Декабристы

Информация о пользователе

Привет, Гость! Войдите или зарегистрируйтесь.


Вы здесь » Декабристы » ЛИТЕРАТУРА » Сергей Григорьев. Флейтщик Фалалей.


Сергей Григорьев. Флейтщик Фалалей.

Сообщений 1 страница 10 из 10

1

СЕРГЕЙ ГРИГОРЬЕВ
ФЛЕЙТЩИК ФАЛАЛЕЙ
Повесть о четырнадцатом декабря

1. ЧМОК
Император Александр Павлович любил слушать соловьев. Певцы весенних зорь редко гнездились в рощах на сумрачных берегах Ингерманландии. Весною прошлого года в зарослях сирени парка Царского Села поселилась соловьиная чета. Слушать пенье соловья в этот глухой уголок парка приходил Александр Павлович с супругой, в сопровождении всего двора и свиты. Сторожить соловьиное гнездо вокруг кустов были расставлены часовые. Соловьи уже высиживали птенцов. Часовым было строго приказано следить и не подпускать к месту, где витают соловьи, котов и кошек. Однажды, когда заря спешила сменить другую, дав ночи полчаса, часовой, внимая соловью, склонился на ружье и задремал. Вдруг послышался на дорожке скрип песка.Часовой встрепенулся. По тропинке, крадучись, шел в вязаном колпаке, шлафроке и спальных туфлях брат императора –Николай.
Часовой признал его, мигом взял ружье «на караул» и застыл. Проходя мимо солдата,
Николай Павлович посмотрел ему в лицо как будто сонными, пьяными глазами и промолвил:
– Мяу!..
Потом великий князь прошел в кусты сирени, побыл там недолго и возвратился. Часовой все еще стоял каменным истуканом, держа ружье «на караул»; Николай Павлович
кивнул ему весело головой и еще раз сказал:
– Мяу...
Часовой посмотрел ему вслед, взял ружье к ноге и перекрестился:
– Свят, свят, свят! Что это пригрезилось мне, что ли?
Нет: росистая трава с дорожки до кустов примята. По кустам, беспокойно чирикая, прыгают две серые птички. Часовой вынул из-за пазухи свисток и свистнул. Подбежал подчасок. Поднялась тревога. С гауптвахты прибежал патруль с разводящим. Часовой доложил:
– Братцы – вот беда! Кот приходил к кустам. Никак гнездо птичье разорил...
– Ко-от? Что же это он траву-то как примял?..
Солдат, испуганно дрожа, стоял на своем.
Посмотрели в кусты. Гнездо скинуто на землю. На траве скорлупки, растоптанные ногой.  По кустам испуганно мечутся две птички–владельцы разоренного гнезда.
Так и было доложено караульному начальнику. Солдат на допросе явно нес околесицу.
Признался, что «задремал на часах, и будто видит во сне, что к нему подходит «огромаднейший котина».
– Я, конечно, «на краул».
– Почему «конечно»? Кто тебя учил котам «на краул» делать?
– Ваше высокоблагородие, кот-то мне показался похож...
– На кого?
Солдат молчал. Всем подумалось, что он сам из озорства разорил соловьиное гнездо. Доложили коменданту. Солдату пригрозили палками. Он продолжал стоять на своем.
Вина его была, очевидно, не та, что он допустил к кустам кота‚–а та, что задремал,
стоя на часах.
Часовой был от гвардейского полка. Гвардией командовал Николай Павлович. Утром
ему доложили о случае:
– Фухтелей! – кратко ответил он и сам пришел на задний двор гауптвахты в определенный для экзекуции час. Привели виновного и сорвали с него мундир и рубаху. Солдат смотрел на великого князя и плакал, безмолвно умоляя о пощаде. Его поставили лицом к столбу и, связав у запястий руки, привязали их высоко над головой к столбу.
– Прикажете начать, ваше высочество? –  спросил распорядитель экзекуции, командир виновного.
– Начинай!– весело приказал Николай Павлович, поеживаясь от утренней свежести.
По бокам столба встали два унтер-офицера и обнажили шпаги. Забили барабаны. Капралы стали бить солдата плашмя фухтелями.
Брызнула кровь из спины. Солдат закричал и повис на руках. Барабаны заглушили его
вопли. Считая удары, офицер приговаривал:
– На кого кот похож? На кого кот похож?
Николай Павлович, подрыгивая стройными ногами, затянутыми в лосины, про себя тихонько вторил воплям солдата:
– Мяу! мя-я-ау! Мяу! Мяу!..
Экзекуция кончилась. Солдата уволокли. Столб был обрызган кровью... Николай Павлович пошел со двора гауптвахты легкой мягкою походкой, сам себя чувствуя котом.
Остановился под липами, поцеловал пальцы своей левой руки и пробормотал:
– Фора, фора*, Романов третий! Ей-богу, ты молодец, Чмок!
Весть о том, что соловьи погублены злодеем, в тот же день разнеслась по Царскому Селу.
Соловьи были всеми оплаканы. Против кошек воздвиглось гонение. Чувствительнее всех оплакивал соловьев историограф Николай Михайлович Карамзин. Он в то лето жил в «китайском домике» дворцового парка и предавался идиллическим занятиям, взращивая на грядках около домика майскую редьку и огурцы. Он был уже стар и потому, узнав о разорении соловьиного гнезда, горько плакал целый день и ронял слезы, роясь в своем маленьком огороде. Потом, когда созрели огурцы, историограф говорил за столом друзьям, вздыхая:
– Сии огурцы политы не токмо потом моим, но и слезами!
И смахивал слезу, готовую упасть в тарелку.
Печальное приключение солдата, не устерегшего соловьиного гнезда от котов, было немногим известно и скоро забыто.
Проговорился ли под хмельком о своем подвиге сам Николай Павлович, или осмелился донести о том наказанный солдат, – но истинная суть приключения стала известна в  гвардии. Молодые офицеры не любили великого князя. и говорили о случае с негодованием. История стала забываться за другими новостями. О песнях же соловья живо помнили и в это лето.
Нынешним летом Александр Павлович с семьей жил во дворце на Каменном Острову. На малой Невке стояла эскадра придворных кораблей: «Золотой фрегат» сверкал над голубой рекою позолоченной резьбой своей кормы. За ним стояли в ряд яхты: «Церера»,  «Паллада», «Нева», а у дворцовой пристани всегда наготове с гребцами от гвардейского экипажа находился «Голландский ботик». Все корабли были в полном снаряжении: походило на то, будто фамилия Романовых держит при себе эскадру для бегства морем за границу: в гвардии после возмущения в Семеновском полку было неспокойно;  происшествие 18-го октября 1820 года было тем разительнее, что возмущение солдат, от тягости возложенных на них трудов, началось с роты его императорского величества.
Вельможи, из желания быть ближе ко двору, в это лето тоже расселились на дачах по островам. Князь Василий Васильевич Долгоруков имел дачу на Аптекарском Острову.
В конце мая у князя был назначен праздник и бал в честь санкт-петербургского генерал-губернатора графа Милорадовича. Гвардейские полки после майского смотра уже ушли: пехота – в лагери, кавалерия – на траву. Поэтому приказ о наряде танцоров на бал был дан, главным образом, по гвардейскому и восьмому флотским экипажам: мичманы и гардемарины почитались справедливо лучшими танцорами в гвардии, – ибо в морском корпусе посещение кадетами танцкласса требовалось более строго, чем занятие навигационными науками. Надеялись, что бал удостоит посещением и Александр Павлович... Чтобы укрепить эту надежду, близкий к дому Долгоруких, мичман Беляев подал княгине Варваре Андреевне совет:
– Знаете ли, чем заманить государя, княгиня?
– Чем, мой дружок?
– Соловьем.
– Ах! Но, ведь, нет соловья, Саша! – простодушно ответила княгиня, не замечая, что Саша улыбается двусмысленно.
Княгиня однако тотчас вспомнила о летошней истории с соловьем и затуманилась, потом улыбнулась:
– Но ведь «наш ангел» приедет с котом?!
Беляев рассмеялся шутке княгини и ответил:
– Я ручаюсь, княгиня, достать вам такого соловья, что его не съест и кот. Это мальчик моего человека Осипа – флейтщик Фалалей. Разрешите вам его привести.
Княгиня согласилась. У Беляевых было всего два крепостных семейства, подаренные отцу их графом Разумовским. У графа Беляев был управителем имений. Своих рабов Беляевы после смерти отца отпустили на оброк: плотник Осип был устроен Сашей Беляевым в корабельную верфь нового адмиралтейства. Осипов Фалалей – учеником в музыкантскую команду гвардейского экипажа. Фалалей еще в семь лет в деревне передразнивал дроздов, малиновок и соловьев – и мог насвистать любую, только раз услышанную им от сестер Беляева, арию или песню. В музыкантской команде он сделан был тотчас флейтщиком. Когда роты гвардейского экипажа маршировали на разводах против Зимнего Дворца, то впереди рядов шли флейты и барабаны. Барабанщиками нарочно избирали самых бравых и рослых матросов за тем, чтобы еще забавнее были флейтщики – мальчики лет по десяти-
двенадцати: они выступали перед барабанами, лихо откинув влево, на высоте плеча, руку,
весело свистали мелодию марша на маленьких италийских флейтах – пиколо, что в переводе на русский и значит «мальчишка». Грозный рокот барабанов казался еще грозней, подчеркнутый мышиным писком флейт.
Фалалей был ростом с мышонка – глаза его черные блестели – он и смотрел мышонком.
Княгиня осталась от него в восторге; в белых широких панталонах, форменной курточке с двумя острыми фалдочками вроде ласточкина хвоста, поярковой морской шляпе, надетой лихо «с поля», Фалалей был похож на фарфоровую игрушку,– фарфоровых солдатиков и офицеров вместе с маркизами и пастушками у княгини на полке был целый строй.
По слову мичмана Фалалей достал свою дудочку и очень похоже просвистал соловьем, потом исполнил на флейте и модную песню:
Разве ждешь ты? Да кого же?
Не солдата ли певца?
Княгиня одарила Фалалея сластями и легкомысленно отдалась шутке, придуманной Беляевым. Сестра Беляева – очаровательная девушка, белокурая, с кудрями – прозванная
за то при дворе m-lle Blanche** – пользовалась благоволением Александра Павловича. Через нее во дворце узнали, что на Аптекарском Острову в даче князя Василия Васильевича Долгорукова слышали соловья...
Наступил вечер праздника. Гости съезжались. У дачной пристани останавливались
лодка за лодкой: ялики, вельботы, гички, ботики, высаживая нарядных гостей. По Каменноостровскому проспекту Петербургской стороны к княжеской даче мчались
коляски, запряженные цугом. В парке еще стучали молотки плотников и матросов:
слышалась дубинушка – поднимали и ставили сколоченный из бревен и досок высокий и широкий щит: на нем бенгальскими огнями при фейерверке загорится вензель и девиз
виновника торжества – графа Милорадовича.
Беляев выбрал для Фалалея место в самой глуши у забора, где была бузина, заросшая по  низу крапивой. Мичман строго наказал флейтщику сидеть тут, не вылезая и не выглядывая, и по временам свистать и щелкать соловьем.
– Неужто, барин, Александр Петрович, до зари сидеть?
– Сиди, пока я за тобой приду...
– Да тут, гляди, мокро...
– Сядь на камушек... Я тебе пирога принесу.
Фалалей сел на камушек. Барин ушел. Оркестр в ротонде вскоре заиграл встречу, должно быть, подъезжал генерал. В оркестре гвардейского экипажа было более ста инструментов – но сюда громовая их игра доносилась мягко. Фалалей тихонько подсвистывал музыке и подпевал:
Гром победы раздавайся,
веселися храбрый росс!..
Музыка смолкла. Стихли и последние удары топоров в саду. Фалалей выглянул через крапиву – деревья заслоняли все– и даль, и небо, и сколоченный плотниками щит.
– Отсюда и фиверка не увидишь, как начнут пускать...
Фалалей вздохнул. Присел на камушке и грустно засвистал... В траве прыгали лягушки. Большой крестовик начал ткать меж веток бузины и метелок высокой крапивы широкую свою ловчую ткань, словно загораживая флейтщику выход. Синий туман повис меж кустов, Фалалею скучно и немножко страшно: за забором ёж, что ли, роется в траве, шуршит. Летучая мышь овеяла лицо мальчика ветром крыльев и метнулась в тень. Флейтщик потихоньку выбрался из глуши, перебежал лужайку, огляделся: чисто разметенные, посыпанные желтым песком дорожки пусты: никого! Флейтщик перебежал еще раз и укрылся в густой рощице из кустов жимолости и сирени. Отсюда Фалалею виден над рекою весь щит с вензелями. По щиту цепко лазят матросы, проводя белые запальные шнуры к буквам. По бокам щита расставлены колеса, веера, ракетные станки. Через лужайку к даче и реке дорожки, – видно, если кто гулять пойдет.
– Самое соловьиное место! – решил Фалалей, примащиваясь в развилину куста... – Только, видать, что до соловья никому и дела нет... Пляшут. Потом ужинать начнут, вино пить. Ну, тогда разве кто вздумает перед фиверками прохладиться... Обещал в крапиву
барин пирожка принести – искать будет – ну, я отсюда увижу, как пойдет, перейму...
Вдали музыка заиграла экосез – любимый в то время петербургский танец... Фалалею послышался на дорожке смех и говор. Мальчик осторожно высунулся из куста. По дорожке шла, танцуя, пара: затянутый в гвардейский позолоченный мундир из белого
сукна молодой офицерик, высокий, стройный, легкий, в рыжеватых кудреватых волосах,
в ботфортах, он был похож на кота в сапогах; с ним в белом платье – флейтщик узнал издали тотчас барышню – это была m-lle Бланш. Фалалей спрятался в кусты и пустил соловьиную трель... Смолк, выглянул. Танцуя, пара приближалась. Кавалер что-то мурлыкал своей даме, Бланш рассмеялась... Вдруг музыка умолкла. И дама надула губки, хотела отнять руку, кавалер продолжал вытанцовывать ногами па.
– Ах, как жаль, что музыка прервалась! – воскликнула девушка...
Фалалей смотрел на них, не в силах оторваться: они ему показались в стеклянном сумраке белой ночи похожи на фарфоровых куколок, что стояли на полке у княгини.
Офицеру все еще не стоялось на месте. Он еще выделывал па по песку. Фалалей развеселился, поднес флейту к губам и, уловив такт, заиграл продолженье экосеза – пара в упоеньи танцем, повинуясь флейте, сделала еще несколько па. Потом вдруг офицерик встал как вкопанный и прислушался... Испуганный Фалалей смолк. Вспомнил, что ему наказано делать, и, не сводя глаз с офицера, защелкал соловьем. Лицо офицера вспыхнуло и потемнело. Напрасно Бланш старалась удержать его, вырвав свою руку, он кинулся в кусты, увидел Фалалея, крикнул:
– Чмок!
И ударил мальчика по лицу кулаком. Флейтщик упал. Офицерик схватил его за ухо и выволок из кустов... Из надорванного уха флейтщика сочилась кровь – и на белой перчатке офицера было тоже красное пятно...
Бланш в испуге закрыла ручками лицо. Но гнев ее кавалера сразу пропал, как и вспыхнул. Он подал даме руку, приказал мальчишке:
– Играй! – и сам встал в позицию.
Брызжа слезами, Фалалей начал из-за такта насвистывать мелодию танца и провожал глазами танцующую пару, пока она не скрылась на повороте тропинки. Тут Фалалей заревел, зажал ухо и задами побежал в ротонду «явиться» к капельмейстеру оркестра.
Бал между тем продолжался. Государя ожидали напрасно. Ботик стоял у пристани Каменного Дворца – там не было заметно никакого движения. Среди гостей говорили, что ожидания княгини напрасны – в эту весну Александр Павлович был совсем не тем, что в прошлую. «Едва ли после 18-го октября» его приманить слушать соловьев». 
Был поздний уже час. Дальше ждать не приходилось, и княгиня решила приступить к выполнению главной своей затеи.
Она предложила всем перейти в стеклянную галерею дачи. Все двинулись за ней. Ее вел под руку Милорадович. Он был в лосинах, при шпаге; под мундиром грудь колесом; в ленте и звезде; волосы были выкрашены и еще густы, щеки подрумянены и глаза масляные; сложение беззубого рта обличало, что граф – старик...
В галерее хозяйка внезапно предложила графу сыграть в «серсо». Игра эта состоит в том, что кавалер и дама перекидывают обруч, ловя его на палочки. В руках у княгини была палочка, а вместо обруча в руке – лавровый венок! Граф растерянно оглянулся, ожидая, что и ему подадут палочку для игры. Однако слуги с палкой не было видно. Смущенный генерал вынул из ножен шпагу и приготовился ловить. Венок полетел. Генерал, охнув, едва успел его поймать (ему пришлось для того согнуться) на кончик шпаги. Раздалось громкое «ура». Дамы рукоплескали. Оркестр грянул марш. Лакеи
выстроились с бокалами шампанского. Генерал, сделав вид растроганный, с лавровым венком в руке, кряхтя, склонил колено перед княгиней и, целуя ей руку, произнес:
– Как обманул бы я великодушное намерение княгини, если б уронил венок, которым вам угодно было меня увенчать!
Княгиня, улыбаясь, отвечала:
– Если б венок не попал на вашу шпагу, то, конечно, упал бы вам прямо на голову!
И снова раздались крики «ура», музыка, слуги двинулись с бокалами. Граф, чокаясь с княгиней, снова преклонил колено...
Не приняв бокалов, стояли в стороне стайкой мичманы гвардейского экипажа – Завалишин, Беляев 1-ый, Бодиско и гардемарины, окружая лейтенанта Арбузова...
Язвительно улыбаясь на графа, который с помощью услужливых гвардейцев, кряхтя, приподымался, Арбузов пробормотал:
– Старый фанфарон!
Гостей приглашали в сад, откуда ударила пушка, возвещая начало фейерверка. Зашипели и завертелись огненные колеса. Взлетали, рассыпаясь в небе цветными звездами, ракеты. Шутихи взвились космами игривых змей. Кроваво-красный вспыхнул на щите вензель... Запахло порохом и гарью. Отыскав брата, Бланш рассказала ему о том, как был открыт в кустах флейтщик Фалалей...
– Его высочество страшно разгневался. Мне стало страшно. Я боялась – он мальчишку убьет. Он простился со мной очень холодно и уехал на своей лодке тотчас. Ты не знаешь, почему он так рассердился?
– Кто же может знать причины его гнева? На него находит... Он такой же пакостник, как и Константин Павлович.
– Тише. Что ты говоришь... Я ему сказала, что это наш мальчик...
– Напрасно.
– Почему? Я ничего не понимаю...
Брат ее пожал плечами.
Сад опустел. Гости разъезжались. Флейтщик Фалалей вместе с другими мальчишками из оркестра и дворовыми лазили по щиту, отыскивая патроны, которые вовремя не воспламенились, и поджигали их, с визгом и криком разбегаясь от вспышек и взрывов. Наконец и оркестру и матросам скомандовали строиться и идти домой...
Солнце уже всходило. И когда, спеша домой, музыканты проходили мимо крепости, по ее шпилю, подобному вознесенному в небо мечу, сбегала алая струйка огня, напоминавшая кровь.
Проходя мостом, матросы и музыканты тихо говорили о тех, кто томился в равелинах и бастионах крепости: в казематы ее были заключены солдаты роты его величества старого Семеновского полка.
– Чудаки! – говорили матросы, – вышли на бунт босые, в рубашках...
– Так ведь ночью началось...
– Все равно – первым делом: стрелок бери ружье, гренадер – гранату.
– За то, что ль, сегодня Милорадовича прославляли, что семеновских на каторгу в Свеаборг отправил?
– За то самое, надо полагать.
В ряду с другими в Литовский замок, где квартировал гвардейский экипаж, шел и Фалалей.
Ухо у Фалалея распухло и болело, под глазом был синяк. Братишки флейтщика из оркестра подсмеивались и спрашивали, кто это ему устроил рвачку. Фалалей беззаботно улыбнулся:
– Кто ё знает: какой-то «Чмок».

