраивал катанье с крутой горы в овраг на купальне. Привяжет салазок пять, одни к другим, и все тогда летим и кувыркаемся в снег. Еще другое любимое катание: привязывали салазки к розвальням, запрягали в них лошадь, и Алеша разгонял ее во весь дух по ухабам и раскатам. Тут уж было особенное удовольствие вылетать из салазок и из больших саней. Лошадь была так приучена, что останавливалась сама после такого финала. Как мы оставались целы, не понимаю.

Страха Алеша не знал никакого, нравилось ему всякое удовольствие, и воображал себя героем майнридовского романа. Меня защищал как рыцарь, и вообще в его характере было много рыцарского. До конца жизни всегда готов был себя принести в жертву тому, во что верил и чему служил. Зла в людях не видел.

Раза два в лето ездили мы недели на две в Уткино к бабушке и дяде. Ехали в двух экипажах: карете, запряженной шестью лошадьми с форейтором48, и тарантасе. Ехали с ночевкой в Болхове (на полу, на сене). Иногда и две ночевки были, если дорога была грязна, и бунинские доморощенные лошади не справлялись с тяжелой каретой, да и дороги были тогда гораздо хуже и горы выше. Болотистые места теперь замощены, а горы срыты. Помню, что один раз ночевали и третий раз, не доехав 7 верст до Уткина, в Дольцах, потому что поднялась страшная гроза и ливень, превративший долецкую гору в недосягаемое препятствие.

В Уткине все мне казалось так парадно и красиво, и бабушка казалась очаровательной, несмотря на ее, тогда холодное отношение ко мне. А дядя был такой друг мне! И так баловал меня. А в 2-х верстах от Уткина жили мои дорогие кузены, прелестная, живая, веселая девочка Надя (ваша тетя Надя) и ее два брата, мы видались ежедневно и увлекательно играли.

А когда приезжали все Гутманстали в Уткино, (а это всегда было через два года в третий), то наставал настоящий праздник; все они живые, остроумные, тетя Маша такая изящная, Mary такая хорошенькая. Устраивали пикники, спектакли, шарады, жизнь становилась нарядной, они позаграничному переодевались к обеду, обед бабушка заказывала также парадный. Мы же продолжали наш прежний образ жизни, то есть не переодевались к обеду, но было очень весело видеть этот блеск, а сердечны и милы они были чрезвычайно. И дружны мы были все, и так привольно и хорошо было с ними! Тетя была чудная, душа чуткая, любящая и талантливая. Она чудесно рисовала. Дядя играл на фортепианах, и часто танцевали мы.

Алеша скучал по Бунину, по своей лошади «Рюбе», по всей бунинской жизни, а я наслаждалась Уткиным. Алеша радовался отъезду. Зато уезжать из Бунина в Москву осенью было нам очень горько. Долго длилась укладка. Отец не мог жить без своих книг, никому не позволял их укладывать, принимался сам за это дело, каждую книгу начинал перелистывать и зачитывался. Мама терпеливо ждала.

Приехав в Москву, всегда сначала останавливались у Веры Васильевны Павловой, пока дом обогревается, и Ипат с няняй разложат вещи и все устроят. Когда мы переезжали на свою квартиру, Вера Васильевна приносила торт на новоселье, а затем каждое воскресенье после обедни приносила сдобного хлеба от Филиппова к кофе, который так идеально варил Ипат.

Вера Васильевна была маминым, лучшим другом и добрым гением всей нашей семьи. Знакомство с Верой Васильевной было давнишнее. Маме было шесть недель, когда у Перевощиковых (он был профессором русского языка в Дерпте)49 родилась дочь Вера. Марья Андреевна и Перевощикова были дружны и клали девочек в одну колыбель, потом девочки играли и подружились.

Но когда маму 16-ти лет увезли из Дерпта, они потеряли друг друга из вида, и кажется, только в 1854 году нашли друг друга в Москве, обе были давно замужем. С тех пор не было ни радости, ни горя, которое бы не делилось вместе.

Веру Васильевну любила не только мама, но и отец, дядя, бабушка, мы дети, даже прислуга. Она чарующе влияла на всех и ее отзывчивое, горячее сердце облегчало всякое горе. Во всякой маминой болезни Вера Васильевна выхаживала ее, оставив свой дом, мужа, сына, и была нам громадной поддержкой. Мой отец, когда мама заболевала, терял почву под ногами, волновался страшно и нервничал, и одна Вера Васильевна умела успокаивать его. Переписка моей матери с Верой Васильевной очень ярко рисует и их жизнь, и душевный строй50. Вера Васильевна часто говорила, как много сделал мой отец для ее развития духовного.

Моя мать, зная, как волнуется отец при ее заболевании, всегда старалась скрыть от него свое нездоровье, и ложилась в постель, когда уже было невтерпеж. Сколько раз храбро продолжала она сидеть за обедом и в гостиной с мушкой на боку и в жару при воспалении легких, или болезни печени, и никто не знал, что она больна.

Из московской жизни вспоминается мне, как на Страстной неделе все мы ходим в церковь ко всем службам. По улицам текут ручьи. Пахнет весной, испытываешь блаженное чувство просыпающейся природы, а в воздухе раздается заунывный, великопостный звон. Мама поутру читает нам евангелие и душа настроена молитвенно.

В среду к вечерне идут за Москвуреку к духовнику у Серпуховских ворот. Мне еще нет семи лет, и меня не берут. Меня глубоко поражает, что отец, мать, Алеша у всех просят прощенья. Я чувствую, что совершается что-то важное, великое. Вдруг приезжает дядя Никола: «А тебя, отчего не берут?» — спрашивает он. — «Да у меня еще грехов нет». — «Бедная, бедная! Еще грехов нет!» — жалобным голосом восклицает он. Меня глубоко оскорбляет, что дядя нарушает величие минуты, и я принимаюсь плакать. А дядя долго потом дразнит, «что я плачу о том, что грехов нет».

0

23

Я была почти на восемь лет моложе брата, и беззаботно играла, когда Алеша уже серьезно учился. Я не помню, как я выучилась читать. Знаю, что выучилась сама по разрезной азбуке. Моя мать и Алеша часто играли в эти буквы, задавали друг другу слова, сидя по разным комнатам. Я же была почтальоном и носила смешанные буквы от одного к другому и тут и выучилась читать.

Очень хорошо, зато помню, как я выучилась писать. Считалось тогда вредным учиться писать твердыми железными перьями. Писала я гусиными, с них капало, я кляксы размазывала. Мама меня бранила, я плакала, и от слез кляксы увеличивались. С мамой я училась, д(олжно) б(ыть), лет до девяти.

В это время стали мы оба учиться поанглийски у Miss Rooney дочери гувернантки Хомяковых, и скоро заговорили поанглийски. Miss Rooney (Сарра Ивановна) всегда приезжала летом отдыхать в Бунино, и приводила девочку англичанку старше меня на два года, чтобы я с ней практиковалась в английском языке.

Мой отец учил Алешу латыни, истории, географии и немецкому языку, мама — русскому языку и французскому, а пославянски читала с ним Новый Завет. Новые языки брат хорошо усвоил теоретически и по латыни читал a livre ouvert* довольно трудные вещи.

Математике родители не могли учить и пригласили студента математики болгарина Константина Наковича Станишева. Он жил у нас несколько лет, и позднее учил Алешу и греческому языку. В то время он был несколько дикий, очень горячий и искренний человек и всей душой привязался к нашей семье, стал совсем родным нам. Позднее он подпал под влияние знаменитого профессора Леонтьева51 (друга Каткова), утратил свою болгарскую дикость, из Наковича сделался Николаевичем и чиновником и запил. К концу жизни он был директором Лицея Цесаревича Николая52.

Из Болгарии он привез своего брата, ровесника Алеши, чтобы его учить; но Мицо совершенно не хотел учиться и оставался диким зверьком, тоскующим по родным полям. После бесплодных усилий, кажется, года через два Станишев отвез его назад в Болгарию. Помню, что Мицо было опасно дразнить, т. к. он сейчас же хватался за нож. Однажды он купил себе халвы в берестяной баночке и карандашом отмечал на баночке, докуда он съел. Мой брат и Паша Сухоруков (старший сын моей кормилицы, живший у нас) открыли баночку снизу и потихоньку поедали халву.

Когда, наконец, Мицо проткнул нож в образовавшуюся пустоту, он кинулся резать, бить виновников. Алеша, спасаясь, вскочил на ракиту на дворе.

Тогда Мицо наделал стрел из стальных перьев и принялся расстреливать Алешу. Ипат поспешил на выручку, иначе могло кончиться плохо.

Отец и мать очень боялись казенной рутины, начавшей царствовать в гимназиях во время министра Димитрия Толстого53, и решили воспитывать детей дома. Хотя Алеша во многом был образованнее своих сверстниковгимназистов, но были и пробелы, потому что не было строго определенной системы, и не было товарищества, которыми он потом так увлекался в университете в Дерпте.

Чтобы поступить в университет, надо было держать экзамен зрелости. Станишев поступил преподавателем в новооткрывшийся лицей, и совершенно влюбился в Леонтьева. Желая похвастаться своим учеником Елагиным, он повез моего брата к Леонтьеву, тот его проэкзаменовал по латыни, остался очень доволен и сказал: «Вот такого ученика надо бы нам в наш лицей». Между тем отцу моему была крайне не симпатична система воспитания в лицее, где были учреждены «сикофант», то есть сами ученики должны были доносить на товарищей, и многое, многое другое, и это свое отрицательное отношение к лицею отец громко высказывал по Москве и Леонтьев это знал.

В 1871 году Алеша, после усердной подготовки у лучших учителей, стал держать экзамен зрелости при одной гимназии и провалился! Второй раз держал через год, в 1872 году, и опять провалился. Вся энергия пропала, и здоровье пошатнулось. Тогда проснулась прежняя дружба к нам у Станишева, несмотря на его поклонение Леонтьеву. Он пришел к нам, заперся в кабинете с отцом и сказал ему: «Отдайте Алешу на один год в лицей, и он выдержит». Отец наотрез отказался. Тогда Станишев под секретом сказал: «Увезите Алешу из Московской округи. Здесь Леонтьев отдал приказ, чтобы Елагина проваливали, пока он не поступит в лицей, только увезите Алешу тайно». Леонтьев был каким-то самодержцем в Московской округе и правой рукой министра Толстого.

Тогда мои родители объявили всем знакомым, что Алеша экзамена больше не станет держать, и потихоньку услали его в Орел, который тогда был Харьковского округа, где он стал в третий раз готовиться к экзамену зрелости. Отец тоже переехал в Орел подготовлять Алешу по истории и географии. А мы, то есть мама, няня и я переехали в Уткино к дяде и бабушке, которые зимовали в деревне, потому что дядя был предводителем дворянства.

В июне Алеша благополучно выдержал экзамены54, но эти три года подорвали его здоровье. Мы переехали в Бунино к приезду молодого студента и ужаснулись, увидя его: вялый, безучастный, ничем не интересующийся. Как-то в лесу в Пожарове он порубил себе нечаянно ногу, кровь так и хлынула, чернаяпречерная. Я сбегала домой, запрягли дрожки и Алешу привезли, ослабевшего от потери крови, но зато на другой день он точно очнулся: явилась энергия, бодрость, стал принимать живое участие в жизни55.

Эти три года были очень тяжелы и, понятно, что русские университеты под фигурой гр(афа) Толстого внушали страх родителям, с другой стороны, революционеры и нигилисты поднимали голову (убийство Иванова)56 и мои родители решились уехать в Дерпт, где университет был похож на заграничный, где были чудные, знаменитые в Европе профессора. Там наука процветала, а у молодежи была свобода и товарищество, а о политике никто не думал.

Возвращаюсь к нашей московской жизни. С десяти лет ученье мое стало серьезнее. Была у меня учительница французского языка Анна Васильевна Решетинская, большая педантка, но отличная преподавательница, жившая долго в Швейцарии. Кажется уже тогда, я твердо усвоила sa regle du participe* и писала правильно. Учила она по Noёl et Chapsal** и заставляла заучивать наизусть красивые французские фразы, говоря: «C’est tres bien dit, Машенька, et c’est surtout tout a fair francais!» Алеша, найдя в предисловии грамматики Noёl такую фразу: «La langue francaise est la plus riche et la plus belle de touts celles de l’Europe»*, написал на марке: «С’est tres bien dit, Машенька, et c’est surtout tout a fair francais». Это попалось на глаза моей старушке, и она обиделась.

Около этого времени я стала брать уроки музыки у Варвары Гавриловны Тихменевой. Я очень любила эти уроки и подружилась на всю жизнь с милейшей ветхозаветной семьей Тихменевых. Там была старушкамать слепая, удивительной доброты и детской души. Она ради моциона ходила по комнатам. Для этого протягивался шнурок через залу и гостиную и старушка, держась за него, ходила взад и вперед, в то время, как я разыгрывала гаммы.

В их небольшом деревянном доме, против церкви Спаса на Песках, жили разными хозяйствами три сестры и мать, и после урока все они меня кормили и угощали чаем. Старая нянюшка Минадора тоже ласкала меня. Эта семья была очень дружна со Смирновым.

У сестры нашей англичанки брала я уроки географии и рисования (у нее на дому). Она была замужем за русским, но у них собирались англичане из торгового мира Москвы, и меня Сарра Ивановна Руней брала на все их торжества, с ними справляла я по новому стилю Рождество Plumpudding и пела их гимны и God save the Queen**.

Когда мне было девять лет, познакомились мы через Веру Васильевну с семьей Беэр57. Вашему отцу было тогда 16 лет, и он в своем дневнике записал: “Какая славная девочка Маня Елагина, непременно на ней женюсь”.

Он очень подружился с Алешей, а я с его сестрой Олей. По субботам возили меня на уроки танцев в пансион, в котором училась наша молоденькая англичанка, проводившая у нас лето. Эти уроки были моим мучением, потому что я была неуклюжая толстушка, и девочки поднимали меня на смех. Одно утешение было после урока заходить к Беэр (они жили напротив пансиона) и оставаться там весь вечер.

Такая это была дружная, бодрая и веселая семья. Все учились, работали, а по субботам было полное веселье. Их было девять человек детей, да еще молодежь приходила. Чудесная была их мать, ваша бабушка. Разумная, бодрая, веселая, очень образованная, она умела понимать молодежь, и с ней были дружны товарищи и товарки ее детей.

Анна Димитриевна Беэр, урожденная Шепелева, была необыкновенно и активно добра, но все добро творила втайне и очень просто. После ее смерти оказалось много бедняков, которым она помогала. Не имея для себя никогда лишнего рубля, она выделяла бедным и деньги и платье, и учила их детей, хлопотала за них, навещала больных, и никто про это не знал. У нее было очень много энергии, и была она связующим звеном всей разнохарактерной семьи.

Семье Беэр я обязана самыми здоровыми и веселыми впечатлениями своей ранней юности. И брат мой и я с нетерпением ждали субботнего вечера, чтобы идти к Беэр. Не успевали мы раздеться, как встречали нас радостные веселые возгласы.

Танцы, игры, хоровое пение сменяли одно другое и так много, так весело смеялись, так они были остроумны и так оживлены.

Примером их веселого entrain* служит следующий эпизод. В деревне, в глухую, осеннюю пору, вечером, вздумалось молодежи устроить музыкальнолитературный вечер экспромтом. Гостило несколько подруг у сестер. Всякий и всякая должны были сыграть, спеть или рассказать что-нибудь. Живо устроили подобие эстрады, принесли лампы со всего дома, барышни парадно оделись, а кавалеры во фраки. На дверях везде вывесили объявления: «Во время исполнения NN просят не входить». Конечно, не ожидали ничьего визита, и вдруг в передней оказался генерал, недавно нанявший дачу в 5-ти верстах. Сидит смирно в уголку, прочтя объявление, не решаясь войти.

Все кавалеры Беэр отлично танцевали и были везде желанными гостями, так как пять танцоров на балах — находка. Уставши от шума, мы шли в гостиную, где в кресле сидела ваша бабушка, а у нее за спиной ее, неизменный друг — собачка Ривалька.

Читали вслух все новейшие произведения Тургенева, Толстого, спорили или же слушали ученые речи старшего брата Александра Алексеевича, который так охотно объяснял всякое научное явление. Я же охотно играла в куклы с Олей наверху. Там было очень уютно. Жила старинная гувернантка — немка Софья Ивановна, у нее в комнате жили канарейка и перепел, а у Александра Алексеевича жил ручной хамелеон. Славная была у них старая няня Катерина Федоровна, все это было очень уютно.

Но все же всего лучше было дома. Брат Алеша был для меня источником больших радостей и идеалом бесстрашия. Я уже описывала наши игры, хочу обрисовать его характер. Он всегда был готов принести себя в жертву тому, во что верил и чему служил.

Лукавства и компромиссов не допускал ни на йоту и до последней минуты жизни остался горячим идеалистом.

Горькая была у него судьба: Бог вел нас разными путями. Я была всегда здоровая девочка. Алеша переболел всевозможными болезнями: у него была корь, скарлатина (у меня никогда), круп, воспаление желудка, легких и все в очень сильной степени. В жизни мне все удавалось, у Алеши неудача за неудачей так и чередовались. Его неудачные экзамены зрелости, о которых я писала, подорвали еще больше его здоровье. В сердечных делах были горести (несчастье) и в дружбе горькие разочарования. Но дух его не слабел, а креп в этой борьбе. Он был горячий христианин и умер (в Вероне), повторяя слова (Хомякова):

О, Царь и Бог мой! Слово силы Во время оно ты сказал, И сокрушен был плен могилы, И Лазарь ожил и восстал. Молю, да слово силы грянет, Да скажешь: «Встань!» душе моей, И мертвая из гроба встанет, И выйдет в свет твоих лучей58!

Алешин любимый девиз был: «Не нашел в себе, не ищи в сем», и действительно, в себе он имел силу. Его жизнь внутренняя была высока. Еще он говорил мне всегда: «Бери пример с ракиты на большой дороге: мальчишки разводили в ней костер, внутренность ее выгорела. А она все стоит зеленая и весной покрывается листьями». И «в самом себе», в своей внутренней жизни он черпал силу, потому что он жил идеалами. Сил своих для долга он не жалел.

Сколько раз уже больной, в жару, он ехал зимой в Болхов (за 52 версты) судить (он там был мировым судьей), и удержать его было невозможно. «Люди ждут, я не могу болеть», — говорил он и судил, пока болезнь не сваливала его с ног. Людей он идеализировал и часто ошибался в них, но неисправимо продолжал видеть добро.

Мальчиком он был очень красив, а потом скорее дурен. Точно Бог отнял у него все внешнее, чтобы еще усилить духовную мощь. У него было горькое сердечное горе, о котором, может быть, позднее напишу, горе, подорвавшее его здоровье. В последние годы засветило и ему солнышко, но это были уже не жаркие лучи, а теплые.

Алеша был страшно вспыльчив, так и вижу, как он в гневе закусывает губу. Но гнев скоро остывал, и он первый просил прощения, храбро сознавался в своей вине, если она была.

Я уже говорила, что бабушка Авдотья Петровна страшно любила Алешу и баловала его, а меня, пока я была мала, притесняла. Это имело неожиданные последствия. Алеша сердился на бабушку и не любил ее, я же ее обожала.

Алеша не любил Уткина, очаровательнокрасивого Уткина, но страстно любил Бунино, его равнину, зеленые поля и степь черноземную. За границей он ненавидел горы, они душили его. Музыки, кроме пения, не любил, стихов знал множество и жил в мире поэзии.

В Бунине Алеша свято сохранял старинный облик дома, не позволял менять даже обивку мебели. И, когда моя мать говорила ему, что, когда он женится, то жена его, конечно, не захочет сидеть на таком жестком диване, то Алеша горячо возражал, что сначала привезет свою невесту, посадит ее на диван и спросит ее, согласна ли она, всю жизнь сидеть на таком жестком диване. Случайно вышло, что его будущая жена, приехав в Бунино молоденькой девушкой, похвалила диван. Мы переглянулись и засмеялись, чем сконфузили бедняжку, которая понять не могла, что сказала она неприличного.

Алеша, как и отец наш, умел вдумываться в исторические эпохи, совершенно переноситься в них, жить воображением. Помню наши чудные поездки с ним в Болхов, куда он ездил два раза в месяц судить, особенно весной. Снег только что сошел, земля еще не везде просохла, и под горячими лучами солнца воздух над ней струится, несется живительный дух оживающего чернозема. Вокруг нас необозримые зеленя, жаворонки так и заливаются, а мы едем с ним в тарантасе, на наших сытых, бунинских лошадках, на козлах сидит старый кучер Захар Иванович, продолжающий смотреть на нас, как на неразумных детей, и уверявший, что при дедушке Иване Филипповиче солнце совсем не на том месте садилось.

Ни с чем не сравнимое чувство счастья весны охватывает нас. Устраиваемся поглубже в тарантасе и начинает Алеша фантазировать, что вот здесь, на этом месте стоит казачий пикет, а вот на той горке другой, а вот оттуда показывается татарская рать, зажигаются сигнальные огни, боярин Апухтин собирает свою челядь и т. д., уносимся мы воображением в глубь веков.

Алеша страшно любил сельское хозяйство. Но хозяин он был непрактичный, и много его обманывали. В университете он изучал химию, которая его привлекала с детства. Хорошо окончил курс в Дерптском университете и был отличным товарищем. До своей женитьбы (как и мой отец) оставался девственником.

Пока мы жили в Москве, каждый день обязательно или мама, или отец навещали бабушку. Когда шла мама, она всегда брала меня с собой. А в воскресенье, jour fixe** бабушки мама помогала принимать гостей и я часов до девяти оставалась там, конечно не в гостиной, а играла в куклы в бабушкиной спальне, где у меня жили отдельные куклы, или играла с Лизанькой (Елизаветой Петровной— бабушкиной воспитанницей) в карты, в городки или читала. Потом няня или Ипат отводили меня домой, и, напоивши чаем, укладывала спать, а у бабушки сервировали чай с разными тортами и petits fours**, из которых Тимофей (бабушкин лакей) выбирал и прятал для меня самые вкусные. Потом подавался парадный ужин.

Должно быть, в 1871 году жил у бабушки месяца два Павел Васильевич Жуковский59, и тогда началась наша дружба, хотя мне было 1011 лет. Но мы много писали друг другу, а свиделись мы с ним, когда я уже была замужем.

В 1873 году осенью переехали мы в Дерпт. Это был совершенно другой мир, и Алеша сразу увлекся им. Я же очень тосковала по няне, которую не пустил ехать с нами Ипат, поступивший к Дьякову. И понемецки я тогда не знала. Мамоновы, жившие в Дрездене, решили тоже переехать в Дерпт, чтобы вместе воспитывать детей и в 1874 году переехали.

Давно жившая в Дерпте для воспитания детей, многочисленная семья князей Шаховских (их было 11 человек детей) очень подружилась с нами. Семья графа Соллогуба (автора “Тарантаса”) с их чудной матерью (Софьей Михайловной, урожденной Виельгорской) очень скоро познакомились с нами.60 В семье Зейдлица мы были приняты как самые близкие родные и познакомились со многими немецкими семьями.

Отец мой записался вольным слушателем в университет, слушал философские, богословские и отчасти юридические лекции. Присутствие бородатого старика на лекциях заинтересовало профессоров, и почти все они познакомились с нами. Через Нолькенов познакомились и с аристократами и везде встречали радушие и сердечность. Многие старики помнили Мойера и Марью Андреевну.

Моя няня не смогла вынести долгой разлуки с нами и через полгода вернулась к нам, а позднее и Ипат.

Мне становилось все приятнее и лучше в Дерпте, а позднее он стал мне как бы второй родиной. Такую веселую и беззаботную юность редко кто имел; масса молодежи, очень культурная жизнь, много серьезной музыки, веселье вперемежку с учением и какая-то студенческая поэзия, освещавшая жизнь.

По письмам того времени к бабушке и дяде, вы, дети, можете подробно узнать всю прелесть этого свободного города муз (Musen stardt) и его такую своеобразную простоту жизни. Все в нем теперь изменилось и пропало.

С приездом Мамоновых многие уроки были у нас с Соней вместе (французский, английский). Истории, у отца моего, с нами же учились Сережа Мамонов и Соня Шаховская. Закону Божему я училась с Соней Шаховской у умного священника Шестаковского. Немецкому языку я училась отдельно от Сони, т. к. Соня его уже отлично знала. Моя прекрасная учительница, старушка Frl. Bertha Walter кроме немецкого, еще учила меня географии. А про математику точно забыли, я ее терпеть не могла и была рада. Еще были у меня уроки музыки, самые любимые мои уроки.

Дядя Никола всегда просил, чтобы меня не отдавали в школу, чтобы воспитание было исключительно семейное. Вот и вышли у меня большие пробелы в учении. Я думаю, что если бы дядя видел дерптские школы, он бы ничего не имел против. Мне позволили быть в школе как бы вольной слушательницей на уроках, лекциях по истории средней и новой и по истории церкви у Энгельгардта61, который был чудный лектор и дивный человек.

Отец мой не боялся, что я обращусь в лютеранство, так крепко и свято он стоял на православии, и уверен был, что и меня удержит. Когда я в лет 16, объявила отцу, что мне очень нравится лютеранство, отец ответил: «Чем дольше ты простоишь на этой ступени, тем вернее ты переступишь выше». И он много читал со мной Хомякова и Филарета62.

С угрызением совести вспоминаю теперь уроки истории отца, совместно с веселой компанией. Слушаешь одним ухом, а думаешь, что на катке в Ботаническом саду уже началось веселье. Соня Шаховская была на два года моложе Сони Мамоновой и меня, значит, ей тогда было 12 лет, она была очень резвая, живая и очень наивная девочка. Помню, как отец, рассказывая нам о Ярославе, сказал, что его жена умерла в родах. «Василий Алексеевич, что это такое «в родах»?» — спрашивает Соня Шаховская. Отец всегда такой скромный, деликатный испугался и, растерявшись, говорит: «Вы не расслышали, в рогах, это такая болезнь». 16-летний Сережа Мамонов замычал потешно, Соня Мамонова и я фыркнули. Но Соня Шаховская успокоилась.

Когда кончились чопорные уроки танцев у Нолькенов, то мы стали из года в год брать их у Мамоновых. Изучили всевозможные танцы и все продолжали брать уроки, потому что это давало возможность танцевать каждое воскресенье под игру таперши, и когда уходил строгий учитель Эбергардт, то продолжали танцевать часов до 12-ти. А часто были и танцыбалы до 6 часов утра, когда прямо шли потом играть в крокет при чудном весеннем солнце.

Студенческая жизнь вносила много поэзии. Например, встречи 1-го Мая. Часов в 9 вечера собирались студенты и профессора на площадку перед руинами собора. Каждая корпорация63 зажигала свой костер и по очереди пела свои студенческие песни (все хоры были прекрасны), а к 12-ти часам посредине площадки все соединялись, зажигали общий громадный костер и ровно в 12 часов все пели:

Der Mai ist gekommen Die Baume schlagen aus...*

Весь город собирался и стоял кругом на горах. В этой встрече 1 Мая не было ничего политического, а праздновалась весна. Русские студенты упрекали дерптских, что они не занимаются политикой, а увлечены своей корпоративной жизнью.

В корпорации было самоуправление и свой суд, свои традиции, свои обычаи. Если случалось что-либо чрезвычайное, воровство или пожар, то стоило крикнуть: «Burschen Heraus»**, и всякий студент считал своим долгом выбежать на помощь и тоже кричать: “Burschen Heraus”. В один миг улицы наполнялись студентами. У моей матери на рынке один раз украли портмоне, и она крикнула “Burschen Heraus”. Студенты в миг поймали вора и отвели в полицию. Одну знакомую барышню какой-то студентнахал поцеловал на улице, и она крикнула “Heraus”. Студенты поймали нахала и его общим судом выгнали из университета.

Вообще, пока студенты были в городе, было безопасно. Когда же летом уезжали на каникулы, можно было опасаться пьяных купчиков, приказчиков и “Knoten”*.

Существовало мнение, будто дерптские студенты только кутят, а не учатся. Большей частью, первый год поступления в университет студенты кутили, но потом учились и серьезно. Из Дерпта выходили лучшие доктора и ученые. Профессора в Дерпте были знаменитые, например, математик Миндинг, хирург Бергман, химик Шмидт64, три брата Етинген — все европейские знаменитости.

В Дерпте было очень много музыки. Все выдающиеся музыканты по дороге в Петербург заезжали в Дерпт, хотя материальной выгоды было мало, так как хотя университетская зала “Aula” давалась для концертов даром, но места обязаны были продаваться дешево, и если давалось три концерта, то один был в пользу университета. Первые ряды были по рублю, потом 75 коп(еек), а на хорах — 30 коп(еек). Но музыканты любили заезжать в Дерпт, потому что там ценили и понимали музыку.

Антон Рубинштейн65 приезжал несколько раз в Дерпт, и лучше его игры я никогда никого не слышала. У студентов был свой оркестр, симфонические концерты, хоровое пение, квартеты и пр.

У нас в доме было много музыки. У нас в доме поселился мамин двоюродный племянник Вилли Тидебель (сын того Оси Тидебеля, который рос с мамой). Вилли был талантливый музыкант, и с ним я ежедневно с увлечением играла в четыре руки, два студента скрипача постоянно приходили, один очень хороший скрипач Стрекалов, другой — слабее. День и каждый вечер кончался музыкой.

Театр в Дерпте был неважный, кино еще не существовало, но зато очень много танцевали. Зимой катались на коньках, а весной мы всегда большой компанией ездили в Stuhlwagen** (экипаж человек на 12) верст за 15, 20 и 50 в прелестные окрестности Дерпта. Особенно хорошо было в Heiligen See*** за 52 версты от Дерпта. Там было большое озеро с островами, парком и лесом. Ночевали в корчме на сене, много катались на лодке. Кроме Stuhlwagen, подъезжали из Дерпта на извозчике друзьястуденты, которым заранее давали знать о дне нашего пикника. Такой пикник у студентов называется “Podrett” и если знакомые студенты уже были не в Дерпте, то печатали в газете в объявлениях: “Podrett, Ahoi!” — место экскурсии, число и инициалы устроителей. “Ahoi” — не знаю, что именно значило, как бы “собирайся!”

Когда мы уже переехали на житье в Бунино, и я тосковала по Дерпту, в глухую осеннюю пору привезли с почты дерптскую газету, и вдруг я вижу объявление: “Prosit Podrett in Bunino!” и инициалы веселых наших друзей студентов. Это было точно отзвук былого веселья в нашей тогда тусклой жизни.

А веселья было у нас много, особенно последние два года нашего пребывания в Дерпте. К нам на одну зиму приехала очаровательная Надя Проташинская и внесла особенно много оживления. Наши друзья, студентынемцы, говорили мне, что о нас в Дерпте никто дурно не отзывался, а между тем многое могло бы шокировать чопорных немцев.

Например, вспоминается мне одна наша поездка на тройке в больших санях вечером. Ехали три барышни и три студента, а мой брат шапероном*. Заехали за 8 верст (Mollat) в корчму. Студенты вынесли бутылку шампанского. Стали петь мазурку, а мы на снегу танцевать. Может быть, про эту эскападу никто и не знал в обществе. Наши студенты не позволяли себе ничего неприличного, относились к нам по-рыцарски.

Простота жизни была большая. Роскошь была только у аристократов, в среднем кругу у интеллигентов на балах угощенье было самое простое: винегрет (Rassol), холодная телятина, пиво, клюквенный напиток и чай с печеньем.

Так как комнаты были почти везде небольшие, а шапероны мамаши занимают много места, то выбиралась одна Ball-mama, которая и вывозила и шаперонивала барышень, а после бала барышню провожал домой тот кавалер, с которым танцевался котильон. Начинался бал часов в 8 вечера, кончался часов в 5 или 6 утра, часто уже при утреннем освещении.

Хотя мы каждое лето ездили в Бунино-Уткино, крестьяне прозвали нас: “Немцы-Елагины”.

В 1875 году у нас в Бунине были большие неприятности. Наш сосед Деревицкий стал преследовать нашего кроткого, прекрасного священника за то, что он не давал строить кабаки возле церкви, на церковной земле. Деревицкий был негодяй, спаивал крестьян, принимал в те кабаки заведомо краденое, подкупал благочинного архиерея и добился того, что невинного кроткого священника посадили под арест в монастырь, а потом перевели в бедный, глухой приход.

Моя мать очень огорчалась и волновалась всеми этими кознями, присоединилась простуда, и она тяжело заболела в октябре 1875 года. У нее сделался плеврит с сильным кашлем. Мама была на краю гроба, при этом у мамы были жестокие боли и она, такая терпеливая всегда, кричала громко. Дядя Никола, приехавший из Уткина, ужасно волновался, громко плакал и это волнение, кажется, подготовило его первый удар через 3 месяца.

В конце января 1876 года маму слабую перевезли в Москву по дороге в Дерпт и остановились в гостинице отдыхать и поджидать дядю Николу, который хотел приехать в Москву и повеселить меня.

В середу на масленице обещал дядя ехать со мной в пассаж. Что-то задержало его выезд и в середу вечером 11 февраля, после ужина, дядя скоропостижно скончался нервным ударом в Белеве. Утром 12-го получили мы телеграмму, и отец мой уехал туда. Боже! Какое это было жгучее мое первое горе!

И как страшно было, что и мама умрет. Она совсем перестала спать и через силу ела. А после своей болезни была еще совсем слаба.

Так мрачно было сидеть в нашем номере Лоскутной гостиницы и ждать вестей из Белева, думать о бедной 87-летней старушке, теряющей своего сына, посвятившего ей всю жизнь. Бабушке пришлось свою жизнь ломать, она переехала жить к нам в Дерпт, и через год там умерла. Ей было очень трудно расстаться с Уткиным, со всеми друзьями, но она всетаки решилась принести эту жертву, чтоб Алеша мог продолжать свое ученье в университете, а я свои уроки, иначе, в 16 лет мне пришлось бы запереться в глухой деревне, без образования.

В Дерпте бабушку встретили как родную Зейдлицы, Шаховские, Мамоновы и Соллогуб. И, благодаря их заботам и ласке, бабушка примирилась с Дерптом и охотно принимала участие в молодой жизни, с удовольствием смотрела наши Charades en action, спектакли и прочее. Профессора и дерптяне оценили умную, образованную и очаровательную старушку и очень ей фетировали.* Может быть, в 88 лет горечь утраты уже не так остра. Ведь знаешь, что сама скоро оставишь мир.

Отец мой очень тосковал по дяде Николе. Особенно его мучило воспоминание, как горько было дяде, что мы переехали в Дерпт, и он почувствовал свое одиночество, как горько дядя рыдал, когда это было решено, и как чуждо ему было все немецкое. Дядя боялся, что мы отчудимся от него. Я ему не успела высказать в последнее наше свидание, как он мне стал близок. Я тогда особенно почувствовала мою любовь к нему, может быть оттого, что во время болезни мамы (осенью 1875 года) я сразу выросла душой и сознательно стала относиться к дяде.

Помню, он меня тогда просил сказать ему первому, когда я полюблю кого-нибудь. Должно быть, он боялся, что влюблюсь в какого-нибудь немецкого барона. Он ужасно боялся, что я онемечусь, и ему были тяжелы мои похвалы Дерпту. Я тогда страшно стремилась в Дерпт, где была такая молодая, веселая жизнь, так много друзей, ждавших меня, а дяде было очень жалко, что мы спешим его оставить.

Кроме жгучего горя утраты, явились серьезные заботы. У дяди были деньги на руках, его собственные и чужие (он, как предводитель дворянства имел какие-то сиротские деньги, которые должен был куда-то внести на днях; Левицкий за день до смерти дяди помогал их считать). После похорон деньги не нашлись, пропали бесследно. Года через три, или больше, вдруг выяснилось, что дядин лакей Сергей их украл, спрятал в шкатулку и дал эту шкатулку спрятать приятелю слесарю. Он сам выжидал, не падет ли на него подозрение. Успокоившись, что его не трогают, Сергей пошел к слесарю за своей шкатулкой, получил ее запертой, но пустой! Сергей с горя удавился. А слесарь купил два дома в Белеве и отремонтировал церковь во вдовьем доме.

Мои родители заняли денег и уплатили все долги дяди. Отцу моему было очень трудно везти бабушку в Дерпт. Милые Гутманстали, дядя и тетя, приехали из-за границы помочь. В это время у Мери Вреде66 ожидался первый ребенок, а ее муж (моряк) был в плавании. И очень им было страшно уехать от Мери, и все-таки они это сделали, довезли бабушку до Петербурга. Они были удивительно сердечные и горячо любили нас.

Последний год своей жизни бабушка очень полюбила меня, точно даже больше Алеши, и когда умирала, все хотела, чтобы я была возле нее. Она умирала без болезни, просто от старости. Доктор говорил: “Лампада тухнет, потому что масло догорело”. Бабушка была в полной памяти. Каждому из нас и всем друзьям приготовила по подарку своей работы (рисовала по дереву разные вещицы). Все приходили к ней прощаться, и она всех благословляла. Хотела, чтобы я и мои две подруги Соня Мамонова и Соня Шаховская были праздничные, в белых платьях, причастилась и тихо лежала, вдруг открыла глаза, подняла их к верху, кого-то увидала, кому-то протянула руку и точно задула свою жизнь, все кончилось.

Последние дни бабушкиной жизни провел у нас Владимир Павлович Ти тов67, верный друг Елагиных. Он был тогда, кажется, посланником в Турции, после был председателем Государственного совета. Я его узнала впервые и оценила его. Он мне завещал одну из своих картин (он был знаток и любитель живописи) Эсфирь, падающую в обморок. Вы, дети, помните эту картину, ее похитил Дегтерев со многими другими картинами и вещами и моими заветными образами, последние он сжег. Случайно спасся образ Св. Николая с надписью: “Три раза исцелил”. Этот образ я дала больному барону Черкасову, и он у него спасся от нашего разгрома.

Мой отец и Алеша повезли бабушку хоронить в Петрищево. А меня доктор посоветовал везти на море купаться: у меня разыгралось острое малокровие. Еще во время болезни мамы, уход за ней, бессонные ночи и волнение, потом горе от смерти дяди, — все это положило начало болезни. Уход за бабушкой и мои личные переживания вызвали обмороки, сердцебиение и прочее.

Стали искать дачу на балтийском побережье, а мне чрезвычайно захотелось поехать в Швецию, к моей приятельнице Te a Widebeck, которая звала нас и рассчитала, что все путешествие обойдется 300 рублей, а у них погостить даром. Я пришла к маме спрашивать, не возможно ли это устроить, но мама даже рассердилась и говорит: « Ты знаешь, какие у нас расходы с похоронами бабушки, у нас и 50-ти рублей нет на это путешествие». А я воскликнула: «Вот, если бы дядя был жив, он бы мне дал эти 300 рублей».

Часа через три после этого разговора приходит почтальон и приносит письмо от дяди Гутмансталя, который пишет, что дядя Никола перед смертью взял билет в австрийскую лотерею. Теперь билет выиграл 500 флоринов, которые, потогдашнему курсу, составляют ровно 300 рублей, которые нам из Петербурга перешлет банкир Винекен, и на другой день пришли деньги. Это было точно с того света прислано, и мои родители приняли эти деньги дядины для меня.

В Швецию мы не поехали, потому что море было очень бурно в то лето, но поехали в августе на эти деньги к Вере Васильевне, в ее прелестное имение подмосковное Игнатово. Я окунулась в русскую деревню, а Вера Васильевна помогла мне нравственно ожить, явилась бодрость и здоровье. Лето же мы с мамой и потом Алешей провели на берегу моря в Эстляндии, ( Syllamaggy).

Мои нравственные переживания были от моей воображаемой любви к Шаховскому. То есть любовь не была воображаема, была горяча, но Шаховского я идеализировала, олицетворяла с любимым героем последнего романа Радклиф68 и совершенно его не знала. Он же был очень сдержан со мной, казалось, даже холоден, и это меня смущало и мучило. Иногда вдруг делался ласков, и я не знала, что думать. Между тем, как оказалось позднее, он уже с 1875 года полюбил меня, но скрывал это.

В Салламэгги жили Шаховские, поэтому я волновалась и не поправлялась, а у Веры Васильевны вся моя душа вошла в норму. Когда же через два года Шаховские приехали в Уткино свататься, и я его увидела в деревне, я поняла, что не люблю его, не могу быть его женой, и глубоко огорчила его. Он был отличным человеком, много, много делал добра нашей семье, особенно Алеше и маме. Все это я сознавала, но любить его не могла, как мужа. Очень он был не развит, и во всем соглашался со мной, точно своего мнения не было. Очень тяжело было видеть его горе. Это было в 1878 году.

Мама меня очень упрекала, что я увлекаюсь постоянно и разочаровываюсь. В этом она была права. Я идеализировала людей и не видела их недостатков, а потом разочаровывалась и страдала сама, и главное их заставляла страдать. Как это было с Шаховским.

Все лето 1877 года отец оставался жить в Петрищеве, чтобы разбирать семейный архив, для чего каждое утро ходил в опустелое Уткино, а спал в опустелом давно петрищевском доме. Тогда там еще не было больницы. Мой отец в своем одиночестве страшно затосковал и стал мучаться угрызениями совести, что недостаточно покоил бабушку, что мы ее заставили сделать жертву, переехать в Дерпт, а не оставили Дерпт для бабушки, и что причинили и дяде Николе столько огорчений.

В это время к отцу моему приехал из Шашкина ваш отец, тогда еще студентпутеец, и ночевал в Петрищеве. Отец мой был очень тронут, и написал длинное письмо о том, какой у Алеши умный и хороший друг. Это письмо хранится у меня. Но в то же время отец испугался, что я могу увлечься Беэром, а Беэр неверующий (тогда был). Я не знаю, почему он подумал об этой возможности, я о нем не думала, мне было 17 лет, и Беэр ему обо мне не говорил, хотя в душе и мечтал непременно на мне жениться. Это я знала по дневнику.

Одинокая жизнь в Петрищеве очень омрачила моего отца. Он тосковал по умершей матери и дяде и надумывал себе разные вины. Вообще отец очень склонен был к надумыванию. Когда он осенью приехал в Игнатово, где мы были у Веры Васильевны, мы испугались мрачного настроения отца, и долго еще оно держалось и в Дерпте.

У нас же вернулась наша молодая жизнь. Очень жаль, что пропал мой дневник того времени. В 1878 году мы лето провели в Уткине, где тяжело мне было отказывать Шаховскому. В Уткино приезжали из Шашкина на долгуше многие из Беэр (Сережа, Володя, Оля и Анна Димитриевна), прожили два дня и до сих пор вспоминается мне яркое веселье этих дней: катанье, игры, костер в лесу, лунная ночь и молодое настроение. Но ухаживанья не было серьезного. В Игнатово приехал в это время красивый гусар Алеша Проташинский, удалой и вносивший тоже много оживления.

А у отца моего должно быть начинала болеть печень. Он никому не говорил, но, вернувшись в Дерпт, он сказал Мамонову-старику: «Мне уже отсюда не выехать». Моя няня после говорила, что видела иногда, как отец держится за правый бок и стонет. Он очень много молился, но настроение его сделалось какое-то благостное, доброе, ласковое, точно улеглись его grubeleien.*

Хорошо шла зима, много у нас было молодого народа, я была постоянно у Сабуровых69 и у других, ученье перемешивалось с танцами, катаньем на коньках и в санях и пр.

Весной собирались ехать в Уткино, куда особенно страстно стремился отец, но вот в один злополучный день все поели сморчков. Говорят, что иногда внутри сморчков бывают очень ядовитые крошечные червячки. У мамы, Алеши и меня, а также повара Викторовича сделалась рвота, у отца же ничего, и он смеялся над нами, какие мы неженки.

Должно быть, через сутки у него поднялась температура, и ослабело сердце, но доктор не видел ничего угрожающего, однако это дало толчок к его таившейся болезни, был нарыв в печени, как потом показало вскрытие. Два доктора не понимали болезни и надеялись на выздоровление. Но когда приходил Мамонов, отец ему с тоской говорил: « Ты видишь?» И Мамонов не отвечал ничего. В моем дневнике я подробно описала его смерть. В день его кончины, когда он причастился, был в полной памяти, я стояла сзади его изголовья, он меня не видел. Вдруг он говорит маме: «Катя! Забудь то, что я тебе говорил о Маше, она со всяким будет счастлива». Я после его похорон спросила маму о значении этих слов, оказалось, он боялся сватовства Беэра.

К сожалению, мама забыла именно эти последние слова и была против Беэра «по завету отца». Это заставило Сережу переживать очень тяжело пять лет, и я тоже много боролась. Но может быть, эти пять лет воспитали наши души, и создали 31 год самого горячего душевного счастья потом; и папа сделался горячим христианином и сколько он делал для ближнего! Вы, дети, верно, это помните.

Мой отец скончался 11 июля 1879 года 61 года, он родился в 1818 году. Это всю жизнь перевернуло. Перевезли и его хоронить в Петрищево. Тогда не было еще железной дороги в Белеве и нужно было ехать на лошадях от Мценска. Мама не хотела сесть в карету, ехала с Алешей в коляске и очень часто выходила из коляски и шла пешком за гробом. Гроб везли шагом на дрогах, поэтому ехали с утра до поздней ночи эти 55 верст.

Пелопидасы встречали во Мценске и ехали с нами. Я сидела в карете с моей дорогой Надей Проташинской, и у меня и у нее живо сохранилось воспоминание от этой ночи. Подъехали к Федяньеву часов в 11 вечера. Луна освещала весь луг и реку, а на том берегу встречали толпы петрищевских крестьян и уткинских и духовенство с паникадилами и зажженными свечами. Служили на берегу панихиду и с пением «Святый Боже, Святый крепкий» шли до церкви и вторично служили панихиду. Поставили гроб в церкви и часа в два добрались до Уткина. Так и звучит в памяти колокол петрищевской церкви, звонившей ночью навстречу тела отца, и громкое пение крестьян70.

Должно быть, на похороны приезжал друг моего отца Константин Димитриевич Кавелин. Он пробыл, вероятно, несколько дней, потому что я помню длинные с ним разговоры. Я говорила ему, что боюсь, что мы станем хуже, потому что отец нас тянул вверх. Кавелин говорил, что христианская жизнь — это то, что не даст падать, и это должно стать моим краеугольным камнем. Не знаю, был ли он сам христианином, но он понимал, что вера — это счастье и сила, и верно желал бы вернуться к ней, если он ее утратил. Этого я не знаю, помню только, что за два года перед тем он потерял единственную дочь (жену П. А. Брюллова), которую он прямо боготворил (да она и была самая умная, талантливая и очаровательная женщина, которую я знала)71.

И вот, после этой ужасной потери Кавелин сохранил свой светлый ум, свою бодрость и свою кипучую деятельность. Бывало, каждое лето он приезжал в Уткино из своего Иванова и целые ночи на пролет говорил с моим отцом (они спали в одной комнате). Мне отрадно вспомнить, что Кавелин так сердечно относился ко мне, называл он меня всегда «Юная Германка», хотя мне кажется, что я, несмотря на мое дерптское воспитание, была истинно русской, и особенно русская деревня была мне близка и я себя находила только в Уткине, Бунине, точно Антей, соприкоснувшись с землей, получал силу.

Лето 1879 года провели мы в Уткине, а осенью вернулись в Дерпт, взяв с собой Надю Проташинскую. Алеша кончал свои экзамены. Мама после смерти отца очень грустила. Алеша стал прихварывать.

Занятия химией (его специальность) вредили его легким, на руке сделалась ужасная экзема. Доктора говорили, что он хворает «Par trop de vertu”*. Он был в 30 лет девственником и сделок с совестью не знал.

Семен Алексеевич Смирнов, вторично посетивший нас в Дерпте, уговаривал нас провести лето (1880 г.) на Кавказе, у них в их доме в Пятигорске и Алеше покупаться и нам с мамой немного очнуться после смерти отца. Мы все очень любили Смирновых.

Я уже писала, что Надя Проташинская внесла много оживления в нашу жизнь. Моя приятельница, шведка Te a Widebeek тоже. Она совсем не была хорошенькая, но была очаровательна своей веселостью, искренностью и чисто северной душевной свежестью. Надя же была самой хорошенькой девушкой, какую я когда-либо знала и своей живостью напоминала Наташу Ростову. Студенты в Дерпте часто увлекались ею.

Весной Алеша окончил экзамены, осталась кандидатская работа. Решили его окончание праздновать поездкой в Heiligen See, 52 версты от Дерпта. Я уже писала про эту поездку. Приехал из Петербурга и Сережа. Чудная погода, чудная местность и два дня чудного молодого счастья. Я уже ясно сознавала любовь вашего отца, но я еще не задумывалась над ней, не анализировала себя, а только чувство радости охватывало меня от того, что он был со мной.

Простились мы с Дерптом не окончательно, потому что Алеше надо было писать кандидатскую работу. Уехали в Бунино, а оттуда на Кавказ к Смирновым (мама, Алеша, няня и я). Когда мы проезжали через Мценск, Оля и Сережа Беэр выехали нас встретить и проводить несколько станций. Сережа привез корзинку шашкинских роз, и впервые заговорил со мной о том, что меня потом так смущало и мучило, то есть спросил, может ли неверие одного быть помехой семейного счастья другого? И мне стало очень страшно, что в самом главном для меня, мы не поймем друг друга, и стала я отгонять мысли о Сереже, бороться с собой. Но полюбить кого-либо из сватавшихся за меня я не могла, и по дневнику своему я вижу, как в тяжелые минуты мое сердце неслось к Сереже.

На Кавказ мы выехали в июне, было очень жарко, а, подъезжая к Ростову-на-Дону, стало прямо невыносимо душно, а мама и я были в суконных платьях (траурных) и мы задыхались. В Ростове поезд стоял больше трех часов, мы поехали в город, и мама купила три ситцевых халата себе, няне и мне. Так мы и ехали в халатах. Со станции Минеральные Воды поехали в коляске в Пятигорск. Тогда еще не было там железной дороги. Я все ждала гор, а горы Бештау и Машук показались мне холмиками, и только в Пятигорске на горизонте увидели мы цепь снеговых гор, блестевших на солнце, и восхитились ими. Приехали мы прямо к Смирновым.

У них был свой домик на нижнем бульваре, на дворе флигель в три комнаты, при доме большая терраса и садик. Смирновы встретили нас как родных, поселились мама, няня и я в большой комнате во флигеле, а в другой комнате наверху рядом с нами поселилась хорошенькая жена доктора Студитского, урожденная Беркут. Ее отец, тоже доктор, товарищ и друг Смирнова, и к ней тоже относились Смирновы, как к близкой родной.

Студитская приехала на Кавказ, чтобы быть ближе к мужу, уехавшему со Скобелевым72 в поход в Ахальтек, и собиравшемуся приехать в отпуск в Пятигорск, чтобы повидать свою жену. Студитский был дружен со Скобелевым и поехал по собственному желанию доктором в отряд. Казалось, ему не грозила опасность, т. к. санитарный отряд оберегали от выстрелов. Его жена была полна надежд и получала ежедневно от него письма.

Нам у Смирновых жилось чрезвычайно уютно и весело. Только жара была ужасная, больше 40°. Утром сходились мы вниз в дом пить кофе. Ставни в окнах были закрыты, в комнатах почти темно и до сумерек старались не двигаться. Только Семен Алексеевич все время до обеда принимал больных и ездил по больным. И, несмотря на такую деятельность, к обеду ворочался веселый, живой и остроумный. После обеда принимал еще человек трех больных, ложился отдохнуть час или полтора, потом садился верхом на свою лошадку “Бача” и ехал куда-нибудь в степь, а нам запрягали порой коляску и мы ехали тоже подышать чистым воздухом. В Пятигорске ужасно пахло серой от целебных источников, точно тухлыми яйцами.

В 8 часов собирались гости, все пациенты Семена Алексеевича. Он желал отвлекать их от притонов и игорных домов, и все любили радушный дом Смирновых и его ужины. Ежедневно готовили человек на тридцать, и жена Смирнова часто не знала фамилий своих гостей. Ставились столы для вина, на каждой террасе подавался чай, а в саду собиралась молодежь. Когда часов в двенадцать уходили гости, на Александру Онуфриевну нападал страх, не забрались ли в отворенные настежь окна и двери, и не лежат ли воры под кроватями, и мой брат со свечой в руке осматривал все углы и под кроватями.

Должно быть, 29 июня поехали все мы в колясках в Кисловодск. Семену Алексеевичу надо было навестить там своих больных, и нам он устроил пикник. Мы гуляли по чудному парку, потом обедали в гостинице в парке, где была музыка и иллюминация, и были все в самом веселом настроении.

Приехав домой, Студитская нашла письмо от мужа, что он приедет к своим именинам 15 июля, и счастливая ушла спать. Поутру, на другой день я зашла к ней в комнату и застала ее встревоженной и бледной. “Я всю ночь не могла спать”, — сказала она, — “кто-топодходил и на меня дышал, зажигала свечку, никого нет, а потом опять слышала дыхание и кто-тонаклоняется надо мной”.

Рассказала она это и внизу за кофеем и Александра Онуфриевна молча встала и записала число. Но Оленьку мы постарались разговорить и она успокоилась, получив письмо от мужа. Должно быть, лишь недели через полторы пришла эстафета от Скобелева (телеграфа еще там не было, и эстафеты посылали на верблюдах), что 29-го убит Студитский шальной пулей, т. е. именно в то число, когда Оленьке чудилось. Отчаянье ее было ужасное. Она была всего два года замужем, страстно любила мужа. Но ужас был еще в том, что Студитский, уезжая, взял с нее слово, что если он умрет, она покончит с собой! На это у нее не хватало решимости, и она даже просила меня помочь ей убить себя. Все мы старались ее уберечь от этого греха. Я стала с ней спать, пока она немного успокоилась, а мой брат Алеша влюбился, или лучше сказать серьезно и глубоко полюбил ее. Эта любовь, как уже раньше упомянула, положила начало его болезни.

Оленька была слабохарактерная и в сущности пустая. В то время в ней было много детского, доверчивого и очаровательного. Алешу она не любила, но по уговорам своей умной идейной сестры решилась выйти за Елагина. Тянулось это положение года два, но когда умерла от тифа ее сестра, она сразу отказала Алеше. Вот эти два года жениховства сломили Алешино здоровье. Я забегаю вперед.

В Пятигорске стало невыносимо жарко. Мама совсем не могла спать. И мы (мама, няня и я) переехали в Кисловодск, сначала в номера частного пансиона, а затем в чудную дачку Неймана в парке, которую случайно дешево передали нам Карповы, уезжавшие с Кавказа. В дачке было 5 комнат и садик, а от нее прямо спускалась дорожка в чудный парк.

С нами поселились две молоденькие девушки Ершовы (Сабо и Бартенева позднее) со своей горничной. Отец их должен был лечиться в Есентуках и поручил нам своих дочерей. Это были тоже друзья Смирновых. Моя няня нам готовила общий обед, причем всегда одно и тоже: суп, фазаны жаренные, кукуруза и компот из ягод или фруктов. Все это обходилось очень дешево. Брат Алеша остался в Пятигорске оканчивать свой курс лечения.

Рядом с нами была дача Львовых, Свербеевой (Ольги Димитриевны с Зиной) и Хомяковых. Все это общество быстро объединилось и ежедневно собиралось вместе. Когда я в первый раз увидела Николая Александровича Львова73, он пристально на меня посмотрел, и сказал мне, что я, очевидно, медиум и он попросит меня присутствовать при его сеансах. Львов был известный спирит, его описал Л. Толстой в “Плодах просвещения”. Он был дружен с Толстым. “Плоды просвещения” писались сначала не для печати, а для домашнего спектакля. Кстати, записан рассказ о Львове Натальи Семеновны Бакуниной (родственницы Львовых). Николай Александрович Львов был горячо верующий человек и говорил, что смерть это радостный момент. Толстой же, тогда боявшийся смерти, говорил, что Львов это говорит, пока смерть не пришла, а когда она придет, заговорит другое. Львов обещал за ним послать, когда почувствует смерть, и пусть он посмотрит, как он умирает. И действительно, заболев воспалением легких, он послал за Толстым, и умер спокойно и радостно.

Спиритизм не мешал Львову быть горячим христианином и не отвлекал от Христа, как это часто бывает со спиритами. Львов жил в каком-то постоянном общении с духами и рассказывал удивительные вещи. При настоящих сеансах я не была, моя мать боялась меня пустить, но слова Львова о том, что я медиум, заинтересовали меня, и я начала пробывать вертеть столик и блюдце, и убедилась, что какая-то сила, не от меня исходящая, вертит эти предметы. Были и очень странные разговоры с потусторонним миром, которые начинали меня завлекать, пока однажды, уже в Дерпте, мадам Нолькен, увидавши меня за этим занятием, не указала мне в Библии место во Второзаконии: “Не вызывай мертвых, и не обращайся к вызывающим мертвым, ибо это мерзость в очах Господа Твоего”. И я уже никогда серьезно не занималась спиритизмом, а только иногда, шутя, показывала детям, как вертится блюдце, но ни у кого из детей не было моей медиумической силы.

В Кисловодске много наслаждения доставило мне общество Екатерины Алексеевны Хомяковой74. Это была много образованная, умная, остроумная девушка, гораздо старше меня. С ней мы уходили гулять вдвоем и горячо подружились, она имела на меня большое образовательное влияние. Мой духовный мир как-то расширился в разговорах с ней. Ничто не было ей чуждо, особенно музыка, особенно Моцарт. Позднее, мы с ней разошлись, к сожалению.

Зина Свербеева75 очень мне стала мила, она была очаровательна. Барышни Ершовы были нам скучны, мы их называли “птичками” и в свою душевную жизнь их не пускали. В Кисловодске жилось нам привольно и весело среди чудной природы, дивного воздуха. Алеша и Семен Алексеевич часто наезжали и вносили много оживления.

В половине сентября стали все разъезжаться, и мы переехали к Смирновым в Пятигорск. Стало прохладнее и нам стало очень привольно и уютно у Смирновых. Ольга Николаевна уехала в Москву, благодарила Смирновых за то, что они познакомили ее с такими хорошими людьми — Елагиными.

Когда мы приехали в первый раз в Пятигорск, меня смутила Александра Онуфриевна, которая стала говорить мне “Вы”, а не “Ты”, как ее муж. Правда, что она не видела меня лет 15, и не доверяла рассказам и похвалам Семена Алексеевича, который часто увлекался. Когда я ее спросила, отчего она мне говорит “Вы”, она отвечала”: “Мне еще надо вас узнать”.

И вот, во время нашего второго пребывания в Пятигорске, вдруг за обедом подали шампанское. “Что это?” — спрашиваю я. — “Мы будем пить шампанское за наш брудершафт”, — отвечала она, и я торжественно выпила с Александрой Онуфриевной брудершафт и она стала мне самым горячим другом, делившей со мной все мои горести и радости. Она была кристальночестным человеком, не признававшим никаких сделок с совестью, никаких компромиссов, притом была чрезвычайно отзывчива и добра. И всегда готова посмеяться шалостям Семена Алексеевича.

Эти две недели в сентябре были необыкновенно приятны. Стояла чудная погода, Алеша и я отправились на вершину горы Машука, и попали, было, в беду. На Кавказе осенью сжигают всю траву, когда мы стали спускаться (дороги там не было), пришлось бежать через горящую траву, и наши подошвы пострадали, а я простудила голову, и сделался нарыв на надкостнице.

В конце месяца тронулись мы в путь вместе со Смирновыми, которые ехали в Саратов к замужней дочери Панчулидзевой76, у которой Александра Онуфриевна проводила зиму, а Семен Алексеевич уезжал за границу.

Ехали с необыкновенным комфортом, в салоне 1-го класса, были чудные фрукты и остановились на два дня в Воронеже отдыхать в доме старичка Лепарского, который сам оставался еще в Есентуках, но упросил нас заехать в его дом и поручил угощать нас своему приятелю Тергукасову (брату знаменитого генерала77).

Дом Лепарского был совершенно игрушечка, был в зале большой орган, на котором Семен Алексеевич не уставал играть. Смирновы каждый год заезжали отдыхать к Лепарскому и говорили, что ради моего заезда были сняты со стены какие-то соблазнительные картинки, и была опрятная Авдотья Ивановна, которая заменяла ему жену и хозяйку. Лепарский был холостяк.

В Грязях мы расстались с милыми Смирновыми и сразу стало грустно. Погода испортилась, стало холодно, и, подъезжая к Мценску, пошел снег. В Мценске наших лошадей не оказалось, телеграмма опоздала, и мы наняли тарантас и какую-то тележку, в которую сел Алеша с няней, а мы с мамой в тарантасе, и поехали в Шашкино, где надеялись найти наших лошадей.

Алеша с няней уехали вперед, а у нас возле Алисова сломался шкворень78, мы чуть не вылетели из пролетки. Заехали в усадьбу Алисово, которая тогда принадлежала Кутлеру. Господ никого не было в это время, а управляющий очень неприветливо встретил нас. Моей матери пришлось упомянуть о своем родстве с Кутлером, тогда управляющий дал новый шкворень, а мы пока обогрелись в конторе.

Подъезжая к Шашкину, видим верхового, скачущего нам навстречу. Оказалось, это Сережа (ваш отец), который от приехавшего Алеши узнал, что мы едем. Это лето папа провел за границей. По окончании института дядя Ржевский подарил ему тысячу рублей на поездку за границу, чтобы закончить образование. Папа был и в Бельгии, и у Круппа, и в Германии, осматривал все заводы, потом пешком прошел Швейцарию, и махнул в Париж, где познакомился со многими интересными людьми, и вернулся как раз перед нашим возвращением с Кавказа. Увидев его, я обрадовалась и смутилась. Началась во мне тяжелая борьба.

В Шашкине мы ночевали, вечером приехали наши лошади, но снег выпал такой глубокий, что пришлось взять сани у Беэров, а экипажи наши у них оставить. Вечером мы все катались на салазках с нордкапа* и потом Сережа на снегу писал и задавал мне какие-то туманные вопросы.

Приехав в Уткино, большое было мне волнение: Саша Пелопидас передал мне письмо Нади (Проташинской), которая поручала мне за нее решить, дать ли ей слово Саше или нет. У нее были большие колебания, она его любила, но боялась, что они не будут счастливы, и пусть я решу, и если согласна, то чтоб я отдала ее кольцо ему. Этой ответственности я брать на себя не хотела и не могла. Сама Надя была в Бессарабии и ждала моего решения. Кольцо я отдала Саше. Я видела, что он Надю теперь любит, но в душе я сознавала, что они друг другу не подходят. Волновалась очень, Саша засиял.

Алеша приехал полный надежд на то, что Ольга Николаевна его со временем полюбит, она с ним подружилась и доверяла ему, и переписывалась с ним. В моей душе было смущение, но настроение Саши и Алеши захватывало и меня. Каждый вечер ездили мы в Игнатово и сидя у камина, пили чай, а один раз и жженку и чудесно, задушевно говорили. После одной такой ночи, Саша поехал нас провожать и сказал: “Что бы с нами не случилось в жизни, этой ночи уже никто не отнимет и воспоминание о ней будет нам светить радостью”.

18 октября приехали два брата Беэр, Дмитрий и Сережа, и 19-го, в день рождения моей матери, за утренним чаем (мы были одни), Сережа сказал, что любит меня, и просил быть его женой. Мы перешли в гостиную, и я сказала ему, что чувствую, что недостаточно люблю его, чтобы оставить мать и брата. Мне было страшно тяжело. Сережа расплакался, и они уехали.

Я свою мать любила страстно, отцу обещала беречь ее, я видела, что она Сережу не любит, боится его, не знает его, и те несчастные слова отца перед смертью, слова, от которых он отрекся сам, все это стояло между мной и им, и я отказала ему. Хотя бессознательная тоска томила меня.

Помню, что в Уткине нас задержала простуда Алеши, и я сама должно быть простудилась. Когда у меня сделался жар, я так стала нервничать, что себя не узнавала. Стала просить няню сидеть ночью возле меня и рассказывать сказки, потому что боялась своей физической тоски. Приехавший лечить меня Саша Пелопидас вообразил, что у меня тиф. Он тогда был только что окончивший медик. Осмотрев меня, он сказал брату: “У Маши есть отличительный признак тифа, то, что медики зовут: Facia Stupida”*.

Когда я через несколько дней встала, Алеша прохода не давал моим Facia Stupida.

Я душевно не могла справиться с собой и даже понять себя. Конечно, я тогда еще не по-настоящему любила Сережу, моя семья была мне дороже, да и мне надо было еще много горя, чтобы душа моя воспиталась и окрепла, и чтобы наша любовь стала бы тем, чем она была потом все 31 год нашего с ним счастья.

Конец 1-ой тетради!

0

24

Тетрадь 2

Продолжение моей жизни для моих детей.

Осенью 1880 года мы вернулись в Дерпт, где мой брат хотел писать диссертацию. Ему для этого необходима была лаборатория. Наша квартира в доме Милиус на Ботанической улице, в которой мы жили 6—7 лет, была уже сдана другим, а мы поселились в доме бывшем Мойера, в котором родилась и жила до 16 лет моя мать. Дом был полон для нее воспоминаний, а для нас — традиций; многие деревья в саду были посажены бабушкой Марией Андреевной.

У дедушки купил его Вельцин, брат первой жены Зейдлица, в этом же доме он и умер в 1880 году. Его смерть была окружена таинственной историей. Старик был большой чудак, никому не верил и свои деньги где-то прятал у себя, говоря, что все банки воруют. Верил одному Зейдлицу.

Жена его заболела горячкой и умерла, вслед за ней заболел и старик. У них была одна 16-летняя дочь и единственная прислуга, старуха-няня. Когда заболел старик, он послал за Зейдлицем, и что-то взволнованно ему толковал, но Зейдлиц был глух и плохо разобрал. Потом пытался встать и пойти в кабинет, но не смог, потом перед смертью писал записку Зейдлицу, но уже ничего нельзя было разобрать. Зейдлиц был назначен опекуном его дочери.

Он знал, что у Вельцина были деньги, около 30 тысяч, но нигде не могли их найти. Зейдлиц с нотариусом обыскали весь дом. И осенью Зейдлиц сдал нам весь дом, исключая запертого кабинета, в котором продолжались поиски. И мы всю зиму помогали искать, поднимали половицы, обыскивали чердак и т. д. Это была веселая охота наших друзейстудентов, приходивших к нам часто, а в воскресенье непременно. Так и погибли эти деньги.

Зима прошла оживленно, много музыки, много молодежи. Я всячески отгоняла мысль о Сереже, но никто из них, кто ухаживал за мной, не находил дороги к сердцу. Это были для меня милые, веселые товарищи и только. И читая мои письма к Вере Васильевне, я вижу, что иногда нападала на меня тоска. И в дневнике своем читаю, как у всенощной я все молилась за Сережу и стремилась к нему душой, но потом опять старалась забыть. Моя душа еще до него не доросла, надо было мне пережить много испытаний.

Весной 1881 года кончил брат свою диссертацию, защитил ее, и мы собирались уезжать из Дерпта. Накануне отъезда был у Алеши устроен прощальный вечер. В мойеровском саду на верхней площадке под соснами был поставлен большой стол, стулья. Зажгли лампы и собрались Алешины лучшие товарищидрузья. Они варили жженку, и было приготовлено всякое угощенье. Чудесно пели они, мама и я сидели внизу у крыльца и слушали до поздней ночи.

Алеше его товарищи торжественно поднесли кружку с серебрянной крышкой и с именами, вырезанными внутри. На другой день явились все на вокзал нас провожать, меня с цветами, и Алешу опять с песнями. Когда поезд отходил под их пение «Bemoostes Bursch sehe Ich aus»*, то и Алеша не удержался от слез, я же прямо ревела. Кончился наш дерптский период жизни, такой молодой, начиналась серьезная, суровая жизнь. Потом раза два ездили мы в Дерпт, чтобы повидать Зейдлицов, но были уже “в гостях”.

В Уткине началась веселая суета, готовились к свадьбе Нади Проташинской и Саши Пелопидаса. Приехали ее дядя и тетки, и кузина из Бессарабии, кузина Печенева из Москвы. Отделали часть игнатьевского дома для молодых, и 3-го июня обвенчали их. Потом были у нас вечера с танцами для новобрачных. Потом чудесное путешествие мое с Надей и старушкой Чижовой79 в Оптину пустынь на богомолье.

Приехали мы в тарантасе на наших бунинских лошадках со старым нашим кучером Захаром Ивановичем. В Белеве кормили и ночевали, а рано утром в чудную погоду поехали. Помню, как мы наслаждались чудным девственным лесом по дороге, как ночевали в монастырской гостинице, и как нам с Надей было хорошо. Старушка Чижова была так счастлива, повидать старца Амвросия80, а Надя и я не решались к нему войти, боясь, что он заметит наше легкомыслие, и что мы, приехав на богомолье, молились мало. Отслужили панихиду на могилах Киреевских и поехали обратно.

Вскоре за тем, Саша Пелопидас получил место земского врача в Белеве, и они туда переехали. И мы осенью переехали на постоянное житье в Бунино, где Алеша хотел сам вести хозяйство. Но неожиданно его выбрали в мировые судьи в Болхове. Конечно, в память отца, которого в Болхове очень уважали, и Алеша стал делить свою жизнь между Болховым и Буниным.

Для меня же началась моя жизнь, тоскливая и мрачная, но она-то переменила мой легкомысленный характер и сделала меня серьезным человеком и воспитала меня. Одиночество бунинское, тоскливая атмосфера “урожайных” интересов, отсутствие музыки (у меня рояля сначала не было), соседи, все такие скучные, без интересов. Дела у меня не было, погода мрачная (сначала дожди, потом метели), после шумной веселой жизни в Дерпте в кругу молодежи, ухаживающей за мной, все это повлияло на мое здоровье, стали делаться сердцебиения, angoisses*. А тут еще у Алеши все не ладилось его увлечение вдовушкой, которая не говорила ни «да», ни «нет», и стал он прихварывать.

Поднял дух его Зиновьев своими христианскими проповедями. Меня же больше расстроил, уверяя меня, что я иду в ад, и что посвоему хочу верить в Христа. Мама, видя, как я волнуюсь, заказала мне в Орле золотой крестик с надписью: «Да не смущается сердце ваше» и надела на меня. Мне стало легче.