* В начале ХХ века вместо криков «браво» артистов в театрах поощряли криками: «фора, фора!»
** Барышня Беляночка.

0

2

2. ФРЕГАТ «ПРОВОРНЫЙ»

Летом 1823 года гвардейский экипаж был назначен в заграничное плавание на фрегате «Проворный»; одним из младших офицеров на фрегат получил назначение мичман Александр Петрович Беляев. Нельзя сказать, чтобы этому назначению он весьма обрадовался. Мичман разнес на обе корки флейтщика Фалалея: тот, узнав, что барин уходит в морской поход, тотчас пришел к нему проситься на корабль.
– Смерть, барин, желается в море поплавать – а то нас восьмой экипаж совсем засмеял – вы, говорит, пехтура, круподеры, только носки тянуть и умеете в учебном шагу. А еще гвардейский экипаж!..
– Как же ты, Алька, моря не боишься? Ведь корабль-то потонуть может...
– Про наши корабли нам все известно. Братишки тоже говорят: лучше в море тонуть, чем такая жизнь, – однако раз нам самим плыть, так починим. Батюшка-то мой на что? Тяп да ляп – ан и вышел корабль. Возьмите, барин. Двух флейтщиков вам все равно брать... Похлопочите, Александр Петрович – уж очень на берегу муштра да чистота одолела.
Фалалей повторял мичману то, что ему пришлось слыхать в казарме: из-за того, кому идти в поход и кто останется в ротах, шел спор. Всем хотелось идти в море: опостылели  «осьмирядные» ученья в манеже, разводы и парады, бесконечная чистка амуниции.
Беляев обещал взять Фалалея в поход. Оркестр гвардейского экипажа оставался при флагманском корабле на Петергофском рейде. На фрегат брали только флейты и барабаны.
Фалалей пристыдил Беляева. Мичман сам был готов сказаться больным и тем избавиться от плаванья. Однажды ночью он напугал мичмана Бодиско, своего товарища по комнате в гостинице. Это была английская гостиница Стиварда в Кронштадте, где поместились офицеры, пока снаряжали фрегат. Беляев разбудил товарища диким криком в ночи…
– Что с тобой, проснись, – тормошил его Бодиско.
– Тонем, тонем! – кричал Беляев, барахтаясь в постели, как в волнах...
– Да проснись! Ты еще на сухом!..
Дико озираясь, мичман пробудился.
– Миша, дай скорее трубку... Знаешь, что мне приснилось: буря, наш фрегат разбился – и я тону... Смотри – еще на лбу холодный пот и сердце бьется...
– Выпей воды. Что же ты за моряк! Спишись в пехотный полк. Перейдешь штабс-капитаном... Впрочем, Саша, признаюсь тебе, плавание и меня пугает. Кто назначен на
фрегат? Алексей Егорович – герой, конечно, он с нашим экипажем сделал всю французскую кампанию – однако что он за моряк? Тоже и Лермонтов. Мы не в счет: что мы? По летам болтались в Маркизовой луже между Петербургом, Ораниенбаумом и Кронштадтом? Считай: только Алексей Петрович Лазарев сойдет за моряка, ну еще, может быть, Арбузов. Суди сам, друг, какими глазами на нас станут смотреть матросы? Какие мы для них начальники?!
– Это ничего. Учился же я фронту и ружейным приемам у матроса, как был назначен в экипаж. Будем учиться и плаванию у стариков... Меня не то страшит – а сам фрегат... Ведь это же развалина...
– Починим. Сами снаряжаем.
– Да, сами! А вспомни-ка, что было в прошлом году с Завалишиным, когда он снаряжал «Крейсер» в дальнее плавание? Чуть сам под суд не попал!..
– Ну, Дмитрий Иринархович человек горячий и высокоумный – еще в корпусе зейманом* себя почитал. Он везде заноза и задор.
– Да ведь кто его под суд тянул: воры.
– В адмиралтействе вор на воре сидит... А он вздумал здесь правду учредить. Кстати,  знаешь ли, кого я вчера застал у Недоброво? – Вадковского. Бедняга, приехал в Петербург тоже искать правды!..
Мичманам не спалось более, и они до утра проговорили о жалком состоянии, в каком находились армия и флот после победоносной войны. Имя Вадковского напомнило им, как, обманутый Бенкендорфом, посулившим именем государя семеновцам прощение, Вадковский согласился принять командование возмутившимся батальоном Семеновского полка – только затем, чтобы ввергнуть их в трюмы трех штильботов**. Полку был объявлен поход в Свеаборг. Ночью барки под осенним дождем прибыли на кронштадтский рейд. Солдаты были большей частью босы и в ветхих шинелях третьего срока. Обмокших и голодных людей не впустили в город, а поместили на фрегат «Память Евстафия». Фрегат стоял на рейде разоруженный, без окошек, без рам, без бортов, налитый водою. На нем Вадковский провел с своими солдатами шесть суток, пока кое-как, наспех вооружали три фрегата – из которых один был уже назначен на слом. До Свеаборга с попутным ветром хорошему судну – меньше суток ходу. Снаряженные для похода Семеновского полка в ссылку, фрегаты достигли крепости под морозным ветром, снегом и дождем, один – через пять суток, а остальные два – через двенадцать дней.
Вадковский у Недоброво так заключил грустную повесть своих невольных приключений:
– Если я счастливо доплыл до Свеаборга, я сие приписываю не попечению и не старанию начальников, но единственно провидению, избавившему от гибели суда, которые по ветхости своей нисколько не казались способными к дальнему пути...
Удалив с помощью Вадковского бунтующих солдат из столицы, Александр Павлович повелел и его предать суду; признав, что Вадковский во время семеновского бунта не оказал должного действия, суд приговорил его к «лишению чести, имени и живота».
А полковник Шварц? Его жестокому обращению Александр Павлович был обязан бунтом своей роты. Его, под угрозой бунта всей гвардии, Александр Павлович принужден был отставить от командования полком: иначе бы полковнику Вадковскому и не вывести из столицы восставшие батальоны. И что же? Он получил только другое назначение!
– И Вадковский ищет правды, – горько прибавил Бодиско. – У кого же?... у этого коварного и вероломного человека!.. Его все зовут «наш ангел», но в нем сидит не ангел, а дух злобы...
– Нельзя так судить людей, – возразил Беляев. – Вот и полковник Шварц. О его жестокости прокричали. А знаешь, что мне говорил о нем Муравьев-Апостол, Сергей Иванович? Шварц, по доверию к нему, ему и поручил тогда передачу семеновских солдат армейским офицерам. Сергей Иванович пришел к нему за последними приказаниями. Шварц взял его за руку, подвел к образу и говорит, а сам заплакал: «Как бог свят, я не виноват, что лишил Россию ее лучшего полка. Мне сказали, что это полк бунтовщиков, и я, дурак, этому поверил; я не стою последнего солдата этого полка»...
– Последнее, что он сказал, верно: конечно, не стоит! – горячо подхватил Бодиско.
– Но Шварц командует другим полком – а семеновцы гниют в казематах. Ты, Саша, чувствительный человек. А разве Александр Павлович не плачет? Разве не плачет Никс? Если бы из трех зол мне пришлось выбирать меньшее – я выбрал бы цесаревича Константина: по крайней мере, он не распускает слюни! он не станет ласково мурлыкать, подобно тигру, терзая жертву... Нет, друг мой: я заметил, что все жестокие люди чувствительны, все палачи – франты и все люди, грязные душой, опрятны до щепетильности... неужели же и ты таков?
– Что же остается? Отпустить до плеч кудри? Не бриться? Не чистить ногтей? Есть руками? И обтирать пальцы о скатерть?..
– Зачем же крайности, мой друг? Я боюсь только – не кроется ли за твоей чувствительностью тоже самая звериная жестокость... Впрочем – может быть, и нам она окажется нужна.
– Ах, что ты говоришь!
– Видишь ли, друг мой, что оказалось в России. Старая отрасль – кого ни возьми – чувствительны: и Милорадович льет слезы, когда его венчают лавровым венком, и Карамзин плачет над разоренным гнездышком... соловья...
– Я плакал тоже...
– Но когда? Когда ты узнал, кто это сделал?!
– Нет, когда я узнал, что сделали с тем часовым...
– Вот видишь, и наша отрасль плачет там, где надобен страстный гнев. Плачут старики, плачем мы, мальчики, ведь нам с тобой нет вместе сорока, а посредине двух отраслей зияет черная пустота. Все мужи уничтожены войной. Плакать ли остается нам, если история зовет нас заступить их места, шагнув из детства в возраст зрелый?! Для действия нужны люди прямые и пронзительные, как шпага... За чувствительностью, думаю я, кроется иль трусость, иль измена.
– Нет, я не изменю никогда!
– А что же твой сон? Признайся!
Беляев помолчал, потом доверчиво и искренне ответил:
– Да, признаюсь. Я думал сказаться больным и остаться на берегу...
– Ага, так! А подумал ли ты о тех своих подчиненных, которые рвутся на сей корабль, зная, что есть прямая опасность на нем погибнуть? Рвутся потому, что казарма и палки им нестерпимы!
– В Семеновском полку наши вывели палки, и однако...
– Есть вещи и похуже палок! В нашем экипаже больше, чем в иных местах, люди муштрой вытянуты, хуже чем на дыбе. Спать и то надо по форме. Вспомни: ночью приехал Михаил Павлович в казарму и, обходя спальни, кричал на тебя же: «Люди не умеют спать!» Это только оттого, что некоторые из людей во сне вольно разметались... Что же ты молчишь?
Беляев не ответил. Бодиско повернулся к стене и сказал:
– Спокойной ночи!
Но было уже утро. И послышались с разных сторон, проникая через окно в комнату, звуки барабанов, дудок и рожков, играющих зорю. Надо было вставать и, наскоро выпив кофе в столовой, бежать к той стенке порта, у которой снаряжается фрегат. Оттуда уж слышались тяпы топоров, вжиг пил и пение дубинушки: команда поднимала стеньги мачт. Мичманы шли к фрегату беглым шагом, Беляев говорил на ходу:
– В одном ты без сомненья прав – о н и  заботятся о чем? Что занимает Алексей Егоровича? М е д ь! Как можно больше м е д и! Почему? Медные части начистят, и в день смотра, если солнце, медь ослепительно сверкает – и тогда все прекрасно! А в трюм непрерывно сочится вода...
– Ну, император, приехав провожать фрегат, не встанет к помпе и не начнет качать... Это Алексей Егорыч знает.
– Что же делать нам? Ведь команда в океане обрушится при случае на нас?
– Милый друг, вспомни, что говорил Рылеев:
Свободный народ наш, деяньями славный,
издавна известный в далеких краях,
проступки несчастных отцов своенравно
не будет отмщать на детях...
– Еще как отомстит!
– Тогда нам нет другой дороги, как ринуться на этом утлом корабле в кипящий океан свободы. Если мы не достанем народу воли – он начнет отмщать проступки несчастных отцов на нас: ведь мы – дети злодеев!
Взбегая на трап фрегата, Бодиско замолчал. Беляев взглянул в лицо вестового у трапа, и ему показалось, что в глазах матроса злая усмешка. С юта слышался крик капитана Алексея Егоровича. Мало понимая дело снаряжения, или, вернее, ничего в нем не понимая, капитан 2-го ранга Титов взял на себя обязанность всех ежедневно распекать и торопил с окраской, осмолкой, олифленьем и чисткой внешности корабля, когда еще не был уставлен на места и такелаж.
Мичманов он встретил криком:
– Хорошо, судари мои! Хороший пример вы подаете людям! Я, старик – и уж на своем месте, а они изволят до зари почивать в своих аглицких кроватках в лучшем аглицком отеле... Каков был кофий, судари? Хорошо ли подали сухари? Не обеспокоили ль мы вас излишне стуком, судари мои? Я, старик – не сплю, судари мои!..
Сопровождавший Титова в осмотре работ лейтенант Арбузов с угрюмой резкостью, но добродушно, сказал:
– Старикам не спится, Алексей Егорович: беды нет, что мальчики опоздали на пять минут– видите, работы идут полным ходом... Бодиско и Беляев отдали все распоряженья с вечера...
– Ах, вот что: с вечера? Так. Где же конопатчики, сударь мой? – набросился Титов на Бодиско.– Что я вам приказал вчера, мичман?
Бодиско побледнел и вытянулся; окинув взглядом палубу, он увидел, что конопатчиков на палубе точно нет, а вчера Алексей Егорович приказал «пройти в чистую» палубные швы, залить варом и «продрать песком» – чтобы палуба блестела, как паркет.
– Чтобы, судари мои, на палубе танцевать можно было!
Арбузов указал мичману Бодиско глазами вниз.
– Конопатчики, Алексей Егорович, работают внизу в крюйт-камере.
Работами в трюме заведовал мичман Беляев. Титов опрокинулся на него:
– Что-с? Конопатчики у вас? Что за экстра, сударь мой!..
Арбузов показал рукой за спиной Титова, будто бьет по долоту княнкой... Беляев понял, что конопатчиков снял с палубы для экстренной работы Арбузов, и ответил:
– Алексей Егорович! Вы напрасно горячитесь,– конопатчики пробивают пазы изнутри в трюмной переборке; вы знаете, что течь...
– Что-с?! – завопил Титов и, замахав руками, зашипел: – Что вы кричите, мичман, как вы смели повысить голос?!
– Нет, я говорю тихо, Алексей Егорович, а кричите вы... А матросы слушают.
– Молчать, сударь, молчать! Мальчишка! Я вам не Алексей Егорыч, а ваше высокородие. Где вы слышали, лейтенант, чтобы корабли конопатили при течи изнутри? – повернулся Титов к Арбузову.
Тот ответил по-прежнему угрюмо и добродушно:
– Что же нам остается делать? Надо принимать порох, а в крюйт-камере – плесень  и мокрицы. В док ввести нет времени; камели сгорели прошлым летом, хуже сказать, их сожгли.
– Тише, тише! Что вы при людях говорите!..
Алексей Егорович увлек офицеров своих на шканцы, где, несмотря на полный ералаш на корабле, был поднят флаг и стоял у него часовой.
Арбузов набрался решимости выговорить командиру фрегата все разом:
– Напрасно вы кипятитесь, капитан. Знаем, что смеху подобно – затыкать течь изнутри. Да что делать? Хуже будет, если в день высочайшего смотра вся команда будет стоять на помпах и отливать воду из трюма. Или приплюхаем в Англию – и прямо в док: срам! А палубу еще сорок раз замарают. Поверьте – придет время, все будет сиять и сверкать... Или прямо скажите государю: не можем в океан идти!
– Голубчик! не сердитесь на старика. Что же мне делать, если Алексей Петрович все танцует на балах... Не обижайтесь, что скажу: ведь из всех старых офицеров – он только один и есть из нас моряк. Что я понимаю? А сердце у меня болит!
*Ящики, которые подводят под корабль, чтобы обнажить подводные части.
Командир фрегата был готов плакать и, вынув платок, высморкался. Он был вовсе еще не стар – но занял эту манеру у маститых военных вождей: переходить от яростного гнева прямо к слезам бессилия – и тем искать сочувствия и сожаленья у молодых людей... Лейтенант и мичманы смотрели в лицо командира сурово. Арбузов сказал:
– Если вы, капитан, плачете, что остается делать нам?
Титов махнул рукой и пошел прочь с корабля.
Между тем, работы шли своим чередом. Матросы знали состояние фрегата не хуже, наверное, чем командиры – и работали с плотниками и мастеровыми адмиралтейства, непрерывно от зари до зари – но не затем, что надо было успеть к назначенному дню высочайшего смотра: они знали, что вверяют утлому судну свою жизнь, и работали, жизнь спасая. Офицеры корабля разделились на две неравных половины. Первый лейтенант Лермонтов держал руку командира и отрывал мастеровых для показных работ, для лоска и блеска, к ним пристал назначенный в плавание лицеист Воронихин, пожелавший вступить на морскую службу. Младшие офицеры с лейтенантом Арбузовым стояли за работы внизу. Второй лейтенант Лазарев был «не в тех, не в сех» – соглашался то с той, то с другой стороной, уклонялся от работ, и веселился на зависть мичманов. Пропадал в Петербурге по неделям – и ему это прощали, зная, что только он один способен из всей кают-компании водить в море корабль... Команда отлынивала от опостылевшей и в казарме «чистоты», однако, когда были окончены все существенные работы в палубах и трюмах, уставлен бегучий и стоячий такелаж, прилажены паруса и погружены припасы, – нашлось время и для «чистоты»: ко дню смотра фрегат «Проворный» вытянулся на рейд, блистая начищенной медью, сверкая новой окраской, а палуба, «продранная с песком» не один раз, точно напоминала паркет танцевальной залы. Ночная вахта посменно «кланялась» на помпах, – что внушало всем тревогу, начиная с командира и кончая последним юнгой. Был только один вполне беспечный и счастливый человек на фрегате, это – флейтщик Фалалей. Когда окончательно решилось, что его возьмут в плавание, и ему об этом сказал Беляев, Фалалею словно игрушку подарили: глаза Фалалея сияли, рассыпая такие же искры света, как отполированный нактоуз***. Георгиевские ленты на шапке Фалалея веяли веселей, чем вымпелы на флагштоке. А когда вечером с церемонией спускали флаг, Фалалей важно и сосредоточенно выдувал под барабан на своей дудочке молитвенные звуки... Фалалею придавало важности еще то, что вместо двух флейтщиков на корабль дали одного. Его!
Приблизился и настал день смотра. Рангоут корабля вытянут по ниточке. Эскадра расцветилась флагами. В назначенный час из Петергофа показался императорский катер. Команда выстроилась по бортам – и если бы шаловливый ветерок не играл лентами матросских шапок – то строй живых матросов показался бы вырезанным из одного куска. На фланге – два барабана и флейтщик Фалалей. Мичман Беляев был в числе фалгребных офицеров у правого трапа****. На катере поднят штандарт. Загремели пушки с крепости, с кораблей эскадры. На «Золотом фрегате» по борту стоят придворные в шитых золотом мундирах и дамы. Играет музыка. Катер причалил к трапу. Александр Павлович с великими князьями поднялся на борт корабля. Забили барабаны и заиграла флейта Фалалея...
Вдруг губы Фалалея задрожали, и флейта помимо воли флейтщика издала жалобный писк. Вслед за государем, в зеленом мундире, украшенном золотыми листьями дуба, шел Ч м о к, – Фалалей узнал его. Губы Фалалея побелели. Барабаны рокотали. Флейта замолчала. Кто-то толкнул флейтщика в затылок, но Фалалей и не заметил, провожая «Чмока» злым взором...
Проходя мимо, «Чмок» не остановил на маленьком музыканте рассеянного взгляда.
– Ты что же это, пащенок? – прикрикнул тихо, но грозно, на Фалалея Лермонтов, когда гости скрылись за дверями кают-компании.
– Виноват, ваше высокородие, я на Чмока засмотрелся.
– Что?
– Чмок, говорю.
– Чмок?!
– Чмок. В зеленом-то мундире с листьями. Он мне летось рожу расквасил и ухо оторвал.
– Да ты знаешь ли кто?.. – прошипел, бледнея, Лермонтов. – Молчи! Молчи!..
Фалалей в испуге замолчал. Матросы стояли во фронте «ружья к ноге».
Никто при разговоре Фалалея с лейтенантом не усмехнулся – лица каменные и железная стойка, – ветер играет ленточками шапок и вымпелами фрегата: ветер попутный...
В кают-компании Александр Павлович поднял бокал и пожелал фрегату счастливого
плавания. Обойдя фрегат, он простился, и гости вслед ему сошли по трапу в катер. Матросы побежали по вантам. «Ура!» Барабаны грозно рокотали, и заливалась флейта Фалалея.

*Зейман– почетное звание ученого моряка со времени Петра Великого.
**Барки речные для перегрузки из морских судов в береговые склады.
***Медный колпак над компасом.
**** Фалгребы – поручни из веревок, обшитых сукном, за которые держатся, взбираясь на корабль по лесенке трапа. Трап с правого борта – для почетных гостей.