Стала заниматься школой. Ко мне пришли 17 девочек, которые не хотели учиться в школе с мальчиками. 13 начинающих учила я. А 4-х, уже умевших писать, учила Катя Блуменау. Понемногу привязалась я к своим девочкам, и стало жить легче. Много и лечила я помаминому указанию больных, связь с деревней крепла, а от меня отлетала понемногу «суета-сует».

Помню, как лечила я одну бабу от воспаления легких, ставила ей компресс ежедневно, прикармливала ее (она из бедной семьи) и как она привязалась ко мне. Когда у нее родилась девочка, она потребовала, чтобы назвали ее Марией, как меня, хотя священник и семья хотели другое имя дать, но она настояла на своем: «Хочу, чтоб у меня была Мария Васильевна». Ее муж был Василий.

К Рождеству на праздники приехал Вилли Тидебель, а потом и Саша Ти дебель, которая почему-то прожила у нас месяца два. С ними жизнь стала веселей. Летом дней на десять приехали Соня и Алексей Николаевич Шаховские. В то время Соня была совсем другая, живая, отзывчивая и многосторонняя. Жизнь потом скрутила ее, сделала ее получеловеком.

Ольга Петровна с Олей (маленькой) и Катей гостили у нас. Вера Васильевна с Дашей и Машей. Фокины приезжали, тогда становилось шумно и весело. Но осенью опять начинались дожди.

Жуковский стал мне часто писать, чудные милые письма. Я его видела в последний раз, когда мне было 10 лет, значит, реально себе его не представляла. И для него я была, конечно, воображаемая Маша, но я была внучкой Марьи Андреевны, и ему казалось, что во мне он найдет то счастье, которое не далось его отцу с Марьей Андреевной. Я начала себе создавать идеал, уверяя себя, что я его полюблю. (Когда позднее, я его увидела, уже была замужем, я почувствовала, что, несмотря на мою дружбу к нему, не полюбила бы его как мужа). Но моя фантазия создавала мне особый мир, в нем я жила, но по временам вдруг переносилась душой к Сереже.

Помню, как однажды, идя из Татища по ракитовой аллее, я спросила себя: а что, если вдруг навстречу придет Сережа? И безумно радостно забилось сердце. И постоянно в моем дневнике я вспоминаю о нем. Но все старалась уверить себя, что мама с ним никогда не сойдется, а для меня это было так важно, я маму любила страстно.

Должно быть, в 1882 году поехали мы в Москву по просьбе Алеши, чтобы он выяснил вопрос женитьбы на Оленьке Студитской-Беркут. Алеша непременно хотел, чтобы и мама, и я были с ним, и помогли ему свататься, т. к. Оленька, видимо, любила нас. Он знал, что она еще оплакивает мужа, но из дружбы и уважения к Алеше, любви ко всей нашей семье, согласится быть его женой.

Наняли в Москве семейное отделение в меблированных комнатах Голяшкина на Тверской (3 комнаты противные), взяли няню и лакея Михаила, усердного дурака, и поехали. С нами и Катя Блуменау, которая со времени своей болезни (80-м году) с нами уже не расставалась.

Старик Беркут, друг Смирнова, и его дочь Лиза встретили нас очень любезно, Оленька смущенно, но ласково. Алеша сделал предложение и был принят, но с предупреждением, что она все еще любит покойного мужа. Счастливый жених бывал ежедневно у Оленьки, ворочался все мрачнее и озабоченнее, все просил меня помочь уговаривать Оленьку не бояться мамы (как она говорила) и деревни и тихой жизни.

Оленька все говорила: “Вы меня не знаете, я люблю роскошь, других башмаков как от Пирона не могу носить”, и т. д. Я видела, что она Алешу совсем не любит, но отец и, главное, сестра, серьезная идейная сестра милосердия, уговаривали ее идти за Алешу. Эта Сестра Лиза имела на Оленьку громадное влияние, и ей очень нравился Алеша. Было очень тяжело видеть Алешу. У Оленьки была полусумасшедшая мать, приславшая анонимное письмо, что Алешу ловят как богатого жениха, и обливала помоями отца Оленьки — старика и дочь. Это было отвратительно!

Наконец, после одного дня, когда Оленька сидела у нас совершенно безучастная, и даже сердитая, Алеша решился и поехал к ней, сказал ей, что он видит, что он ей противен, и возвращает ей ее слово обратно. Оленька не взяла его и просила подождать, дать ей привыкнуть и сообразить.

Мы уехали в Бунино. Тянулось и тянулось все это неопределенное положение до лета, у Алеши отнималась всякая энергия, и стал он кашлять и часто лихорадить. Летом умерла Оленькина сестра Лиза, Алеша поехал в Москву, и Оленька окончательно ему отказала. Алеша вернулся, совсем убитый.

В это время у Смирнова умерла в родах его единственная дочь (мать Сони и еще троих детей). Жена Смирнова взяла всех детей к себе, а Семен Алексеевич уехал за границу, и взял Алешу с собой, чтобы проветриваться и очнуться.

Должно быть, в эту зиму в Москву приехал с Кавказа Сережа, совсем умирающий от лихорадки. Чтобы не подавать надежды, я не решилась ехать к Беэрам, но он как-то узнал, что я буду в Симфоническом собрании, вдруг явился туда, худой, бледный, с воспаленными глазами, он только что начал поправляться и его еще еле с постели спустили. Он тайком уехал, и появился передо мной в зале. Я страшно взволновалась и обрадовалась, но все же не могла еще решиться уйти за ним.

Перед Алешиным отъездом за границу приезжали в Бунино сестры Волчанецкие и Наташа, увидев Алешу таким убитым и больным, не могла больше выносить это, и написала ему письмо, что она его давно любит, и если ее дружба может его поддержать, то она будет счастлива.

Когда Алеша вернулся из-за границы, он ухватился за этот луч счастья и посватался. Наташа была искренняя, простая девушка, жившая всегда в деревне, и никого почти не видавшая. Алеша был для нее всегда идеалом честности, благородства и какого-то рыцарства, он несколько раз спасал ее мать от каких-то кляуз, приезжая для этого из Бунина.

Волчанецкие были наши соседи по Уткину, их дед был Бунин, двоюродный брат Афанасия Ивановича Бунина. У матери Наташи, Екатерины Осиповны, был несносный характер, ее муж (военный) бросил ее с шестью детьми. Их дядя, брат Екатерины Осиповны, взял ее со всеми детьми к себе, а после его смерти имение перешло к ним.

Наташа училась дома, с гувернантками, немного говорила пофранцузски, понемецки, но дальше образование не шло. Наташа любила деревню и простую жизнь. Дом в Пронине был старинный, с чудными изразцовыми печами, двумя балконами и красивым прудом под крутой горой и парком с вековыми деревьями. Весь склад жизни был старинный, с образницей, лампадами, громовыми свечами81 и всякими приметами и поверьями.

Сестры Наташи воспитывались в институте в Москве, братья в гимназии в Туле, одна Наташа оставалась старосветской барышней. Она не была хорошенькой, но у нее были хорошенькие, ярко голубые глаза, светлобелокурые вьющиеся волосы, а голос был низкий, контральтовый. В Наташе не было ничего светского, и была она вся искренняя. Это все подходило Алеше и сулило счастье.

Но воспитание детей Волчанецких было очень уродливое. Екатерина Осиповна хвалилась, что никогда детям ничего не запрещала, баловала их без толка. Когда обедали в обыкновенные дни, перед каждым ребенком ставили отдельно кушанья: один не ест котлет, ему подают цыпленка, другой не ест цыпленка, ему подают утку и т. д.

Во дни же именин были парадные обеды для соседей и честь Пронина и заветы дедушки Осипа Кузьмича Левицкого и Бунина требовали, чтобы все наедались до тошноты, угощали без милости. Сначала, конечно, закуски, потом — суп с кулебякой, соус из цыплят, паштет из дичи, цветная капуста, всегда пуншгляссе, потом индейка, пломбир, или крем. Сейчас же после обеда шоколад с тяжелыми тортами, ягода со сливками или арбузы и дыни, чай с вареньем, смоквой и кренделем. Сколько раз казалось мне, что я заболею. При этом, конечно, были наливки, а вин не было.

Не нравилось мне в Пронине обращение с прислугой, у них жила старая няня, которую не иначе кликали, как «нянька», а иногда видела я панибратство с молодыми горничными и тут же презрение к ним, и часто ругань. Точно еще крепостное право царствовало. А Екатерина Осиповна вечно подозревала всех слуг в воровстве, и няня подсматривала и нашептывала барыне.

Наташа была любимой дочерью Екатерины Осиповны, сама обожала ее, и мать была для нее идеалом хозяйки. Вот это смущало маму и меня, Алеша же верил, что любовь переменит Наташу, приучит ее к Елагинским заветам, что у нее золотое сердце. Сам Алеша после своей неудачи сердечной думал, что его никто полюбить не может, и Наташина любовь его возродила к жизни, и он все больше привязывался к Наташе.

За границей Алеша показывался докторам и ничего серьезного в легких у него не нашли.

Должно быть, мама и я встретили Алешу в Орле, это было в апреле. Мы ездили туда, чтобы взять девочку Феню. История ее такова: В «Орловском вестнике» появилась статья «Спасите девочку Феню, она сидит на цепи и ей как собаке бросают объедки». Мама просила старика Миквица проверить. Оказалась совершенная правда. Мать Фени (акушерка в воспитательном доме Орла) ненавидела свою дочь, а сына Андрюшу любила. Она нещадно колотила Феню и сломала ей руку. Был над ней суд, но она подкупила свидетелей, обвинение было не доказано. Феню опять отдали матери, но акушерка в Орле оставаться не могла и охотно отдала нам Феню. Моя няня Митревна особенно хлопотала, чтобы спасти девочку и взяла ее на свое попечение.

Помню, что была распутица. Из Хотинца мы могли ехать только в двух розвальнях, почти по воде. Лошади проваливались в заторы и измучились, пришлось в Рябинках ночевать. Феня ничуть не смущалась и охотно ехала с нами. Ей было 4 года. Она была черная, кудрявая девочка, еврейского типа. Говорят, что отец ее, фельдшер, был еврей.

Приехав в Бунино, Алеша немного подождал просухи и помчался в Пронино свататься. Его все радостно встретили, и Алеша нам писал радостные письма. Весна была в полном разгаре. Жених и невеста наслаждались ей, много гуляли, мечтали. Потом Наташа приехала в Бунино, была очень мила и сердечна с мамой и со мной. Это были хорошие дни.

Наташа с мамой уехали в Москву заказывать приданое, причем Наташа требовала, чтобы на белье были вышиты буквы «Н. Е.», а не «В.», потому что хотела быть Елагиной уже заранее. Обыкновенно ставили буквы девического имени. Наметки решили дать вышивать белевским монахиням.

Алеша решил выкрасить полы и стены масляной краской (они были очень засижены мухами, которых в Бунине было миллионы). Надо было убрать две комнаты для молодых. Вот и поехали Алеша и я в Орел покупать обивку для мебели и многое другое. Было ужасно жарко, мы поехали в легких платьях в тарантасе на лошадях прямо в Орел.

Ночью была гроза, и на другой день стало очень холодно, и мы на возвратном пути очень озябли. Алеша стал лихорадить, думали, что это кавказская лихорадка, которая у него иногда бывала. Он больной уехал в Уткино с мамой. Я осталась в Бунине устраивать комнаты для молодых. Моя приятельница Саша Миквиц помогала мне, а потом вместе со мной поехала в Уткино.

Помню, как я испугалась, когда горничная разбила большое серебряное зеркало, принадлежавшее Марии Григорьевне Буниной (жене Афанасия Ивановича) и предназначавшееся Наташе. Мы сочли это за дурную примету. В Орле заказали другое стекло зеркала, вставили в раму, и Алеша и Наташа не узнали ничего.

Приехав в Уткино, нашли Алешу совсем больным: у него был плеврит и воспаление легких. Наташа ухаживала за ним, мама да мы, все были очень встревожены. Однажды, когда ему было очень плохо, Екатерина Осиповна вдруг говорит маме: «Вот и хорошо, что не успели переменить белье Наташе!» Эти глупые слова чрезвычайно расстроили мою мать.

Свадьбу пришлось отложить, но так как не успели уведомить приглашенных гостей, то они начали съезжаться, и Сережа приезжал, и опять мы обрадовались друг другу. И опять, после его отъезда я стала бороться с собой, прогонять мысль о нем, думать о неизвестном моем друге Жуковском. Только в конце августа стал Алеша поправляться, но был очень слаб. Лечили Алешу белевский доктор Лукин (очень хороший) и Саша Пелопидас. Алеша спросил их под честным словом сказать ему правду, есть ли у него чахотка, что тогда он не женится. Они сказали, что нет, но что они ему советуют зиму провести за границей или на юге.

11 сентября была назначена свадьба в 8 часов вечера. Как-то все забыли, что в сентябре в 8 часов вечера уже совсем темно. Опять наехали гости. Шаховской уже давно был с нами, Коля Павлов, Вили Тидебель со своим вотчимом Самбурским (чудным певцом), Саша Блуменау, Кортман, Миквиц, а в день свадьбы старик барон Черкасов с сыном Михаилом Ивановичем, Чижов старик, Разенков (болховский нотариус) и Наташины приглашенные Лабданские: попадья с дочерью.

Ждановы были приглашены, но были только в церкви, не захотели в Уткино ехать (они всегда фокусничали). Темнота и грязь непролазная помешали им вернуться домой, и они ночевали на Бобрике, в то время, как мы веселились. Из Игнатьева приехало много народа, между прочим, Софья Ивановна Щербацкая с Соней и Варей. Всего было около 40 гостей. Стол в зале был накрыт глаголем. Были приглашены повар и лакей из Орла. Залу всю убрали по стенам гирляндами дубовыми с рябиновыми кистями. Из кабинета под вертушкой устроили беседку, уставив ее всю лавровыми деревьями и цветами из оранжереи. Было очень красиво, но от тяжести кадок опустился пол, т. к. накатник82 сгнил, и на другой день оказалось, что вертушка как бы висит на воздухе, на ? аршина от пола.

Церковь и снаружи и внутри была вся в гирляндах и в зелени, это все устроил Саша Блуменау. Ему помогал Миквиц, а т. к. день был дождливый, и было холодно, то они согревались наливкой, и Миквиц был навеселе. Он после своей болезни (сумасшествие) не переносил спиртных напитков. Моросил дождь с утра, а иногда припускал, дорога была грязная. Волновались мы за Алешу, что он простудится в церкви. Венчание было назначено в 8 часов вечера.

Когда Сережа приезжал во время Алешиной болезни, я ему говорила, что, так как я отказываю ему, то надо нам перестать видеться, не мучить друг друга, что ничего кроме дружбы не могу ему дать. Он согласился и вдруг в день свадьбы вижу я, приезжает он с сестрой Олей. Я испугалась, а Оля шепчет мне: «Он согласен на дружбу». А Сережа говорит: «Не будем портить этот день, будем радоваться». И вот волшебная радость охватила нас обоих, этот день прямо засиял и навеки остался в памяти.

Алеша в карете поехал, кажется, с мамой в церковь часов в семь. Екатерина Осиповна непременно требовала, чтобы шафер приехал сказать, что жених в церкви и только тогда Наташа поедет. Когда ей возражали, что гораздо лучше, если Наташа выйдет одновременно с женихом, Екатерина Осиповна говорила: «А вдруг он откажется и не поедет вовсе!»

Лошади все были измучены ездой, пришлось Шаховскому ехать на ямских. Алеша все время ждал в холодной церкви, были и все гости. Наконец, кто-тозакричал: «Едут, едут!» Батюшка с крестом и певчими поспешил на паперть, Алеша тоже — и входит в белом платье Вера Жданова под пение «Гряди, гряди голубица!» Прошло еще добрых полчаса, пока, наконец, приехала невеста.

Мне очень хотелось остаться на молебен после венчания, но я не знала с кем мне вернуться. Катя Павлова говорит: «Я могу тебя довезти в шарабане». Так и решили. Посадила меня Катя в шарабан, выехали мы на плотину, и вдруг лошадь начала вертеться и шарабан кувыркаться (оказалось, что была запряжена пристяжная лошадь «Круглая», никогда не ходившая в одиночке). Катя закричала мне: «Прыгай!». Я выпрыгнула в сторону оврага. Темнота кромешная, кричу, кто-топротягивает мне руки и исчезает в овраге (провалился). Это был Миквиц. Я схватилась за что-то перед собой, оказывается, это грива лошади из четверки барона Черкасова.

Барон высадил своего сына на козлы, а меня посадил в карету. Я чувствую, что уселась на что-то мягкое, вскочила и извиняюсь, а барон хохочет: «Это вы на благословенный хлеб уселись». Кучер барона в первый раз был в Петрищеве. Выехали из усадьбы, и вдруг карета повалилась на бок. Барон полез в противоположную дверь или окно на четвереньках, а сам ругает кучера: «Четвероногая скотина!» Было так смешно, что я и страх забыла, потом еще раз заехали в какую-то рытвину, наконец, добрались до освещенной полянки перед домом, где нас встретил Сережа, которого мама послала искать меня, она уже очень беспокоилась, куда я девалась. Много было курьезов в этот вечер.

Александр Иванович Пелопидас проезжал через эту злосчастную плотину, увидел, что у берега кого-то кувырнули, спрашивает: «Это Надежда Алексеевна? — Нет, лабдинская попадья. — Ну, слава Богу», — громко воскликнул он и поехал дальше.

Екатерина Владимировна ехала в карете с Надеждой Алексеевной и Софьей Ивановной Щербацкой (старшей), подъехав к дому, лакей выпустил двух дам и считая, что карета уже пуста, захлопнул дверку и крикнул: «Пошел!» Екатерина Владимировна осталась в карете, а дверь кареты отпиралась только снаружи (был сломан замок). Никто не слышал слабого голоса пленницы, и ее увезли в конюшню, где ее скоро выпустили.

Шампанское, парадный обед. Молодежь уселась в стороне от почетных гостей. У нас было чудесно весело. Помню, что мешал Разенков, сидевший рядом со мной, и все время заставлявший меня разгадывать его логогрифы83, помню комплименты мне и очаровательному Уткину. Он очень гордился своей утонченностью и французским языком и воображал, что его комплименты мне лестны. А я не знала, как от них отделаться.

После обеда-ужина стало ясно, что в такую темноту никто уехать не может и надо ждать рассвета. Мама всегда была против того, чтобы на свадьбе танцевали, но тут пришлось волей-неволей устроить танцы, чтоб занять гостей, которых невозможно было уложить всех спать. Устроили отдыхать только всех пожилых и слабого Алешу. Вилля Тидебель уселся за рояль попеременно с Чижовыми, и поднялось веселье. Помню, как во время кадрили Миквиц, ослабевший от выпивки, танцевал с Олей Беэр, и вдруг забыл, что у него есть дама, отправился и пригласил толстую поповну. Оля ждет своего кавалера, чтобы начать третью фигуру и вдруг он ведет эту ярко розовую тушу Марью Павловну, которая все время приседает.

Потом помню, что Миквиц угощал старика барона, тряся его за руку, наливкой, которую прислали Алеше старики Миквицы, и уговаривал, говоря: «Нет, вы непременно должны выпить наливки моего папаши, он такой хороший!» и все повторял: «Он такой хороший!» Но кроме Миквица никто не был пьян, и сам Миквиц был так добродушен и не нарушал веселья.

А мы с Сережей, уговорившись не портить этот день Алешиного счастья, сами были так счастливы, забыли все наши решения благоразумия, и как я записала в дневнике: «Мы оба не думали о завтрашнем дне, мы оба с ума сошли».

Когда настало утро, мы затопили камин, сами сварили в нем кофе и устроили ужинзавтрак, все без лакеев, давно успокоившихся после чудного дня и выпивки. Часов в 11 был настоящий завтрак, чай, потом молебен и мама очень торопила молодых скорее ехать, чтоб засветло добраться до Болхова, где они должны были ночевать и на другой день доехать до Бунина.

Молодые выходят, садятся в карету, и вдруг оказывается, что это рабочие, а не лошади впряглись в нее, желая прокатить молодых: пришлось еще ждать. Наконец, уехали и стали разъезжаться и гости.

Погода прояснилась, настали чудные осенние дни. Вотчим Вилли, Самбурский, чудесно пел, и его пение поддерживало волшебное настроение. Кажется, он с Вилли пробыли с неделю еще и мы много гуляли. А Самбурский мог петь весь день, а Вилли дивно аккомпанировал.

Мы пробыли в Уткине должно быть до конца октября. Молодые приезжали в Пронино, т. е. кажется одна Наташа, она приезжала на свадьбу лабдинской поповны. Алеша боялся простудиться и не хотел оставить хозяйство. Мировое судейство он оставил, но за границу и в Крым ни за что не хотел ехать. Мы, по усиленной просьбе Алеши и Наташи, вернулись в Бунино. Сначала же мама не хотела мешать молодым и жила отдельно.

Должно быть, этой же осенью заезжал в Бунино Колобов, ехавший на целый год во Францию, оставил у меня свою собаку, курляндского пойнтера Перуна, с условием взять ее у меня обратно, когда вернется. Я тогда еще не сознавала, что он меня любит, думала, что его увлечение Надей Проташинской застраховывает меня от него. Но когда в следующую осень неожиданно на телеге приехала в Бунино из Хотынца M-me Колобова, незнакомая нам (мы только ее мать Mme Гельмерсен знали в Дерпте). Mme Колобова сказала, что едет из Дерпта в Сухум (где всегда жила) и по дороге хотела познакомиться с друзьями ее сына! Мне тогда стало ясно, что ей хотелось посмотреть на меня, в ожидании сватовства. Но этот год прошел благополучно, а когда на следующий год Колобов вернулся и захотел и меня получить и собаку, я не дала ни того, ни другого. Мне было его очень жалко, я его любила как товарища, он очень льнул к нашей семье, а семья моя имела на него большое влияние, но выйти за него замуж я не хотела.

Молодые наши были довольны и счастливы. Няня моя с удивительным тактом и безропотно передала все хозяйство Наташе, и сидя наверху ни во что не вмешивалась, хотя ее многое огорчало. Наташа, по примеру своей матери, начала везде видеть воровство, осматривать баб-доильщиц и, действительно, раз нашла у них спрятанное молоко. Алеша молчал, но я чувствовала, что его это шокирует, а когда приехала гостить Екатерина Осиповна и начала ежедневно доказывать Наташе, что Алешу все обкрадывают, то Алеша уже стал, видимо, огорчаться.

Помню, как однажды, в лунную ночь мы гуляли и Екатерина Осиповна с нами. Мой Перун вдруг прыгнул через ров в «Алешин сад», а Екатерине Осиповне показалось, что это вор, мужик, она стала просить Виллю прыгнуть за ним и поймать вора. Вилля делал вид, что ловит, отлично зная, что это моя собака, и с огорчением объявил, что не удалось поймать! А мы Екатерину Осиповну подзадоривали и смеялись. В последствие это было уже не смешно, а несносно!

Всю осень после Алешиной свадьбы я думала о Сереже и надеялась, что он приедет на рождество в Шашкино и к нам, так он говорил. Вдруг он написал Алеше, что хочет уехать куда-нибудь в глушь, подальше от людей. Мне стало жутко и горько. Я поняла, что он решился сделать то, что я говорила ему в июле, т. е. забыть меня.

Наша жизнь в Бунине начала омрачаться, я начала чувствовать, что я лишняя в семье Алеши. Мама стала плохо видеть, у нее начинались катаракты. И стала мама очень смущаться моей жизнью.

В это время (перед рождеством) приходит телеграмма от Жуковского, что он приехал на короткое время из-за границы в Петербург и зовет нас в Москву повидаться. Я страшно испугалась и взволновалась. В письмах своих Жуковский был так нежен, столько выказывал мне дружбы, что, конечно, я могла бояться свидания с ним.

Мы, Алеша и я, поехали в Москву, остановились у Веры Васильевны, и телеграфировали Жуковскому, что мы ждем его. Получаем от него ответ, что он на этой неделе приехать не может, на следующей неделе опять телеграмма, что еще занят, потом и третью неделю мы его безуспешно прождали, и уехали домой. Мама была уверена, что это двор, придворная жизнь его засосала. Я была оскорблена в лучших чувствах и наша переписка завяла. Только через 20 лет (приблизительно), когда Жуковский собрался жениться на своей кузине (вдове Велио)84, он просил меня приехать к нему и рассказал мне, почему он так поступил в 1883 году, как честный человек, и как ему это было горько, потому что я была мечтой его жизни.

Моя тихая, полезная бунинская жизнь понемногу меня отрезвила от фантазий. И Бог все устроил, чтобы нас соединить, Сережу и меня. Видно это нужно было для того, чтобы я была орудием Сереже стать таким горячим христианином. Но много еще предстояло испытаний и горя, чтобы мне очистить мою душу и укрепить мой характер.

Жизнь в Бунине была омрачена Алешиным состоянием здоровья, его легкие были не в порядке, а теперь ехать на зиму на юг было уже нельзя. Наташа в ноябре ждала ребенка, и для этого решено было переехать в Москву. Мама и я поехали туда, наняли домик против церкви Спаса на Песках, Вера Васильевна дала свою мебель, которая после смерти ее мужа и ее переселения в деревню, стояла в складе и к нашей радости согласилась жить с нами. Для нее наверху была комнатка, в которой она поселилась с Дашей, тогда кончавшей гимназию.

У мамы усиливалась ее слепота, Наташа чувствовала себя нехорошо от своей беременности, и пришлось мне все хлопоты по хозяйству взять на себя. Это было не только скучно, но и чрезвычайно трудно. Денег было мало. Алешу надо было не расстраивать требованием денег, надо было экономить и вести многочисленные дома.

Кроме молодых, жили еще мама, Катя, я, брат Кати (телеграфист Вася), Вера Васильевна и Даша, моя няня, Феня, горничная наша Наташа и горничная молодых Матрена и наш старый повар Викторыч, который был мне верным помощником. Он был, безусловно, честен, и старался все купить дешевле. Скоро еще приехала акушерка Александра Сергеевна из Липовки (близ Бунина), особа нахальная и самоуверенная. Наташа ни за что не хотела врача, верила одной Александре Сергеевне.

Болнус Николай Карлович выслушивал Алешу, и Алеша прямо поставил ему вопрос: может ли он выздороветь, и понял, что Болнус считает это очень сомнительным. Это был такой ужасный вечер. Мама еще не приезжала из Бунина, Наташа рыдала. Я до поздней ночи проговорила с ними. Наша вера поддерживала нас. Алеша сказал мне: «Машока! Что бы я стал делать без тебя, где бы черпал эту силу в минуты тяжелого испытания?»

Наташа говорила, что он пошел спать успокоенный и скоро заснул. Я тоже чувствовала помощь Бога, но, придя наверх, горько плакала. И все время не могла смотреть на лицо Алеши, видеть, как он худеет, кашляет и тает. Это было ужасно. У мамы же ее катаракта на обоих глазах стала созревать, она скоро уже не могла читать, а потом и свет совсем погас для нее, она сидела в кресле молча, сложив руки. Как это было тяжело!

Я целыми днями возилась с хозяйством, со счетами, мучилась заботами, и ночи часто не спала. А Наташа, может быть, вследствие беременности, стала капризничать, происходили безобразные сцены. И мама, и я видели, что Алеша несчастлив. Воспитание Екатерины Осиповны сказывалось, ведь она не приучала детей работать над собой. 9 ноября родилась мертвая девочка.

Когда Наташа почувствовала боли, она заперлась с акушеркой в спальне и никого не пустила, даже мать, которая приехала перед тем. Роды были страшно быстрые, и акушерка выскочила, вынесла мертвую девочку, передала ее на руки Екатерине Осиповне. Приехавшая докторша Окунькова-Гольденгердт осмотрела ребенка, сказала, что он слабенький, но она не знает, отчего он мертвый. Екатерина Осиповна невозможно командовала, кричала: «Я тебе ручаюсь, Наташа, что уже больше у тебя детей не будет». Но тут Наташа отвечала: «А я хочу, чтоб были!»

Когда Наташа стала выздоравливать, Екатерина Осиповна вообразила, что я отнимаю у Наташи хозяйство, становлюсь на ее место, а Наташа вообразила, что мы ее не хотим ввести в наш круг знакомых. А кому было ездить с ней в свет больной, и слепая свекровь, с которой я старалась проводить все свободное время, а тут этот дамоклов меч — Алешина неизлечимая болезнь! Сколько слез лилось по ночам, как безысходно казалось мне будущее.

Получилась телеграмма, что Зейдлиц умирает. Мама и я поехали на несколько дней в Дерпт проститься с ним. Но, вернувшись в Москву, горе опять охватило меня, и я, встречая Новый год, желала, чтоб это был мой последний год жизни. Малодушно боялась я терять брата и мать, и чувствовала я, что в семье брата я лишняя, а Алеша несчастлив и безнадежно болен, а мои силы были подорваны, нервы были напряжены до крайности.

Бабушка Марья Андреевна говорила: «Ночь всего темнее перед рассветом» и вот я дошла в рассказе до самого счастливого момента моей жизни. Много было горя и несчастий потом, но все уже было освещено внутренним светом.

Как-то вечером, пришел Александр Алексеевич Беэр и сказал, что Сережа собирается в конце января приехать на неделю в Москву. Я, зная, что Сережа в глуши искал забыть меня, решила уехать на эту неделю его приезда в Тверь, к Бакуниным, куда меня давно звала жена Павла Александровича, мой друг Наталья Семеновна85, я написала ей, что приеду 8 января.

Вера Васильевна обедала у Беэр и просила меня в 7 часов прийти за ней. Она боялась по вечерам ходить одна, хотя Беэры жили недалеко от нас, на Арбате, но Вера Васильевна страшно боялась пьяных, которых вечером было очень много. Я позвонила, отворил Данила, мальчик, служивший у Беэров за лакея.

Вхожу в неосвещенный зал, свет только падает из гостиной, кто-тонерешительно идет навстречу, высокий, сильный, и вдруг обеими своими руками берет мою руку, молча, и от волнения не может говорить. И я тоже. Но я сразу почувствовала опору, силу душевную и безумную радость. Отчаяние мое ушло, явилось ясное сознание, что я его люблю больше всего на свете, пойду за ним, на счастье и на горе, как англичане во время венчания говорят: «For better, for worse*!» Бороться с собой я уже не могла, и раздумывать было уже невозможно. Все это случилось так быстро, но мы молчали оба.

На другой день Сережа пришел к завтраку. Алеша ему очень обрадовался, он очень был с ним дружен, и они все сидели вместе в этот день, и я с Сережей ничего задушевного не говорила.

16 января Сережа пришел звать Катю и меня в оперу, что он взял ложу № 14 (кажется, и Наташина сестра была приглашена). А от Беэр поехали Катя и Маша, для них Сережа и брал ложу. Кока тоже был. Шли «Гугеноты»86. Но я ничего не слушала, в волнении сидела, а в антракте в коридоре спросила Сережу, переменился ли он ко мне, забыл ли он меня. Он сказал, что я — мечта всей его жизни и его светоч. Тогда я ему сказала, что дам ему мой дневник, и пусть он сам все решит за меня, разберется во мне. Следующее действие Сережа сел сзади моего стула и мы почувствовали, что между нами все решено.

Я уехала в Тверь, к Бакуниным, а на возвратном пути Сережа встретил меня в Клину и я передала ему дневники, чтоб он узнал меня получше со всеми мыслями, сумасбродствами и фантазиями. Он читал две ночи мои дневники и написал мне чудные два письма, и что во всей моей жизни в дневнике сквозит мое чувство к нему, которое я гнала изо всех сил. Не испугался он меня, а еще крепче полюбил. Последнее письмо перед своим отъездом в Мозырь87, кончает словами: «Крепко целую твою руку! Если бы она была уже отдана мне тобою! Но светает: колокола звонят! Слышишь ты их? Дай Бог, чтобы нет! Отдохни перед завтрашней разлукой. Знаю, что ни тебе, ни мне легко завтра не будет!»

Сережу очень мучило, что мы скрываем наше решение от мамы. Его честный, открытый характер не мог примириться с этой ложью. Он написал маме чудное письмо и отдал его Алеше, которому все рассказал, прося передать это письмо при первой возможности. Но Алеша тоже сказал, что и Вера Васильевна, что перед операцией надо молчать. Так советовал доктор: избегать всякого волнения. А волнение предстояло другое: разлука с Алешей, уезжавшим умирать за границу.

Сережа в последнем письме писал: «До сих пор я и не жил, говоря серьезно: вот оно настоящее бытие сознательное, осмысленное, бытие в бытии другого приближается. Вот припев моей песни, она не могла остаться без него: ты дала мне его, и я всегда и ждал его только от тебя». Когда я ему отказывала в 1880 году, он говорил: «Песня моя спета, и без всякого припева».

Я не знала, удастся ли мне проститься с Сережей, но купила образокмедальон, думая, что если увижу его, надену на него, на разлуку. Пошла к Павловым. У Оли была корь, и Вера Васильевна переехала к ним ухаживать за ней. У Ольги Петровны с Катей была небольшая квартира в Бол(ьшом) Трубном пер(еулке), близ Плющихи. Ради кори я не входила внутрь, а только на площадке виделась с Верой Васильевной.

Сидели мы на окне. Вдруг подъехал Сережа, проститься с Верой Васильевной, которую любил как мать, и которая так горячо нам сочувствовала. Когда я стала уходить, он пошел со мной, и внизу на лестнице я его перекрестила и надела на него образок. После, он на образке выцарапал число: «9 февраля 1885 года». Странное совпадение, что день нашей свадьбы был тоже 9 февраля, но уже 1886 года. Еще страннее, что, когда я так внезапно все решила в опере, это было 16 января, а это день рождения бабушки Марии Андреевны, а в семье у нас день этот чтился суеверно. Если мама была больна, то 16 января бывал кризис и т. д. Тогда я не заметила этого, и только на браслете Сережином в день свадьбы вырезанное число «16 января» поразило меня и дало сознание, что Бог нас сам ведет.

Сережа уехал. На вокзале его провождали сестры и братья. Оля и Кока все знали. Последние его слова были из окна: «Aimez bien, Mademoiselle»*. Настала опять черная пора жизни, и только в глубине таился огонек, поддерживающий меня. Писать тайком от мамы я не хотела, я не могла. Письма Сережи к Вере Васильевне поддерживали меня. Ему, бедному, тоже не легко жилось. Потом поехала к нему Оля, сестра его, с Марьей Степановной, и многое устроили в его полуказарме, где он жил и куда мечтал перевезти меня после свадьбы (на постройке Лунинец, Гомельской ж. д.)

Алеша тоже стал мучиться, что мы скрываем от мамы, и вдруг предложил мне отдать Сережино письмо маме, но свадьбу отложить на год, когда он вернется из-за границы, и мама останется с нами жить. Видно, что у Алеши была надежда вернуться, поправится! А я сгоряча говорю: «Мама, конечно, останется у меня жить».

Алеша страшно огорчился, он тоже страстно любил маму и воскликнул: «Он разрушает всю нашу семью», между нами точно ссора поднялась. А как ужасно глупо было мне спорить и решать за год вперед. Свадьба была точно только через год, но Алеши уже не было в живых! Но письмо отдавать всетаки не решились, по совету доктора.