0

3

3. СВОБОДНАЯ СТИХИЯ

– Когда пойдем? – спрашивали боцмана молодые матросы с «Проворного».
– Когда командир прикажет вынуть якорь.
– А когда он прикажет?`
– Думаю, что так: когда Алексея Петровича вахта придет. А другой и развернуть фрегат не сумеет. Осрамимся на весь рейд.
И точно, в вахту Лазарева к вечеру раздалась команда:
– Свистать всех наверх!
Заиграли дудки боцманов. Из палубы в палубу – крик:
– Пошел все наверх!..
Весь экипаж «Проворного» высыпал на верхнюю палубу. Марсовые побежали по вантам. Распустились паруса.
– Вынимай якорь.
– Есть: «вынимай якорь!»...
В шпиль вложили вымбовки, и на вымбовку встало по пятку – всего тридцать человек. Ударили барабаны, свистнула флейта Фалалея и затопали босые ноги по звонкой деке.
– Встань на вымбовку! Пошел! Эй, пошел! Пошел! Пошел...
Цепь медленно навивалась на барабан и свивалась с него, гремя по палубе. Юнги подхватывали мокрую цепь железными крючьями и укладывали ее правильными кругами, чтобы потом, когда отдадут якорь, цепь не заело в клюзе...
Фалалей лихо подсвистывал барабану.
Якорь плотно залег в грунт – и шпиль вращался все медленней. С лиц матросов катился пот. От натуги лица потемнели, и выкатились глаза, налившись кровью.
Флейтщик, переводя взгляд с одного лица на другое в хороводе, замедлил такты марша... Весь напрягаясь, Фалалей хотел бы свистом флейты помочь вращению шпиля – на мгновение флейтщику почудилось, что не матросы, а звуки флейты и рокот барабана вырывают якорь из грунта.
Беляев, опираясь на бугшприт, смотрел через борт на якорную цепь: она была вертикальна и натянулась, как струна.
– Эй, Фалалей! играй веселей! – крикнул мичман, отбивая такт ногою.
Флейта засвистала весело и бойко. Вдруг якорь вырвался из грунта – и в тот же миг фрегат покатился, развернулись шумно паруса. И, повернув на рейде гордой пышной птицей, «Проворный» наполнил ветром крылья. Под водорезом запела вода, смывая с якоря глину. За фрегатом белая пелена кильватера. Пушки «Проворного» гремят, прощаясь с адмиралом. С борта флагманского корабля вылетают, мерно чередуясь, крупные белые облачка – и гул ответного салюта провожает бег фрегата... Впереди солнце клонится в огненный туман над морем. За кормою в синей мгле пропал Кронштадт. Матросов свистят к чарке. Офицеры сходят в кают-компанию. Вестовые с бутылками на подносах. Пробки выстрелили в потолок. Запенилось вино в бокалах. Командир сказал:
– Господа! Позвольте провозгласить первый тост за нашего...
Кто-то кашлянул. Командир подозрительно оглядел вдруг охмуревших офицеров и выслал вон вестовых. Матросы вышли.
– Господа! – опять начал Титов. – Поднимем бокалы за нашего обожаемого государя...
Кто-то крикнул – ура. Трое поставили бокалы на подносы, не коснувшись их губами.
Командир огорченно покачал головой:
– Ах, господа, господа! Вот. Я так и знал. Хорошо, что вовремя спохватился. Что же это такое, господа? Вы погубите меня и себя...
– Мы в море, Алексей Егорыч! Здесь нет полиции!
– Нехорошо, мичман Бодиско! Вот, господа –вы видели все: я пью здоровье государя.  Ура!...
Командир выпил бокал до дна и, вздохнув, сказал:
– Ну, что же – выпьем за милых сердцу?
– Ура!
Все подняли дружно бокалы...
Потом командир пожелал офицерам счастливого плавания, и позванные в кают-компанию вестовые откупорили еще вина...
Пили все – охмелели порознь. К концу обеда на одном конце стола громко пели:
Где прежде процветала Троянская столица,
там в наши времена посеяна пшеница.
Где прежде в Капитолии венчалися цари,
там в наши времена живут пономари.
А мичман Беляев, расплескивая вино, декламировал стихи:
Не тот отчизны верный сын,
не тот в стране самодержавья
царю полезный гражданин,
кто раб презренного тщеславья...
– Что это качает? Шторм? – вдруг изумился он, чувствуя, что пол будто отступает у него под ногами.
Мичман ищет опоры. Чья-то крепкая рука его схватывает и ведет.
– Ваше высокоблагородие, тут порожек, не оступитесь...
– Что? Ты думаешь, я пьян?
– Не извольте, ваше высокоблагородие, беспокоить себя: мы тоже выпили малость...
Поставьте ножку, так вот – т р а п... Не хватайтесь ручками за леер – я и так вас доведу...
– Постой. Дай мне досказать...
– Досказывайте, ваше высокоблагородие.
– Слушай! Не тот в стране самодержавья царю полезный гражданин, кто раб... Понимаешь, не тот...
– Понимаем. Не тот.
– А кто же?
– Кто, ваше высокоблагородие? Не можем знать.
– Тот, кто с сильными, понимаешь? – с сильными в борьбе, за край родной иль за свободу, забывши вовсе о себе, готов всем жертвовать народу! Против тиранов мощных тверд, он будет и в цепях свободен!..
Перед собой Беляев внезапно увидал угрюмое лицо Арбузова и закричал:
– Арбузов! Свергнем тирана! Ура – свобода!.
– Голубчик! Ты пьян. Степанов, веди мичмана на койку...
– Слушаюсь, ваше высокоблагородие. Я их и веду, а они за все ручками хватаются...
Пойдем, пойдем...
– Нет, погоди! Свергнем тирана?
– Свергнем, свергнем, ваше высокоблагородие, ты только иди, не упирайся.
– Поцелуй меня. Я вовсе не пьян. Я знаю, что все люди братья во свободе... Вытри усы, подлец, от тебя разит сивухой. Ну, вот так. Еще раз. Теперь я спать. Снимай сапоги…
– Да погоди – еще не пришли... Не садись, ваше высокоблагородие, на пушку...
– Пушка? В самом деле. Странно! Кто это меня зовет?..
Откуда-то из поднебесья слышался звонкий и далекий голос:
– Александр Петро-о-вич!
Беляев поднимает кверху голову и видит в синем сумраке налитые ветром паруса...
– Кто меня кличет?
– Это я, Фалалей!..
– Где ты?
– На салинге сижу!..
– Зачем ты туда, поросенок, залез? Слезай сейчас же...
– Никак нет! Три часа приказали сидеть за наказанье... Любота!..
– Что! За что?
– А на смотру-то, – кричал сверху Фалалей на весь морской простор, – я как увидал, «Чмок» идет, у меня губы засохли – играть не могу. А это не «Чмок», а Николай Павлыч –  ну, меня и послали на салинг... Да вы не извольте беспокоиться: хоть и страховито, качает, зато отсюда видать все...
– Что видать?
– Все видать...
– Что?
– Воду видать.
– Еще что?
– Больше ничего! Я верхом сижу. На клотик бы залез, да там не за что держаться...
– Держись крепче. Арбузов!
– Иди спать.
– Нет, погоди, Арбузов. Это тиранство – малютку посылать на салинг. Кто смеет посылать моего человека на салинг?
– Он не твой «человек», а матрос...
– Ах, вот как?.. Что это такое?!.
– Койка ваше высокоблагородие... Дозвольте снять сапожки.... Почивайте на доброе здоровье.
Мичман Беляев погрузился в мягкие волны пьяного забытья, а потом уснул... И будто
сейчас же услыхал голос вестового.
– Ваше высокоблагородие, просыпайтесь. На вахту... Ваше высокоблагородие... Вахта. Вставайте... Вставай, будет дрыхнуть...
– Что?
– Ваша вахта, ваше высокоблагородие, извольте вставать... Вот сапожки...
Одевшись, Беляев вышел наверх. Ночь была темная. Тучи застилали все небо. Ветер свежий. Море шумело. Качало. Снасти поскрипывали, их скрипу снизу отвечало жуткое кряхтенье корпуса фрегата – так кряхтит в осеннюю непогодь старый деревянный дом среди безбрежного океана полей и лесов.
У рулевого колеса стояли двое штурвальных. Их обветренные лица были освещены светом от лампы в нактоузе и показались Беляеву высеченными из камня. Из тьмы иногда слышался голос лейтенанта:
– Право руля!
Штурвальный отвечал:
– Есть право руля...
– Так держать!
– Есть так держать...
Берега были недалеко – но море казалось безбрежным. Сердце мичмана щемила грусть.
Он подумал, что это от вина:
– Фу! Ведь я сегодня напился. Клянусь – это в первый и в последний раз.
«Проворный» бежал вперед под всеми парусами. Плавание было все время счастливо. Фрегат по большей части нес все марселя, а иногда ставили и брамселя** – только у острова Эланда фрегат попал в хвост урагана. И словно на грех, Лазарев был нездоров и не выходил на верх. Шквал этот едва не погубил фрегата. Шли ровным ветром под брамселями. Одним курсом с «Проворным» шло купеческое судно. На горизонте обозначилась вдруг черной полосою туча, – вскоре она приобрела желтоватый отблеск.
Командовал вахтой Арбузов. Увидев, что «купец» послал людей по вантам и убрал все паруса, оставив только стаксель***, и Арбузов приказал убавить парусов. Туча налетела с непонятной быстротой. Море разом закипело. Просвистали «всех наверх», чтобы убрать паруса. Но было поздно. Шквал налетел. «Марса-фалы отдай!» – скомандовал Арбузов, чтобы уронить паруса, но реи не подаются... Фрегат с грохотом повалился на бок так быстро, что никто не мог устоять на ногах, пушки правого борта хлебнули медной пастью воды...
Фалалей вместе с марсовыми, когда скомандовали «всех наверх», забрался на рею формарселя и лежал, упираясь ногами в нок на рарусе, за ветром. Надутый ветром парус был тверд и сверху сбегал к палубе крутой горой: «вот бы прокатиться», – подумал Фалалей. Сосед Фалалея, старый матрос, вынул нож. И Фалалей тоже, хотя не знал зачем.
Все марсовые лежали на парусе, держась левой рукой за нок, с ножами в руке. Сквозь скрип снастей и грохот бури послышалась команда:
– Прорезать формарсель...
– Есть прорезать!
Фалалей взглянул на соседа и сделал то же, что и он: вонзил нож в парус и отпустил левую руку... Парус лопнул под ножом коркой спелого арбуза, и Фалалей скатился на палубу по торе формарселя, прорезав в нем сверху донизу щель. Ветер вырвался из пазухи формарселя и фрегат поднялся. Формарсель, обращенный в ленты, бился и хлестал о ванты.
– Поворот к ветру!
– Есть к ветру...
«Проворный» уцелел. Мгла рассеялась. Купеческое судно послало опять людей по вантам, и они спокойно и не торопясь начали ставить все паруса... Шквал прошел. Удар ветра был так силен, что течь в трюме усилилась.
С этой поры командиром фрегата овладел такой страх, что он, несмотря на самый благоприятный ветер, всегда приказывал к вечеру убирать все паруса, кроме марселей – да и на них приказывал брать рифы****.
Офицеры роптали – потому что это замедляло ход фрегата. Зато матросы были довольны – потому что при такой оснастке ночной вахте было меньше работы – а то надо было стоять еще на помпах, откачивая воду из расшатанного шквалом корпуса фрегата.
Промелькнули берега Ютландии. В Немецком море в первый раз увидели китов. На горизонте встали скалы Норвегии. «Проворный» вышел в открытый океан. Ветер засвистел и, наконец, превратился в бурю. Фрегат скрипел и стонал во всех своих суставах. Когда буря улеглась, туманным облаком открылась Исландия, к великому удовольствию командира: Исландия была назначена целью похода... Титову доложили:
– Алексей Егорыч, берег! Исландия!
– Ну, слава богу, теперь назад...
– Как назад?
– Очень просто, судари мои: домой...
– Позвольте! А как же гейзеры, вулканы? Зачем нас снабжали всеми этими книгами?
Мичман Бодиско показывал командиру книги об Исландии – с картинками бьющих в поднебесье природных фонтанов...
– Гейзеры-то, гейзеры – я, судари мои, полагаете – сих книжек не смотрел? Извольте сами прочитать, вот тут напечатано, что сталось с кораблем при входе в порт Рейкиавик: он, судари мои, погиб от извержения подводного вулкана... Нет, нет! Довольно нас около Эланда тряхнуло. Еще подводные вулканы! Я долг свой перед государем исполню: верну фрегат на рейд в сохранности – вот, скажу, берите себе это корыто старое. Да-с! Спрячьте книжки. Берег виден? Исландия? Домой. Вот мой приказ...
– Но позвольте, Алексей Егорович: ведь государь, прощаясь, приказал нам привезти произведений Исландской земли...
– Сударь мой! Никаких произведений. Я все книжки проглядел: ничего, кроме исландского моху, здесь нет. Я не настолько оглупел, чтобы в Кронштадт моху привезти. Довольно у нас и своего! Потом, знаете, не дай бог, айсберги; то огнедышащие горы под водой, то лед, нет, от такой земли подальше!
– Итак, в порт мы не зайдем?
– Нет. Домой...
Но настал штиль. Поверхность океана была зеркальна. Ночи еще прозрачны и свежи,  солнце едва скрывалось за чертою вод, чтобы, окунувшись в океан, тотчас подняться. В полунощном небе уже сверкали сполохи. На баке, около фитиля, команда наслаждалась отдыхом, не думая о берегах и доме. Тут шли разговоры о высокой политике и возникали споры. Но на баке спорили не так, как в кают-компании, где в пылу иногда все кричали разом, а Алексей Егорович в ужасе от того, что слышит, затыкал уши обеими руками и так прихлебывал пунш из стакана, наклоняя его губами на столе.
На баке спорили иначе: истово, давали каждому до конца сказать. Обычно говорили только двое: какой-либо из молодых матросов сцеплялся со стариком; юнга иль флейтщик ввертывал в их спор словечки, а матросы, сидя на кранцах, бухтах и опрокинутых ведрах, слушали, подмигивали, подхохатывали, свистали, где надо, поощряя спорщиков. И разнимали их, раз дело доходило до драки. Морской обычай таков: в дела на баке офицеры не мешаются, разве при крайности.
Однажды, перед вечерней вахтой разговор зашел о том, почему «Проворный», посетив мимоходом Портсмут, не салютовал английскому флагу.
С т а р ы й  м а т р о с. Александру Павловичу весь свет, кроме англичан, покорился. Один англичан не покорился...
М о л о д о й  м а т р о с. А про Америку ты, дяденька, слыхал?
С т а р ы й. Америка – дело далекое. Ей в своих делах не разобраться, а англичан во весь свет нос сует. Мы давали ему салют – как полагается, тридцать три удара. А он нам отвечает тридцать один. Как так? Пороху мало? Уважить нас не желает. Вот Александр Павлыч и приказал не салютовать вам совсем, коли так... Александр Павлыч…
Ф а л а л е й. Дедушка, а може это не Александр Павлович.
С т а р ы й. А кто же?
Ф а л а л е й. Может, это Аракчеев...
С т а р ы й. Аракчеев до моря не касается...
М о л о д о й. Нет, дяденька, он всего касается...
Ф а л а л е й. В песне и то поется:
Ай, как худо на Руси,
только ноги уноси!
Аракчеев
всех затеев
и всех бед тому виной.
Он царя подстрекнет,
царь указ подмахнет–
ему шутка,
а нам жутко,
тошно так ой-ой-ой!..
Все матросы засмеялись – и старые, и молодые.
С т а р ы й (помолчав). Мало тебя пороли.
Ф а л а л е й. У нас, благодаря господ, в гвардейском экипаже палок нет...
М о л о д о й. Тебя, дяденька Андрей, пороли достаточно, а толку что...
С т а р ы й. Что? Всё Европу покорили. Тирана свергли...
М о л о д о й. Тирана свергли, а мужиков по-прежнему тиранят господа.
С т а р ы й. Ты погоди. Когда домой ратники шли, прошли сто триумфальных ворот. На  передней стороне написано – «Храброму Российскому Воинству», оглянешься назад, написано – «Награда в отечестве»...
Ф а л а л е й. Чай, поди, башки отвертели, оглядываясь?
М о л о д о й. А где награда?
С т а р ы й. Награда будет...
М о л о д о й. Держи карман! Александр Павлыч, что в манифесте, сказал мужикам: «Господь воздаст»... Не заметно что-то.
С т а р ы й. Награда будет. Александр Павлыч – только унять бунты ему, – он тут и
от царства отойдет. Спасаться уйдет в пустыню. У него уже все написано: кому править, солдатам скостить тринадцать лет службы – стало быть, послабление вдвое, ратникам – воля, вино, кури кто хочешь, корпус военных поселений побоку...
М о л о д о й. А скоро ль?
С т а р ы й. Скоро. Он сказал всему отечеству: буду до той поры царствовать, пока могу на лошадь садиться... В прошедшем, никак, году в Вильне его на смотру лошадь улягнула...
М о л о д о й. Пошли ей, господи!..
С т а р ы й. Не охальничай, а слушай. Ушибла ему лошадь ногу в коленке. А он ведь какой – и виду не подал – вскочил в седло. Перемогся. Кончился смотр. Слезает Александр  Павлович с коня – смотрят – хромает, нога распухла, и лосины не снять. Лейб-медик Виллие говорит: придется, ваше величество, испортить вам штаны, разрезать и ногу осмотреть. Вздохнул, к небу глаза завел: «порите, говорит, на то воля божья». Распорол лейб-медик Виллие лосины, смотрит, – нога чернеть по опухоли пошла, того и смотри, начнется антонов огонь. Не скрыл того. Поднялся плач, и сам Александр Павлович испугался: «Видно, говорит, на коня мне больше не садиться. Братья любезные! Я желаю отказаться от престола. Кто из вас желает царствовать? Константин воспламенился: не желаю! Супруга Николая Павловича в обморок закатилась. Кричит по-французскому: кельмалер, оррер! – худо, значит!..
Ф а л а л е й. А ты, дедушка, можешь по-французскому?
С т а р ы й. А как же? До самого Парижа доходили. Там только по-французскому и можно. Конечно, я только комнатный разговор имею, а в наружном слаб. Однако когда во дворце вестовым бывал – говорят господа генералы и князья между собой по-французскому, чтобы мы не понимали, а я все понимаю. Для Константина иного и звания нет: «сет канай», да еще «деспо терибль»…
Ф а л а л е й. Это чего же?
С т а р ы й  м а т р о с. По-нашему: «ужасная скотина», выходит… Да!..
М о л о д о й. Досказывай про то, как у царя-то штаны доктор распорол...
С т а р ы й. Да! Никто царствовать не желает!
Ф а л а л е й. А наш-то бригадный Михаил Павлович?..
М о л о д о й. Брось, дудка, не сбивай старика, а то опять по-французскому начнет – и не поймешь…
С т а р ы й. Никто, значит, царствовать не желает...
Ф а л а л е й. Да почему? Эх, кабы мне! Я согласен...
Старый матрос вдруг схватил Фалалея за ухо и спросил:
– Муха иль пчела?
Фалалей не знал, что выбрать, колебался...
– Говори: муха иль пчела?!.
– Пчела!
– Снова зачала!
И принялся старый крутить ухо Фалалею.
– Муха! Муха!..
– Тяни до брюха...
Старик потянул голову Фалалея вниз – флейтщик согнулся калачом, чтоб не больно было, и ткнулся носом в свои коленки...
– Ну, теперь слушай, что говорят, – отпустил ухо старый матрос, – никак я тебя за то самое ухо-то взял. Ай, малый, жаль!
М о л о д о й. Досказывай, Чугун! Братишки! Дозвольте спихнуть с бака «дудку», чтоб не мешал!
С т а р ы й. Не тронь – он не будет боле. Ну-с, так вот. О Михаиле Павловиче и разговору нет: он к этому делу неспособен. Константин Павлович говорит: «Как папашу удушили, так и меня удушат, а сыновей у меня нет». Николай Павлович: «Хотя у меня сын и родился, однако гвардия меня не любит, и мне тоже не охота к папаше в царство небесное». Что тут делать? Нога у Александра Павловича распухла. На коня ему садиться нельзя. И от слова своего отказаться неловко, что будет царствовать до той поры лишь, пока всадником может быть. Тут он и написал митрополиту Филарету тайную бумагу, как быть на тот случай, если он помрет или в затвор уйдет от царства.
Бумага эта находится в московском Успенском соборе за иконами.
М о л о д ой. А что в ней прописано?
С т а р ы й. Про то ведает царь, да бог.
М о л о д о й. Може он написал: живите без царей, как знаете!..
С т а р ы й. Ну, брат, нет – он такого не напишет – он, где и не было царей, их ставит. В Испании царя прогнали – ставить будем...
М о л о д о й. Значит, война?..
С т а р ы й. Стало, так.
Пробили склянки и просвистали смену вахты, чем и прервался разговор.
Часто на баке пели и плясали на зависть кают-компании. Штиль уже третьи сутки, и офицеры заскучали. Вечером с бака слышалось треньканье балалайки, голос Фалалея в песне, прерываемый раскатами смеха...
Командир сердитый ходил по палубе и ворчал:
– Чего это он поет? Чего это он там поет? Позвать флейтщика сюда!
– Есть позвать флейтщика! Фалалея к командиру! С балалайкой прикажете, ваше высокородие?
– Да. С балалайкой.
– Есть с балалайкой!
С балалайкой в руках, весело улыбаясь, пред капитаном предстал флейтщик Фалалей.
– Честь имею явиться: флейтщик роты его величества гвардейского экипажа Фалалей Осипов, ваше высокородие.
– Ты там поёшь?
– Точно так.
– Веселая песня?
– Точно так.
– Пой...
Фалалей запел. Арбузов, нахмурясь, пробурчал:
– Не надо, Алексей Егорыч – мало ли какие они там песни поют, народ простой...
– Пой. Мне скучно.
– Слушаюсь.
Фалалей ударил по струнам и запел в полный голос. Видно было, что на баке матросы сгрудились у сетки, смотрят и слушают...
Ай, и скушно же мне
во своей стороне!
Всё в неволе,
в тяжкой доле,
видно, век так вековать...
Долго ль русский народ
будет рухлядь господ,
и людями,
как скотами,
долго ль будут торговать?
– Чего это он поет? А? – круто остановился Титов перед Арбузовым. – Я спрашиваю вас, лейтенант, что он поет?
– Песню, Алексей Егорыч... Вы сами захотели...
– Ага! Я сам? Ну, пой, пой!.. Что же ты стал?.. пой!
Командир притопнул на Фалалея ногой.
Флейтщик забренчал на балалайке и запел:
А под царским орлом
ядом поят с вином.
Лишь народу
для заводу
велят вчетверо платить.
А наборами царь
усушил, как сухарь,
то дороги,
то налоги
разорили нас вконец.
– Что он поет? А, что он поет? И это на шканцах у Андреевского флага – на священном месте корабля! – кричал в слезах Титов, роясь в кармане. Он достал оттуда клок ваты,
нащипанной из смоленого каната, и, скатав из нее два тугих шарика, заткнул ими оба уха.
– Это бунт! – бормотал он. – Я ничего, ничего не слыхал. Слышите, лейтенант, я ничего не слыхал. Мне в уши надуло. Ох!
– Помилуйте, Алексей Егорыч: откуда же надуло – штиль!
– Я ничего не слышу. Ты, – повернулся командир к Фалалею, – пошел на салинг, – насвистывай ветер!..
Фалалей взял под козырек, форменно повернулся и сбежал с юта. Захватив флейту, он живо вскарабкался по вантам на салинг. Взглянул вверх на клотик и, обняв стеньгу ногами, полез по ней, отмахиваясь от вымпела, пятисаженной змеей свисающего из-под репы флагштока; подтянулся на руках и сел, свесив ноги на клотике. Куда глаз хватал – лежала кругом зеркальная гладь океана. На горизонте в тумане синело пятно Исландии.
Фалалей грустно вздохнул и, приложив к губам флейту, засвистал песню:
– Не одна-то во поле
дороженька пролегала...
На баке стих говор, и вдруг к пению флейты пристал высокий тенор запевалы:
– Во поле дороженька пролегала!
Океан вздохнул. Шевельнулась ленивая змея вымпела и забила о стеньгу хвостом...
Со шканцев послышалась команда:
– Всех наверх. Поворот к ветру...
Паруса заплескались. Фалалей осторожно спустился с клотика и сел верхом на салинг.