В половине марта стали собирать Алешу за границу. Шаховской решил ехать, проводить до самого Мерана (Тироль)88. Это очень успокоило маму, ведь Наташа была очень беспомощна, а Алеша слаб. Наташа говорила мне накануне отъезда: «Я буду крепиться, Маня, и удерживаться от тоски и слез; я ведь очень переменилась». И это была правда. Она была Алеше самой надежной сиделкой все месяцы до его смерти. 14 марта в 6 часов вечера отслужили у нас в зале напутственный молебен. Многие приехали проститься с Алешей. Алеша прощался точно навеки. Он взял к себе на диван собачку Жучку и так нежно и с ней простился! Няне он сказал: «У меня чахотка, как мне тяжело, что я Машу не устроил при себе». Так уныло, уныло смотрел он на меня и на маму. А мама бедная, совсем слепая, сидела в кресле, и на ней лица не было! 15 марта в 6 часов вечера увезли Алешу.

Стояло долго у меня пред глазами его напряженное лицо, его пристальный взгляд. Он крепко, крепко обнял меня и сказал: «Пошли тебе Бог счастья!» Мама и няня жалки невообразимо. Пока мы ездили на вокзал провожать Алешу, к маме приехала старая княгиня Шаховская, и сидела с мамой, а ночевать приехала Соня Шаховская. С ними было легче, а думать, что милый Алексей Николаевич едет с нашими путешественниками, было большим утешением.

У меня от всех волнений делалась нервная дрожь, и сон был лихорадочный. Что бы было со мной, если б у меня не было моей любви к Сереже? Какое ужасное время переживали мы. У меня стали делаться обмороки и angoisses.

В апреле была сделана операция первого глаза, для чего маму положили в частной лечебнице доктора Крюкова89, а мне позволили ходить за ней. По счастью! Потому что 24 часа оперированная должна неподвижно лежать, а сиделки и няньки все исчезали на всю ночь, я же сидела над мамой, и не давала ей шевелиться. Потом сменила меня Вера Васильевна. Воду надо было тоже носить из дома, в больнице стола не было, в конце апреля была сделана вторая операция, т. е. другого глаза, но зрение еще не вернулось, велели с месяц быть с забинтованными глазами.

В конце июня переехали мы в Бунино, и я стала душой отдыхать и укрепляться. 11 июля — день смерти моего отца — пришло Сережино письмо к маме, формальное предложение. Мама еще плохо видела, мне пришлось прочитать его ей вслух. Это было в саду, мама очень взволновалась, но сказала: «Видно и отец дает согласие, коли в день его кончины, пришло письмо». Мама очень волновалась от страха за меня. Алеша своими письмами успокаивал ее и Вера Васильевна тоже.

С этого времени я перестала писать дневник, потому что писала письма Сереже. Он писал мне из Шашкина, куда заехал на сутки рассказать своим, что он жених, 26 июля: «Теперь мне кажется, мое пребывание в Бунине вместе с тобой каким-то очаровательным сном, почему-то давно прошедшим. За эти два дня моего пребывания здесь, я совершенно убедился в полном сочувствии к моему теперешнему счастью всех моих сестер и братьев. Представь себе, что они все так волновались результатом моего посещения Бунина, что никто из них не ложился спать (кроме Катюши) и дожидались моего приезда до 4-х часов утра. Ты можешь себе представить, как это меня тронуло. Катя тоже тотчас же встала, и мы тут же уселись за самоваром, и я рассказал все, что было. Как я сердечно жалел, что тебя в это мгновение не было с нами, ты тогда уже, наверное, стала бы совершенно неотъемлемым членом нашего семейства. Эти два дня в моем дорогом Шашкине совершенно подкрепили меня, как тебя подкрепляет Бунином. Теперь в будущем все определенно и ясно. Братья и сестры все видят в том же хорошем свете, как и я. Даже наш строгий критик Кока не хмурится, а лежит сейчас около меня, на своей кровати (я пишу в Кингрусти) и проектирует вслух все подробности и детали свадьбы. Нас обоих приводит в смущение переправа через Оку после венца. У меня теперь только и мыслей в голове, что о нашей будущей жизни. Как все будет, для меня представляется задернутым какой-то дымкой, сквозь которую видно такое полное счастье, верить в которое не можешь решиться, так как оно, кажется, невозможно хорошо. Ты извини меня за мое несвязное письмо, я еще (могу) стать нормальным человеком после трех дней, проведенных с тобой в Бунине, все припоминаю подробности их и никак не могу окончить думать об этом».

От Алеши были успокоительные письма, легкое стало зарубцовываться, только в Меране летом слишком жарко и доктор услал его на два месяца в горы, в деревушку Брунек.

Вера Васильевна поехала со мной в Москву заказывать приданое. Остановились у Беэр. Маша была в Москве и Кока. Мне было у них очень хорошо, а Шаховские трогательно хлопотали о моем приданом. Я ни во что не вмешивалась, Соня все заказывала, примеряла и т. д. Свадьба должна была быть в конце августа, и мама бы поехала к Алеше за границу.

Вернувшись в Бунино, на другой день приходит из Мерана телеграмма, что Алеша очень плохой. Мы, мама и я, сейчас же собрались и выехали в Орел, совсем позабыв, или не зная, что для заграничного паспорта надо разрешение от исправника. Оставив маму в гостинице, отправилась я к губернатору Берсу просить о заграничном паспорте. Он очень определенно отказал без удостоверения от исправника: «Ведь я же вас совсем не знаю». Я расплакалась. Тогда он на свой риск и страх велел выдать, и вечером мы уже ехали на Брест и Варшаву, в Вену. Телеграммой просили Наташу известить в Вену на вокзал Sudbahn об Алешином здоровье. Шаховской из Москвы тоже помчался к Алеше. Приехав в Вену, я посадила маму в зале, и пошла на телеграф. Там нашла более успокоительный ответ, что Алеша жив и ждет нас.

Поспешила к маме, и вижу, что ее уже в зале нет. Я по всему вокзалу ищу — безуспешно. Оказалось, ей стало невтерпеж ждать, она пошла навстречу и заплутала в огромном вокзале, ведь она еще плохо видела. Не могу утешиться, что мы не взяли с собой няню. Алеша все ее ждал, и для него было бы большое утешение иметь ее с собой в этот последний его месяц жизни. Видно еще чаша страданий была нами не испита. Вместо свадьбы смерть Алеши. Целый месяц мы были с ним. 27 сентября скончался он от воспаления легких.

Когда он вернулся из Бунина на зиму в Меран, доктор удивился, как зарубцевалось легкое, и вдруг воспаление. Жившая с нами в пансионе голландка, проводившая много зим в Меране, говорила нам, что они замечали, как быстрая перемена климата (от высоких гор, разреженного воздуха в долину) всегда вызывает воспаление.

Алеша страшно нам обрадовался. Наташа была ему чудной сиделкой, душевно они очень сблизились и сроднились. Наташа была беременна, ее постоянно тошнило и, несмотря на свое недомогание, она владела собой и поддерживала Алешу. Тяжело вспоминать мне этот месяц. Бедный Сережа на своей работе страшно волновался за меня, завидовал Шаховскому, что он свободен от службы и может быть с нами и поддерживать нас.

Сереже же уехать было немыслимо, шли работы, и тут случилась Сережина оплошность. Оказалось, что мост короток, очевидно, Сережа был слишком взволнован, делая расчет. Эта такая ошибка, которая возможна только неучу, и Сережа подумывал о самоубийстве. Но мысль обо мне удержала его.

27 сентября в 9 часов вечера скончался бедный Алеша, поутру он причастился с Наташей и все повторял стихи Хомякова:

О, Царь и Бог мой! Слово силы Во время оно ты сказал, И сокрушен был плен могилы И Лазарь ожил и восстал. Молю, да слово силы грянет, Да скажешь: «Встань!» душе моей, И мертвая из гроба встанет, И выйдет в свет твоих лучей!

Вспоминая теперь это все время, я удивляюсь, что я не заболела душевно.

Повезли мы Алешу хоронить в Уткино, Петрищево. Сережа тайком уехал на один день в Брест, надеясь нас встретить, но у Наташи в Варшаве сделался обморок, и мы переночевали там. Так Сережа и вернулся, не повидав нас. Шаховской ехал с нами и уже был мне единственной поддержкой. В Орле опять Наташе сделалось дурно, опять поехали в город переночевать. Между тем нас выехали встречать все Волчанецкие, Павловы, Шаховская Соня, Катя Блуменау, не помню, еще кто.

Приезжаем в Мценск, а вагона с гробом нет, куда-то его завезли. Шаховской и Катя Павлова остались его разыскивать, а Соня Шаховская и я поехали в Шашкино ждать его. Маму и Наташу увезли в Уткино. Наконец, привезли гроб, и Соня и я сопроводили его до Петрищева.

Когда мы приехали в Уткино, нам все принялись рассказывать, как странно ведет себя Екатерина Осиповна. Она всех расспрашивала, какую часть наследства получает вдова, и все ли принадлежит ребенку, если он будет мальчик. Екатерина Осиповна ходила по усадьбе, все считала, сколько экипажей, сколько лошадей, также в доме. Ольга Петровна стала дразнить ее, взяла, сняла со стены «Тициана» и поставила возле своего стула. Екатерина Осиповна всполошилась: «Что это такое?» — «А это мне Маня подарила!»

Маме и мне было совершенно не до притязаний Екатерины Осиповны. Но няня Митревна была возмущена до глубины души. Мы невольно смеялись Ольгиным проделкам. Наташа совершенно безучастно относилась ко всему, и горе ее было безгранично. Она переехала с матерью и сестрами к себе домой, в Пронино, и тут она ясно видела Алешу, сидящего у стола, в кабинете, но когда она подошла к нему, видение исчезло.

Наташино здоровье было очень скверно: частые дурноты мучили ее. Екатерина Осиповна и я повезли ее к доктору Красюку в Белев, пригласили его в номер гостиницы. Он прописал мышьяк. Наташа говорит: «Я боюсь, что мышьяк навредит ребенку». — «Ну, о ребенке нечего думать, от чахоточного отца все равно здоровья не будет». С Наташей тут же сделалась истерика. Я говорю доктору: «Как вы могли у больной отнять последнюю радость?» — «А кто ж ее знал, что она привязана к ребенку», — отвечал грубый земский врач.

После 6 недель Алешиной смерти переехали мы в Бунино. Я переживала тяжелое время, я чувствовала, что многие меня упрекают, что я могу думать о свадьбе. Я сама себе казалась эгоисткой, но с другой стороны, я сознавала, что у Сережи сил не хватит. Я была как во сне. Только по воскресеньям, когда приезжал Сережа, я оживала. Сережина служба на Лунинец Гомельской кончилась и его перевели в Почеп (Черниговской губ.), 80 верст от Брянска, значит, ближе к Бунину, и он, выехав в субботу вечером, утром воскресенья был в Бунине до вечера. Обстоятельства складывались так, что время свадьбы само определилось.

Наташа ждала ребенка в половине марта, нанята была квартира в Москве, мама и Екатерина Осиповна хотели быть с ней.

0

25

И вот 9 февраля 1886 года, кажется, последний день перед постом, назначена была свадьба. Приехали братья и сестры Сережи, дядя Шепелев с дочерью Еленой Александровной Вороновой, Соня Мамонова, Соня Шаховская, Саша Миквиц, все Павловы, Блуменау, все Волчанецкие, Миша Проташинский, дядя Саша Пелопидас (тетя Надя не могла приехать, потому что кормила Машуцу, родив ее в июне 1885 года.)

Сережины шафера были Кругликов и Фок, приехал также Ястребов Михаил Константинович. У меня шаферами были Шаховской, Саша Блуменау и Миша Проташинский, который при своем маленьком росте еле доставал до венца. Вилля Тидебель отказался быть шафером и, приехав на свадьбу, написал: «Нет, за тебя молиться я не мог, держа венец над головой твоей», — слова известного романса90.

Я не могу себе теперь представить, как разместили всех гостей. Знаю, что дядю Сашу Пелопидас поместили во флигеле. Он приехал поздно ночью, был сильный мороз, он попросил чаю, нанятые в Орле лакеи поставили самовар без воды и, когда его подали, он развалился на две половинки.

Грустный был день 9 февраля. Мама была, как убитая, но крепилась, Вера Васильевна захворала ангиной. Я была, как во сне, старалась быть любезной с дядей Шепелевым и т. Лелей и гостями. Шаховской был трогательно мил. Все это первое настроение отзывалось на Сереже, ему сделалось очень страшно, буду ли я с ним счастлива, его урезонил дядя Шепелев, сказав ему, что моя любовь к Сереже тому порукой и чтоб он ничего не боялся.

Не помню, как прошел день. Знаю, что был сильный мороз (?22°) и что накануне, когда приехал Сережа, ему сильно обветрило лицо, и тетя Маша бегала за ним с тарелкой сметаны, умоляла намазать лицо этой сметаной.

Утром в зале был завтрак: кофе, чай, в 6 часов я ушла одеваться. Одевали и причесывали меня мои две Сони (Шаховская и Мамонова), а Оля Беэр все уговаривала их не делать прически, а распустить мои волосы, как делают крестьянские девушки. Я была как во сне. Мысль, что мама останется с Екатериной Осиповной и Наташей без меня, слабая, одинокая, просто удручала меня. Сережа говорил мне: «Дай одну только неделю, поживем друг в друге, забыв весь мир, а потом опять будем жить для других».

Как-то, недавно, Иван Львович Поливанов говорил, что он не понимает, как девушка может бросить свой дом, семью, и уйти навек. Вот и я тяжело переживала это, особенно, что мама страстно любила меня, была убита горем после смерти Алеши, что она оставалась одинокая и слабая! Одно утешение, что был Шаховской, настоящий сын маме. Он оставался с мамой после моего отъезда и обещал и в Москву проводить. Прямо праведная душа!

Когда меня одели наверху в моей комнате (маленький Сережа Блуменау надел мне венчальные туфли, положив по золотому внутрь), я сошла вниз. В каминной на ковре мама и Наташа меня благословляли (Наташа за Алешу, должно быть, Соня Шаховская тоже благословляла за свою мать, которая была посаженной матерью и не могла приехать). Сережу благословляли, должно быть, в голубой гостиной. Вера Васильевна, его посаженная мать, тетя Анненька и дядя Саша Беэр, и дядя Шепелев, как посаженный отец.

И Сережа ушел вперед в церковь91, которую нагрели лампами и горящим спиртом. Когда я простилась с мамой, и выходила из каминной в столовую, у двери балкона стоял Шаховской и сказал, что хочет со мной отдельно проститься, и растроганный благодарил меня за мою дружбу. А что кроме горя я дала ему?

От дома до церкви (старой) были проложены доски. Вдоль всей дорожки стояли крестьяне и бабы, а впереди всех мои ученицы, которые плакали, особенно выла Марфуша (Лелькина няня, которой в то время было лет десять). По моде того времени у моего венчального платья был длинный шлейф, который несли Сережа, Коля Блуменау и Феня, и ссорились из-за него, чуть не подрались. Мама пошла со мной в церковь, все крестьяне крестились, и громко говорили: «Дай Бог час».

Помню, что когда во время венчания священник спросил Сережу, желает ли он взять меня замуж, Сережа гаркнул на всю церковь: «Да!», а я от волнения весь голос потеряла.

Я хотела непременно, чтоб венчал нас петрищевский священник Александр Федорович, которого я так глубоко любила и уважала, и он приехал к венчанию, но бунинский поп, Измайлов, все венчание вел сам, а Александр Федорович только пел и молился за нас.

Потом был парадный обед, дядя Шепелев говорил речь, очень хорошую и прочувственную, другие говорили тосты, кричали «ура», а дети, сидевшие за столом, расшалились и кричали «караул». Все мужчины подпили. Дядя Кока был очарователен, ухаживал за Соней Мамоновой, дядя Митя тоже. Дядя Саша чутьчуть не посватался тогда за тетю Дашу, в которую был давно влюблен (она была его ученицей в гимназии, и сама его любила), но испугался разницы лет и удержался. И только через несколько лет решился.

После 11 часов начался отъезд, т. к. был сильный мороз, то мама выпросила у Волченецких возок. Я пошла переодеваться наверх. Сережа переодевался в каминной комнате, дядя Шепелев и все кавалеры были с ним. Вдруг входит няня Митревна и подает Сереже мой корсет: «Положите его куда-нибудь к себе», — говорит она. Все засмеялись, и дядя Шепелев говорит: «Подожди, толи еще будет!»

Вера Васильевна обещала мне перейти спать на мою кровать в маминой комнате, чтобы маме не так было там одиноко.

Последнее прощание, села я в возок и ни с места. Оказалось, подвыпившие кавалеры, особенно Шаховской, ухватились сзади и не пускают возок. Наконец, лошади рванули и мы поехали, но тут оказалось, что сиденье в возке так высоко, что нам головы нельзя поднять и вытянуть ног нельзя, и душно. Пришлось отворить окна и высовываться в них двуглавыми орлами.

В Хотынце в дамской комнате спросили чаю, помню, что было нас 10 человек, некоторые ехали на Двинск с нами, другие в Орел. Только что принесли чай, подошел поезд. Сережа, я, Фок, Ястребов и Кругликов вскочили в него, а дядя Володя обрадовался, что ему осталось столько стаканов уплаченных уже!

В Брянске выходить надо было Сереже, мне и Ястребову. Оказалось, что на вокзале Сережа заранее заказал целый ужин. Было три часа ночи, все устали и никто не мог есть. Простились с шаферами, подъехал ямщик, сели в сани и Сережа и я покатили в Почеп. Надо было проехать 80 верст, сначала по реке Десне, потом дорогой, обсаженной чудными, старыми березами, а потом лесом. Два раза меняли лошадей, я страшно устала и переволновалась в день свадьбы и в санях спала, положив голову на Сережино плечо. Все для меня было как во сне.

Солнце встало и ярко осветило чистую снежную пелену. Проезжали через Красный рог, где жил и похоронен Алексей Толстой, мой любимый поэт92. Там опять меняли лошадей. Часам к двум дня приехали в Почеп, к нашему домику.

В 1886 году Почеп не был городом, а местечком, и принадлежал графу Клейнмихелю93. В былые времена Почеп был пожалован императрицей Елизаветой Петровной ее фавориту и мужу графу Разумовскому94. На берегу реки Судости был выстроен дворец и великолепная церковь (летняя и зимняя), перед дворцом парк спускался к реке, из дворца был крытый ход в церковь. Во дворце было несколько зал, одна в два света с хорами, во втором этаже были великолепные жилые комнаты и библиотека, большей частью иностранных книг и всяких мемуаров, и еще хранили очень старинные анналы, историю этого края.

На другой стороне местечка, на крутой горе был другой парк и чудная оранжерея с громадными лимонными и апельсиновыми деревьями, говорили, что они были лучшие в России. Говорили, что это было поместье князя Репнина, но дом уже не существовал, и все принадлежало тоже графу Клейнмихелю.

Ежегодно в Петербург посылали графу 70 пудов персикового варенья и, кроме того, много продавали персиков на сторону. Граф Клейнмихель представил инженерамстроителям нижний этаж дворца и флигель. Представил и посуду, и мебель, дал разрешение пользоваться библиотекой, но Сережа не захотел жить вместе с инженерами и нанял отдельный домик у купца Дрозда. Там была целая улица «Дроздов», такая у них фамилия была, и все были между собой родственники.

У нашего хозяина в отличие от Дроздов было прозвище «Мякота» (помалороссийски — «булка»), от того, что он был женат на дочери булочника, продававшего булки на рынке. Булочник этот нашел в лесу клад: котел с золотыми монетами бургундского золота, и дал 200 монет из этого клада в приданое за своей дочерью. Наш Дрозд показывал нам оставшиеся монеты, и из этого приданого выстроил себе домик и флигелек, с садом и баней.

Дом он нам уступил со всей обстановкой, а сам перешел во флигель. Во флигеле была тогда наша кухня и жил наш повар. В домике было несколько комнат, в зале было много цветов, громадный филодендрон, под которым Сережа повесил гамак, и я в нем каталась, читая, ожидая Сережу с работы.

Я уже упомянула, что мы подъехали к нашему домику часов в 12 дня. Стол в зале был накрыт, на нем стояли закуски: сыр, семга, сардинки, селедка, самовар кипел и Викторповар внес горячий пирог и три присланных торта. Мне кажется, что батюшка пришел и отслужил молебен, но не помню, наверное, я была как во сне, была усталость.

Помню, что мы пошли с Сережей к начальнику участка, милейшему Александру Анатольевичу Белолюбскому, поблагодарить за присланный торт. И его жена встретила нас очень сердечно и радушно. Оттуда зашли и постучали в окно инженеру Крассовскому и, кажется, увели его к себе чай пить.

Яркое солнце освещало нашу залу и гостиную. Все казалось радостно и празднично. Все друзья перед свадьбой подарили мне много подарков, вышивок и т. д. Я в гостиной все разложила, и стало так уютно. Сережа купил шампанского, и мы еще попраздновали нашу свадьбу. И начали мы нашу жизнь радостно и светло. Но недолго пришлось нам жить друг в друге.

18 февраля пришла телеграмма, что Наташа, Алешина вдова, преждевременно родила двойню и очень больна. Я тотчас уехала. Сережа не мог уехать и меня до Брянска проводил Виктор. Стоял страшный мороз, помню, что было мучительно холодно ехать. Приехав в Бунино, я узнала, что Наташа внезапно родила. Было послано три гонца: один в Липовку за 5 верст, в больницу за доктором, другой за 3 версты за акушеркой, третий в Хотинец — послать телеграмму в Орел за доктором, но была такая страшная метель, что все три гонца вернулись в Бунино, проплутав всю ночь и не привезя помощи. Лишь через сутки достали доктора. Родились две девочки, которых мы крестили. Мама, я и Шаховской назвали их Маша и Катя. Дети были недоношенные и мы никак не могли сыскать им кормилицу.

Наташа чрезвычайно обрадовалась детям и говорила: «Вот теперь я хочу жить». А раньше, после смерти Алеши, она желала тоже умереть, и все старалась во время его болезни заразиться от него. На третий день у Наташи сделался жар, около 40, на пятый день скончалась одна девочка, через два дня — другая. Когда Наташа поняла, что обе умерли (от нее скрывали), то и сама не стала бороться с болезнью и 28 февраля, очень страдая, умерла, требуя, чтоб моя мать не отходила от нее, а свою мать просила не входить, она нравственную силу черпала только у моей матери.

Снова горе навалилось на нас. Тр и гроба вынесли поочередно из дома. Девочек похоронили возле старой церкви в Бунине, а Наташу повезли в Петрищево. Когда Наташу вносили в церковь, Сережа оцарапал руку об металлическую ножку гроба. Уже в церкви он почувствовал, что рука мокрая, понюхал и понял, что это трупный яд. Пошел домой и вымыл руки. И внезапно вечером сделался у него сильный жар, 39 с десятыми. Сережа, пришел ко мне и говорит: «Маня! Помни, что все, что делается, делается по воле Божьей!» Я, не подозревая, что он заболел, говорю: «Только бы ты был здоров!» Сережа быстро от меня убежал. Но на другой день его здоровая натура победила это заражение.

Наташин брат Алексей Александрович поехал с гробом. Остальные сани и лошади отданы были родным Наташи и Павловым. Сереже и мне оставалась одна лошадь и маленькие сани, мама оставалась в Бунине с Шаховским, Катей и няней. Сережа и я поехали, но на этой лошади доехали с трудом до Болхова и там наняли ямщика и возок довезти нас до Пронина, чтобы там ночевать. Был уже вечер.

В возке окна были заклеены сахарной бумагой, было в нем совершенно темно и душно. Сережа прорвал бумагу, и ямщик поднял историю. Скверно было ехать. Подъехав к дворикам Бобрика, лошади остановились, и ничем нельзя было их заставить идти. В Уткине дом был не топлен, да и лошадей там не было.

Постучались к Харитону (тесть Ивана Васильевича Катуркина). Было часа два ночи. Харитон отказал отворить: «Много вас по ночам шатается». Сережа закричал: «Я Беэр». — «Не знаю, кто это». — «Я муж Марьи Васильевны Елагиной». — «Батюшки! Милости просим!» И вмиг осветил комнату, поставил самовар, и стали запрягать лошадь для нас. Сережа говорит: «Я точно муж знаменитости, только ради тебя и впустили».

На рассвете приехали в Пронино, где бушевала Екатерина Осиповна. Она, приехав из Бунина, узнала, что не поставили тесто для пирога. «Какие же похороны без пирога!» — кричала она. А между тем, она ужасно горевала по Наташе, в церкви громко причитала до истерики, восклицала, что теперь у нее нет детей, что умерла ее любимая дочь.

В Пронине мы нашли Анненьку (сестру Сережи), которая приехала на похороны из Шашкина. Усталые, обогревшись, легли мы немного поспать, но к 10 часам надо было уже быть в церкви в Петрищеве. Когда мы проснулись, увидали, что на дворе страшная метель, прямо пурга. Ехали целым поездом и ежеминутно теряли дорогу и друг друга из вида.

В церкви собрались и соседи, причем, когда засыпали могилу, Владимир Петрович Жданов громко воскликнул: «Погубили, погубили девушку». Точно мы были виноваты в ее смерти.

Вернувшись в Пронино (опять с трудом добрались), сели обедать, причем был и пирог, стало темно, а метель еще пуще разыгралась. Сереже надо было сейчас же уезжать, спешить на службу в Почеп. Он стал уговаривать меня остаться и вернуться через Бунино, когда метель стихнет. Но я боялась, что он замерзнет, и решила ехать с ним через Шашкино и Мценск. Анненька тоже решила ехать на своих лошадях. Зги не видать было, ехали по памяти, но, переехав Оку, в Федяшеве вдруг стало тихотихо, и взошла луна, чудно осветила все. Наши лошади были усталые, ведь они накануне пришли из Бунина, и мы в Голубочках пересели в широкие Анненькины сани, все втроем, лошади были запряжены цугом.

Когда мы переехали по льду Зушу95 и выехали на Шашкинскую землю, Анненька велела кучеру остановиться, встала и торжественно перекрестила меня, вступающую в их семью, в дорогое Шашкино. Вечер был дивно хорош, и Сережа и я пошли на nord cap и сидели долго под деревом, на котором выше всех имен было давно вырезано «Маня». Вид на Троицкое и на Шашкино всегда мне с тех пор дорог и мил.

В Шашкине все было так уютно и радушно. Софья Ивановна за самоваром, Анненька такая ласковая, Марья Степановна и Алена — все люди так радостно нас принимавшие; чувствовала себя совсем членом Беэровской семьи. Но больше никого из семьи не было, после нашей свадьбы все уехали в Москву. На другой день, Сережа и я уехали на Орел, потом Сережа через Брянск в Почеп, а я в Хотынце рассталась с ним и поехала на неделю в Бунино к маме, которая была убита и удручена всеми смертями.

В Бунине впервые поняла я, что Сережа говорил о моем недостатке: идеализировать людей. Я поняла, как я ошибалась в Кате. Да и не я одна, а и мама, которая вообще смотрела трезво на людей. Одна моя няня видела недостатки Кати. Но я ей не верила. Маленькая подробность, эпизод неожиданно огорчил меня. Когда я вышла замуж и уехала, Катя вдруг стала класть Фене один кусок сахара в чашку, вместо двух, которые клала я. Это мелочь, но необъяснимая, ничем кроме недоброжелательства к Фене. А потом это особенно сказалось в ее отношении к Сереже, которому она много навредила, судача про него с мамой, т. е. наговаривая на него. Ну, да Бог с ней.

Наша горячая любовь друг к другу золотила нашу жизнь, и когда мы были вместе с Сережей, было чудесно. Пробыв с мамой около недели, уехала я в Почеп. Мама прислала нам лошадь Топси с санками и кучера, молодого Ивана. Еще у меня была горничная Татьяна, мать Анюты.

Сереже надо было ежедневно ездить на работы. Чтобы мне не было скучно, он привозил мне разных животных: ежика ручного, зайчика тоже ручного, маленького поросенка (жил в сенях). Ежик приходил спать ко мне на кровать и не кололся. Заяц днем спал у меня на коленях. К сожалению, он прогрыз лист аурума и околел. Один раз Сережа привез ястреба хромого, жил в клетке.

С нетерпением ждала я сумерек, когда Сережа ворочался с работы, и когда он так быстро взбегал на лестницу, радостно билось сердце мое. Каждое 9 число (день свадьбы) мы пили шампанское, Сережа уверял меня, что это лимонад.

У Беэров в семье всегда были субботы, когда к ним собирались друзья и знакомые. Сережа вздумал, что и у нас будут субботы, но, не предупредив меня, назвал гостей. В Почепе же все лавочники и мясники были евреи, и было совершенно невозможно в субботу что-либо купить. Вдруг вечером идут гости, гости. Было очень неловко, помню, что кроме маринованной рыбы у нас ничего не было, пришлось извиняться и звать на следующую субботу, когда были и пироги с капустой и сладкие, и вино и чай с конфетами.

По воскресеньям к нам приезжали с соседнего участка Кругликов и Ястребов, иногда Шаховской, Саша Блуменау. Спать всех укладывали в зале, на полу, а Кругликова в кабинетике на письменном столе.

Обедали по воскресеньям у Белолюбских во дворце, они были удивительно хлебосольны и радушны. Сам Белолюбский старался, чтобы молодежи жилось весело, часто устраивали танцы. Весной устроил кегельбан, крокет, купальню, прогулки. С других участков приезжали в Почеп инженеры и служащие. Все это собиралось у Белолюбских. У них было двое маленьких детей и няня Степанида, которая потом нянчила всех вас, дети. В Почепе жил местный старожил, старик Сократ Петрович Серафимович, совершенный Тарас Бульба с виду, горячий патриот, изучивший по анналам историю края. Много интересного рассказывал он про клады, которых много находили в округе. Смешил он нас своим ярым патриотизмом, сгоряча уверял, что и Америку открыл не Колумб, а казак из Рыльска, ездивший продавать косы через Аляску.

Когда настала весна, и нельзя было ездить на санях, Сократ Петрович предложил нам взять его дрожки, которые он выиграл в карты, и, не имея лошади, они были ему ни на что не нужны. Дрожки были старые, Сережа сделал новые колеса, новую подушку, покрасил дрожки и, проехав на них два раза, имел неосторожность затеять политический спор с Серафимовичем и сказать, что Скобелев был пьяница. Старик вскипел, стукнул костылем об пол и крикнул: «Пошлите назад мои дрожки». Так мы снова остались без дрожек, пока мама не прислала нам тележку.

А грязь в Почепе была чудовищная. Я помню, что в Бунине бывало грязно, но ничего подобного я себе не представляла, как украинскую грязь. У нашего кучера Ивана грязь засосала с ноги сапог, так и остался он в грязи, после выловили. Мы не отваживались переходить через площадь. Сережа купил досок, проложил дорожку по улице, чтобы я могла гулять, на другой день грязь засосала доски, и совершенно не видно их стало. Когда ехала какая-нибудь тележка, то нанимали ее перевезти нас до гостиного двора и обратно.

Кроме нескольких купцов и простых хохлов население состояло все из жидов. Все было дешево, мясо — 6—7 копеек, а наш повар всегда брал одно филе по 10 копеек. Хохлы относились к нам очень хорошо.

На другой день моего приезда пришла одна хохлушкастаруха и вдруг стала мне навязывать, как подвязки, связку бубликов вокруг ноги. Оказалось, что это такая примета: если новобрачной навязать бублики, тогда родится сын. Когда в Почепе бывали свадьбы, то на другой день, (шла) процессия старух с тазами в руках, в которые они колотили и с громким криком бежали по улицам, как бесноватые и плясали. Я прямо в ужас пришла от этой вакханалии.

По субботам богатые купцы Тузиковы приглашали в свою баню, хотя и у Дрозда (нашего хозяина) топилась баня, но у Тузиковых была баня лучше, и Сережа всегда к ним ходил.

Но самый лучший человек в Почепе был старик священник. Он получал от графа Клейнмихеля 10 р(ублей) за каждую обедню в день семейных праздников. Он был вдов, дети выросли и уехали, он одиноко жил в маленьком домике, старухастряпуха служила ему, и он целыми днями молился. Денег за требу он не брал ни копейки, говорил: «На что мне старику, я сыт». Его все считали святым и его молитвы чудотворными. Обычно начинал служить в 8 утра и кончал во втором часу. Всех детей оделял просвирками. Когда я пошла к нему на исповедь, он стал со мной рядом и молча начал молиться, долго молился, потом, не спросив у меня ничего, отпустил грехи и благословил.

В нижней церкви образа были хорошей новой живописи, а лики святых были портреты графа Клейнмихеля и его жены (Св. Петр и не помню, как звали его жену96). Прямо из дворца была в старину проложена прямая дорога в Брянск, при нас она была уже заброшена, и у графов был экипаж, который везли 40 лошадей, в три отделения. В первом, граф и графиня, во втором, дети и гувернантки, в третьем — прислуга. Управлял имением немец Зевальд. У него было 4 сына, между которыми было два года и все они родились 13 апреля. Изумительная аккуратность. Этот Зевальд запросил безумную цену за отчуждаемый под железную дорогу кусок земли, чистый песок у реки, уверял, что там можно построить стеклянный завод. Но не удалась ему эта афера. В анналах почепских было сказано, что на берегу Судости зарыт клад, несколько пудов серебра, много, помню, шведским полковником, бежавшим после Полтавы. Я все думала, не отроют ли его при постройке моста, но ничего не открылось. В других анналах было сказано о кладе в лесу в деревне Визовке.

Граф Клейнмихель нанял крестьян другой губернии рубить лес, и взял у них их паспорта. Вдруг его рабочие скрылись и бросили свои паспорта, и шел слух, что они нашли большой клад.

А тот клад, который нашел тесть Дрозда, был найден таким образом: лес был срублен, и было позволено жителям корчевать пни. Мякота (тесть Дрозда) выкорчевал один пень и вдруг видит котел, открыл его, там золотые монеты, захватил горсть и обжегся. В страхе бросился домой, вообразил, что это бесовское наваждение, но жена его взяла лопату и ведро и унесла золото. Оказалось, что там горел торф и нагрел монеты. В анналах было сказано, что в этом лесу зарыт клад внуками Кудеяра, указано место, и что в сосну над кладом ввернуто кольцо. Когда лес был сведен, и деревья распилены на доски, то один плотник сказал, что на одной сосне был нарост и внутри его кольцо. Вероятно, это и был клад Мякоты.

Мужское общество нашего инженерного кружка было тогда все интеллигентное и симпатичное, а дамы были пустые и легкомысленные. Мне всего лучше было дома. По вечерам мы много читали, весь Герцен был мне привезен из-за границы Шаховским, которому удалось провезти его через таможню под подкладкой своего пальто. Получали журналы, мое фортепиано было мне привезено из Бунина. Дочь Серафимовича была музыкальна, мы много играли с ней в четыре руки. Недалеко от Брянска был устроен завод древесного спирта и уксусной эссенции. Шаховской вступил в кампанию с бывшим их учителем, который взялся управлять заводом. У него был опыт, и Шаховской дал деньги. Но кончилось, как мы и предполагали: у компаньона очутились деньги, а у Шаховского опыт. Но пока шло дело, Шаховской часто приезжал к нам, а один раз и его мать, чудесная старушка прогостила у нас несколько дней.

На пасху я поехала в Бунино, я еще живее ощутила всю пустоту его, как все мое елагинское умерло с Алешиной смертью, и мне страстно захотелось создать новую, живую семью, воскресить наши традиции. Я всегда страшно боялась физической боли, боялась родов, но весной, осознав, что я беременна, я как-то ожила душевно, а Сережа трогательно обрадовался. Действительно, ребенок сразу обновляет жизнь и укрепляет любовь и счастье.

Я страстно любила Сережу, но узнать человека, можно только поживши с ним изо дня в день, и я изучила теперь Сережу, и чем ближе его узнавала, тем больше восхищалась им. Даже его недостатки нравились мне. Он был страшно горяч, и однажды, идя с ним по доскам вдоль грязи, встречный рабочий грубо толкнул меня. В ту же секунду этот рабочий полетел в грязь и, барахтаясь в ней, ругался отборными словами, а Сережа, взяв меня за руку, быстро увлекал меня прочь, чтобы я не слышала этой трехэтажной брани, и, придя домой, очень сконфузился своей вспышке.

В июле, кажется, в Почеп переехала мама, Катя, няня моя, Феня и Перун (моя собака) и с ними их горничная Наташа. Все поместились в нашем маленьком домике. Я ожидала ребенка в конце декабря. В Почепе не было хорошего доктора и акушерки. Решено было переехать в Орел, была нанята там квартира. Но зима не устанавливалась. Грязь и слякоть были ужасны. Дорога по лесу была невозможная, снег выпал только в конце декабря. По первопутку Сережа меня перевез, устроил в розвальнях постель, и, выписал доктора из Орла сопровождать меня, в случае, если у меня по дороге родится ребенок. Почепские кумушки пришли прощаться и, увидев, как Сережа устраивает в санях постель, ахали и все повторяли: «Посмотрите, как инженер любит свою жену!» А мне они говорили: «Зачем уезжаете, ведь за вас здесь молится отец Алексей, значит вам и доктора не нужно, все будет благополучно».

В Орле был у нас уютный домик из пяти комнат. 1 января были у нас гости: Кругликов и Ястребов, они, встретив у нас накануне Новый год, 1-го вечером поехали на тройке с Катей кататься. Сережа и я остались дома. Была у нас елка. А 2-го утром у меня начались боли, а к восьми часам вечера родился мой Алеша. Помню это блаженное чувство счастья от рождения первенца, мне казалось, что я стала бессмертна и земным бессмертием, что если и умру, то буду жить в ребенке, передав ему себя. На третий день сделался у меня жар, свыше 40. Я была уверенна, что и я умру, как Наташа. Но Бог дал, перенесла я это заражение крови, хотя потом долго хворала, но уже не опасно.

Сережа должен был вернуться в Почеп, тяжела была разлука с ним. Приезжал он только на воскресенья, очень было жгучее время. В мае я с Алешей, мамой и всеми домочадцами переехала в Бунино и Сережа туда опять приезжал на воскресенья, вместе с Кругликовыми, Ястребовым, Бакуниным, и иногда другими инженерами.

В Орле Алеша стал хворать желудком, и я очень волновалась. Вдруг мама видит во сне, что получает от своего отца Мойера письмо: «Je viens d’apprendre, que nous avons un garson. Dis a Маша qu’elle ailler a Bunino, le bon air, et une bonne nourriture, s’est tout ce qu’ il faut pour son enfant. Surtout ne droquez pas»*. Точно с того света пришло письмо. В Бунине Алеша сейчас же поправился.

5 июля Ястребов сделал предложение Екатерине Владимировне, и до зимы отложили свадьбу, потому что он уехал в Сибирь на изыскание новой дороги.

Воскресенья наши были очень веселы: устраивали танцы, шарады, а зимой — катанья в санях, снежки. Постройка Гомель-Брянской жел(езной) дороги приходила к концу, для составления отчетов инженеры переехали в Брянск. Еще удобнее было приезжать в Бунино. Один раз и я ездила к Сереже в Брянск.

Нужно было решить, брать ли новую постройку и служить дальше. Мама становилась стара и слаба. Возить ее по стройкам было трудно, оставить одну еще труднее. И вот Сережа решился бросить службу и жить с мамой в деревне. Это была страшная жертва. Сережа страстно любил инженерное дело и ради мамы оставил его. Я до сих пор не мирюсь с его жертвой и упрекаю себя, что дала ему это сделать.

Четыре года мы жили в деревне, а Сережа хозяйство не любил. Но и, кроме того, считал, что уже совершенно погибла его инженерная карьера. Себя Сережа принес в жертву моей маме; и немудрено, что я считала его прямо праведником и боялась, что Бог его возьмет, потому что он прямо был святой. И ко всем людям Сережа относился с самой душевной добротой. И ни тени эгоизма не было в нем, и все это он делал для ближнего, видимо, Бог благословлял, и выходило хорошо.

Например, жил в Бунине столяр, уже не молодой, поранил гвоздем палец, разболелся до того, что земский врач решил отнять палец. Столяр испугался и поехал в Орел. Между тем, рука вся распухла и почернела. В Орле доктора сказали, что это уже гангрена, и надо немедленно отрезать всю руку. Столяр вернулся в Бунино и объявил, что хочет умереть у нас, что без руки ему все равно не жить. Тогда Сережа принялся сам его лечить. Два раза в день промывал карболкой и арникой руку и перевязывал ее. Запах от раны был такой ужасный, что наш молодой слуга Петр Зюзин упал в обморок, и меня стошнило, но Сережа серьезно сказал нам крепиться, и мы продолжали помогать ему. Столяра мы усердно подкармливали, и поили молоком, недели через три он совершенно поправился и мог опять работать этой рукой. Это было прямо чудо.

Это мелочь, но доказывает, как Сережа и в мелочах всегда помогал ближнему, а как он позднее много делал для крестьян, расскажу дальше. Чтобы понять Сережу и его стремление жить для ближнего, я выписываю его слова, написанные мне за месяц до нашей свадьбы, когда я смущалась тем, что эгоистично радуюсь свиданиям с ним и забываю маму: «Никогда эти блаженные минуты, которые дает нам Бог при свиданиях с тобой, не могут быть эгоистичными ни для меня, ни для тебя. Это только бесконечный источник силы и бодрости, которую я, и ты еще более меня, никогда не направишь эгоистично: они дадут нам только еще более, еще горячее посвятить себя помощи другим людям, и особенно нам, близким. Ведь это всегда было и будет лозунгом нашей жизни, только дающим ей смысл и содержание. В этом отношении я совершенно от глубины души протестую против твоих слов, что семья Елагиных пала со смертью Алеши. Она жива в тебе, и ты оформила и укрепила эти елагинские идеи, этот смысл всего строя их жизни во мне и в моей жизни». Вы, дети, наверное, помните, что ваш отец никогда не говорил фраз, а то, что было в душе его, он выполнял свято и молча.

В 1888 году в феврале была свадьба Кати с Ястребовым, и они уехали в Сибирь. А 10 июня родился Никола в Бунине. Для родов мы хотели переехать в Орел, но мама заболела, и мы остались. Роды были очень быстрые, 4 часа, доктор не успел приехать (акушерка была заранее привезена).

В сентябре мы переехали на житье в Уткино (мое имение). Сережа переделал все печи с советом и указаниями дядя Мити Беэр, которого это была специальность, и стало в доме тепло, и уютно, и мило.

Сначала нам было трудно материально. Но мы не брали от мамы денег, а она не знала, до какой степени имение запущено и дает мало дохода, свои же деньги мама употребляла на постройку в Бунине больнички, и приказчик ее обворовывал во всю.

Сережа начал с того, что всю николаевскую землю, приносившую по три копны с десятины, засеял клевером. Земля отдохнула и стала давать чудные урожаи. Часть ее сдал Сережа в аренду крестьянам по 5 рублей с десятины (очень дешево), а часть клевера брал на семена, и эти семена приносили хороший доход. Лес эксплуатировали по участкам, а орешник рубили крестьяне исполу или из третьей корчи на топливо, которого у них не было, а через 4 года орешник опять вырастал.

Сережа улучшил породу лошадей, и у нас и у крестьян, которые пользовались казенным жеребцом в Петрищеве. У нас всегда были 34 лошади запасные, которые давались крестьянам, когда у кого не хватало лошадей во время уборки, также давались и коровы, когда у кого случалась беда с коровой, и дети оставались без молока.

Выстроили кирпичный завод и по дешевой цене продавали кирпич крестьянам и деревья из леса, когда кто строился. Отдали старый петрищевский дом под квартиру доктора и на Большой дороге выстроили больничку на 8 коек с помощью земства.

Улучшили молочное хозяйство, стали мы сами бить масло, следили за дойкой коров. (Елена Сергеевна очень помогала) и стали продавать в Белеве: продавали также ягоды (землянику, завели чудную, крупную и ананасную) и яблоки. Начало все приходить в порядок.

А я не могла удержаться от некоторой роскоши и завела много цветов, опять в Уткине все благоухало: в цветниках и в вазах, на камине и на столах, как бывало при бабушке и дяде.

У Сережи было другое удовольствие: охота, которой он предавался со страстью. Пока Уткино было покинуто с Алешиной женитьбой и смертью, развелись в лесах волки, лисицы, барсуки и зайцы. Каждую ночь из Дедова верха доносился вой волков, мы выходили на крышу слушать его. По утрам барсуки вереницей проходили по Дедову лугу к Бобрику на водопой. Лисицы и зайцы постоянно перебегали дорогу в лесу. Сережа так восхищался этим и запрещал стрелять вблизи, чтобы не распугать зверей.

В первую же осень, после нашего переезда была устроена большая охота с гончими. Приехал молодой Сорокин в своем живописном кавказском костюме, Жданов, Волчанецкие и еще несколько соседей. Из Шашкина приехали дядя Кока, и дядя Митя. Охота была удачная и веселая. Вечером все у нас обедали.

Каждую осень повторялись эти охоты, но уже не такие многолюдные. Мальчики деревенские были загонщиками, им платили по 10 копеек и кормили обедом и яблоками. Ребята очень любили эти охоты. Запрягали долгушу и телегу, везли загонщиков Захар и Медведкин. Часто мы ехали туда с провизией для завтрака, охотники ехали верхами. Эти охоты увлекали Сережу, но он тосковал по своему любимому инженерному делу и часто задумывался.

Очень меня тяготило сознание, что я наложила на Сережу путы, и я не знала, что делать. Мама все слабела, уже никуда не ездила, а последний год своей жизни не вставала с постели. Но когда она не ходила, то одышка ее не мучила, она читала и работала в постели и очень радовалась внукам. Сережа купил в Москве кресло-каталку, на котором маму иногда провозили по саду.

Мама в последние годы убедилась, какой Сережа человек, и в последний день, что она встречала в гостиной с нами Новый год, она от души благодарила Сережу за мое счастье. Но мама не сознавала, какую жертву он ей приносит, и я ей ничего не говорила.

Сережа никогда не благотворил крестьянам, как это делают благотворители. Сам Сережа разумно помогал нуждающимся, давал им на отработку все, что им было нужно, он входил в их нужды, узнавал, кто действительно беден, а малоземельным через банк в рассрочку продавал землю, только это не послужило на пользу в Бунине, потому что бедняки перепродали кулакам. В Уткине же аренда дешевой земли очень улучшила благосостояние крестьян.

Семена хороших сортов тоже менялись крестьянам, лошади и коровы улучшались, и все делалось толково и разумно. Крестьяне стали уважать Сережу, чему много доказательств. Один раз я ехала с Ольгой Петровной на ее лошадях, не знаю почему, мы остановились в Таратухине и вошли в избу. Нас никто не узнал, и когда нас спросили, откуда мы, Ольга Петровна отвечала, что за Белевым и стала расспрашивать какие здесь помещики. Хозяин стал очень бранить свою помещицу Екатерину Осиповну Волчанецкую, и вдруг говорит, а вот недалеко живет барин Беэр, вот уж истинно прекрасный человек и стал рассказывать, как много заботится он о крестьянах.

Однажды, уже в бурное время первой революции, в 1906 году, когда народ уже был возбужден против помещиков, Кащенко и Алеша ехали по ж. д. в Курскую губ(ернию) к Щекину. Их в вагоне никто не знал, ехали они в 3-м классе и были одеты в поддевках. Разговор шел о помещиках и говорили, что надо их всех прогнать. А один крестьянин вдруг говорит: «Нет, не всех, вот у нас есть один барин, без которого нам будет хуже жить». — «Кто это?» — «Сергей Алексеевич Беэр». Это мне рассказывал Кащенко.

Однажды, папа и я пошли погулять поздно вечером, часов в 11, и шли мы вдоль внутренней ограды каменной. Вдруг видим, что внизу едет крестьянин и везет большое дерево, очевидно из Дедова верха. Сережа мгновенно перескочил через ограду, сбежал вниз и схватил лошадь под узцы. «Откуда везешь?» — «Из вашего леса». — «Как тебя зовут?» и потом: «Нет, не смей мне говорить, кто ты, пошел, негодяй», — повернулся и ушел ко мне на тупик. Я думала, что крестьянин не поймет этого поступка, скажет: «Дурак, барин». А вот после смерти папы несколько крестьян говорили со мной о нем, и что папа никогда не брал штрафов за загнанную скотину, и многое другое вспоминали хорошее, и вдруг один рассказал весь эпизод с деревом, и это его растрогало и он, видимо, оценил это.

Вспоминаю и курьезы: в 1906 году бунинские крестьяне, подбитые революционеромучителем Отдельновым, сами свезли весь урожай наш к себе и, казалось, были враждебно настроены: стреляли в управляющего и объездчика, грозились сжечь усадьбу и проч. Приехал отряд драгун, Сереже удалось избежать расправы, уладить миром, но 40 человек крестьян судили в Орле, и вдруг они прислали просить Сережу «быть их защитником» на суде. Конечно, этого сделать нельзя было.

В 1917 году при Керенском97 народ везде был уже очень распропагандирован и возбужден. Ясно сознавалось, что помещиков прогонят. Были устроены волостные комитеты, чтобы сами крестьяне устраивали новую жизнь, и вдруг мишенские крестьяне прислали 2-х депутатов к Сереже, что их общество выбирает председателем Сережу! Конечно, он не мог и не хотел согласиться.

В 1918 году, после смерти Сережи, на пасхе пришло 35 человек молодых уткинцев, казалось бы, самых ярых революционеров, и послали нашего работника (пленного австрийца) вызвать меня похристосываться с ними. Когда я вышла к ним, они сказали мне, что они никогда не забудут Сергея Алексеевича, и начали высчитывать все его заслуги, как он давал лошадей и коров в нужде, как он никогда не брал штрафов и проч. и проч. и прибавили: «Мы вам никакого вреда не сделаем», при этом принесли мне яиц и пшена. Когда я спросила, отчего никого из стариков нет, они отвечали, что старики все пьяны. Перед тем в Фурсове крестьяне разбили водочный завод, а водку и спирт разделили поровну между всеми соседними деревнями, причем и нам принесли четверть спирта.

Вспоминается еще курьез. Когда в 1906 году судили крестьянбунинцев, и приговорили их на 8 месяцев тюрьмы, мне хотелось помочь их детям, оставшимся без отцов всю зиму. И я летом в рабочую пору устроила в Бунине ясли. Учительница школы с помощницейбабой смотрели за детьми, и кормили их кашей и молоком. Дети играли в саду, маленькие там же спали, а в дождик в школе. В это лето кормилось 80 детей до 6-ти лет. Наладив дело, я уехала в Уткино. Осенью приехал бунинец, посланный крестьянами, и объявил мне, что они очень мною довольны и больше грабить нас не будут (что им не помешало все растащить в 1918 году!) После смерти папы, должно быть, осенью 1918 года, пришел в Уткино на свою родину матрос, много лет не бывший дома, и ярый революционер. Привел его к нам главный уткинский коммунист Николай Зубов. Оба нахально расселись на скамейке возле дома и потребовали меня видеть. Когда я вышла, матрос с важным видом объявил мне, что народ отбирает нашу конюшню и сарай: «Довольно вы нашу кровь пили!» Я, хотя и рассердилась, но спокойно спросила матроса: «Вы, должно быть, давно не были в Уткине и не знаете, что мой муж не пил вышей крови. Спросите у Николая, обижал ли он кого?» И вот, Николай Зубов говорит: «Да, он, правда, был очень хороший барин», и принялся высчитывать, как много Сережа добра делал. Матрос встал и извинился передо мной.

Когда нас большевики выгнали из Уткина, отняли не только имение, но и надел, то уткинцы по своей собственной инициативе вспахали землю возле моста, засадили своим картофелем и объявили, что это для меня. Мы были в Шашкине и картофель этот, кажется, достался Николаю Федоровичу, по крайней мере, он его нам не отдал. Когда мы уже совсем стали голодать в Шашкине, я уехала в Петрищево. Это было в 1919 году, я спасалась от ареста. Приехав в Петрищево, я узнала, что и в Дольцах получен приказ о моем аресте, если я появлюсь. Но в Петрищеве меня никто не тронул. Я поселилась в комнате фельдшерицы наверху (окном в сад).

Народ Петрищева, узнав, что я приехала, и что мы очень голодаем, через несколько дней привезли двое саней, наполненных доверху картофелем, мукой, пшеном, черными пирогами, маслом и мясом. Это было во время храмового праздника (6 декабря), когда все резали скотину. И каждый крестьянин, входивший наверх с куском мяса, говорил мне: «Как нам забыть Сергея Алексеевича, он мне дал лошадь», другой говорил: «лесу на избу, корову» и т. д.

Оправдался мой вещий сон в Шашкине, когда я приходила в отчаяние, что придется погибать от голодовки. И вот, я увидела во сне Сережу, который говорил мне: «Зачем приходишь в отчаяние, ведь у меня много заготовлено для вас», — вот и в правду он заготовил. До весны нам хватило всей этой провизии. Но я забежала вперед.

Жизнь в Уткине шла таким образом: летом и осенью приезжало в Уткино много народа: Беэры из Шашкина, Павловы из Карманья, Вилля Тидебель со своей прелестной сестренкой и братом-скрипачом, Колобов, Елена Сергеевна долго жила, Шаховской и Ястребов. Все это было весело и приятно. Но Сереже и мне недоставало наших тихих часов наедине.

И мы стали ежедневно вставать в шестом часу утра. Старая Тимофеевна приносила нам в нашу комнату самоварчик и мы, выпив чаю, ехали верхом. У меня была чудная, идеальная лошадь брата Алеши, кавказская с иноходью «Астемир». Она была закалена, но не сильно, и для такого катанья была очень хороша. Умнее лошади я не видывала: никогда не спотыкалась, ничего не боялась, была резвая, но очень спокойная. Мы объезжали все наши леса, заезжали и в Сухочевские, заезжали в Петрищево для распоряжений по хозяйству, и к 9-ти часам ворочались домой, пили со всеми кофе, и ложились спать до 12 часов. Эти прогулки были чудесны и на весь день «устраивали» наши нервы.

В 1888 году, осенью, вернулись Ястребовы (Миша и Катя) из Сибири. Михаил Константинович уехал в Петербург искать места, а Катя осталась у нас. Неожиданно, (прежде срока) у нее родился мертвый, совсем сгнивший ребенок и она страшно заболела заражением крови. Это было очень тяжелое время, и только в феврале она смогла уехать к мужу.

0

26

Сахарова Л. Г. Примечания: Воспоминания Е. И. Елагиной и М. В. Беэр // Российский Архив: История Отечества в свидетельствах и документах XVIII—XX вв.: Альманах. — М.: Студия ТРИТЭ: Рос. Архив, 2005. — [Т. XIV]. — С. 415—424.

ПРИМЕЧАНИЯ

1 Пирогов Николай Иванович (1810—1881), хирург и анатом. По окончании Московского университета в 1827 г. отправился в Дерпт для подготовки к профессорскому званию, где занимался анатомией и хирургией под руководством профессора И. Ф. Мойера.

Даль Владимир Иванович (1801—1872), студент медицинского факультета в Дерпте в 1826—29 гг. Впоследствии писатель, этнограф, создатель «Толкового словаря живого великорусского языка».

2 Вторично А. Ф. Воейков женился 22 июля 1838 г. на мещанке А. В. Деулиной, как он сам писал, «из благодарности за то, что одиннадцать лет ходила за ним, брезгливым, дряхлым старичишкою». Цит. по: Воейков А. Ф. Показание о самом себе. // Русский архив. 1905. кн. 1. № 4. С. 683—684. У них было четверо детей, рожденных до брака.

3 Сметана Берджих (1824—1884), чешский композитор, дирижер, пианист, музыкальный общественный деятель; Навратил (Ратил) Иозеф Иванович (1840—1912), певец, хормейстер, педагог.

4 Гофмановские капли, общеизвестное лекарственное средство, получаемое смешением одной весовой части очищенного серного эфира с 2—3 частями 90% винного спирта.

5 Боборыкин Александр Дмитриевич (1770— после 1820), офицер в свите Г. А. Потемкина. В 1817—1820— отставной действительный статский советник. Жил в своем имении Рябинки в Орловской губ. Болховского уезда.

6 Лебедев Кастор Никифорович (1812—1876), юрист, сенатор. Автор ходившей в списках в конце 1830-х г. сатиры на Московский университет и проф. Каченовского «Рассуждение о царе Горохе».

7 Так назвал Елагину А. И. Герцен. В дневнике 1842 г. он записал: «Был на днях у Елагиной, матери если не Гракхов, то Киреевских. Мать чрезвычайно умная женщина, без цитат, просто и свободно». Герцен А. И. М., 1958. Т. 9. С. 51.

Братья Гракхи: Тиберий (163—133 до н. э.) и Кай (153—121 до н. э.), знаменитые римские политические деятели, которые своим воспитанием и высокими идеалами были обязаны своей матери.

8 П. И. Бартенев, друг семьи Елагиных, пи сал о М. В. Киреевской: «Братьям Киреевским вполне соответствовала сестра их, девица Марья Васильевна, отлично образованная ревнительница древнего благочестия, окончившая чистую жизнь в трудах и духовных подвигах. Довольно сказать, что она собственноручно переписала два раза весь перевод Библии, сделанный с еврейского алтайским миссионером (а потом бывшим архимандритом соседнего с Петрищевым Болховского монастыря) Макарием, перевод ныне напечатанный, но в то время, запрещенный нашей цензурою». Цит. по: Бартенев П. И. Авдотья Петровна Елагина. // Русский архив. 1877. Кн. 2. М., С. 488.

9 Из писем В. А. Елагина к отцу: (5, 25 сентября 1834 г.) «...Ванюша советывал мне взять и читать математику одному, и я думаю, что это одна из самых лучших (и лучшая) метода при ее изучении. Само собой разумеется, что я буду продолжать заниматься латынью». «Только сегодня кончил вторую книгу Тита Ливия. Красоты Ливия и особенности его можно почувствовать только читая 2-ю книгу, потому что тут только развивается народность римлян. Для меня всего увлекательнее ссоры плебса с Сенатом. Я убеждаюсь, что нельзя понять духа народа римского, не зная его языка; особенно, когда вижу, как исчезают в переводе французском все, характеризующее его (т. е. народ). Если бы я не остановился, все бы письмо мое наполнилось такими моими наблюдениями, особенно письмо к вам, которое льется так непринужденно и так безостановочно; которое не останавливается никогда, ни за чем, и не перед чем. Да и хорош бы я был, если бы я на секунду остановился написать к вам мои мысли, какие бы глупые, какие бы стран ные, даже какие бы преступные они не бы ли...». (ОР РГБ, Ф. 99. К. 4. Ед. Хр. 70. Л. 3, 7, 8.)

10 Крюков Дмитрий Львович (1809—1845), профессор римской словесности и древностей Московского университета.

11 В 1841 г. А. П. Елагина ездила за границу с семьей и навестила в Дюссельдорфе Жуковского, который 21 мая 1841 г. женился на Елизавете Рейтерн (1821—1856) —дочери художника Г. Рейтерна.

12 Беэр Алексей Андреевич (1813—1867), отец С. А. Беэра. Служил в кавалерийском полку, в 1839 г. произведен в поручики, в 1843 — в штабс-ротмистры. В 1844 был уволен от службы ротмистром. Троюродный брат Л. Н. Толстого (его бабушка Анна Андреевна Ржевская, урожденная Толстая — родная сестра деда Л. Н. Толстого, Ильи Андреевича). Его сестра Беэр Наталья Андреевна (1809—1887), муж — Ржевский Владимир Константинович (1811—1885), сенатор, публицист. С 1858 г. — член Орловского дворянского комитета. В 1861 г. — мировой посредник 4-го участка Мценского уезда.

13 В своих записках Н. И. Пирогов писал: «...Уже давно думал я, что мне следовало бы жениться на дочери моего почтенного учителя; я знал его дочь еще девочкой; я был принят в семействе Мойера как родной. Теперь же положение мое довольно упрочено, почему бы не сделать предложение? И отец и бабушка Екатерины Ивановны весьма сожалели, что должны отказать мне. Катя их, объяснили они оба мне, уже обещана давно сыну Елагиной. Все обстоятельства и родственные связи благоприятствовали этому браку». Цит. по: Посмертные записки Николая Ивановича Пирогова. // «Русская старина» 1885. № 6. Гл. LXXIV. С. 463—464. Узнав о сватовстве Пирогова, Жуковский в письме к А. П. Елагиной писал 26 февраля 1840 г.: «Да что это еще вы пишете мне о Пирогове? Шутка или нет? Надеюсь, это шутка. Неужели в самом деле возьметесь вы предлагать его? Он, может быть, и прекрасный человек, и искусный оператор, и прочее; но как жених, он противен». // Уткинский сборник С. 60.

14 Пирогов писал о И. Ф. Мойере: «Это была личность замечательная и высоко талантливая. (...) Речь его была всегда ясна, отчетлива, выразительна. Лекции отличались простотою и ясностью и пластичною наглядностью изложения. Талант к музыке был у Мойера необыкновенный. (...) Характер Мойера нельзя было определить одним словом, вообще же можно сказать, что это был талантливый ленивец. Ленность или, вернее, квиетизм (квиетизм — религиозное учение, проповедующее мистически-созерцательное отношение к жизни, пассивность, умиротворение — Л. С.) Мойера иногда доходил до того, что, начав какой-либо занимательный разговор с знакомым, он откладывал дела, не терпящие отлагательства; переменить свое in status quo, начать какую-нибудь новую работу или заняться разбором давно уже ждавшего его дела, — это сущая напасть для Мойера. Он подходил к делу с разных сторон, приближался, опять отходил и снова предавался своему квиетизму. В наше время Мойер имел уже много занятий по имению своей дочери в Орловской губернии, ездил иногда туда в вакационное время и к своей науке уже (был) довольно холоден, читал мало, операций, особливо трудных и рискованных, не делал; частной практики почти не имел. (...) Мойер чем делался старее, тем более и обленивался. В последний год нашего пребывания в Дерпте он поручал мне делать многие операции. Сам он видимо уклонялся в последнее время от больших операций». Там же. № 2. Гл. XLVI С. 281—282.

15 Опровержение Е. И. Елагиной с предисловием С. А. Смирнова было опубликовано в Русском архиве. 1902 г. Кн. 1. № 3. С. 476—482.

Смирнов Семен Алексеевич (1818—1911), врач. Получил образование в клинике Ф. И. Иноземцева. Участник и организатор московского общества русских врачей. В 1860-е годы получил официальное приглашение заведовать Кавказскими лечебными водами. В 1898 году решением Русского бальнеологического общества источник близ горы Железной у Железноводска был назван в честь Смирнова «Смирновским».

В предисловии Смирнов писал о И. Ф. Мойере: «Профессор Мойер, учитель профессоров Ф. И. Иноземцева и Н. И. Пирогова, был одной из светлых и даровитых личностей, высоко поднимавших в свое время научное и образовательное значение этого (Дерптского) университета». Из воспоминаний Е. И. Елагиной. М. 1902. С. 3.

16 Мемуаристка ошиблась, свадьба Елагиных состоялась 14 января 1846 г. Подтверждением являются письма А. П. Елагиной и В. А. Жуковского. Елагина писала о свадьбе сына А. Н. Попову 18 января 1846 г.: «Думали ли Вы об нас, драгоценный Попинька, 14 января? Жаль мне было, что Вы тут же не приехали с розовым бантом на руке! Кроме собравшегося семейства, на свадьбе Василия никого не было, все сердца бились заодно, все молитвы одинаково вместе возносились, никто не стеснял. Вася счастлив, и Вы имеете еще сестру, которая, наравне с дочерьми моими, Вас будет любить родственно. Свадьба была у Мойеров в деревне. Там Василий будет жить, по крайней мере, полгода. Им сгородили гнездышко на мезонине и дозволили им спускаться к нам, простым смертным, когда им заблагорассудится, и это им редко благорассудилось. 20 января мы все приехали в нашу петрищевскую избушку и теснились в ней весело и шумно до вчерашнего дня». // ОПИ ГИМ. Ф. 231. Ед. хр. 35. Л. 176. В. А. Жуковский писал А. П. Елагиной в письме от 23 января 1846: «В эту минуту все должно быть кончено; они обвенчаны; вы все вероятно сидите за столом и пьете здоровье молодых; (Мойер — за меня, а вы — за жену). Благослови Бог эту заздравную чашу. Поручаю вам их за меня нежно прижать к сердцу». // Уткинский сборник. Ук. соч. С. 73.

17 Елагин Алексей Васильевич (1852—1885)

18 Александра Иосифовна (1830—1911), вел. кн., жена Великого князя Константина Николаевича (1827—1892).

19 Бреверн де Лагарди Александр Иванович (1814—1890), из эстляндских дворян; генерал-лейтенант, начальник штаба отдельного гвардейского корпуса, член Гос. совета. А. Ф. Тютчева в дневнике записала: «На вечере была объявлена предстоящая свадьба Марии Воейковой (...) с красавцем генералом Бревен-де-ла-Гарди, командующим кавалергардским полком. Эта новость произвела большую сенсацию в придворных кругах. (...) Дело в том, что статный и красивый генерал (...) представляет идеальный тип гвардейского офицера и главный выигрыш в лотерее женихов. И вот этот главный выигрыш выпадает на долю добрейшей румяной и кругленькой Марии Воейковой, слывшей гораздо менее ловкой и менее привлекательной, чем многие другие (...)». // Тютчева А. Ф. При дворе двух императоров. М., 1990. С. 149.

20 Киреевский Василий Иванович (1835 — после 1911), лицеист Петербургского императорского Александровского лицея.

21 Мемуаристка ошиблась. Речь идет об эпидемии чумы в 1771 г., послужившей причиной т. наз. «чумного бунта». Возможно, дата является уточнением года рождения Е. А. Протасовой: во многих источниках называется 1770 г. См. мемуары ее внучки Е. И. Елагиной — данное издание — стр. 313.

22 Уточнение лет жизни Е. И. Елагиной — 71 год (1820—1891). Во многих материалах даются другие даты: от 1890 — до 1899.

23 А. П. Елагина писала А. Н. Попову 18 января 1852 г.: «Николай мой был очень болен. У его постели, с ужасно сжатым сердцем, встретила Новый год. Опять високос! Да еще 13-й! А эти високосы смотрят на меня так косо! Никогда не залечатся раны (18)44-го, (18)48-го! Впрочем, всякое суеверие исполняется по вере. Я боюсь чего-то, а суеверничать не желаю. Да будет Божья воля». // ОПИ ГИМ Ф. 231. Ед. хр. 2. Л. 184. Не зря Авдотью Петровну одолевали недобрые предчувствия и нелюбовь к високосным годам: в апреле 1852 г. в Бадене умер ее верный друг Жуковский, в 1856 г. умерли ее сыновья И. В. и П. В. Киреевские, а в 1876 г. — сын Н. А. Елагин.

24 Вине Александр Родольф (1797—1847), швейцарский протестантский теолог и публицист; его беседы пользовались большим вниманием среди славянофилов.

25 В начале своего обширного труда Н. А. Елагин писал: «Издание Белевской вивлиофики предпринято было по совету Петра Васильевича Киреевского. Им внушена была первая мысль собрать и издать в исторической последовательности все, что уцелело памятников об нашей стороне». // Белевская вивлиофика, издаваемая Николаем Елагиным. Собрание древних памятников об истории Белева и Белевского уезда.

26 Возможно, речь идет о дулебах — восточно-славянском племенном объединении. «Где находилось коренная территория дулебов, определить невозможно из-за большой разбросанности зафиксированных исследователями следов дулебов на карте Центральной и восточной Европы». // Славянская энциклопедия. М. 2001. Т. 1. С. 382.

27 В. А. Елагин автор ряда работ по средневековой истории: «Об «Истории Чехии» Франца Палацкого» (1849), «Место венгров среди народов Европы» (1858), «Несколько слов о Польше. (Письмо из бывшей Литвы)» (1861) и др.

28 Павлова (урожд. Перевощикова) Вера Васильевна (1820 — ?)

29 Е. И. Елагина писала: «Я сегодня (23 июля) целый день писала под диктовку Бартенева столбцы из архива Киреевских, и просто устала. Я очень ревностно занимаюсь этим писанием, потому что, надеюсь, что это займет Петра и развлечет его. Он очень дорожит этим архивом, сбереженным его стараниями, и давно уже мечтал он о том, чтобы издать его, но трудно переписать столбцы, которыми набиты три огромных сундука. Конечно, этот труд не по моим силам, я и разбирать не умею, но все же будет сделано хоть маленькое начало, авось, это обрадует Петра и он захочет продолжать диктовать мне после отъезда Бартенева. Ему теперь больше всего нужно занятие, хотя бы механическое, которое бы все — таки немного занимало и отвлекало его мысли от страшной мысли об его утрате. Брат был для него ежеминутной его мыслью, к нему и с ним всегда относились все его желания. Трудно будет привыкнуть ему жить без цели». (ОР РГБ. Ф. 99. К. 2, Ед. Хр. 9. Л. 1—2). Из письма В. А. Елагина А. Н. Попову 26 октября 1856 г.: «Любезный друг Попов! Просим тебя похлопотать, чтобы как можно скорее выслано было разрешение на перенесение тела брата Петра Васильевича из Орловской губернии в Калужскую Оптину пустынь. Он скончался вчера, 25, после мучительной болезни, длившейся с 20 августа. Причастился, соборовался, подумал выздороветь и не ждал вовсе скорой смерти». (ОПИ ГИМ. Ф. 231. Ед. хр. 2. Л. 214).

30 Из писем Е. И. Елагиной В. В. Павловой: «Маменька ужасно постарела, иногда после обеда она в кресле засыпает с книгой в руках, так страшно, точно мертвая, нижняя челюсть отваливается, лицо вытянется, и она побледнеет как мертвая, памяти тоже нет совсем почти, она рассказывает одно и тоже, раз по 20. Но горько то, что при этом всегда она почти в дурном нраве и недовольна. Никола, по-моему, ведет себя с ней ужасно глупо, целый день торчит перед глазами у нее, вследствии чего, она делает ему жертву, тоже сидит в гостиной и перед ним раскладывает карты, «потому что он, только этим и интересуется, только этим и занят» (говорит она). ... Ты не поверишь, как мне жаль Николы и перемен для него я не предвижу». (ОР РГБ. Ф. 99. Карт. 6. Ед. Хр. 26. Л. 20).

31 А. П. Петерсон учился в Дерпте в 1819—1822 и 1827—1835 гг. До 1838 г. был наставником сына светлейшего князя М. С. Во ронцова.