* Верхушка мачты в виде сплющенной репы – верхняя площадка клотика около метра в поперечнике.
** Верхние паруса.
*** Косой парус.
**** Уменьшать их поверхность, подбирая к рее.

0

4

4. ПРЕТЕНДЕНТ НА ИСПАНСКУЮ КОРОНУ

Огибая ирландские скалы, «Проворный» приближался к родным берегам. На вечерней вахте открылся белый и стройный Эддистонский маяк: фрегат был в прибрежных европейских водах. Завидев маяк, Беляев обратил лицо на запад к океану и сказал:
– Прощай, свободная стихия,
в последний раз передо мной
ты катишь волны голубые
и блещешь гордою красой.
Всегда, приближаясь к дому, мы томимся грустными предчувствиями. Но мичман Беляев томился не только за себя и близких сердцу – а за Россию: близкие ее судьбы были туманны, подобно берегам, встающим из-за края моря. Беляев думал: может быть, придется там идти на смертный подвиг в битве с самовластьем – вот почему прощался мичман с морем, думая, что не доведется больше доверить свою жизнь волнам. На сей раз он ошибся. Удачное плавание «Проворного» в северных океанских водах, – из которых и не чаяли фрегату вернуться, – всех окрылило. В следующее лето, когда, повинуясь  Священному Союзу, Франция взялась наказать Испанию и вернуть ей свергнутого короля, «Проворный» именно получил приказ идти во французские воды, чтобы тем самым показать, что не одна Франция налагает руку на свободу испанского народа. Военных действий и не предполагалось, да к военным действиям «Проворный» был едва ли и способен, ибо течь в его трюме усиливалась даже от пушечного салюта, то есть от стрельбы холостыми зарядами. Боевая стрельба из собственных пушек, наверное, погубила бы, прежде всего, самый фрегат без всякого усилия со стороны противника. Официально «Проворный» должен был «отдать визит» французам: перед этим Кронштадт посетила французская эскадра под командой адмирала Лекупе. Всё же миссии фрегата придавали в Петербурге столь важное значение, что на корабль был назначен в качестве «историографа» капитан-лейтенант Николай Бестужев 1-й. Ему не пришлось вписать в историю флота героической страницы. Зато много веселья было от шуточной истории наизнанку, которую начал в море писать лейтенант Бестужев. «Историограф» записывал, что случалось во время похода, в тетрадь, где все принимало забавный вид, как в кривом зеркале.
Командир фрегата капитан-лейтенант Козин долгое время ломал голову, над чем так хохочет молодежь в кают-компании. Обычай флота таков: офицеры не имеют входа в каюту командира без его приглашения, но и в кают-компанию командир корабля имеет вход лишь по особому каждый раз приглашению офицеров. И вот – когда офицеры одни– хохот.
– Уж не надо мной ли там смеются? – в шутку спрашивал командир.
Ему отвечали:
– Помилуйте, капитан, разве это возможно? Нас веселит история нашего плавания, которую пишет по высочайшему повелению лейтенант Бестужев...
– Нельзя ли и мне сообщиться вашему веселью?
– Это вполне зависит от автора...
Бестужев не мог отказать в просьбе командиру. Тетрадка очутилась в руках Козина. Он с нею удалился в свое помещение, чтобы насладиться чтением после обеда. Перелистав несколько листков, Козин в испуге осмотрелся – нет ли кого, кроме него, в каюте? Один. Вторым его желанием было сжечь тетрадку и пепел развеять... Третьим – он открыл  полупортик и хотел выкинуть исторические записки Бестужева в зеленые волны Бискайского моря. Любопытство превозмогло, и командир фрегата углубился в чтение.
В кают-компании мичманы вместе с историографом похода, притаясь, курили мрачно трубки, прислушиваясь к тому, что творится за стеной в каюте командира. Иногда им казалось, что слышался смех, вдруг прихлопнутый испуганно ладонью, иногда командир громко ворчал, топал ногами или бил по тетрадке кулаком... У командира то и дело затухала по забвению трубка – он сыпал пеплом на тетрадку и читал, не отрываясь.
«Беда открылась лишь, когда фрегат был в открытом море. Молодой князь Тьмутараканский, которого нам надлежало водрузить на испанский трон, пропал.  Напрасно были обысканы все палубы, трюмы, кладовые, даже «гардманжа»* – увы! распугав всех корабельных крыс, мы не могли разыскать претендента на испанскую корону. Вероятно, он воспользовался суматохою во время высочайшего смотра и проводов корабля и скрылся на одной из шлюпок среди множества гостей…
Что было делать нам в обстоятельствах столь несчастных?! Льзя ли было возвратиться и доложить нашему, всеми, за исключением 49256 подлого сословия, обожаемому монарху (статистическое примечание: в счаст ливой империи почитается 50.000.000 жителей) о таинственной пропаже принца! Одном из младших офицеров корабля мичману Бодиско 2-му явилась счастливая мысль – найти нового претендента на восстановленный испанский трон. Где же можно сыскать столь рискованного до отъявленности человека? В землях гольштинских или в Саксонии, конечно, нам не было бы большого труда такового сыскать. Принцы немецкой крови из того себе сделали занятие, чтобы сидеть на тронах повсеместно, возбуждая справедливую ярость народов. Однако если бы мы зашли для исполнения намерения своего в какую-либо германскую гавань, то наше намерение тайное тотчас бы разгласилось Что делать? Тогда гениальная мысль осенила голову другого младшего офицера фрегата мичмана Беляева 1-го. Он предложил сыскать в претенденты на испанскую корону здесь на корабле. «Уж не метишь ли ты, друг, сам, – спросили мы его, – на испанский трон?» Он ответствовал: «Тогда бы я был окончательным дураком, сделав столь непрочный карьер!» Все опрошенные на корабле отвечали отказом: одни смеялись, другие бранились, почитая предложение короны высочайшим для себя оскорблением, третьи объявили себя республиканцами. Ни среди офицерства, ни среди команды фрегата не нашлось ни одного. Что же нам оставалось делать? Тут до нас дошло известие, будто бы находящийся в плавании на корабле  флейтщик Фалалей однажды выразился, что не прочь бы занять престол. Схваченный фельдъегерем и спрошенный ‚Фалалей сначала упорствовал, полагая, как в том потом сам откровенно признался, что его прочат на престол Всероссийский, а сие предприятие он почитал сугубо непрочным. Узнав же, что речь шла о троне испанского королевства, наконец, согласился занять сей престол под именем Фалалея Первого. Впрочем, Фалалей тут же объявил, что поцарствует «маленько», и непременно намерен даровать испанскому народу конституцию.

***
Благополучно пройдя проходом Дюфур, мы стали на якорь в гавани Бреста, отсалютовав крепости; нам тотчас же отвечали с крепости равным числом выстрелов. Начались официальные визиты, и было объявлено, что фрегат посетит военный губернатор граф Гурдон. В назначенный час граф приехал на фрегат, который в течение трех дней был вычищен, окрашен и принял совершенно новый вид; даже флагшток гротмачты был заново окрашен его высочеством принцем Фалалеем Первым, который исполнил эту работу на расстоянии более ста фут от палубы, держась одной рукой за стеньгу, а в другой
имея малярную кисть. Спрошенный, не испытал ли при сем принц головокружения, – ответствовал: «Мой долг мне велит быть всегда на высоте». Палубы блестели. Команда стояла во фрунте, одетая в кивера, мундиры и белые брюки; испанский претендент играл на флейте с барабанщиками. Граф Гурдон сему не удивился, зная сей царственный обычай. Так, например, его высочество князь Николай Романов 1-й, он же Чмок, почитает главным своим достоинством уменье играть на трубе сигналы и каждое утро и вечер сам для себя играет зорю в спальной, приводя в трепет всю фамилию.
Фалалей Первый показал графу Гурдону пехотное учение на корабле. При чем  французский губернатор немало дивился тому, что все матросы ходят, как один, вытягивая носок и выкидывая ноги на высоту живота. Люди делали ружейные приемы, стреляли рядами и залпами. Затем приказано было матросам снять тяжелые кивера и сапоги, надеть фуражные шапки, и, по команде «пошел по марсам», матросы побежали по вантам и поставили все паруса в несколько минут. Русская команда привела французов в полное восхищение своим проворством. «Как можно сего достигнуть, – воскликнул граф Гурдон, – на флоте нашем: едва успеваем сделать людей матросами, а у вас матрос и  солдатом является». Фалалей ответствовал: «Сие достигается обыкновенным средством: палкой. Бьют ли у вас солдат палками?» Граф смутился, Фалалей торжественно сказал:  «Очевидно, бьют, но мало. К тому же наши люди двужильные». В беседе с графом Гурдоном принц, на замечание его горестное о том, что «троны повсеместно колеблются» – изволил сказать: «Ничего, я привык к качке».
Брестский порт очень удобен и закрыт. Во времена Наполеона здесь укрывался от англичан вместе и испанский и французский флот. Фалалей изволил милостиво спросить, где же ныне находится французская эскадра, и не скрыл высочайшего своего  удовольствия, узнав, что она в то самое время бомбардирует испанские гавани...

***
Плавание наше Атлантическим океаном было очень покойное. 5-го августа на высоте
С. Винцента нам открылся берег Испании. Ночью с этого берега повеяло на нас благовонным запахом апельсинных и лимонных деревьев этого благословенного климата. Его высочество Фалалей, потянув носом воздух, изволили сказать: «Неужто тут растут померанцы? Отродясь не едал! Скорее хочу на трон». Утром вступили в Гибралтарский пролив, прошли испанский город Тарифу, перед которым стоял французский фрегат и бомбардировал город. Нация, которая во имя свободы и человечества пролила столько крови и явила миру столько чудовищного извращения разума и всего человеческого,
теперь расстреливала восставших за свободу испанцев и снова поработила страну, только что начавшую возрождаться...
Услышав пальбу и увидав на берегу дым пожара, его высочество Фалалей был в то время на салинге за обычную свою шалость: пение на баке матросам возмутительных песен – все это видев, слез с марса задумчивый и заявил, что помышляет отречься от престола. «А пока, ребятишки, – изволил он прибавить, – валяй мимо, а то еще с берега в нас нечаянно попадут».
Бросив якорь на гибралтарском рейде, мы осмотрели порт и крепость и были приглашены английским губернатором лордом Чатамом на обед, где были потчеваны свежими фигами (винные ягоды, но не вяленые) – отчего Фалалей сказал: «Англичане нам кажут фигу», разумея известное сложение перстов. Во время обеда английский оркестр играл под окнами. Когда заиграли «марш Риего», вождя испанской революции – энтузиазм был всеобщий. Все офицеры «Проворного» единодушно рукоплескали, исключая командира, который никак не мог забыть, что Россией еще правит Александр Павлович. Крайне  сконфуженный капитан-лейтенант Козин сидел, опустив нос в тарелку. «Марш Риего» мы слышали в Гибралтаре неоднократно. Испанские инсургенты, пользуясь покровительством Англии, жили в то время на лодках на гибралтарском рейде.
Однако лорд Чатам на берег им выходить не разрешал. Тут были все: Лопец, Баниес, Наварец, Эспиноза, наконец, Вальдес, прибывший в утлой лодке из Тарифы, которую он защищал. С лодок испанских мы часто слышали под звон гитар пение марша Риего, казненного в прошлом году. Его высочество Фалалей живо схватил мотив и потом, по просьбе нашей, не раз исполнял «Марш Риего» на флейте к великому наслаждению всей кают-компании.
Гибралтар представляет удивительное разнообразие населения: тут были турки, мавры, португальцы, варварийцы, индийцы. Испанцы только были контрабандисты. Эти контрабандисты составляют особый класс людей: решительные, мужественные, верные в слове, они приобретали уважение как своею честностью в сделках, так и удивительною смелостью. Зная в совершенстве местность, они пускались с товарами в такие опасные проходы гор, куда никто за ними не отваживался гнаться. Одежда их очень живописна: круглая соломенная шляпа с большими полями и кистями, куртки с наплечниками из позумента, большие пуговицы, шелковый широкий пояс, бархатные панталоны, обшитые золотыми шнурками, кожаные штиблеты обхватывают тесно статную ногу, и вдобавок епанча, в которую они завертываются очень ловко, довершает весь их наряд.
Его высочество Фалалей Первый был пленен видом сих мужественных людей: лодки не раз приставали к борту фрегата, предлагая фрукты, вино и сигары. Однажды увидели на голове его высочества соломенную шляпу с широкими полями. Фалалей кушал апельсин. Лодкам было при спуске флага приказано отчалить. Мы пожали руки испанцам и расстались. Лодки отошли, и обнаружилось, что вместе с испанскими контрабандистами пропал и наш претендент на испанский престол. Тотчас за беглецом был снаряжен вельбот. На рейде было обыскано несколько лодок, и, наконец, в одной из них разыскали
принца Фалалея меж ящиками с ружейными патронами. На ящиках были английские клейма, которые показали, что английский губернатор не только дает приют испанским беглецам, но и снабжает испанских инсургентов оружием. Лодка готовилась уже идти в море, когда была захвачена нашей командой. Фалалей был взят на борт нашего вельбота и горько плакал. Видно было, что и контрабандистам грустно было расставаться с Фалалеем: они говорили, что это бравый мальчик, если хотел сразиться за свободу.
Спрошенный о том, как же, не зная языка, Фалалей с ними объяснялся, мальчик отвечал: «Очень просто – они все понимают по-нашему, надо через каждое слово чихать:  «Возьмите, чих! меня! чих! На гору! чих!» – «Чих!» – говорят. И взяли». – «А как же испанская корона?» – «Довольно уж камедь ломать – мне надоело!»
За попытку бежать Фалалея послали на салинг. Сидя на мачте, экс-принц грустно наигрывал на флейте своей «Марш Риего», в то время как лодка контрабандистов подняла свой красный парус (они вываривают свои паруса в дубовом корье противу гнилости) и ушла в море.
Простояв четверо суток в Гибралтаре, мы снялись с якоря и с сожалением оставили эту южную страну, где так тепло, так приятно, так свободно дышится, но все же наша угрюмая, холодная родина с ее неурядицей, бесправием была милее всех стран света и даже тем более мила, чем более она страдает»...
Прочитав тетрадку, командир фрегата вздохнул, велел принести пятифунтовое ядро и заперся в каюте. Он завернул ядро в тетрадку, крепко перевязал ее накрест пеньковою бечевкой и, открыв полупортик, выкинул сверток за борт. Потом велел позвать «историографа» лейтенанта Бестужева.
– По долгу службы, лейтенант, – сказал ему командир, – я должен у вас взять шпагу, но пусть все это будет погребено в морских волнах...
Поняв, какая судьба постигла его мемуары, Бестужев молча поклонился.
– Надеюсь, лейтенант, – прибавил командир, – что я больше не услышу из кают-компании взрывов возмутительного смеха. Я отвечаю не только за вас и фрегат, но и за людей. Куда вы их ведете? К погибели!
Бестужев поклонился еще раз и вышел из каюты командира.
Близились родные берега. Прощай, свободная стихия!
... Теперь куда же
меня б ты вынес, океан?
Судьба людей повсюду та же:
где капля блага, там на страже
иль самовластье, иль тиран.
Прощай же море!
Из кают-компании больше не слышалось взрывов веселого смеха. На баке смолкли разговоры. Ветерок был попутный; на баке матросы, собравшись в кучу, пели тихим голосом родные песни; вода под водорезом белой пеною струилась по бокам фрегата и
своим журчаньем точно вторила их песни; офицеры расхаживали по палубе, с удовольствием посматривая на берег; вдали уже выплывали из лона вод верхушки мачт торговых кораблей кронштадтской гавани. «Проворный» вошел на рейд. Раздались пушечные выстрелы салюта, подтянулись фестонами паруса, упали реи; матросы побежали по вантам, и паруса на всех трех мачтах исчезли во мгновенье ока. Упал якорь. Фрегат, описав круг, остановился.

* Склад продовольствия.