Воронцов Семен Михайлович (1823—1882), граф, светлейший князь, генерал-адъютант, генерал от инфантерии.

32 Тютчев Андрей Николаевич (1805—1831), студент Дерптского университета в 1822—25 гг. Жил в Дерпте до 1829 г.

33 Серафим Саровский (1760—1833), монах Саровской пустыни, который в течение 55 лет был великим подвижником благочестия.

34 Иноземцев Федор Иванович (1802—1869), врач, ученик И. Ф. Мойера.

35 Станишев Константин Накович (Николаевич), преподаватель, а позднее директор Лицея Цесаревича Николая. П. М. Вишняков писал о нем: «К. Н. Станишев преподавал нам математику в последних трех старших классах. Волею судеб этот преподаватель бесстрастной науки попался нам горячего и крутого нрава. Станишев носил звание старшего учителя лицея и был очень влиятелен и силен в его администрации. После Каткова он и был в сущности его фактическим управителем. Силу эту он забрал постепенно и, как человек смелый и талантливый, роль эту выполнял не без мастерства. По смерти Каткова он сделался в лицее уже его официальным директором. (...) Многосторонне образованный, он был, однако, человек резкий, невоспитанный и характера тиранического. (...) Между тем водился и за ним порок и немаловажный: он был порядочный пьяница, притом не из спокойных. ...Черномазая физиономия его с налитыми белками и взъерошенной головой принимала тогда сатанинский вид. (...) В педагогических своих взглядах Станишев был убежденный приверженец железной дисциплины и крутых мер». Цит. по: П. М. Вишняков. В Катковском лицее. Записки старого пансионера. (1875—1882). М. 1908. Вып. 1. С. 95—96.

36 Вероятно, Дмитриев-Мамонов Эммануил Александрович (1824—1880), художник портретист. Близкий друг В. А. и Е. И. Елагиных.

37 После смерти жены у А. С. Хомякова была депрессия. Ю. Ф. Самарин вспоминал об этом: «Раз я жил у него в Ивановском. К нему съехалось несколько человек гостей, так что все комнаты были заняты, и он перенес мою постель к себе. После ужина, после долгих разговоров, оживленных его неистощимою веселостию, мы улеглись, потушили свечи, и я уснул. Далеко за полночь я проснулся от какого-то говора в комнате. Утренняя заря едва-едва освещала ее. Не шевелясь и не подавая голоса, я начал всматриваться и вслушиваться. Он стоял на коленях перед походной своей иконой, руки были сложены крестом на подушке стула, голова покоилась на руках. До слуха моего доходили сдержанные рыдания. Это продолжалось до утра. Разумеется, я притворился спящим. На другой день он вы шел к нам веселый, бодрый, с обычным добродушным своим смехом. От человека, всюду его сопровождавшего, я слышал, что это повторялось почти каждую ночь...». Цит. по: Отрывок из воспоминаний Ю. Ф. Самарина. // Татевский сборник С. А. Рачинского. СПб., 1899. С. 133.

38 Иван Сергеевич Аксаков (1823—1886), писатель, публицист, славянофил. Сестры Аксаковы: Ольга Сергеевна (1821—1861); Вера Сергеевна (1819—1864); Надежда Сергеевна (1829—1869); Любовь Сергеевна (1830—1867), Мария Сергеевна (1831—1906), в замужестве Томашевская; Софья Сергеевна (1834—1885).

39 Аксакова (урожд. Заплатина) Ольга Семеновна (1793—1878), вдова Аксакова Сергея Тимофеевича (1791—1859). Дом Аксаковых был одним из центров культурной жизни Москвы 1830—40-х годов.

40 Юрьев Сергей Андреевич (1821—1888), литературный и театральный деятель, славянофил, находился под влиянием идей Хомякова. В 1871 г. издавал на средства А. И. Кошелева журнал «Беседа». В 1880 г основал журнал «Русская мысль», председатель общества любителей российской словесности (с 1876 г.). Близкий друг семьи Елагиных. В письме от 2 марта 1872 г. Е. И. Елагина писала Н. А. Ела гину: «В вечеру была Кат(ерина) Дм(итри евна) Свербеева, а еще позднее Юрьев, ко торый с большим участием и любовью говорил об нашем Альке. (Алексей Васильевич Елагин — Л. С.) Он один из немногих, которые поняли и оценили нашего Альку». (ОР РГБ. Ф. 99. Карт. 24. Ед. Хр. 17. Л. 50.

41 Кошелевы Александр Иванович и его жена с 1836 г. Ольга Федоровна, урожденная Петрово-Соловово (1816—1893).

42 Рассказ А. В. Елагина о крепостном, свидетеле 1812 г. в Русском архиве не найден. В письме к сыну Е. И. Елагина писала 18 сентября 1873 г.: «Мы здесь нашли рассказ Петра Ивановича о (18)12 годе. Хочешь ли, чтобы я переписала и послала Бартеневу? Отвечай на это». (ОР РГБ. Ф. 99. Картон. 6. Ед. Хр. 8. Л. 3 об.). В письме к Н. А. Елагину она писала: «Если Бартенев приедет к вам, спроси у него, пожалуйста, получил ли он от меня рассказ о (18)12 годе портного Петра Ивановича, который Алеша поручил мне переслать ему. Бартенев мне ни слова не ответил, и я не знаю, дошло ли до него мое письмо. Я не в претензии, что не ответил, а только желала бы знать, дошло ли письмо?» (ОР РГБ. Ф. 99. Карт. 24. Ед. Хр. 17. Л. 66).

43 Долгуша, вид повозки, длинного экипажа.

44 Дети М. В. и С. А. Беэр: Алексей (1887—1956), Николай (1888—1956), Екатерина (в замуж. Ястребова) (1891—1942/43),Ольга (в замуж. Нифонтова) (1892—1971), Василий (1896—1900?), Сергей (1898 — ок. 1919), Андрей (1901—1980).

45 Бичер Стоу Гарриет (1811—1896), американская писательница, автор популярного в России романа «Хижина дяди Тома» (1852).

46 Александр II (1818—1881) ввел воинскую повинность в 1874 г.

47 Пий IX, в миру граф Джованни Мариа Мастаи-Ферретта (1792—1878), римский папа с 1846 г.

48 Форейтор, верховой, сидящий на передней лошади при запряжке цугом.

49 Перевощиков Василий Матвеевич (1785—1851), писатель, историк литературы, профессор русской словесности Дерптского университета в 1820-х годах, с 1830 г. в Петербурге, академик, статский советник. К. Н. Лебедев писал о нем: «Василий Матвеевич — человек прекрасной души. Скромный, верующий, любящий». // Русский архив. 1910. № 7. С. 375.

50 Из писем Е. И. Елагиной: 23 июля 1856 г. — «...Зачем, например, люди не жили бы вместе, то есть те, которые друг другу нужны? Например, мы с тобой? Ведь это было бы счастье!...»; 16 апреля 1873 г. — «...Душа моя, милая, неужели ты думаешь, что я тебя не люблю, как любила бы сестру, если бы мне Бог дал сестру? ... Что тебе беспрестанно мне бывает нужно сказать все, что на душе, и поговорить с тобой». (ОР РГБ. Ф. 99. Карт. 2. Ед. Хр. 9. Л. 2., Карт. 6. Ед. Хр. 26. Л. 20).

51 Леонтьев Павел Михайлович (1822—1874), профессор римской словесности Московского университета, публицист, педагог. Катков Михаил Никифорович (1818—1887), публицист, журналист, издатель.

52 Московский Императорский лицей в память Цесаревича Николая был основан и открыт в 1868 г. после преждевременной смерти старшего сына Александра II Николая (1843—1865). Получил название «Катковский», потому что был основан на средства М. Н. Каткова, П. М. Леонтьева и железнодорожного деятеля С. Полякова. Окончание курса лицея давало высшее юридическое образование.

53 Толстой Дмитрий Андреевич (1823—1889), граф, прокурор Святейшего Синода (1865—1880), министр народного просвещения (1866—1880). Рьяный сторонник классических гимназий.

54 В письме от 6 июня 1873 г. Е. И. Елагина писала Н. А. Елагину об успехах сына: «Вы знаете, что все идет очень хорошо. Так что можно уже вас и нас поздравить со студентом. Бедный Вася, наконец-то его труды увенчались успехом, теперь уже не будут думать, что он не так готовил, не так учил. Их только двое во всей Орловской гимназии так хорошо держащих экзамены».. А 12 июня Е. И. Елагина уточняла: «Последний экзамен физики 14-го. Так вы видите, что Алеша уже почти студент. ...Ты уже знаешь верно, что в естественных науках он получил 5, в географии — 5, в франц(узском) и немец(ком) языках — 5». (ОР РГБ. Ф. 99, картон 24. Ед. Хр. 16. Л. 24, 28, 29).

55 В письме к Н. А. Елагину от 26 июля 1873 г. Е. И. Елагина сообщала: «Аля, правда, поранил себе ногу топором, но эта царапина была ему скорее полезна, чем вредна. Он с неделю не ходил и отдохнул, он в это время спал часов по 16 в сутки, и отъедался. Когда же нога его поджила, он стал ходить по болотам часов по 12. А хотя такого рода упражнение и укрепляет, но если бы это началось тотчас по окончании экзаменов, я думаю, что оно изнурило бы его. Я еще ничего не знаю как они, т. е. Вася и Аля решат насчет Дерпта. Але хочется ехать одному вперед, а Васе этого тоже хочется. Но когда, они еще не решили. Альке хочется не опаздывать, а поспеть, как пишет Зейдлиц, за неделю до начала лекций. По-моему, получив свидетельство зрелости, Аля должен действовать, как зрелый человек, и поступать, как сам хочет. Я за Дерпт не стояла, и теперь не стою, уверяю тебя». (ОР РГБ. Ф. 99. Картон 24. Ед. Хр. 16. Л. 31—31 об.

56 Речь идет о Нечаеве Сергее Геннадиевиче (1847—1882), предлагавшим во имя революции не брезговать никакими средствами, вплоть до убийства. В Москве в 1869 г. пытался создать подпольную организацию «Народная расправа» из студентов Петровской с/х академии. Его идеи и методы вызвали протест члена организации студента И. И. Иванова. Нечаев организовал убийство Иванова, дабы «сцементировать кровью» организацию, после чего скрылся за границу.

57 Семья Беэров: Родители — Алексей Андреевич Беэр и Анна Дмитриевна, урожд. Шепелева. У них от брака было 10 детей: Александр (1842 — ?), Андрей (1843 — ?), Анна (1845 — ?), Дмитрий (1847 — ?); Николай (1849 — ?); Мария (1851 — ?); Сергей (1853—1917), муж М. В. Елагиной. Из формулярного списка С. А. Беэра: Окончил полный курс наук в институте инженеров путей сообщения со званием гражданского инженера. Участвовал в строительстве Батумского участка закавказской дороги (1881), Лунинец-Гомельской железной дороги (1884), Гомель-Брянской железной дороги (1886). Награжден орденом св. Станислава 3 ст. в 1887 г. Действительный статский советник; Владимир (1856 — ?); Ольга (1858 — ?); Екатерина (1865 — ?)

58 Это стихотворение «Воскресение Лазаря» было написано А. С. Хомяковым в октябре 1852 г.; оно было первым, написанным после смерти его жены Екатерины Михайловны, умершей в январе 1852 г. Оно заканчивалось словами:

И оживет, и величавый

Ее хвалы раздастся глас

Тебе — сиянье отчей славы,

Тебе — умершему за нас!

Хомяков А. С. Стихотворения и драмы. Л. 1969. С. 131.

59 Жуковский Павел Васильевич (1845—1912), сын В. А. Жуковского, живописец, закончил Боннский университет, преподавал в Строгановском училище, автор памятника императору Александру II в Кремле, член Академии Художеств (1893). В 1910 г. посетил Мишенское, родину отца. В Белеве 1 сентября 1910 г. открыл музей, которому подарил 33 картины; после его смерти музей был назван его именем.

60 Соллогуб Владимир Александрович (1813—1882), писатель, воспитанник Дерптского университета. Соллогуб Софья Михайловна, урожденная Виельгорская (1820—1878), с 1840 г. — жена В. А. Соллогуба.

61 Энгельгардт-фон Густав-Мориц-Константин (1826—1881), ординарный профессор богословия в Дерптском университете (с 1859).

62 Филарет, в миру Дроздов Василий Михайлович (1783—1867), митрополит московский (с 1821 г.), духовный писатель.

63 Дерптский университет имел свои корпорации профессоров, которые из своей среды выбирали ректора, с 1808 г. возникли корпорации студентов.

64 Миндинг Юлиус (1808—1850), математик, поэт, врач, фабрикант.

Бергман Эрнест (1836 — ?), хирург и клиницист. В 1860-е гг. ассистент хирургической клиники в Дерпте.

Шмидт Теодор (1807 — ?)— химик, с 1838 г. работал в химической лаборатории Дерптского университета.

65 Рубинштейн Антон Григорьевич (1829—1894), пианист, композитор, дирижер, музыкальный общественный деятель.

66 Вреде Мери, дочь М. Е. Гутмансталь, внучка А. П. Зонтаг.

67 Титов Владимир Павлович (1807—1891), дипломат, писатель, критик.

68 А. Радклиф, автор пяти романов. Ее последний роман «Итальянец, или Исповедальня черных кающихся» 1797 г. (Русский перевод 1802 г.)

69 Сабуров Андрей Александрович (1838—1916), юрист. В 1875—1880 гг. был попечителем Дерптского учебного округа. Жена — Елизавета Владимировна (1847—1932), урожденная гр. Соллогуб. Елагины дружили с его семьей.

70 Из письма от 2 августа 1879 г. Е. И. Елагиной В. В. Павловой: «Мы 23 с утра поехали: четыре экипажа, дроги с гробом и повозка с поклажей. Дождь шел проливной всю дорогу, но лишь только подъехали мы к парому, где встретили нас все крестьяне, тучи развеялись, взошла луна, гроб поставили на паром, окруженный свечами, которые тихо горели, и медленно поплыл паром при пении огромного хора «Со Святыми упокой». Вступив на петрищевскую землю, крестьяне запели «Вечную память». Большая звезда скатилась над самым гробом. Ты не можешь вообразить, как торжественно было это пение. Ровно в полночь внесли его в ярко освещенную церковь и поставили там до 26. Все соседи хотели быть, надо было успеть известить. Вера, мне невыразимо тяжело. 33 года самой счастливой семейной жизни, не укрепили меня, а избаловали». (ОР РГБ. Ф. 99 Картон 6. Ед. хр. 26. Л. 28—29).

71 Кавелин Константин Дмитриевич (1818—1885), юрист, историк, профессор Петербургского университета. В 1845 г. женился на Антонине Федоровне Корш, от которой имел дочь и сына. В феврале 1861 г. умер его 14-летний сын. В 1877 г. — 25-летняя дочь. В 1879 г. похоронил жену. Брюллова (урожд. Кавелина) Софья Константиновна (1851—1877), писательница, была одной из первых, поступивших в открытую в 1860 — х годах женскую гимназию, после окончания которой преподавала историю в Васильевской женской гимназии. Жена Брюллова Павла Александровича (1840—1914), живописца, художника архитектуры, хранителя Русского музея (1897—1912). И. С. Тургенев писал: «Как громом меня поразило известие о кончине С. К. Брюлловой. Я никак не могу примириться с мыслию, что такое прекрасное, умное, милое, исполненное юных сил существо, с такой безжало-стногрубой внезапностью выхвачено из среды живых (...) в ней воплотился один из лучших наших женских типов. В каждом ее слове, взгляде, движении высказывалась душа свободная — свободная прежде всего». / / Тургенев И. С. Соч. в 15-ти томах. М.—Л. 1967. Т. 14. С. 235.

72 Скобелев Михаил Дмитриевич (1843—1882), генерал-адъютант, командир 4-го армейского корпуса, участник многих войн, известен под именем «Белого генерала» за появление под огнем врага верхом на белой лошади, в белом кителе и белой фуражке.

73 Львов Николай Александрович, медиум, спирит, который был описан в «Плодах просвещения» Л. Н. Толстого.

74 Хомякова Екатерина Алексеевна (1843 — ?), дочь А. С. Хомякова.

75 Свербеева (урожд. Трубецкая) Зинаида Сергеевна (1837—1924), дочь декабриста С. П. Трубецкого, с 1856 г., жена Н. Д. Свербеева (1829—1860), сына Свербеевых. В 1851 г. он приехал в Иркутск в качестве чиновника по особым поручениям при Н. Н Муравьеве, где и познакомился с семьей ссыльного декабриста.

76 Панчулидзевы, дворянский род, происходит от имеретинского дворянина Давыда Малевеевича Панчулидзева, выехавшего в Россию в 1738 г. и бывшего воеводой в Мценске (1753 г.) Его сын Алексей Давыдович (1762—1834) был (с 1808 г.) саратовским губернатором, а внуки: Александр Алексеевич (1790—1867) пензенским гражданским губернатором, Алексей Алексеевич (1816—1880) — пензенский уездный предводитель дворянства. Панчулидзева, урожденная Смирнова (? — 1882), жила в Саратове.

77 Тергукасов Арзас Артемьевич (1819—1891), генерал-лейтенант, с 1879 г. командир 2-го кавказского корпуса. Участник русско-турецкой войны 1877—1878 гг.

78 Шкворень, стержень от задней части повозки, вставляемый в ось передка и позволяющий передку, вращаясь на этом стержне производить повороты.

79 Имеется в виду вдова Федора Васильевича Чижова (1811—1877), математика, литератора, издателя газеты «Акционер», выходившей как приложение к «Вестнику промышленности» (1858—1861), затем к газете «День» (1863). Был близок к кругу славянофилов. Учредитель железнодорожных компаний, организатор акционерных обществ. С 1862 г. — бессменный председатель правления Ярославской железной дороги, с 1871 г. — Московско-Курской, Донецкой, Саратовской.

80 Амвросий Оптинский, в миру Гренков Александр Михайлович (1812—1891), преподобный, старец Оптиной пустыни. В 1839 г. поступил на послушание в Оптину пустынь, в 1842 г. принял монашеский постриг, с 1845 г. рукоположен в иеромонахи.

81 Образница — полка для икон, киот, божница. Громовые свечи, громница — особый обряд освящения и чествования т. н. громничной свечи, проводимый на праздник Сретения. В его основе лежал языческий ритуал почитания огня, связанный с культом Перуна.

82 Накатник — настил; ряд бревен, уложенных сверх балок.

83 Логогрифы — род шарады, для решения которой надо отыскать загаданное слово и образовать от него новые слова путем перестановки или выбрасывания отдельных слов или букв.

84 Велио (урожд. фон Рейтерн) Мария Максимовна (1851 — ?), в первом браке за бароном Иваном Иосифовичем (Осиповичем) Велио (1830 — ?); сенатором (с 1881).

85 Бакунин Павел Александрович (1820—1900), брат идеолога анархизма и народничества Бакунина Михаила Александровича (1814—1876); новоторжский уездный предводитель дворянства, известный земский деятель Тверской губ., философ. Бакунина (урожденная Корсакова) Наталья Семеновна (1827—1915), художница, устроительница школ крестьянских детей.

86 «Гугеноты» — опера Дж. Мейербера, либретто Э. Скриба и Э. Дешана по роману П. Мериме «Хроника времен Карла IX (Варфоломеевская ночь)». Впервые исполнена в Париже 29 февраля 1836. В Москве впервые поставлена в Большом театре 2 марта 1879 г.

87 Мозырь — уездный город Минской губернии на р. Припяти, известен с 1153 г.

88 Тироль — земля в Австрии, альпийская область. Меран славился своими курортами и минеральными источниками.

89 Крюков Адриан Александрович (1849—1908), русский офтальмолог. Установил границы цветоощущения сетчатки, разработал таблицы для определения остроты зрения. Организатор московского офтальмологического общества (1878).

90 Романс на слова поэта Апполона Алексан дровича Григорьева (1822—1864). Музыка А. Дюбака, В. Пасхалова // Песни русских поэтов. Л. 1988. Т. 2. С. 12.

91 С. А. Беэр и М. В. Елагина венчались 9 февраля 1886 г. в Покровской церкви села Бунина, в которой в 1846 г. венчались родители невесты. Таинство брака совершал приходской священник Иоанн Измайлов с диаконом Федором Болотовым.

92 Толстой Алексей Константинович (1817—1875), писатель. Родился в Петербурге. Детские годы провел в Черниговской губернии, в имении «Красный рог» своего дяди А. А. Перовского, известного в русской литературе под псевдонимом Антоний Погорельский.

93 Клейнмихель Петр Андреевич (1793—1869), граф (с 1856), государственный деятель, дежурный генерал Главного Штаба (1832—1835), с 1842 г. исполнял должность военного министра и был назначен главным управляющим путями сообщения (1842—1855), возглавлял строительство Николаевской ж. д.

94 Разумовский Алексей Григорьевич (1709—1771), граф, фаворит императрицы Елизаветы Петровны. Сын украинского реестрового казака Розума. Участник дворцового переворота 1741 г. Камергер, генерал-поручик, с 1756 г. — фельдмаршал.

95 Зуша — река, правый приток верхней Оки, течет по Орловской области.

96 Клейнмихель (урожд. Хорват) Клеопатра Петровна (1811—1865), графиня, вдова штаб-ротмистра Ильинского, статс-дама, кавалерственная дама ордена Св. Екатерины и председательница Патриотического общества.

97 Керенский Александр Федорович (1881—1970) политический деятель. Во Временном правительстве — министр юстиции (март — май 1917) и военно-морской министр (май — сентябрь 1917).

98 Дышло — оглобля между двумя лошадьми, укрепляемая к передней оси для поворота повозки при парной запряжке.

99 Елагины были очень привязаны к своим собакам. М. В. Елагина в письме к дяде Н. А. Елагину 8 ноября 1872 г. писала: «Милый мой дядя, как ты можешь думать и говорить, что кроме бабушки и тебя никто не любил бедного Болвана; разве про меня и нас ты тоже думаешь? Да не только что мы, все знакомые очень жалели: Свербеевы, Языковы, Хомяковы, а они его почти не знали! А я его очень любила. Как странно и пусто первое время будет нам в Уткине и Москве у вас. Бедный Болван! Твое письмо действительно очень плачевное, и прослезит хоть кого! Неужели мы больше никогда его не увидим, и не будет приходить он прощаться и здороваться к нам в спальню в Уткине? Нет, дядя, пожалуйста, не думай, что ты только и бабушка любите его; действительно, его смерть большое горе и для вас и для нас». (ОР РГБ. Ф. 99. Карт. 24, Ед. Хр. 17. Л. 10).

100 Соболевский Сергей Александрович (1803—1870), библиофил и библиограф.

101 Бэр Карл Эрнест (1792—1876), немецкий ученый, естествоиспытатель, основатель эмбриологии, учредитель Русского географического общества, академик.

102 Рейер Карл Карлович (1846—1890), врач, с 1871 г. — ассистент университетской хирургической клиники в Дерпте; много работал на театре войны в Сербии и на Кавказе, первый из врачей начал систематически проводить принципы современной антисептической хирургии.

103 Висковатов Павел Александрович (1842—1905), профессор русской словесности в Дерптском университете в 1874—95 гг.

104 Сенковский Осип-Юлиан Иванович (1800—1858), ученый арабист и тюрколог, профессор Петербургского университета (1822—1847), писатель и журналист, редактор «Библиотеки для чтения».

105 Д. Н. Свербеев в своих записках отмечал, что у Елагиных Языкова порой провоцировали выпить, чтобы он чувствовал себя свободнее: «Так однажды привело меня в негодование предложение довести до опьянения Языкова в небольшом нашем обществе и заставить его в этом положении читать какое-нибудь особо торжественное произведение его. Как я ни упрашивал этого не делать, меня не послушали. Языкова накатили шампанским; он прочел стихи с исступлением, как помешанный». // Языков Н. М. ПСС. М.—Л., Академия. 1934. с. 390—391.

Публикация Л. Г. САХАРОВОЙ

0

27

https://img-fotki.yandex.ru/get/1337265/199368979.179/0_26de9f_5370538_XXL.jpg

Эммануил Александрович Дмитриев-Мамонов (1824 – 1880).
Портрет Петра Васильевича Киреевского, сын  Евдокии Петровны, урожд. Юшковой, во втором браке Елагиной. 1840-е гг. 
Всероссийский музей А. С. Пушкина.

Пётр Васильевич Киреевский (1803(8) – 1856), сын секунд-майора, переводчика, драматурга Василия Ивановича Киреевского (1773 – 1812) и Евдокии Петровны, урожд. Юшковой, во втором браке Елагиной (1789 – 1877).
Литератор. Знаток и собиратель памятников народной поэзии. Славянофил. Коллежский регистратор (1846).
Пушкин неоднократно встречался с ним в 1826-1830-х в доме его матери А. П. Елагиной и в московских литературных кругах. Под влиянием Пушкина и Языкова и при их участии начал собирать произведения устного народного творчества.
В 1833 году Пушкин подарил ему тетрадь своих записей песен Псковской, Нижегородской и Оренбургской губерний.

0

28

https://pp.userapi.com/c624123/v624123797/31426/-71mT2rYNyQ.jpg

Эммануил Александрович Дмитриев-Мамонов (1823 – 1883)
Портрет Петра Васильевича Киреевского , сын  Евдокии Петровны, урожд. Юшковой, во втором браке Елагиной
Ок. 1848 г.
Бумага, карандаш. 22x13,5 см
Государственный музей А. С. Пушкина, Москва

Киреевский Пётр Васильевич

Материал из Википедии

Пётр Васи́льевич Кире́евский (11 [23] февраля 1808, село Долбино, Калужская губерния[2] — 25 октября [6 ноября] 1856, Киреевская слободка, Орловский уезд, Орловская губерния) — русский писатель, переводчик, фольклорист, археограф. Сын А. П. Елагиной, племянник А. П. Зонтаг, младший брат И. В. Киреевского. Владел семью языками.

Принадлежал к старинному дворянскому роду. Вместе с братом Пётр получил домашнее образование; с переездом в 1822 году в Москву братья Киреевские занимались у профессоров Московского университета А. Ф. Мерзлякова и И. М. Снегирёва. В 1823 году Пётр Васильевич познакомился с жившим в то время в Москве польским этнографом З. Доленга-Ходаковским, помогал ему в работе над коллекцией фольклора и исторических древностей, собранной на русском Севере.

В середине 1820-х годах вместе с братом вошёл в кружок любомудров (архивные юноши), познакомился с Д. В. Веневитиновым, А. С. Хомяковым, А. Мицкевичем, присутствовал на авторском чтении драмы Борис Годунов в октябре 1826 года в доме Веневитинова в Кривоколенном переулке. Дебютировал в журнале Московский вестник (1827), публиковал перевод с испанского (отрывок из комедии Кальдерона «Трудно стеречь дом о двух дверях»). В 1828 году Петр Киреевский напечатал отдельной книжкой свой перевод с английского повести Байрона «Вампир». Также переводил Шекспира (не опубликовано, рукописи утрачены). Перевёл книгу В. Ирвинга «Жизнь Магомета» (опубл. 1857).

В июле 1829 года вслед за братом уехал в Германию, слушал в Мюнхене лекции Окена, Гёрреса, Шеллинга, несколько раз беседовал с последним. Постоянным собеседником Киреевского в этот период был Фёдор Тютчев. В эти годы Киреевский утвердился в славянофильских взглядах. Вернулся на родину в ноябре 1830 года и при содействии Жуковского поступил на службу в Московский архив Министерства иностранных дел, где прослужил до 1835 года. В 1831 году начал записывать народные песни, собирал их в разных губерниях России, привлёк к этой деятельности многих литераторов и членов их семей (Востоков, Пушкин, Гоголь, Кольцов, Вельтман, Соболевский, Даль, Погодин и др.). В переписке с Языковым (июль 1833) дал один из первых отзывов на Философическое письмо Чаадаева — резко отрицательный.

В 1832 году во второй выпуске журнала брат Европеец появилась статья П. В. Киреевского под заглавием «Современное состояние Испании», которая была переводом из английского журнала «The Foreign Quaterly Review».

С 1834 года начал публиковать записи собранных народных песен; в ноябре был принят в Общество любителей российской словесности. В 1835 году вновь выехал за границу. С 1837 года, после раздела наследства, поселился в своей деревне под Орлом, откуда выезжал в фольклорные экспедиции.

В 1845 году Пётр Киреевский напечатал в 3 номере журнала «Москвитянин», выходившего тогда под редакциею его брата, статью «О древней русской истории», в виде письма Погодину по поводу его «Параллели русской истории с историею западных европейских государств». В 1846 году им был напечатан в первом выпуске начавших тогда выходить «Чтений в Обществе истории и древностей российских» перевод с английского сочинения Самуила Коллинса, бывшего врачом царя Алексея Михайловича, о современном ему состоянии России, сделанный с экземпляра первого его издания 1671 года («Нынешнее состояние России, изложенное в письме к другу, живущему в Лондоне»).

Как и брат, умерший несколькими месяцами ранее, похоронен по завещанию в Оптиной пустыни.

При жизни материалы фольклорного собрания Петра Киреевского публиковались в ЧОИДР, «Московском сборнике», «Русской беседе» и других журналах, но были напечатаны далеко не полностью.

По поручению Общества любителей российской словесности, собранные Киреевским песни были после его смерти в значительном объёме опубликованы П. А. Бессоновым в 1860—1862 (1-я часть), 1863—1868 (2-я часть) и 1870—1874 гг. (3-я часть). Многие из них вошли в книгу Бессонова «Калики перехожие» (1861—1864, 6 выпусков).

Впоследствии песни ещё много раз доиздавались, в том числе — в советское время (Песни, собранные П. В. Киреевским. Новая серия / Под ред. акад. В. Ф. Миллера и проф. М. Н. Сперанского. — Вып. I—II. — М.: О-во любителей росс. словесности при Моск. ун-те, 1911—1929; Собрание народных песен П. В. Киреевского. Записки П. И. Якушкина / Подг. текстов, вступ. ст. и коммент. З. И. Власовой. — Т. 1—2. — Л., 1983—86; Собрание народных песен Киреевского. — Тула, 1986).

На основе песен из собрания П. Киреевского было создано либретто танцевальной кантаты Игоря Стравинского «Свадебка» (1923). Либретто написал сам композитор, на французский его перевёл Шарль Фердинанд Рамю.

Мотивы собранных Киреевским песен отозвались в книге стихов Марии Степановой «Киреевский» (СПб.: Пушкинский фонд, 2012).

Публикации собрания песен

    Русские народные стихи, собранные Петром Киреевским // Чтения в Обществе истории и древностей Российских при Московском университете. 1847. Кн. 9;
    Песни, собранные П. В. Киреевским. Ч. 1, вып. 1—4. М., 1860—1862; ч. 2, вып. 5—7. М., 1863—1868; ч. 3, вып. 8—10. М., 1870—1874;

    Песни былевые. Вып. 1-3 сплетены вместе 1860—1861 г.
    Песни былевые. Вып. 4 1862 г.
    Песни былевые. Вып. 5. 1. Новгородские. 2. Княжеские. — 1863 г.
    Песни былевые, исторические. Вып. 6. Москва. Грозный царь Иван Васильевич. — 1864 г.
    Песни былевые, исторические. Вып. 7. Москва. От Грозного царя до Петра I-го. — 1868 г.
    Песни былевые и исторические. Вып. 8. Русь петровская. Государь-царь, Петр Алексеевич, царь Белый Петр Первый, первый император по земле. — 1870 г.
    Вып. 9 / Русь Петровская: [Восемнадцатый век в русских исторических песнях после Петра 1-го] / Под ред. и с доп. П. А. Бессонова. — 1872 г.
    Вып. 10 / [Русь Петровская: Наш век в русских исторических песнях] / Под ред. и с доп. П. Бессонова. — 1874 г.

    Песни, собранные П. В. Киреевским (Новая серия) / Под ред. д. чл. О-ва акад. В. Ф. Миллера и проф. М. Н. Сперанского
        Вып. 1. (М., 1911);
        Вып. 2. Ч. 1. (М., 1918);
        Вып. 2. Ч. 2. (М., 1929);
    Песни, собранные писателями: Новые материалы из архива П. В. Киреевского / АН СССР. Ин-т мировой лит. им. А. М. Горького. — М. : Наука, 1968. — Т. 79. — 679 с. — (Литературное наследство / ред.: Д. Д. Благой, А. С. Бушмин  … [и др.] ; т. 79). — 4000 экз.;
    Собрание народных песен П. В. Киреевского. Записи Языковых в Симбирской и Оренбургской губерниях / Подгот. текстов, ст. и коммент. А. Д. Соймонова. Л., 1977. Т. 1. Серия «Памятники русского фольклора»;
    Собрание народных песен П. В. Киреевского. Записки П. И. Якушкина / Подг. текстов, вступ. ст. и коммент. З. И. Власовой. Л., 1983—1986. Т. 1—2. Серия «Памятники русского фольклора»;
    Собрание народных песен П. В. Киреевского / Предисл., послесл., коммент., сост. В. И. Калугина. Тула, 1986. Серия «Отчий край».

0

29

https://img-fotki.yandex.ru/get/900241/199368979.c7/0_219abf_ddb41d9b_XXL.jpg

Петр Васильевич Киреевский. Литография. 1830-е гг.

Петръ Васильевичъ Кирѣевскій — праведникъ въ міру.
1808-1858.

Собиратель древнихъ духовныхъ стиховъ, былинъ и народныхъ пѣсенъ Петръ Васильевичъ Кирѣевскій родился 11 февраля 1808 года.

Тѣмъ, кому дорога наша русская сущность, русскія черты, русская душа, — тѣмъ должна быть дорога память того, кто беззавѣтно любилъ Россію и отдалъ ей всѣ свои силы. Петръ Васильевичъ былъ борцомъ за сохраненіе чертъ русскости въ русскихъ людяхъ. Въ этомъ былъ весь смыслъ его существованія; личной жизни у него не было: какъ его характеризовалъ поэтъ Языковъ, это былъ «Ветхо-пещерникъ», или «Своенародности подвижникъ просвѣщенный».

«Полнота національной жизни можетъ быть только тамъ», говоритъ Петръ Кирѣевскій, «гдѣ уважено преданіе и гдѣ просторъ преданію, слѣдовательно, и просторъ жизни. У насъ она парализована нашимъ пристрастіемъ къ иностранному. Большая часть изъ насъ въ дѣтствѣ воспитываются иностранцами, въ обществѣ говорятъ не иначе, какъ по-французски, и когда читаютъ, то исключительно книги иностранныя. А потому не удивительно ли, если все родное больше, или меньше, становиться намъ чуждымъ? Кто не слыхалъ русской пѣсни еще надъ своей колыбелью, и кого ея звуки не провожали во всѣхъ переходахъ жизни, у того, разумѣется, сердце не встрепенется при ея звукахъ. Она не похожа на тѣ звуки, на которыхъ душа его выросла. Либо она будетъ ему непріятна, какъ отголоски грубой черни, съ которой онъ въ себѣ не чувствуетъ ничего общаго; либо, если уже въ немъ есть особенный музыкальный талантъ, она ему будетъ любопытна, какъ нѣчто самобытное и странное: какъ пустынная пѣснь араба; какъ грустная, м. б., послѣдняя пѣснь горнаго кельта въ роскошной гостинной Англіи. Она ему ничего не напомнитъ. Подражаніе уже средоточитъ безжизненность. Что живо, то самобытно. Чѣмъ полнѣе существо человѣка, тѣмъ лицо его выразительнѣе, не похоже на другихъ. То, что называется общечеловѣческой физіономіей, значитъ ни что иное, какъ одно лицо со всѣми, т. е. физіономія пошлая».