0

5

5. МЕДНЫЙ ВСАДНИК
Гвардейский экипаж перешел из Литовского замка в новые казармы у Поцелуева моста – это почти рядом, и Беляевы, списавшись с кораблей, решили остаться на своей прежней квартире у Калинкина моста. Петенька Беляев, в прошлом году произведенный, тоже только что возвратился из далекого плавания на корабле «Эмгейтен», снаряженном для путешествия Николая Павловича с семьей в Росток. Плавание было очень беспокойное. Фрегату все время пришлось бороться с противными штормовыми ветрами. Николай Павлович и его жена сильно страдали от морской болезни.
– Тут для меня и всех нас открылся его характер совершенно, – рассказывал брату Петенька Беляев. – Он дулся на море и ветер, словно если бы это были живые существа. Однажды я видел его на палубе во время шторма: в припадке гнева он сотрясал ванты обеими руками. Так орангутанг иногда в бессильной злобе сотрясает прутья клетки.
В эту минуту он мне показался очень похож на цесаревича Константина. Бестужев стоял рядом со мной и сказал: «Он нам сейчас прикажет наказать море палками, подобно древнему варвару, который бичевал море»... Матросы решили: «Ясное дело: море его не любит»...
– Ну, друг мой, – плохо придется морю, когда он станет царем. Он это ему попомнит…
Братья рассмеялись.
Сашенька Беляев записал к себе Фалалея вестовым, и мальчик поселился на кухне при квартире. За два дальних плавания флейтщик вполне изучил все морские обороты речи. Спальни Беляевых он называл каютами, кухню – «камбузом», окна – «портиками», дверь на лестницу – «трапом», большую комнату в помещении мичмана Бодиско, где стояло фортепиано, – «кают-компанией». Когда вечером сюда собирались поговорить и поспорить друзья Беляевых, Фалалей спрашивал:
– Прикажете задраить полупортики? – что означало закрыть ставни от любопытных глаз. Квартира Беляевых привлекла внимание соседей шумными сборищами, музыкой и пением и поздним светом из окон. Около дома появились шпионы. Возвратясь из погребка, куда  бегал за ромом для пунша, Фалалей докладывал:
– Обошел с правого борта легкий катер под гороховым парусом. Лег в дрейф у наших ворот...
Окна закрывались наглухо ставнями. Гости входили в дом и выходили, подняв воротники и надвинув шляпы на лоб. Фалалей кипятил в камбузе воду для пунша, набивал трубки, а закуривать давал от фитиля – по форме уложенный в медную кружку, он непрестанно  горел, всегда готовый. Пили мало, за пылом споров, но от трубок стоял в комнате сизый туман; свет восковых свечей не мог одолеть мглы, и бледные лица спорщиков были в дыму все, как одно: с широко раскрытыми усталыми глазами. Спорили о том, что будут делать, «когда все это кончится». О том, что «с этим управлением надо покончить», спора не было – в этом сходились все. Однажды вечером среди офицеров явился «фрачник»; живой и вертлявый, он сыпал шутками, возбуждая смех; но – казалось Фалалею, – что, придя трезвым, сразу опьянел, хотя ничего не пил. Глаза у «фрачника» были птичьи, будто заняты с чужого большого лица – такие непомерные глаза иногда бывают у  дешевых кукол. Речь зашла об Аракчееве. Говорили, что между Аракчеевым и Александром Павловичем легла тень неудовольствия. Но временщик по-прежнему отдает приказы именем императора.
В военных поселениях солдаты готовы восстать, доведенные до крайности жестоким управлением. «Фрачник» напомнил, что было сказано Александром Павловичем:
– Я сплошь уложу мертвыми телами дорогу от столицы до Чудова, – но не отменю военных поселений.
– Кондратий Федорович! – сказал «фрачнику» мичман Беляев, – а у нас есть поклонник вашего таланта, какого вы и ожидать не можете.
– Разве так? Кто же он?..
– Он стоит перед вами.
Фалалей стоял перед «фрачником» с медной кружкой и фитилем и во все глаза смотрел: из слов Беляева флейтщик понял, что это был Рылеев, чье имя он слышал у Беляевых всечасно.
– Вот как? Ты читал мои стихи?..
– Доводилось.
– Что же тебе более всего по душе?
– Да вот про Аракчеева здорово написано. Я на тетрадку списал, да и так помню.
Надменный временщик, и подлый и коварный...
Офицеры захлопали в ладоши.
– На стол! На стол! – раздались крики офицеров... Покатились со стола бутылки. Фалалея подхватили и вознесли на стол. Фалалей утерся обшлагом, заложил левую руку за борт куртки, а правую грозно поднял вверх и, нахмуря брови, продолжал читать:
Монарха хитрый льстец и друг неблагодарный,
неистовый тиран родной страны своей,
взнесенный в важный сан пронырствами злодей!
Ты на меня взирать с презрением дерзаешь
и в грозном взоре мне свой ярый гнев являешь.
Твоим вниманием не дорожу, подлец!
Из уст твоих хула – достойных хвал венец!
Смеюсь мне сделанным тобой уничиженьем!
Могу ль унизиться твоим пренебреженьем,
коль сам с презрением я на тебя гляжу,
и горд, что чувств твоих в себе не нахожу.
Что сей кимвальный звук твоей мгновенной славы!
Что власть ужасная и сан твой величавый!
Ах, лучше скрыть себя в безвестности простой,
чем с низкими страстьми и подлою душой
себя, для строгого своих сограждан взора,
на суд их выставлять, как будто для позора!
Когда во мне, когда нет доблестей прямых,
что пользы в сане мне и в почестях моих?
Не сан, не род – одни достоинства почтенны...
Сеян! И самые цари без них презренны.
И в Цицероне мной не консул, сам он чтим,
за то, что им спасен от Катилины Рим...
О, муж, достойный муж! Почто не можешь снова,
И родившись, сограждан спасти от рока злого?
Тиран, вострепещи! Родиться может он!
Иль Кассий, или Брут, иль враг царей Катон!
О, как на лире я потщусь того прославить,
отечество мое кто от тебя избавит!
Под лицемерием ты мыслишь, может быть,
от взора общего причины зла укрыть...
Не зная о своем ужасном положеньи,
ты заблуждаешься в несчастном ослепленьи:
как ни притворствуешь и как ты ни хитришь,
но свойства злобные души не утаишь;
твои дела тебя изобличат народу:
познает он, что ты стеснил его свободу,
налогом тягостным довел до нищеты,
селения лишил их прежней красоты...
Тогда вострепещи, о временщик надменный!
Фалалей, сжав кулаки, поднял вверх обе руки и, потрясая ими, прокричал:
Народ тиранствами ужасен разъяренный!
Но если злобный рок, злодея полюбя,
от справедливой мзды и сохранит тебя, –
все трепещи, тиран! За зло и вероломство
тебе свой приговор произнесет потомство!
Рылеев, вскочив с кресел, подхватил Фалалея и расцеловал. Вырываясь из его объятий, Фалалей заплакал…
– Чего ты?
– Уж больно страшно! – ответил Фалалей, сморкаясь, и, подмигнув Рылееву, рассмеялся.
Рылеев, раскурив трубку, сделался грустен, смолк, больше не шутил, скоро стал прощаться и ушел.
Так проходили дни за днями – в казарменных ученьях и «шагистике» под флейты с барабаном и вечера за вечерами – в спорах и песнях за стаканом пунша. Ноябрь дышал осенним холодом, Нева, плеская широкою волной в края гранитной набережной, металась, как больной, в своей кровати беспокойной.
В ночь 7 (19) ноября Сашенька Беляев уснул после ухода гостей на диване в кают-компании, приказав Фалалею не будить себя. Ветер дул с моря. С вечера при ветре WSW  вода держалась на 3 фута 9 дюймов выше ординара. Утром ветер перешел к SWW, и вода пошла на прибыль быстрее. Еще было темно. Дождь сердито бился в ставни. Фалалею не спалось. Он то и дело соскакивал с полатей и выбегал на двор. Ветер свирепел. С кронверка Галерной гавани ударила пушка, раскрыв огненный глаз. Фалалей выглянул на
улицу: посредине мостовой бежал быстрый ручей. Фалалей кинулся будить мичманов Беляева и Бодиско. Второй Беляев был в карауле Зимнего Дворца и не ночевал дома. Беляев не хотел пробуждаться, напрасно Фалалей тряс его и тыкал в бока кулаками. Тогда Фалалей закричал:
– Свистать всех наверх!
И засвистал, подражая боцманской дудке, команду.
Беляев вскочил на ноги. Он спал одетый и в сапогах... Ему показалось, что под ногами его качнулась палуба, – и он, расставив ноги, присел.
Фалалей рассмеялся.
– Чему ты рад, поросенок!
– Авральная работа, ваше высокородие, всех свистят наверх! Вода по улице валит валом…
Беляев выбежал на крыльцо. По улице катилась мутная река...
– Беги скорей на Лоцманский Островок и приведи лодку с гребцами! – приказал Фалалею мичман.
Как был, без шапки и босой, Фалалей кинулся по улице. Ветер его подгонял. Поток преградил дорогу. Фалалей засучил штаны выше колен и бесстрашно вступил в студеную воду. В устье Фонтанки вода уже заливала набережную, плыли дрова, бревна. Финские лайбы стучали бортами, мелькая остриями мачт. Рассветало. Слышались призывы о помощи. Из-за угла, развевая гривой, выбежала лошадь, остановилась; раздувая ноздри, она смотрит на разъяренные волны и стоит, вся дрожа от страха; вырвавшись из конюшни на свободу, она не знала, где спастись, и доверилась Фалалею, когда он ее позвал. Вода мальчику достигала пояса, когда он, поймав за гриву лошадь, взобрался на нее и тронул навстречу потоку через мостик. Лоцманский Островок был уже брошен сторожами. Лодки тут всегда стояли наготове с веслами, снастями, и даже в каждой был на всякий случай анкерок с пресной водой. Фалалей отчалил одну из шлюпок, приладил к кнехтам две постромки, накинув на шею лошади веревочный хомут, впряг ее в лодку и пустился верхом на ней в обратный путь.
Улица перед домом была полна водой. Отовсюду призывали к помощи. Фалалей стукнул в окно. Беляев выбил раму и прыгнул в лодку из окна второго этажа. Нижние комнаты уже были залиты водой. Вслед за Беляевым в лодку прыгнул и Бодиско. Они отрезали постромки, дав лошади волю. Мичманы сели в весла. Лошадь заржала беспокойно и побежала вдоль улицы. На перекрестке она вдруг ухнула и поплыла. Поток ее подхватил. Лошадь пропала в волнах. Фалалей встал на руле. Но лодка, рассчитанная на двенадцать человек гребцов, не поддавалась усилиям двоих. Вода, подпруженная в устье Невы штормом, вливалась в город от Калинкина моста Фонтанкой, Пряжкой, Крюковым каналом неудержимо. Лодку уносило бешеным потоком. Подать помощи лодка никому не могла – только приняла одного солдата: он сам по горло в воде кинулся к лодке – его вытащили на борт едва в чувствах. Фалалей крикнул Беляеву:
– Александр Петрович! Не сладим с ветром! Идем к Новой Голландии – там, наверно, наши есть! В шаланды муку грузить назначены...
Лодка поплыла к Новой Голландии. У ее стен перед запертыми дверями складов точно стояли матросы гвардейского экипажа, назначенные грузить муку. Шаланды не прибыли из Кронштадта из-за шторма. Внезапное повышение воды отрезало матросам дорогу. Они стояли в воде уже по колено. Матросов приняли в лодку, и они взялись за весла. Беляев сменил у руля Фалалея. У флейтщика застыли руки, и ноги нестерпимо ломило. Один из матросов снял парусиновый бушлат, накинутый поверх суконной куртки, и кинул Фалалею, чтобы завернуть ноги.
Лодка плыла, подбирая утопающих и отвозя их в казармы конного лейб-гвардии полка. К полудню гребцы выбились из сил. На руле стояли по очереди и матросы и офицеры‚ – а  застыв, садились в весла. Вода все прибывала. С Невы сняли мосты. В Галерной улице бурный поток подхватил лодку и через арку сената вынес на Сенатскую площадь, – она была вся залита. Ветер и течение здесь сталкивались, и образовалась толчея стоячих волн. Было похоже на то, что площадь сплошь залита толпой народа, народ колыхался взволнованный, воздевая кверху, то умоляя, то угрожая, бесчисленные руки; ропот волн напоминал крики и вопли толпы. Один среди разъяренных волн стоял на гранитной скале монумент Петра. Медный всадник едва сдерживал взбешенного бурею коня и тщетно простирал над разъяренной стихией руку, бессильную унять восставшую реку.
Лодка с обессиленными гребцами отдалась волнам и ветру. Адмиралтейским проспектом ее вынесло на дворцовую площадь. В стены Зимнего Дворца били пенные буруны.
Бодиско, стоя у руля, думал завести лодки во двор через распахнутые ворота. Вдруг из двора показался всадник, что-то крича, потом повернул назад. Беляев во всаднике узнал брата. Лодка приблизилась к воротам, ей навстречу по грудь в воде шли Беляев и Бенкендорф. Их тотчас приняли в лодку. Беляев сказал, что на Неве, против дворца, гибнет сенная барка. Люди на ней вопят о спасении. Александр Павлович увидал это с
балкона и приказал спасти. Беляев, завидев лодку с гребцами своего экипажа, сел на коня, чтобы ее достичь. Генерал Бенкендорф кинулся вслед за ним в воду пешим. Тогда и Беляев спешился.
– Право на борт. Левая табань*.
Лодка круто повернула и вынеслась из-за громады Зимнего дворца на простор бушующей Невы. Барку заливало водой. Лодка едва подоспела снять людей. Их сдали в окно казармы первого батальона Преображенского полка, что рядом с Эрмитажем. Отсюда лодка пошла навстречу ветру. Но гребцы совсем выбились из сил. Весла ломались. Лодка упиралась в ветер, как в каменную стену. Буря срывала вершины волн. Генерал Бенкендорф увидел, что на висячий балкон дворца вышел в шинели Александр Павлович. Генерал, хотя и был вымочен до нитки, тотчас встал в лодке во весь рост, поставив ногу на борт и подбочась.
– Простудишься, ваше превосходительство, – сказал один из гребцов.
Генерал продолжал молодцевато стоять.
– Сядь, ваше превосходительство, – повторил матрос, – парусишь.
Бенкендорф взглянул в лицо матроса: оно было багрово от натуги, а глаза злобно горели.
Бенкендорф отвернулся и взглянул на балкон.
– Сядь, – повторил матрос, – а то вальком сшибу!..
Бенкендорф вспыхнул, беспомощно оглянулся. Все в лодке, не обращая ни на что внимания, сидели, нагибаясь, чтобы уменьшить поверхность сопротивления ветру.
– Сядьте, генерал, его величество вас видел, – усмехаясь, промолвил Бодиско.
Бенкендорф опустился на дно лодки, дрожа в злобе.
О том, чтобы спасать других, теперь в лодке никто не думал – не чаяли спастись и сами. Лодка потеряла управление; ветром ее вынесло за кронверк и прибило ко второму этажу деревянного домика на Петербургской стороне. Из-за двойных рам на погибающих пловцов смотрели испуганные женские лица. Знаками показывали оттуда, что не могут открыть зимних рам, и советовали выбить рамы снаружи. Матросы подняли со дна шлюпки сходню** и ею ударили в окно: обе рамы со звоном вылетели в комнату. Через окно все перебрались в дом, бросив лодку на произвол речной волны. Фалалея внесли
в окно в забытьи – он бредил, повторяя слова команды. Его раздели и положили на горячую печь.
Хозяйка дома приняла неожиданных гостей радушно, стараясь приодеть их, снабдить сухим бельем и халатами, пока мундиры сохли; различие в платье полуодетых людей потерялось – генерала и офицеров нельзя было различить от рядового матроса. Подливая всем подряд в поданный чай рому, мичман Бодиско дошел в очереди до генерала Бенкендорфа и шепнул ему:
– Свобода, равенство и братство – не так ли, генерал?..

* Греби назад.
** Толстая доска, которая кладется в лодки на берег для схода.