Петръ Васильевичъ Киреевскій

Изъ этого видно, какъ глубоко сознавалъ П. Кирѣевскій важность сохраненія русскими людьми чертъ своего своеобразія, своихъ отличительныхъ чертъ, чтобы не быть «на одно лицо со всѣми» и не утратить своего національнаго характера.

Послѣ Петровскихъ реформъ все иностранное предпочиталось русскому, русскій бытъ ушелъ въ глубокую провинцію, сохраняясь въ низшихъ слояхъ общества. Но Пушкинская эпоха была эрой возрожденія національнаго самосознанія. Это сознаніе возникло на почвѣ патріотическихъ чувствъ, вызванныхъ войною 1812 года. Характеренъ разсказъ Гоголя, видѣвшаго слезы на лицѣ Пушкина при чтеніи стихотворенія Языкова, посвященнаго Денису Давыдову, герою войны 1812 года, въ которомъ описывается пожаръ Москвы. Пушкинъ крѣпко сознавалъ себя русскимъ. Онъ былъ много обязанъ русской деревнѣ и старушкѣ нянѣ. По мѣрѣ роста и зрѣлости его таланта создаются его чудесныя, несравненныя русскія сказки и «Повѣсти Бѣлкина». Въ «Капитанской дочкѣ», по словамъ Гоголя: «въ первый разъ выступили истиннорусскіе характеры: простой комендантъ крѣпости, комендантша, поручикъ; сама крѣпость съ единственной пушкой, безтолковщина времени и простое величіе простыхъ людей ...» Пушкинъ высоко цѣнилъ подлинный народный русскій языкъ: «Альфіери изучалъ итальянскій языкъ на Флорентійскомъ базарѣ. Не худо намъ иногда прислушиваться къ московскимъ просвирнямъ: онѣ говорятъ удивительно чистымъ и правильнымъ языкомъ», замѣчаетъ онъ. Въ то же время Лермонтовъ творитъ безсмертную «Пѣснь о купцѣ Калашниковѣ», Крыловъ — свои единственныя въ своемъ родѣ басни. Гоголь сказалъ о немъ: «Всюду у него Русь и пахнетъ Русью... даже оселъ, несмотря на свою принадлежность климату другихъ земель, явился у него русскимъ человѣкомъ». Въ музыкальномъ мірѣ раздались чарующіе звуки русской музыки, творцомъ которыхъ былъ Глинка. Но эпоха, въ которой рождались русскіе геніи не была имъ благопріятна. Послѣ декабрьскаго возстанія русское дворянство погубило себя въ глазахъ правительства и возбудило недовѣріе. Опорой государственности явилась остзейская знать. Такія лица, какъ графъ Бенкендорфъ были всесильны. Пушкинъ по неосторожности вызвалъ вражду со стороны надменнаго шефа жандармовъ и сдѣлался жертвой подстроенной интриги. Потрясенный смертью Пушкина, Лермонтовъ, за стихотвореніе «На смерть Пушкина» угодилъ на Кавказъ, гдѣ, тоскуя въ глухомъ гарнизонѣ, погубилъ себя на дуэли. Лермонтовъ не былъ сочувствующимъ декабристамъ. Наоборотъ, онъ былъ однимъ изъ пророковъ, предвидѣвшихъ ужасъ революціи. Но, какъ русскій націоналистъ, вознегодовалъ противъ иностранца — Дантеса, дерзнувшаго поднять руку на великаго русскаго генія. Между тѣмъ, въ то время всякое слово противъ иностранцевъ вмѣнялось въ преступленіе. Цензура была свирѣпа и придирчива и читала часто между строкъ даже то, что не снилось авторамъ. Какъ примѣръ строгости можно привести случай съ Погодинымъ, который былъ оштрафованъ и посаженъ на годъ въ тюрьму за то, что по случаю смерти Гоголя выпустилъ журналъ съ траурной каймой.

Въ слѣдующемъ царствованіи наступила сразу безъ всякой постепенности эра широкихъ свободъ, для воспріятія которыхъ общество еще не созрѣло. Это привело къ цареубійству и заставило Государя Александра III-яго могучей рукою удержать русскую «тройку», бѣшенно мчавшуюся въ пропасть.

Послѣдніе два Государя воплощали въ себѣ всѣ чисторусскіе черты. Мученикъ-императоръ Николай ІІ-ой любилъ все русское до самозабвенія.

Бывшій преображенецъ А. Ф. Гирсъ разсказываетъ въ своихъ мемуарахъ, что, когда профессоръ С. Ф. Платоновъ въ рѣчи своей офицерамъ Преображенскаго полка «сталъ говорить объ основателѣ полка царѣ Петрѣ, какъ о величайшемъ преобразователѣ, не имѣвшемъ въ мірѣ себѣ равнаго, Наслѣдникъ (Имп. Николай II) замѣтилъ: «Царь Петръ, расчищая ниву русской жизни и уничтожая плевелы, не пощадилъ и здоровые ростки, укрѣплявшіе народное самосознаніе. Не все въ допетровской Руси было плохо, не все на Западѣ было достойно подражанія. Это почувствовала Императрица Елисавета Петровна и съ помощью такого замѣчательнаго самородка, какимъ былъ Разумовскій, ею было кое-что возстановлено».

Любимымъ предкомъ Императора Николая ІІ-го былъ царь Алексѣй Михайловичъ, въ память котораго было дано имя Царевичу. Передъ японской войной графомъ Шереметевымъ былъ устроенъ балъ, на которомъ вся знать явилась въ боярскихъ одѣяніяхъ XVII вѣка. Государь и Императрица были одѣты въ царскія одѣянія царя Алексѣя Михайловича и царицы. Государь любилъ древнія иконы, соборы и всю старину. Необычайной красоты въ смыслѣ архитектуры и внутренняго убранства былъ построенъ въ Царскомъ Селѣ Ѳеодоровскій Соборъ Сводно-гвардейскаго полка, который одновременно служилъ и придворнымъ храмомъ. До этого, зная вкусъ Государя, походный иконостасъ зтого полка былъ написанъ въ древнемъ стилѣ ... Увидѣвъ его, Государь сказалъ: «Вотъ, наконецъ, гдѣ можно молиться!» Вслѣдъ за этимъ былъ воздвигнутъ упомянутый соборъ въ владиміро-суздальскомъ стилѣ. Это чудо архитектурной красоты со своимъ золотымъ куполомъ отражалось въ прозрачныхъ водахъ большого пруда. Поодаль находилось зданіе военнаго музея въ стилѣ псковско-новгородскомъ XV вѣка и зданія казармъ Сводно-гвардейскаго полка въ стилѣ XVI вѣка.

Генералъ Спиридовичъ въ своихъ воспоминаніяхъ говоритъ, что рѣдкій изъ людей такъ горячо любилъ русское искусство, какъ покойный Государь. «Много разъ онъ выражалъ сожалѣніе, что русскіе художники пренебрегали своимъ національнымъ искусствомъ и русскимъ стилемъ, который открываетъ дорогу творческимъ возможностямъ къ сокровищу дивной, неистощимой красоты».

Только незадолго до первой міровой войны, благодаря изученію археологами древняго церковнаго искусства Ближняго Востока, проникло въ Россію пониманіе красоты и значенія старыхъ иконъ. Профессора братья кн. Трубецкіе читали свои знаменитыя лекціи о древней русской иконописи. До этого стѣнописи въ церквахъ забѣливались известкой и только старообрядцы были цѣнителями древняго иконописанія.

Кромѣ старины, Государь ничего такъ не любилъ, какъ русскія народныя пѣсни и, когда онъ обѣдалъ въ полковыхъ собраніяхъ, туда приглашались исполнители русскихъ народныхъ пѣсенъ. Государь любилъ общеніе съ народомъ и при удобномъ случаѣ (напр. Полтавскія торжества) по нѣсколько часовъ бесѣдовалъ съ окружавшими его крестьянами, обнаруживая даръ простоты и сердечности, вызывавшей довѣріе и откровенность со стороны народа. Возстановленіе патріаршества въ Россіи было дѣломъ только времени и самъ Государь былъ готовъ, пожертвовавъ своей семейной жизнью, взять на себя это высокое служеніе.

Изъ вышесказаннаго, легко заключить, какъ были бы оцѣнены братья Кирѣевскіе, живи они при послѣднихъ двухъ государяхъ. Но, къ несчастью, въ ихъ времена — реакціи противъ декабризма, — всѣ факты проявленія національнаго самосознанія принимались за бунтъ противъ существующаго порядка вещей. И всякая личная иниціатива заранѣе была обречена на гибель.

Такая участь постигла при жизни Петра Васильевича его многотысячное собраніе народнаго творчества. Изъ всего количества только 55 духовныхъ стиховъ и десятка два пѣсенъ при немъ увидѣли свѣтъ. Очень многое вовсе пропало. Былины позже издалъ Безсоновъ со своими комментаріями и уже въ концѣ прошлаго вѣка случайно обрѣли въ архивномъ шкафу забытыя народныя пѣсни, тѣ, что уцѣлѣли. Онѣ вошли въ позднѣйшія изданія народныхъ пѣсенъ и то, повидимому, далеко не всѣ.

«Великій печальникъ древней Руси» — духовный сынъ Оптинскихъ старцевъ, Петръ Васильевичъ Кирѣевскій унаслѣдовалъ черты своего своеобразнаго характера отъ своихъ замѣчательныхъ родителей. Особенно много общаго у него съ отцомъ: какъ и отецъ, Петръ Васильевичъ представлялъ собою яркій моральный типъ, та же внутренняя цѣльность, та же вѣрность долгу. Поэтому, говоря о сынѣ, нельзя обойти молчаніемъ личности отца.

Василій Ивановичъ Кирѣевскій въ молодости служилъ при Павлѣ, вышелъ въ отставку съ чиномъ секундъ-майора и поселился въ родномъ Долбинѣ, гдѣ выстроилъ себѣ новый домъ — огромный на высокомъ фундаментѣ, съ мраморной облицовкой стѣнъ внутри, со множествомъ надворныхъ строеній и великолѣпными садами. Это былъ, повидимому, сильный и оригинальный человѣкъ, нравственно изъ одного куска. Его образованность надо признать рѣдкою для его времени: онъ зналъ 5 языковъ, любилъ естественныя науки, имѣлъ у себя лабораторію, занимался медициною и довольно успѣшно лѣчилъ; на смертномъ одрѣ онъ говорилъ старшему сыну о необходимости заниматься химіей, и называлъ ее «божественной наукой».

Онъ много читалъ, и знанія его, говорятъ, были очень многосторонни. Пробовалъ онъ и писать и переводилъ повѣсти и романы и даже самъ сочинялъ. Онъ былъ англоманъ — любилъ англійскую литературу и англійскую свободу. Вмѣстѣ съ тѣмъ былъ очень набоженъ, ненавидѣлъ энциклопедистовъ и скупалъ въ Москвѣ сочиненія Вольтера съ тѣмъ, чтобы жечь ихъ. Свой домъ онъ велъ строго по завѣтамъ старины; занятія химіей и англоманство нисколько не поколебали въ немъ патріархальнаго духа и не заставили съ пренебреженіемъ отвернуться отъ народнаго быта; напротивъ, онъ сохранилъ во всей силѣ ту близость усадьбы съ народомъ, тотъ открытый притокъ народнаго элемента въ господскую жизнь, который отличали помѣщичій бытъ стараго времени. Изъ 15-ти человѣкъ комнатной прислуги (мужской), 6 были грамотны и охотники до чтенія; книгъ и времени у нихъ было достаточно, слушателей много. Во время домовыхъ богослуженій, которыя бывали очень часто (молебны, всенощныя и т. д.) они замѣняли дьячковъ, читали и пѣли стройно старымъ напѣвомъ: новаго Василій Ивановичъ у себя не терпѣлъ, ни даже въ церкви. Въ лѣтнее время дворъ барскій оглашался хоровыми пѣснями, подъ которыя многочисленная дворня деревенскихъ и сѣнныхъ дѣвушекъ, кружевницъ и швей водили хороводы и разныя игры: въ коршуны, въ горѣлки, «заплетись плетень, заплетися, ты завейся труба золотая», или «а мы просо сѣяли», «Я ѣду въ Китай-городъ гуляти, привезу ли молодой женѣ покупку» и др.; а нянюшки, мамушки, сидя на крыльцѣ, любовались и внушали чинность и приличіе. Въ извѣстные праздники всѣ бабы и дворовые собирались на игрища то на лугу, то въ рощѣ крестить кукушекъ, завивать вѣнки, пускать ихъ на воду и пр. Вообще народу жилось весело, тѣлесныхъ наказаній никакихъ не было. Главныя наказанія въ Долбинѣ были земныя поклоны передъ образами До 40 и болѣе, смотря по винѣ, да стулъ (дубовая колода, къ которой приковывали виновнаго на цѣпь). Крестьяне были достаточны, многіе зажиточны. Къ утѣхамъ деревенской жизни надо еще прибавить, что сюда къ Успеньеву дню (въ церкви села Долбина, при которой было два священника, имѣлась чудотворная икона Божіей Матери) стекалось множество народа изъ окрестныхъ селъ и городовъ, и при церкви собиралась ярмарка, богатая для деревни. Купцы раскидывали множество палатокъ съ краснымъ и всякимъ товаромъ, шли длинные густые ряды съ фруктами и ягодами; не были забыты и горячія оладьи и сбитень. Но водочной продажи Василій Ивановичъ не допускалъ у себя. Даже на этотъ ярмарочный день откупщикъ не могъ сладить съ нимъ и отстоять свое право «по цареву кабаку». Никакая полиція не присутствовала, но все шло порядкомъ и благополучно. Наканунѣ праздника смоляныя бочки горѣли по дорогѣ, ведшей въ Долбино, и освѣщали путь, а въ самый день Успенья длинныя, широкія, высокія, тѣнистыя аллеи при церкви были освѣщены плошками, фонариками, и въ концѣ этого сада сжигались потѣшные огни, солнца, колеса, фонтаны, жаворонки, ракеты по одиночкѣ и снопами, наконецъ, буракъ. Все это приготовлялъ и этимъ распоряжался Зюсьбиръ (нѣмецъ изъ Любека, управлявшій сахарнымъ заводомъ Кирѣевскаго). Несмотря на всѣ эти великолѣпія, «постромки у каретъ, вожжи у кучера и поводья у форейтора были веревочныя».

Семейныя преданія изображаютъ Василія Ивановича человѣкомъ твердой воли и непреклонныхъ убѣжденій. Разсказываютъ, что вскорѣ послѣ его женитьбы въ 1805 году заѣхалъ въ Долбино. губернаторъ Яковлевъ, объѣзжавшій губернію и пожелавшій въ Долбинѣ переночевать; съ нимъ была многочисленная свита, въ томъ числѣ его возлюбленная: Василій Ивановичъ не впустилъ ее въ свой домъ, и губернаторъ принужденъ былъ уѣхать дальше искать ночлега, и потомъ онъ не рѣшился мстить Кирѣевскому.

Одно время Василій Ивановичъ былъ судьей въ своемъ уѣздѣ по выборамъ; онъ и здѣсь внушилъ къ себѣ уваженіе своей справедливостью и страхъ своей строгостью; «Нерадѣніе въ должности — вина передъ Богомъ», говорилъ онъ — и назначалъ неисправнымъ чиновникамъ земные поклоны, какъ и своимъ дворовымъ. Въ его записной книжкѣ есть двѣ записи: въ одной онъ упрекаетъ себя въ несправедливости однажды по отношенію двороваго, котораго разбранилъ, другой разъ къ крестьянину, которому запретилъ ѣхать лугомъ. Это непоколебимое сознаніе нравственнаго долга простиралось въ немъ далеко за предѣлы семейнаго и помѣщичьяго обихода: онъ чувствовалъ себя гражданиномъи при случаѣ умѣлъ поступать, какъ гражданинъ. Сохранилось его черновое прошеніе на имя Государя, гдѣ онъ предлагалъ способы борьбы съ повальными болѣзнями. Въ 1812 году, переѣхавь съ семьей для безопасности въ другую свою вотчину подъ Орломъ, онъ самовольно принялъ на себя завѣдываніе городской больницей въ Орлѣ, куда во множествѣ свозили раненыхъ французовъ. Въ госпиталѣ царили вопіющія неурядицы и злоупотребленія; не щадя силъ и денегъ, всѣхъ подчиняя своей твердой волѣ, Кирѣевскій улучшилъ содержаніе раненыхъ, увеличилъ число кроватей, самъ руководилъ леченіемъ, словомъ, работалъ неутомимо; попутно онъ обращалъ якобинцевъ на христіанскій путь, говорилъ имъ о будущей жизни, о Христѣ, молился за нихъ. Здѣсь въ госпиталѣ онъ и заразился тифомъ, который свелъ его въ могилу (въ ноябрѣ 1812 г.).

Если Иванъ Васильевичъ представлялъ собою моральный типъ, — супруга его Авдотья Петровна (рожденная Юшкова) олицетворяла собою типъ эстетическій. Она принадлежала къ родовитой семьѣ и воспитывалась у бабушки — вдовы Бѣльскаго воеводы, дамы богатой, важной, начитанной и культурной.

Внучкѣ своей она дала прекрасное образованіе: съ одной стороны, благодаря гувернанткѣ, фрацузской эмигранткѣ, она освоилась съ французской классической литературой. Съ другой стороны, живя зимой въ Москвѣ и вращаясь въ дружескомъ кружкѣ Тургеневыхъ и Соковниныхъ, она раздѣляла восторгъ передъ Дмитріевымъ и Карамзинымъ. Послѣдній на правахъ родства бывалъ въ домѣ ея бабушки. Но главное литературное вліяніе исходило отъ В. А. Жуковскаго — побочнаго сына ея дѣда. Они выросли вмѣстѣ и онъ руководилъ ею въ занятіяхъ.

16-ти лѣтъ она вышла за В. И. Кирѣевскаго, которому было болѣе 30-ти лѣтъ. Мужъ внушилъ ей глубокую религіозность, которую она сохранила всю жизнь. Но до глубокой старости она сохранила свой свѣтлый, живой нравъ. Она любила цвѣты, рисовала и вышивала ихъ, любила поэзію, живопись, обладала юморомъ и остроуміемъ, ея письма къ сыновьямъ и друзьямъ очаровательны. Кромѣ того, она занималась переводами съ иностранныхъ языковъ, которыя составили бы много томовъ, если бы были напечатаны полностью.

Петръ Васильевичъ унаслѣдовалъ черты характера отъ обоихъ своихъ родителей: отъ отца его глубокую натуру, а отъ матери влеченіе къ прекрасному, поэтическое чувство. Самъ онъ рисовалъ, вырѣзывалъ силуэты, игралъ на рояли. Въ молодости онъ любилъ шутку, но впослѣдствіи утерялъ жизнерадостность.

Петръ Васильевичъ остался 5-лѣтнимъ сиротой послѣ смерти отца. Онъ воспитывался со старшимъ братомъ Иваномъ и сестрой Маріей. Имъ было дано блестящее образованіе ихъ матерью и отчимомъ Елагинымъ. Они прекрасно изучили математику, иностранные языки и перечитали множество книгъ по словесности, исторіи и философіи изъ библіотеки, собранной ихъ отцомъ. Въ 1822 году для окончанія ихъ ученія семья перебралась въ Москву. Братья брали уроки у профессоровъ университета Мерзлякова, Снѣгирева и др. Оба брата за это время выучились англійскому языку, греческому и латыни.

По окончаніи образованія, старшій братъ поступилъ служить въ Московскій Архивъ Иностранныхъ Дѣлъ. «Архивны юноши толпою на Таню чопорно глядятъ», сказалъ Пушкинъ объ этой золотой московской молодежи. Въ ея средѣ нашлось не мало высококультурныхъ и идеалистически настроенныхъ молодыхъ людей, изъ которыхъ нѣкоторые остались на всю жизнь друзьями Кирѣевскихъ, какъ напр. Веневитиновъ и Титовъ. Образовался кружокъ молодежи, куда вошли Кошелевъ, Максимовичъ — собиратель малороссійскихъ пѣсенъ, кн. Одоевскій, гр. Комаровъ и братья Хомяковы. Съ послѣдними на религіозной почвѣ особенно сблизился Петръ Васильевичъ.

Въ 1828 г. Петръ Кирѣевскій поѣхалъ заграницу слушать лекціи знаменитыхъ нѣмецкихъ профессоровъ. Въ Мюнхенѣ онъ засталъ Тирша, Окена и др., а также знаменитаго Шеллинга, у котораго Кирѣевскій бывалъ на дому. Шеллингъ отзывался съ похвалой о молодомъ студентѣ, какъ о многообѣщающемъ юношѣ. Петръ Васильевичъ также въ это время посѣщалъ домъ поэта Тютчева, который былъ тогда посланникомъ въ Баваріи.

Между тѣмъ, оставшійся въ Москвѣ старшій братъ Иванъ Васильевичъ, человѣкъ обладавшій столь же горячимъ и глубокимъ сердцемъ, подвергся душевной ранѣ: любимая дѣвушка, ставшая позднѣе его женой, отказала ему въ своей рукѣ. Замѣчательно письмо, написанное по этому случаю Петромъ Васильевичемъ къ старшему брату, которое характеризуетъ внутренній міръ писавшаго: «Съ какой гордостью я тебя узналъ въ той высокой твердости, съ которой ты принялъ этотъ первый, тяжелый ударъ судьбы! Такъ! Мы родились не въ Германіи, у насъ есть Отечество. И, можетъ быть, отдаленіе отъ всего родного особенно развило во мнѣ глубокое религіозное чувство, — можетъ быть, и этотъ жестокій ударъ былъ даромъ неба. Оно тебѣ дало тяжелое мучительное чувство, но вмѣстѣ чувство глубокое, живое; оно тебя вынесло изъ вялаго круга вседневныхъ впечатлѣній обыкновенной жизни, которая быть можетъ еще мучительнѣе. Оно вложило въ твою грудь пылающій уголь; и тотъ внутренній голосъ, который въ минуту рѣшительную далъ тебѣ силы, сохранилъ тебя отъ отчаянія, былъ голосъ Бога:

«Возстань пророкъ! и виждь и внемли:
Исполнись волею Моей
И, обходя моря и земли
Глаголомъ жги сердца людей».

«Ты хорошо знаешь всѣ нравственныя силы Россіи: уже давно она ждетъ живительнаго слова, — и среди всеобщаго мертваго молчанія, — какія имена оскверняютъ нашу литературу!

«Тебѣ суждено горячимъ энергическимъ словомъ оживить умы русскіе, свѣжіе, полные силъ, но зачерствѣлые въ тѣснотѣ нравственной жизни. Только побывавши въ Германіи, вполнѣ понимаешь великое значеніе Русскаго народа, свѣжесть и гибкость его способностей, его одушевленность. Стоитъ поговорить съ любымъ нѣмецкимъ простолюдиномъ, стоитъ сходить раза четыре на лекціи Мюнхенскаго Университета, чтобы сказать, что недалеко то время, когда мы ихъ опередимъ въ образованіи»... Затѣмъ онъ описываетъ нѣмецкихъ студентовъ, спящихъ на лекціяхъ великихъ ученыхъ профессоровъ, или читающихъ романы. «И это тотъ университетъ, гдѣ читаютъ Окены, Герресы, Тирши! Что если бы одинъ изъ нихъ былъ въ Москвѣ! Какая жизнь кипѣла бы въ Университетѣ!»

Далѣе Петръ Васильевичъ говоритъ о себѣ: «Что тебѣ сказать о томъ, что я дѣлаю въ Мюнхенѣ? Я, хотя и занимаюсь довольно дѣятельно, но сдѣлалъ очень немного; главныя мои занятія: философія и латинскій языкъ и отчасти исторія; но медленность моего чтенія не перемѣнилась и я прочелъ очень немного: больше пользы получилъ отъ видѣннаго и слышаннаго, и вообще отъ испытаннаго.

«Самымъ значительнымъ изъ моихъ впечатлѣній въ Мюнхенѣ было свиданіе съ Шеллингомъ и Океномъ и три концерта Поганини, который уѣхалъ отсюда на прошедшей недѣлѣ. Дѣйствіе, которое производитъ Поганини невыразимо: я ничего не слыхалъ подобнаго, и хотя, когда шелъ его слушать, готовился ко всему необыкновеннѣйшему, но онъ далеко превзошелъ все, что я могъ вообразить и это воспоминаніе останется на всю жизнь. Довольно взглянуть на него, чтобы сказать, что это человѣкъ необыкновенный и, хотя черты совсѣмъ другія, — въ выраженіи глазъ его много сходдаго съ Мицкевичемъ».

Изъ письма этого виденъ характеръ 23-лѣтняго Петра Васильевича, такимъ онъ остался до гроба: религіозность, непоколебимая вѣра въ Россію, горячая любовь къ брату и убѣжденность въ его высокомъ призваніи и собственная скромность, трудолюбіе, постояннство въ работѣ, любовь къ музыкѣ.

Старшій братъ вскорѣ присоединился къ младшему. Въ сентябрѣ 1830 г. Петръ Васильевичъ съ общимъ ихъ пріятелемъ Рожалинымъ уѣхалъ въ Вѣну, гдѣ они весело провели время въ осмотрѣ произведеній искусства и толкотнѣ по городу и его окрестностямъ. Между тѣмъ, до нихъ дошла вѣсть объ эпидеміи холеры въ средней Россіи. Иванъ Васильевичъ первымъ бросилъ свои занятія въ Мюнхенѣ и поскакалъ домой, опасаясь за участь своихъ родныхъ. Возвратясь въ Мюнхенъ, Петръ Васильевичъ уже не засталъ тамъ брата и помчался вслѣдъ за нимъ. Еще из Вѣны, передъ отъѣздомъ домой пишетъ онъ матери: «Кто на морѣ не бывалъ, тотъ Богу не маливался! Это говорится не даромъ: и я въ полнотѣ узналъ это вмѣстѣ и возвышающее и грѣющее чувство молитвы только здѣсь, внѣ Россіи, вдалекѣ отъ васъ. Только здѣсь, гдѣ я раздвоенъ, гдѣ лучшая часть меня за тысячи верстъ, вполнѣ чувствуешь, осязаешь эту громовую силу, которая называется судьбою и передъ которой благоговѣешь, чувствуя полную безсмысленность мысли, чтобы она была безъ значенія, безъ разума, и остается только одинъ выборъ между вѣрою и съумасшествіемъ. Что до меня касается, то я спокоенъ, какъ только можно быть, и дѣлаю все, что могу, чтобы вытѣснить изъ сердца всякое безплодное безпокойство, оставя одну молитву».

Всѣхъ родныхъ, по пріѣздѣ, Кирѣевскій засталъ здоровыми.

Вернувшись въ Москву, Петръ Васильевичъ поступилъ на службу въ Архивъ, гдѣ ранѣе служилъ его братъ. Порученное ему дѣло (свидѣтельство иностранныхъ паспортовъ) его увлечь не могло. Но зато въ то же время онъ имѣлъ возможность знакомиться съ историческими документами прошлаго Россіи и онъ постепенно начинаетъ втягиваться въ изученіе русскихъ историческихъ памятниковъ и становится глубокимъ знатокомъ въ области исторіи древней Руси.

Начало собиранія Кирѣевскимъ былинъ, духовныхъ стиховъ и народныхъ пѣсенъ относится къ 30 годамъ, т. е. сразу послѣ возвращенія изъ заграницы. И это навсегда осталось дѣломъ его жизни.

Онъ глубоко вѣрилъ, что въ жизни древней Руси заложены тѣ начала, которыя могутъ служить залогомъ для славной будущности Россіи. Онъ искалъ эти черты прошлаго, еще не совсѣмъ исчезнувшія среди народнаго быта.

Горячо любя русскую народность во всей ея первобытности и простотѣ, онъ не гнушался ея въ нищенской одеждѣ и относился къ простому нищему брату, точно такъ же, какъ къ ученому и богатому, сильному. Съ палкой въ рукѣ и котомкой на плечахъ, странствовалъ Кирѣевскій пѣшкомъ по селамъ и деревнямъ, вдали отъ большихъ дорогъ, туда, гдѣ слѣды старины сохранились живѣе и ярче, неутомимо собирая народныя пѣсни, пословицы, сказанья, изучая народный бытъ и нравы, стараясь разглядѣть и понять обломки давно прошедшей русской жизни. Въ февралѣ 1832 г. Авдотья Петровна (мать его) пишетъ Жуковскому о своемъ сынѣ Петрѣ, что онъ издастъ «собираніе пѣсенъ, какого ни въ одной землѣ еще не существовало, около 800 однихъ легендъ, то есть стиховъ по ихнему... Когда онъ въ нынѣшнее лѣто собиралъ въ Осташковѣ нищихъ и стариковъ и платилъ имъ деньги за выслушиваніе ихъ не райскихъ пѣсенъ, то городничему показался онъ весьма подозрительнымъ, онъ послалъ раппортъ губернатору; то же сдѣлали многіе помѣщики, удивленные поступками слишкомъ скромнаго такого чудака, который, по несчастью, называется студентомъ».

Послѣ поѣздокъ 1831 и 1832 гг. для собиранія пѣсенъ, Кирѣевскій лѣтомъ 1834 г. предпринялъ еще одну, послѣднюю такую поѣздку, въ большихъ размѣрахъ: Исходнымъ пунктомъ былъ, повидимому, опять Осташковъ, уже знакомый ему по прежнимъ розыскамъ; отсюда онъ неутомимо разъѣзжалъ по ближнимъ и дальнимъ мѣстамъ, съ мая до осени. Дошелъ до него слухъ о ярмаркѣ, гдѣ-то въ Новгородской губерніи, которая д.олжна продолжаться цѣлыхъ четыре дня — «стало быть, можно надѣяться на добычу», — онъ отправляется туда, плыветъ 40 верстъ по Селигеру, потомъ ѣдетъ 25 верстъ на лошадяхъ; вернувшись изъ этого похода, оказавшагося неудачнымъ, онъ черезъ два дня плыветъ верстъ за 12 отъ Осташкова на какойто сельскій праздникъ, проводитъ тамъ три дня и вывозитъ оттуда 20 свадебныхъ пѣсенъ, и т. д. Въ концѣ іюля, оставивъ Осташковъ, онъ пустился по Старорусской дорогѣ, свернулъ въ сторону, чтобы посмотрѣть верховье Волги, заѣхалъ въ Старую Руссу, и оттуда на пароходѣ добрался до Новгорода. Здѣсь онъ не искалъ ни пѣсенъ, ни преданій: «здѣсь только однѣ могилы и камни, а все живое забито военными поселеніями, съ которыми даже тѣнь поэзіи несовмѣстна»; но онъ хотѣлъ познакомиться съ богатой каменной поэзіей Новгорода. И какъ онъ умѣлъ чувсівовать поэзію прошлаго! Онъ самъ становится поэтомъ, когда описываетъ впечатлѣніе, произведенное на него Новгородомъ. Онъ увидѣлъ его съ Волховскаго моста, въ первый разъ при заходѣ солнца; верстъ за 40 въ окрестностяхъ горѣли лѣса, и дымъ отъ пожарища доходилъ до города. «Въ этомъ дымѣ, соединившимся съ Волховскими туманами, пропали всѣ промежутки между теперешнимъ городомъ и окрестными монастырями, бывшими прежде также въ городѣ, такъ что городъ мнѣ показался во всей своей прежней огромности; а заходящее солнце, какъ исторія, свѣтило только на городскіе башни, монастыри и соборы и на бѣлыя стѣны значительныхъ зданій; все мелкое сливалось въ одну безличную массу, и въ этой массѣ, соединенной туманомъ, было также что-то огромное. На другой день все было опять въ настоящемъ видѣ, какъ будто въ одну ночь прошли 300 лѣтъ, разрушившихъ Новгородъ». Онъ и комнату себѣ нанялъ въ Новгородѣ, хотя скверную внутри, но зато на берегу Волхова, съ видомъ на Кремль и Софійскій соборъ, «самое прекрасное зданіе, какое я видѣлъ въ Россіи».

Дѣло собиранія народныхъ пѣсенъ нашло живой откликъ въ средѣ лучшихъ людей того времени: Пушкинъ прислалъ пѣсни изъ Псковской губерніи, Гоголь изъ разныхъ мѣстъ Россіи, Кольцовъ изъ Воронежа, Снѣгиревъ изъ Тверской и Костромской губерній, Шевыревъ изъ Саратовской губ., Поповъ изъ Рязанской губ., Кавелинъ изъ Тульской и Нижегородской, Вельтманъ изъ.Калужской, Даль изъ Пріуралья, Якушкинъ изъ разныхъ мѣстъ, Ознобишинъ свадебныя пѣсни изъ Псковской губ. Такимъ образомъ, собраніе Кирѣевскаго обнимало почти всѣ великорусскія губерніи и захватывало часть южныхъ, кромѣ того въ составъ его вошло значительное количество пѣсенъ бѣлорусскихъ. Кирѣевскій своимъ личнымъ трудомъ, или за плату изъ своихъ личныхъ средствъ при помощи мѣстныхъ силъ, собралъ и записалъ до 500 народныхъ пѣсенъ изъ бѣлорусскихъ областей: «отъ Чудскаго озера до Волыни и Сурожа (Крымъ), отъ Литовскаго Берестья до Вязьмы и подъ Можайскъ».

Еще въ 1833 г. пишетъ Петръ Васильевичъ поэту Языкову: «Знаешь ли ты, что готовящееся собраніе русскихъ пѣсенъ будетъ не только лучшая книга нашей литературы вообще, но что оно, если дойдетъ до свѣдѣнія иностранцевъ, въ должной степени, и будетъ ими понято, то должно ихъ ошеломить такъ, какъ они ошеломлены быть не ожидаютъ!» Далѣе онъ говоритъ, что «въ большей части западныхъ государствъ живая литература преданій почти изгладилась». Онъ перечисляетъ европейскіе сборники народныхъ пѣсенъ: Вальтеръ Скоттъ собралъ 77 №-овъ шотландскихъ пѣсенъ. Шведскихъ собрано и переведено на нѣмецкій языкъ 100 №-овъ. Датскій сборникъ не превосходитъ этого количества. Французскихъ пѣсенъ не существуетъ. Итальянскій бѣденъ въ поэтическомъ отношеніи и включаетъ 100 №-овъ; испанскихъ существуетъ два: въ одномъ 68 №-овъ, въ другомъ 80. Англія извѣстна своей бѣдностью и нѣмецкій сборникъ ничтоженъ. А «у насъ, если выбрать самоцвѣтныя каменья изъ всѣхъ нашихъ пѣсенниковъ, загроможденныхъ соромъ (а это, по моему мнѣнію, необходимо) то будетъ 2000!» Здѣсь онъ не считаетъ тѣ пѣсни, которыя ему привезетъ Пушкинъ, кромѣ доставленныхъ ему 40 номеровъ и другихъ изъ Рыльска отъ нѣкоего Якимова. Затѣмъ онъ сообщаетъ, что предисловіе къ сборнику обѣщано самимъ Пушкинымъ. Издать берется Смирдинъ на свои средства. Цыфры, указанныя выше соотвѣтствовали началу собиранія. Подъ конецъ жизни Петра Васильевича число нумеровъ увеличилось въ нѣсколько разъ.

Въ теченіе 25 лѣтъ П. В. неослабѣвающей любовью трудился надъ пѣснями. Этотъ трудъ сопровождалъ его всюду; онъ корпитъ надъ пѣснями и въ Симбирско.й деревнѣ Языкова, и на водахъ заграницею. А было отчего охладѣть! Самый способъ его работы: установленіе идеальнаго текста пѣсни съ подведеніемъ всѣхъ варіантовъ требовалъ неимовѣрной усидчивости и крайнѣ утомительнаго напряженія мысли: работа подвигалась черепашьимъ шагомъ. Добро бы еще онъ могъ, по мѣрѣ накопленія матеріала, безпрепятственно выпускать его на свѣтъ, но при тогдашнихъ цензурныхъ условіяхъ это оказалось невозможнымъ. Черезъ 12 лѣтъ послѣ перваго замысла о печатаніи, дѣло не подвинулось ни на пядь; въ 1844 году братъ Иванъ Васильевичъ писалъ ему изъ деревни въ Москву: «Если министръ будетъ въ Москвѣ, то тебѣ непременно надобно просить его о пѣсняхъ, хотя бы тебѣ къ этому времени не возвратили экземпляровъ изъ цензуры. Можетъ быть и не возвратятъ, но просить о пропускѣ это не помѣшаетъ. Главное на чемъ основываться это то, что пѣсни народныя, а что весь народъ поетъ, то не можетъ сдѣлаться тайной, и цензура въ этомъ случаѣ столь же сильна, сколько Перевозчиковъ надъ погодою. Уваровъ вѣрно это пойметъ, также и то, какую репутацію сдѣлаетъ себѣ въ Европѣ наша цензура, запретивъ народныя пѣсни, и еще старинныя. Это будетъ смѣхъ во всей Германіи... Лучше бы всего тебѣ самому повидаться съ Уваровымъ, а если не рѣшишься, то поговори съ Погодинымъ». Наконецъ, въ 1848 году, послѣ многихъ хлопотъ, удалось напечатать 55 духовныхъ стиховъ въ «Чтеніяхъ Общества исторіи и древности».

Къ этимъ «стихамъ» Кирѣевскій предпослалъ предисловіе: «Русскія пѣсни», говорилъ онъ здѣсь, «можно сравнить съ величественнымъ деревомъ, еще полнымъ силъ, и красоты, но уже срубленнымъ: безчисленныя вѣтви этого дерева еще покрыты свѣжей зеленью, его цвѣты и плоды еще благоухаютъ полнотою жизни, но уже нѣтъ новыхъ отпрысковъ, нѣтъ новыхъ завязей для новыхъ цвѣтовъ и плодовъ. А, между тѣмъ, прежніе цвѣты уже на нѣкоторыхъ вѣтвяхъ начинаютъ сохнуть. Уже много изъ прежнихъ листьевъ и цвѣтовъ начинаютъ облетать, или глохнуть подъ блѣдной зеленью паразитныхъ растеній».

Кирѣевскій объясняетъ, что въ его собраніе вошли только пѣсни старинныя, настоящія, тѣ на которыхъ сказалось вліяніе городской моды, исключены. Кромѣ того было напечатано еще въ Московскомъ Сборникѣ въ 1852 г. въ первомъ выпускѣ: четыре пѣсни и во второмъ выпускѣ двѣнадцать пѣсенъ. Т. обр., при жизни Кирѣевскаго свѣтъ увидѣли только всего 71 пѣсня изъ нѣсколькихъ тысячъ имъ собранныхъ. Какъ разъ послѣ 1848 г. очень усилилась строгость въ отношеніи печатанія памятниковъ народнаго творчества. «Великому печальнику за русскую землю», какъ называлъ Петра Васильевича Хомяковъ, не удалось завершить того дѣла, на которое онъ положилъ всѣ свои силы.

Послѣ его смерти его сотрудникъ Якушкинъ приступилъ къ разбору его бумагъ и замѣтилъ страшный недочетъ: «по крайней мѣрѣ двухъ, или трехъ стопъ бумаги, исписанной пѣснями, не оказалось. «Потомъ я узналъ, что сверхъ этой страшной потери», пишетъ Якушкинъ, «пропало еще множество бумагъ покойнаго Петра Васильевича, оставленныхъ въ Москвѣ». А потомъ Якушкинъ былъ оттертъ отъ этой работы, драгоцѣнное собраніе попало въ безконтрольное вѣдѣніе Безсонова и, если бы Кирѣевскій, пишетъ его біографъ Гершензонъ, «могъ, вставъ изъ гроба, увидѣть какъ издалъ Безсоновъ, онъ м. б. пожалѣлъ бы, что не все пропало».

Вотъ перечень содержанія этого сборника (1860-70): «Пѣсни собранныя». Первая часть. Вып. 1.
П. В. Кирѣевскимъ. Пѣсни былевыя. Время Владимірово. Вып. 1. «Илья Муромецъ» — богатырь-крестьянинъ.
Вып. 2. «Добрыня Никитичъ, богатырь бояринъ. Богатырь Алеша Поповичъ. Василій Казиміровичъ — богатырь дьякъ».
Вып. 3. Богатыри: Иванъ Гостиный сынъ, Иванъ Годиновичъ, Данило Ловчанинъ, Дунай Ивановичъ и др.
Вып. 4 (дополн.) Богатыри Илья Муромецъ, Никита Ивановичъ, Потокъ, Ставръ Годиновичъ, Соловей Будиміровичъ и др.
Вып. 5. «Новгородскія и Княжескія».
Вып. 6. «Пѣсни былевыя историческія: «Москва. Грозный царь Иванъ Васильевичъ».
Вып. 7. «Москва. Отъ Грознаго до Петра».
Вып. 8. «Русь Петровская. Государь царь Петръ Алексѣевичъ».
Вып. 9. «XVIII в. въ русскихъ историческихъ пѣсняхъ послѣ Петра I».
Вып. 10. «Нашъ вѣкъ въ русскихъ историческихъ пѣсняхъ».

Кромѣ того въ сборникѣ Безсонова: «Калики перехожіе» около одной пятой части взято изъ собранія Кирѣевскаго. И, какъ уже было сказано, въ концѣ прошлаго вѣка были обнаружены въ архивномъ шкафу Общества Любителей древности бытовыя народныя пѣсни собранныя Кирѣевскимъ, которыя вошли въ позднѣйшія изданія.

Народное творчество является не только цѣнностью для историка, изучающаго древній бытъ, или для поэта, какъ источникъ вдохновенія, но значеніе его, этого творчества, въ томъ, что въ немъ выявляется духъ народа.

Въ своихъ пѣсняхъ и былинахъ, разсыпая, подобно сверкающимъ драгоцѣннымъ камнямъ, свои эпитеты, какъ «красное солнце», «сине море», «мать сыра земля», онъ недаромъ назвалъ свою родину «Святой Русью», или «Свято-русской землей».

«И то, во что излился духъ», говоритъ проф. И. А. Ильинъ, «и человѣкъ, и картина и напѣвъ, и храмъ, и крѣпостная стѣна становится священнымъ и дорогимъ, какъ открывающійся мнѣ и намъ, нашему народу и нашей странѣ ликъ Самого Божества». И онъ продолжаетъ: «Родина есть нѣчто отъ духа и для духа. И тотъ, кто не живетъ духомъ, тотъ не будетъ имѣть Родины; и она останется для него навсегда темной загадкой и странной ненужностью. На безродность обреченъ тотъ, у котораго душа закрыта для Божественнаго, глуха и слѣпа. И если религія прежде всего призвана раскрыть души для божественнаго, то интернаціонализмъ безродныхъ душъ коренится прежде всего въ религіозномъ кризисѣ нашего времени».

Такъ точно мыслилъ и Петръ Васильевичъ Кирѣевскій, отдавшій свою жизнь служенію идеи Святой Руси.

Свои взгляды на историческое прошлое Россіи Кирѣевскій высказалъ въ печати единственный разъ въ 1845 году въ неоконченной статьѣ въ третьемъ выпускѣ «Москвитянина» подъ заглавіемъ «О древней русской исторіи», въ отвѣтъ на взволновавшую его статью Погодина — «Параллель русской исторіи съ исторіей западныхъ европейскихъ государствъ». Погодинъ развивалъ здѣсь модную тогда на Западѣ теорію (Тьерри, Гизо), которая выводила всѣ формы общественной и государственной жизни западныхъ народовъ изъ начальнаго факта: завоеванія. Исходя, какъ изъ нѣкой аксіомы, что норманскіе князья были пассивно призваны славянами, Погодинъ отсюда выводилъ, что древній славянинъ отличался покорностью и равнодушіемъ и что климатъ холодный дѣлалъ человѣка апатичнымъ и не заботящимся о дѣлахъ общественныхъ, поэтому славяне легко отреклись отъ вѣры отцовъ и приняли христіанство.

Такой хулы на предковъ Кирѣевскій не могъ снести. Онъ вѣрилъ и видѣлъ въ исторіи, что русскій человѣкъ именно и великъ между всѣми народами своей нравственной горячностью, безъ этой вѣры могъ ли онъ ждать обновленія родины?

На статью Кирѣевскаго Погодинъ возразилъ: «Вы отнимаете у нашего народа терпѣніе и смиреніе — двѣ высочайшія христіанскія добродѣтели». Но терпѣніе и смиреніе нельзя смѣшивать съ равнодушіемъ и апатіей. Погодинъ не понималъ сущности православной аскетики. «Если бы ваше изображеніе русскаго народа было вѣрно», говоритъ Кирѣевскій Погодину, «это былъ бы народъ лишенный всякой духовной силы, всякаго человѣческаго достоинства; изъ его среды никогда не могло бы выйти ничего великаго. Если бы онъ былъ таковъ въ первые два вѣка своихъ лѣтописныхъ воспоминаній, то всю послѣдующую исторію мы были бы должны признать за выдумку, потому что откуда бы взялась у него энергія и благородство? или они были привиты ему варяжскими князьями?» Далѣе Кирѣевскій приводитъ героическіе моменты изъ русской исторіи: отчаянное сопротивленіе татарскому нашествію, смутное время, 1812 годъ и борьбу за Православіе на Западѣ. Онъ говоритъ, что національный характеръ не мѣняется. Этого не понимали Шлецеръ и другіе нѣмецкіе изслѣдователи, которые изучали исторію по скуднымъ лѣтописнымъ свѣдѣніямъ безъ связи съ предыдущимъ и послѣдующимъ. Широко пользуясь аналогіями съ древнѣйшей исторіей чеховъ, поляковъ, сербовъ и хорватовъ и пр., Кирѣевскій рисуетъ яркую картину первобытнаго устройства Руси и показываетъ, что и до Рюрика были князья, существовало единство племени.

Среди нашихъ ученыхъ большинство составляютъ норманисты, признающіе первыхъ князей варягами. Этотъ взглядъ не раздѣлялъ великій Ломоносовъ, который былъ всевѣдущъ и геніаленъ не только въ области наукъ естественныхъ. По словамъ одного писателя: «Русская исторія, родившаяся на односторонней почвѣ византійскихъ хроникъ и воспитанная на еще болѣе тенденціозныхъ взглядахъ нѣмецкой исторической науки, должна черпать свѣдѣнія о древнѣйшихъ эпохахъ русской народной жизни въ богатомъ запасѣ восточныхъ историковъ и писателей, которые имѣли съ древними скифами и руссами гораздо больше общенія, нежели наши западные и многопозднѣйшіе сосѣди». По арабскимъ хроникамъ россы являлись смѣлымъ, воинственнымъ и предпріимчивымъ народомъ. ; Что же касается до «призванія князей», проф. Ключевскій, разсматривая эту легенду, говоритъ, что это не болѣе какъ «схематическая притча о происхожденіи государства, приспособленная къ пониманію дѣтей школьнаго возраста»... «Фактъ состоялъ изъ двухъ моментовъ», продолжаетъ онъ, «изъ наемнаго договора съ иноземцами о внѣшней оборонѣ и изъ насильственнаго захвата власти надъ туземцами». Этотъ «захватъ власти», если онъ и былъ, однако не оставилъ никакого отпечатка на культурѣ нашихъ предковъ. Проф. Рязановскій говорилъ недавно на одной изъ своихъ лекцій студентамъ Берклейскаго Университета, что изъ десяти тысячъ славянскихъ словъ, какія были въ оборотѣ въ Кіевской Руси, нашлось всего лишь шесть словъ скандинавскаго происхожденія. Это вполнѣ доказываетъ полное отсутствіе скандинавскаго воздѣйствія и вліянія на жизнь населенія Кіевской Руси.

И въ отношеніи принятія христіанства дѣло обстояло иначе, чѣмъ утверждалъ Погодинъ: если на югѣ оно было принято легко, благодаря продолжительнымъ сношеніямъ съ христіанскими странами, то, наоборотъ, въ Новгородской области Добрыня и Путята «крестили огнемъ и мечемъ», и язычество изживалось медленно. Такимъ образомъ, хотя изученіе русской исторіи въ тѣ времена и находилось, можно сказать, въ зачаточной стадіи, но Петръ Кирѣевскій своимъ свѣтлымъ умомъ и чистой душой прозрѣвалъ дальше своихъ современниковъ и пытался упорнымъ трудомъ научно обосновать свою вѣру.

Проф. П. Н. Милюковъ (человѣкъ діаметрально противоположныхъ взглядовъ съ Кирѣевскимъ) такъ говоритъ о достоинствѣ статьи П. В. Кирѣевскаго: «Въ литературѣ онъ, кромѣ нѣсколькихъ статей, выступилъ только съ одной значительной статьей въ «Москвитянинѣ» въ 1845 г., въ которой обнаружилъ хорошее знакомство съ древней исторіей и на основаніи этого знакомства положилъ первое основаніе теоріи патріархальнаго быта. Къ родовой теоріи западниковъ эта теорія стояла ближе, чѣмъ общинная теорія славянофиловъ.»

Братья Кирѣевскіе не примыкали всецѣло ни къ одному изъ существовавшихъ тогда идеологическихъ теченій. Объ этомъ свидѣтельствуетъ Герценъ: «Совершенной близости у него (И. В. Каго) не было ни съ его друзьями, ни съ нами... Возлѣ него стоялъ его братъ и другъ Петръ. Грустно, какъ будто слеза еще не обсохла, будто вчера постигло несчастье, появлялись оба брата на бесѣды и сходки».

Печаль эта понятна: ни тогда, ни послѣ Кирѣевскіе не были должнымъ образомъ поняты и оцѣнены. Они ждутъ до сихъ поръ своего безпристрастнаго изслѣдователя.

Оба брата горячо желали отмѣны крѣпостного права и необходимыхъ реформъ. Но сколь они чуждались лаическаго европейскаго либерализма, точно также осуждали они и возвращеніе ко всякимъ отжившимъ формамъ, называя такую искусственность «китайствомъ». Они жаждали духовнаго обновленія національной жизни. «Что такое національная жизнь?» спрашиваетъ Петръ Кирѣевскій, — «она, какъ и все живое, неуловима ни въ какія формулы. Преданіе нужно»... Преданіе же, какъ понималъ онъ, есть закрѣпленіе русской культуры и преображеніе ея духомъ Православія.

Сдѣлавъ попытку изложить въ краткихъ чертахъ идеологію Петра Кирѣевскаго, перейдемъ теперь къ его характеристикѣ, какъ человѣка и закончимъ его біографію.

Еще въ періодъ ихъ общей юности, Иванъ Кирѣевскій писалъ въ Москву роднымъ (1830) по пріѣздѣ своемъ въ Мюнхенъ о младшемъ братѣ, который, по его словамъ, «остался тотъ же глубокій, горячій, несокрушимо-одинокій, какимъ былъ и будетъ во всю жизнь». Эти слова показываютъ проникновенное пониманіе старшимъ братомъ внутренняго міра Петра Васильевича. Не менѣе вѣрны и другія слова его же, написанныя немного ранѣе изъ Берлина: «Сегодня рожденіе Петра: Какъ-то проведете вы этотъ день? Какъ грустно должно быть ему! Этотъ день долженъ быть для всѣхъ насъ святымъ: онъ далъ нашей семьѣ лучшее сокровище. Понимать его возвышаетъ душу»...

Дѣйствительно, Иванъ Васильевичъ много обязанъ младшему брату своимъ духовнымъ обновленіемъ. Одинъ изъ біографовъ братьевъ Кирѣевскихъ (В. Лясковскій) говоритъ такъ о совершившемся переворотѣ въ душѣ Ивана Васильевича: Этотъ «переворотъ слѣдуетъ назвать не обращеніемъ невѣрующаго, а скорѣе удовлетвореніемъ ищущаго. Рядомъ съ измѣненіемъ настроенія религіознаго, совершилось въ немъ и измѣненіе взглядовъ историческихъ. Надобно думать, что здѣсь вмѣстѣ съ Хомяковымъ и вѣроятно еще сильнѣе, чѣмъ онъ, дѣйствовалъ на Ивана Васильевича Кирѣевскаго его братъ Петръ Васильевичъ, съ которымъ они постоянно и горячо спорили. Такимъ образомъ, если старецъ Филаретъ оживилъ въ немъ вѣру, то Петру Васильевичу принадлежитъ честь научнаго переубѣжденія брата, которому онъ самъ отдавалъ преемущество передъ собою въ силѣ ума и дарованій»... Окончательный же духовный обликъ Ивана Васильевича сформировался подъ вліяніемъ Оптинскаго старца отца Макарія. Онъ созрѣлъ духовно и его богатѣйшая западно-философская эрудиція получила новое просвѣтленное освѣщеніе подъ дѣйствіемъ Боговдохновенныхъ святыхъ отцовъ. Какъ извѣстно, въ періодъ ихъ возмужалости — оба брата достигли полнаго единомыслія во всемъ. Петръ Васильевичъ ежегодно гостилъ у брата въ Долбинѣ, находившагося всего лишь въ 40 верстахъ отъ Оптиной Пустыни. Семья Кирѣевскихъ была въ непрерывномъ общеніи съ Оптиной и въ полномъ Духовномъ послушаніи старцу.

Кромѣ поѣздокъ въ Долбино, Петръ Васильевичъ навѣщалъ свою мать въ ея имѣніи «Петрищево» и бывалъ въ Москвѣ, гдѣ у него былъ свой небольшой домъ. Зимою въ Москвѣ встрѣчалась вся семья. «Домъ Авдотьи Петровны Елагиной, у Красныхъ воротъ,» пишетъ В. Лясковскій, «въ продолженіе нѣсколькихъ десятковъ лѣтъ былъ однимъ изъ умственныхъ центровъ Москвы и, быть можетъ, самымъ значительнымъ по числу и разнообразію посѣтителей, по совокупности умовъ и талантовъ. Если бъ начать выписывать всѣ имена, промелькнувшія за 30 лѣтъ въ Елагинской гостиной, то пришлось бы назвать все, что было въ Москвѣ даровитаго и просвѣщеннаго — весь цвѣтъ поэзіи и науки. Въ этомъ — незабвенная заслуга Авдотьи Петровны, умѣвшей собрать этотъ блестящій кругъ.

Время движется своимъ неудержимымъ ходомъ: умираютъ люди, блѣднѣютъ воспоминанія. Немногія страницы, написанныя живымъ перомъ очевидца, сохраняютъ намъ очерки и краски минувшаго. Разсказы о Елагинскихъ вечерахъ разбросаны въ запискахъ современниковъ; а одинъ изъ нихъ сохранилъ намъ и обликъ ея гостей: въ числѣ ихъ бывалъ талантливый портретистъ Эмануилъ Алекс. Дмитріевъ-Мамоновъ. Въ его рисункахъ, составляющихъ, такъ называемый Елагинскій альбомъ, оживаетъ передъ нами этотъ достопамятный вѣкъ, эти достопамятные люди. Вотъ одинъ изъ рисунковъ: Въ просторной комнатѣ у круглаго стола передъ диваномъ сидитъ Хомяковъ, еще молодой и бритый и, наклонившись что-то читаетъ вслухъ. Влѣво отъ него, спокойный и сосредоточенный Ив. Вас. Кирѣевскій слушаетъ, положивъ руку на столъ. Еще дальше виденъ затылокъ Панова и характерный профиль Валуева. У самаго края слѣва, отдѣленный перегородкой дивана, — полный Д. Н. Свербеевъ, въ жабо и въ очкахъ, засунувъ руки въ карманы, тоже внимательно слушаетъ — сочувствуя, но, очевидно, не вполнѣ соглашаясь. Вправо отъ Хомякова старикъ Елагинъ, съ трубкою въ большомъ креслѣ; Шевыревъ въ бесѣдѣ съ молодымъ Елагинымъ; а А. Н. Поповъ съ видомъ нѣкоторой нерѣшительности и рядомъ съ нимъ, у праваго края, Петръ Вас. Кирѣевскій — спокойно набивающій трубку, и около него огромный бульдогъ «Болвашка». Картина эта, какъ большинство Мамоновскихъ рисунковъ, немного каррикатурна, но чрезвычайно выразительна и живописна.»

Однако, если Петръ Васильевичъ ѣздилъ къ брату, или къ матери, или бывалъ въ Москвѣ, то бывалъ онъ всюду не на долго. Его постояннымъ мѣстопребываніемъ была его деревня «Кирѣевская Слободка» возлѣ г. Орла, гдѣ умеръ въ 1882 г. его отецъ. Это имѣніе досталось ему послѣ семейнаго раздѣла въ концѣ 1837 года. Производство этого раздѣла выпало на долю Петра Васильевича и стоило ему много силъ и заботъ. «Каковъ Петрикъ», пишетъ его сестра Марія Васильевна, «совсѣмъ дѣловой человѣкъ сдѣлался». Дѣйствительно, онъ, хотя и былъ съ одной стороны человѣкомъ «не отъ міра сего», но съ другой стороны свойственная ему исполнительность заставляла его дѣйствовать толково и аккуратно.

Такимъ онъ былъ и въ отношеніи собственныхъ дѣлъ. «Петръ Васильевичъ», пишетъ В. Лясковскій, «всей душей полюбилъ свою «Слободку». Съ первыхъ же лѣтъ своей одинокой деревенской жизни принялся онъ за разведеніе сада и лѣса. И теперь еще приносятъ плодъ его яблони и мелькаютъ въ березовыхъ перелѣскахъ съ любовью посаженныя имъ купы елокъ; вблизи дома еще качаетъ длинными вѣтвями одинъ изъ вырощенныхъ имъ грецкихъ орѣховъ... и цвѣтутъ его любимыя персидскія сирени...» (написано въ концѣ столѣтія). Но не одному саду посвящалъ свои заботы внимательный хозяинъ. Сохранилась небольшая его записка, на которой отмѣченъ счетъ всѣхъ растущихъ въ имѣніи деревьевъ, дубовъ и березъ — болѣе 20 тысячъ — съ подробнымъ указаніемъ въ какомъ логу сколько чего растетъ. А о хозяйственной порядливости Петра Васильевича говорятъ приходо-расходныя книги, которыя онъ велъ до копейки и до пуда хлѣба въ теченіе 20-ти лѣтъ.

Но въ тѣ времена вся сила и весь смыслъ хозяйства заключались не въ счетоводствѣ и не въ полеводствѣ, а въ живой связи съ крестьяниномъ, въ умѣніи разумно пользоваться его трудомъ, и въ искреннемъ желаніи въ свою очередь отдавать свой трудъ на пользу ему. Немногіе понимали эту задачу во всей ея широтѣ: въ числѣ этихъ немногихъ былъ Петръ Васильевичъ. Близкій къ народу съ дѣтства, онъ зналъ его, любилъ и привыкъ входить въ мелкія нужды крестьянъ. А въ голодный 1840 г. онъ роздалъ не только своимъ, но и чужимъ все содержимое своихъ амбаровъ.

Здѣсь — въ «Слободкѣ», Кирѣевскій ушелъ съ головой въ книжныя занятія. Это былъ трудъ, напоминающій трудъ одинокаго рудокопа, который по одному ему извѣстнымъ признакамъ отыскиваетъ золотоносную жилу. Точно груды земли, выброшенныя изъ глубины на поверхность лопатой, накоплялись цѣлыя корзины выписокъ и замѣтокъ — результатъ пристальнаго изученія и сличенія лѣтописей, актовъ, изслѣдованій. Накоплялись огромныя знанія, глазъ изощрялся видѣть въ подземной тьмѣ прошлаго, и, что главное, все явственнѣе обозначались предъ взоромъ основныя линіи этого прошлаго — строй національнаго русскаго духа, чего именно и искалъ Кирѣевскій. Онъ интуитивно зналъ этотъ строй въ его цѣлостной полнотѣ и любилъ его во всѣхъ его проявленіяхъ, но ему нужно было еще узнать его иначе — то есть сознательно, или научно, и показать его другимъ и заставить ихъ полюбить его, какъ онъ любилъ. Оттого онъ изучалъ лѣтописи и оттого собиралъ пѣсни, чтобы сохранить ихъ, чтобы познакомить съ ними русское общество,— именно съ этой двоякой цѣлью.

Не подлежитъ сомнѣнію, что въ результатѣ этихъ многолѣтнихъ розысковъ и размышленій, онъ выработалъ себѣ опредѣленный взглядъ на прошлое русскаго народа, то есть посвоему ретроспективно вывелъ это прошлое изъ основныхъ свойствъ русскаго національнаго духа. Но возстановить его мысль невозможно, потому что онъ откладывалъ изложеніе своихъ мыслей «въ связномъ видѣ. «Частью отъ свойства моихъ занятій», какъ объясняетъ онъ Кошелеву, «т. е. раскапыванія старины, причемъ нельзя ни шагу двинуться безъ тысячи справокъ и повѣрокъ и безъ ежеминутной борьбы съ цѣлой фалангой предшественниковъ, изувѣчившихъ и загрязнившихъ ее донельзя». Смерть его унесла рано — въ расцвѣтѣ умственныхъ и духовныхъ силъ и не было ему суждено довести до конца кропотливьгхъ трудовъ своей жизни... Петръ Васильевичъ говорилъ и писалъ на семи языкахъ. Въ его библіотекѣ (если считать славянскія нарѣчія) заключалось 16 языковъ. Ни на чемъ такъ не отпечатлѣлся характеръ Петра Васильевича, какъ на его библіотекѣ, которую онъ старательно собиралъ въ теченіе многихъ лѣтъ. Это огромное собраніе книгъ, болѣе всего историческихъ, тщательно подобранныхъ, заботливо переплетенныхъ, съ надписью почти на каждой бисернымъ почеркомъ: «П. Кирѣевскій», со множествомъ вложенныхъ въ нихъ листочковъ, исписанныхъ замѣчаніями (нигдѣ не надписанныхъ на поляхъ) — все это свидѣтельствуетъ о щепетильной точности, о любви къ порядку и изяществу, о неимовѣрной усидчивости и трудолюбіи ... «Своенародности подвижникъ просвѣщенный», какъ его назвалъ Языковъ, былъ дѣйствительнымъ подвижникомъ и не только въ своей работѣ. Тому, кто не читалъ его писемъ, невозможно дать представленіе объ удивительной простотѣ и скромности этого человѣка, о его врожденной, такъ сказать, самоотреченности. Ему самому ничего не нужно, — что случайно есть, то и хорошо. Мысль о личномъ счастьи, вѣроятно, никогда не приходила ему въ голову: онъ жилъ для другихъ и для дѣла своей совѣсти.

А онъ обладалъ богатыми задатками для радости и счастья, не только потому, что былъ умственно одаренъ, но потому, что сердце у него было горячее и нѣжное. Если онъ кого любилъ, то любилъ безраздѣльно. Такъ любилъ онъ прежде всего брата Ивана, мать, ея дѣтей отъ Елагина, слишкомъ любилъ, съ постоянной тревогой за нихъ. Онъ никогда не былъ женатъ, и не потому, что такъ случилось, а потому, что онъ такъ рѣшилъ. Онъ какъ-то писалъ брату: «Ты знаешь, что другихъ дѣтей, кромѣ твоихъ, я не хочу, и у меня не будетъ». Надо полагать, онъ боялся взять на себя крестъ новой любви, къ женѣ и дѣтямъ, потому что всякая любовь обходилась ему слишкомъ дорого... Такъ любилъ онъ и друзей. Еще въ молодые годы, сразу послѣ семейнаго раздѣла (1837) онъ увезъ изъ Симбирской деревни больного Языкова въ Москву, а оттуда заграницу и тамъ многіе мѣсяцы выхаживалъ его. Послѣ отъѣзда Кирѣевскаго, Языковъ писалъ о немъ: «Итакъ, годъ жизни пожертвовалъ онъ мнѣ, промѣнялъ сладостные труды ученаго на возню съ больнымъ, на хлопоты и заботы самыя прозаическія. За терпѣніе, которымъ онъ побѣждалъ скуку лазаретнаго странствованія и пребыванія со мной, за смиреніе, съ которымъ онъ переносилъ всѣ мои невзгоды и причуды; за тихость и мягкость нрава, за доброту сердца и возвышенность духа, которыми я умилялся въ минуты своихъ страданій и болѣзненной досадливости, за все чѣмъ онъ меня бодрилъ, укрѣплялъ и утѣшалъ, за все да вознаградитъ его Богъ Своею благостью».

И точно также ухаживалъ онъ за Титовымъ, захворавшимъ въ пути, и довозитъ его до Касселя, уклоняясь отъ своей дороги; няньчится съ Погодинымъ, когда была больна жена этого послѣдняго.

Но доброта Петра Васильевича простиралась и на совершенно чужихъ людей. 15 лѣтъ прожилъ въ Слободкѣ нѣкій землемѣръ, который попросился всего лишь перезимовать одну зиму. «А я», жалуется Кирѣевскій, «не нашелъ въ головѣ благовидной причины ему отказать; и именно теперь, когда я желалъ не видѣть ни одного человѣческаго лица!» Мало того, бѣдныя родственницы этого землемѣра заняли помѣщеніе въ Московскомъ его домѣ.

Впечатлѣніе, которое производилъ Петръ Васильевичъ на людей его знавшихъ, кто бы они ни были, — друзья, или политическіе противники, совершенно единодушны, всѣ находились подъ обаяніемъ его личности. И точно, не только Хомяковъ называлъ его «чудной и чистой душой», но и Герценъ преклонялся передъ его благородствомъ. Въ 1840 г. Герценъ писалъ о немъ: «странный, но замѣчательно умный и благородный человѣкъ». И еще въ 1855 г., когда они давно разошлись, и принадлежали къ враждебнымъ лагерямъ, Грановскій еще за нимъ, да за И. С. Аксаковымъ, признавалъ «живую душу и безкорыстное желаніе добра». Другой «врагъ» И. С. Тургеневъ, въ тѣ же поздніе годы, дружилъ съ Кирѣевскимъ: «На дняхъ я былъ въ Орлѣ», пишетъ онъ, «и оттуда ѣздилъ къ Петру Васильевичу Кирѣевскому и провелъ у него 3 часа. Это человѣкъ хрустальной чистоты и прозрачности — его нельзя не полюбить». Но еще больше выигрывалъ онъ, что рѣдко бываетъ при близкомъ знакомствѣ; тѣмъ людямъ, которые имѣли съ нимъ въ теченіе долгаго времени ежедневное общеніе, онъ внушалъ чувство близкое къ благоговѣнію, какъ это видно по воспоминаніямъ А. Марковича и П. И. Якушкина. Въ газетномъ некрологѣ К. Д. Кавелинъ писалъ о немъ: «Безупречная, высокая нравственная чистота, незлобивость сердца, безпримѣрное и неизмѣнное его прямодушіе и простота дѣлали этого замѣчательнаго человѣка образцомъ, достойнымъ всякаго подражанія, но которому подражать было очень трудно».

Съ внѣшней стороны Петръ Васильевичъ былъ простой степной помѣщикъ — съ усами, въ венгеркѣ, съ трубкой въ зубахъ и съ неотступно слѣдовавшимъ за нимъ всюду водолазомъ «Киперомъ», котораго крестьяне называли «Ктиторомъ». Онъ любилъ охоту и къ нему часто пріѣзжали московскіе друзья поохотиться. Надобно было поговорить съ нимъ, чтобы угадать ту громаду знаній, которая скрывалась за этой обыденной внѣшностью.

Онъ началъ серьезно хворать уже съ конца 40 г.г., а съ 1853 г. у него часто повторялись мучительные припадки какой-то болѣзни, которую врачи опредѣляли то какъ ревматизмъ, то какъ болѣзнь печени. Онъ переносилъ эти припадки одинъ въ своей Слободкѣ, иногда по долгу дожидаясь врача, безъ всякой мнительности, только досадуя каждый разъ на болѣзнь, какъ на помѣху, и огорчаясь, что она дѣлаетъ его «кислымъ», или «прѣснымъ». Роднымъ онъ въ это время писалъ трогательныя письма, въ которыхъ завѣрялъ, что говоритъ всю правду о своей болѣзни и умолялъ не безпокоиться. Его письма къ роднымъ вообще удивительно хороши, столько въ нихъ любви, нѣжности, доброты. Въ одномъ изъ нихъ къ матери есть такія строки (обращенныя къ Ек. Ив. Елагиной, женѣ его единоутробнаго брата Василія): «А это какъ же могло быть, чтобы я сердился, голубушка Катя? хотя уже давно ты ко мнѣ не писала, но я изъ этого не заключалъ, чтобы ты обо мнѣ забыла, а только ждалъ, что авось-либо дескать захочется и ей написать». Таковъ тонъ его писемъ.

11 іюня 1856 г. внезапно умеръ въ Петербургѣ И. В. Кирѣевскій. Этой потери Петръ не могъ перенести.

4 ноября въ «Петербургскихъ Вѣдомостяхъ» появился некрологъ, написанный Кавелинымъ: «25 октября въ

5 ч. утра скончался въ своей орловской деревнѣ П. В. Кирѣевскій, переживъ своего брата И. В. Каго лишь нѣсколькими мѣсяцами. Короткое письмо, изъ котораго заимствовано это печальное извѣстіе содержитъ немногія объ этомъ подробности: Петръ Васильевичъ умеръ съ горя отъ кончины брата, котораго нѣжно любилъ. Въ теченіе двухъ мѣсяцевъ и 4-хъ дней онъ страдалъ разлитіемъ желчи, страшно мучился отъ этой болѣзни и находился въ мрачномъ состояніи духа; но до конца всегдашняя, чрезвычайная кротость ему не измѣняла. Онъ умеръ въ совершенной памяти, съ полнымъ присутствіемъ ума; за минуту передъ смертью перекрестился и самъ сложилъ на груди руки, въ томъ положеніи, какъ складываютъ ихъ обыкновенно покойникамъ». Его послѣднія слова были: «Мнѣ очень хорошо». При немъ была мать, братья Елагины и др. Похоронили его въ Оптиной Пустыни, рядомъ съ братомъ.

Источник

0

30

http://forumfiles.ru/files/0019/93/b0/65595.jpg

Киреевский Пётр Васильевич. Фото с дагеротипа 1840-х гг.

0


Вы здесь » Декабристы » РОДСТВЕННОЕ ОКРУЖЕНИЕ ДЕКАБРИСТОВ » Киреевская-Елагина (Юшкова) Авдотья Петровна.