0

6

6. СЛУША-А-АЙ!
Наводнение потрясло Александра Павловича, усилив и без того тягостное его состояние. В этом году он перенес тяжкую болезнь. Ушибленная во время маневров нога вдруг опухла, началось рожистое воспаление и горячка – думали, что он не выживет, и Александр Павлович мог наблюдать, какие страсти вспыхнули среди его приближенных в ожидании перемены на троне: взысканные его милостью в мрачном отчаянии ждали падения, новые честолюбцы открыто сияли, надеясь возвыситься.
Многие знали, что Александру Павловичу был известен гвардейский заговор против Павла Петровича, и он этому заговору не помешал, шагнув на трон через тело отца своего, задушенного гвардейцами. Некоторые знали больше, что Александр Павлович сам был в заговоре против отца. Теперь наставало что-то грозное. Со всех сторон доносили о  революционных обществах в столице и провинции, Александр Павлович записал в это время следующие слова:
«Есть слухи, что пагубный дух вольномыслия или либерализма, разлит, или, по крайней мере, сильно уже разливается между войсками; что в обеих армиях, равно как и в отдельных корпусах, есть по разным местам тайные общества или клубы, которые имеют при том секретных миссионеров для распространения своей партии. Ермолов, Раевский, Киселев, Михаил Орлов, граф Гурьев, Дмитрий Столыпин и многие другие из генералов, полковых командиров, сверх того большая часть разных штаб-и обер-офицеров».
– Он всему верит и всего боится, – так кратко определяла душевное состояние Александра Павловича столица.
Перед рождением Александра Павловича в 1777 году было наводнение в Петербурге. И кто-то предсказал, что еще более ужасное наводнение будет в год его смерти. Александр Павлович и этому верил. 
Бедствия, причиненные наводнением, увеличили в столице число недовольных. Помощь, которую оказывало правительство потерпевшим, не достигала цели. Генерал Бенкендорф,  очевидно, запомнился императору стоящим в лодке над разъяренными волнами. Ему Александр Павлович пожаловал украшенную бриллиантами табакерку, приказал списать со счета растраченные генералом десять тысяч казенных денег; наконец, генералу Бенкендорфу было поручено распределять казенные пособия пострадавшим от наводнения на Васильевском Острову, где бедствие оказалось всего ужаснее.
Бенкендорф взял к себе в помощники по распределению пособий отъявленного плута. Поступки его дошли до такой наглости, что обыватели снарядили к Бенкендорфу депутацию с жалобой. В числе депутатов был лейтенант Николай Бестужев: у его матери был на Острову дом.
Генерал встретил депутацию криком:
– Что это? Бунт?!
Ему ответили:
– Не думайте нас застращать. Если вы хотите прикрывать негодяя – то дадите повод думать, что и вы с ним заодно. Поэтому, если вы не смените его, мы пойдем к государю прямо отсюда. Доказательства у нас в руках.
Бенкендорф испугался и уволил мошенника. Но в других участках дело обстояло не лучше, почему многие отказывались от пособия. Так поступили и Беляевы; когда они вернулись домой, то нашли там страшное опустошение: что не было испорчено водой, то было похищено ворами. Погибли и новые шинели, подбитые по моде левантином; они были справлены на деньги, полученные в награду, за плавание за границей. Больной Фалалей, привезенный Сашенькой Беляевым на квартиру, сказал:
– Ну, барин, теперь мы с вами поровнялись!
Беляевы решились не просить пособия.
Впрочем, по представлению Бенкендорфа, Петенька Беляев получил владимирский крест; Александр Павлович сам его приколол мичману, несмотря на его решительный отказ. Возвратясь домой, Беляев сорвал с себя орден с досадой. На следующий день, когда гвардия была назначена на работы, и мичман Беляев 2-ой распоряжался на работах матросами, государь во время объезда улиц его заметил и спросил:
– Почему же ты без креста?
Беляев растерялся и ответил:
– Не успел надеть, ваше величество.
Улицы столицы надолго были загромождены обломками судов и занесены илом. Первый тогда пароход заводчика Берда бурей занесло на Марсово Поле у Летнего сада, и он там обсох. В Кронштадте бедствие было еще значительнее. Весь почти флот был уничтожен; стопушечные корабли бурею сорвало с причалов и унесло на мелкие места, откуда их нельзя было снять, почему их должны были совсем потом сломать. Воры в  адмиралтействе воспользовались случаем «спрятать концы в воду» – были уничтожены счетные книги и документы; на улицах и площадях столицы давно уже исчезли видимые следы несчастья, а в отчетах по всем ведомствам продолжали выставлять казне убытки «по случаю наводнения 1824 года».
Братья Беляевы оказались в обстоятельствах стесненных, хотя и скрывали это от своих сожителей, мичманов Дивова и Бодиско, людей более состоятельных. Фалалей долго вздыхал, молча прибирая квартиру, сколачивая расклеенную и рассыпанную мебель, наконец решился подать свой голос:
– Ваше благородие! Александр Петрович, что я вам хочу доложить.
– Докладывай.
– Бриг наш обсох, ваше благородие; печку я топлю два раза.
«Бригом» Фалалей называл квартиру моряков у Калинкина моста. Беляев грустно вздохнул:
– Да, к сожалению, мы прочно сели на мели. Боюсь, малютка, что бриг наш пойдет на слом.
– Ведь вот какой городок Петербург – не то на берегу живешь, не то на флоте...
– А по-твоему, что лучше?
– Ясное дело: на флоте лучше. Сравнить нельзя. То ли было дело на «Проворном»!..
И Фалалей засвистал «Марш Риего».
– Александр Петрович, вот тебе мой совет: просись опять  плавание и меня бери. Не горюй об шинелях: проплаваешь год – с бобром сошьешь. А на берегу что за корысть? «Ширинга стройся! Право плечо вперед! Шаг на месте! Стой!»
– Я сам об этом думаю, малютка…
– «Проворный»-то наш, жалости подобно, в Маркизовой луже на боку лежит и брам-стеньга пополам!
– А поплыл бы ты со мной в Америку?
– Да хоть на край света, ваше благородие. Коли я на испанский престол рискнул – так чего мне бояться!..
– Хорошо, малютка, может быть, мы с тобой попадем в Америку.
– Буду надежен, ваше благородие…
Братья Беляевы, в самом деле, решили просить у Александра Павловича перевода в Тихоокеанский флот Российско-Американской Компании.
Компания эта была вольным акционерным обществом и держала в своих руках большую часть заграничной ввозной и вывозной торговли России в то время. В Америке Россия тогда владела обширными колониями: полуостровом Аляской. Торговые конторы Компании были во всех больших городах Сибири. Правление Компании состояло из влиятельных людей. Главную силу в ней имели люди, нажившие большие средства
торговлей: Северин, Кусов, Прокофьев. Кусов получил звание барона – заслуги торговых людей признавались уже важными для государства, хотя еще главную силу держали помещики. В компании, впрочем, имели акции и многие помещики, из тех особенно, которых именовали «либералистами», за то, что они заменили для своих крестьян ярмо тяжелой барщины денежным оброком. Доходы от оброка эти помещики или сами пускали в оборот, или отдавали в рост за проценты. Покупка акций Российско-Американской Компании почиталась делом тоже не безвыгодным. Возбуждая ревность помещиков – крепостников, Компания пользовалась попечением просвещенной части дворянства. Попечителем Компании был адмирал Николай Сергеевич Мордвинов, сам богатый помещик и председатель Вольного Экономического Общества. У Компании был свой флот. Офицеры русского военного флота, переходя на службу во флот Росс.-Ам. Компании, сохраняли все права коронной службы, получая несравненно большее  жалование. На службу свою Компания старалась брать моряков молодых, энергичных и проникнутых духом вольнодумства. Правителем дел Российско-Американской Компании был Кондратий Федорович Рылеев. Через него братьям Беляевым, известным лично и адмиралу Мордвинову, нетрудно было получить согласие Компании принять их на службу. Они подписали уже контракт с жалованьем в 5.000 рублей ассигнациями каждый, что давало Беляевым надежду, при скромной жизни, заработать себе и своему семейству порядочный капитал. Беляевых, хотя они были совсем молодые моряки – Петеньке шел двадцатый год – назначили командовать в Тихом Океане компанейскими судами. Фалалей не находил, чем изъявить восторг, когда узнал, что там плавание продолжается круглый  год.
Оставалось получить разрешение государя на откомандирование. Беляевы подали об этом
рапорт. Разрешения не было. Рылеев, пожимая плечами, сказал на недоумение Сашеньки Беляева, почему Александр Павлович медлит:
– Они нас боятся. Аракчеев сказал царю, что Компания наша есть «государство в государстве» и скоро, быть может, пожелает иметь не только свой флот, но и свою армию... Что же, он прав, – прибавил загадочно Рылеев, – армия будет скоро в наших руках.
В кают-компании «брига» у Калинкина моста, «обсохшего» после наводнения, возобновились вечерние собрания. Говорили об Америке, восхищались этою страной свободы. Молодые офицеры и Россию хотели бы видеть похожей на Америку – республикой, где царствует пламенная любовь к отечеству, свобода никем и ничем не ограниченная, кроме закона, и полное благосостояние народа. В кают-компании «брига» появился морской атлас Мальта Брюна, где была изображена свобода в виде прекрасной девы, указующей рукою на Северную Америку. «Бриг» у Калинкина моста получил имя «Либерти»*. Фалалей начал изучать английский язык и находил, что он не труднее испанского. Мрачный лейтенант Арбузов был учителем. Пыхая трубкой, он бурчал:
– Ну, Фалалей Первый, произноси: Тзе лемон хэс пипс...
– Чих лимон хес пипс...
– Тзе ярд хэс чипс **.
– Чих ярд хэс чихс!
– Повтори.
– Чих лимон хэс чипе, чих ярд хес чипс!.. Все равно надо чихать, вроде испанского. Чих ярд хэс чипс!
– Смотри, помни. Я спрошу.
Фалалей, выдавливая в пунш для лейтенанта Арбузова сок лимона, твердил: Чихс лимон чихс пипс, чихс ярд чих чипс...
С улицы раздался стук дрожек. Дрожки остановились против брига «Либерти». Фалалей кинулся к окну и доложил.
– Справа на траверсе восьмого флотского экипажа мичман Завалишин на легком катере. Прикажете опустить трап с правого борта?
Сашенька Беляев, опрокинув стул, сам кинулся в переднюю встречать гостя. Кают-компания встретила его рукоплесканиями. Прибывший всех обнимал и целовал. Фалалей подал трубку, поставил перед новым гостем стакан пунша...
– Говори, какими же Ты судьбами! Мы не чаяли тебя видеть раньше года! Что, откуда, как? Где «Крейсер»?..
– «Крейсер» – в Америке. Я в городе уже три недели. Проскакал на фельдъегерской тройке через всю Сибирь...
– К чему такая прыть!
– Я прибыл в Петербург по высочайшему повелению...
– Может ли быть! Зачем? Ты провинился в чем?
– Сашенька, можно говорить?
– Говори, мой друг, свободно: тут все свои...
Завалишин рассказал, что он в 1823 году находился на фрегате «Крейсер» в Англии, когда было получено известие, что Александр Павлович отправился на конгресс Священного Союза в Верону. Там русский царь говорил Шатобриану: «Весь образованный мир гибнет. Теперь не может быть политики английской, французской, русской, прусской,  австрийской; существует одна политика, общая, – для спасения всех она должна быть принята сообща народами и государями. Я первый должен показать верность началам, на которых я основал союз. Провидение предоставило в мое распоряжение восемьсот тысяч солдат не для удовлетворения моего честолюбия, а для того, чтобы я покровительствовал религии, нравственности и правосудию и способствовал утверждению тех начал порядка, на которых зиждется человеческое общество».
– Я понял, – говорил Завалишин, – что для России это –«в чужом пиру похмелье», ряд новых войн, несчастий, нищета и гибель. И написал об этом государю, требуя личного свидания.
– Пророков, вроде тебя, Александр Павлович немало посадил в сумасшедший дом... – угрюмо заметил Арбузов.
– Я знал это. Знал, что могу потерять  карьеру, но в моем убеждении это была последняя минута, когда еще можно было остановить государя... Я не получил ответа. Мы отправились в поход, провожаемые встревоженными и насмешливыми статьями английских газет. Америка и Англия в нашей экспедиции видели поползновение
России на далекий восток: они очень боятся, что мы захватим Калифорнию! Лично я, – прибавил Завалишин, – думаю, что мы и должны это сделать... Плавание наше было вообще удачно, если бы не ссоры Лазарева с командой – доходили до прямого возмущения – и мне не раз довелось быть посредником между командиром и « братвой».
В Бразилии я получил высочайший приказ немедленно прибыть в Петербург для объяснений по моему письму.
– Молодец! Чугун! Старик! Зейман! – засыпали мичмана Завалишина товарищи насмешливыми похвалами из жаргона морского кадетского корпуса.
– И что же?
– Представьте себе, друзья мои, император бразильский Дон Педро не хотел отпускать меня. Он торопился в это время вооружением флота, боясь, что Португалия захочет вернуть себе Бразилию и свергнет его с новенького трона. Дон Педро чуть не каждый день бывал в адмиралтействе, где мы чинились, и разговаривал. со мной. Однажды он мне внезапно предлагает поступить...
– Генерал-адмиралом? – серьезно спросил Арбузов.
Кают-компания брига «Либерти» раскатилась веселым смехом. Но Завалишин не смутился.
– Нет, командиром корвета и перейти на бразильскую службу в чине капитана второго ранга. Я отказался...
– Ай-яй-яй!..
– Да.
– Дозвольте, ваше высокородие, спросить, – вмешался Фалалей в разговор, – страна теплая, а растут там апельсины? Чих лимон хес пипс?
– Ах, друзья мои, там целые апельсинные и лимонные рощи. Там такая жарынь, что от 10 часов утра до 4 дня всё прячется в тень, все дела прекращаются, все предаются сну, а я удалялся в апельсинные рощи Карководо и занимался там чтением газет. А в шесть –парадный обед. После обеда бал или прогулка до рассвета, а в семь часов я уже в  адмиралтействе за работой. Жизнь наша текла, можно сказать, в эмпиреях.
– Вот я тоже, барин, соблазнился, – вставил Фалалей, когда Завалишин замолк, задыхаясь от сладостных воспоминаний, – пришли мы к Испании: с берега лимоном пахнет. Я было убёг, да меня Александр Петрович поймал. А страна тоже теплая. Только камень везде, да народ больно серьезный.
– Малютка, перестань болтать! – остановил Фалалея Беляев.
– Есть «перестань болтать!..» Чих лемон хес пипс!..
– Что же, был ты принят государем, Дмитрий?
– Ах, я попал в очень несчастливую пору: приехал 4-го, два дня писал доклад государю, 6-го подал дежурному генералу, а на утро в лодке плавал...
– Мы тоже довольно поплавали, – начал было Фалалей, но испуганно захлопнул рот, взглянув на Сашеньку Белева и закончил: – Есть «перестань болтать». Чих ярд чих чипс!
– Конечно, – продолжал Завалишин, – теперь я не решаюсь напомнить государю о себе...
– Он хандрит. Опять заговорил о том, что готов сбросить с головы ненавистное ему бремя короны.
– Надо бы ему помочь, предложил Фалалей.
– Пошел вон,– закричал Беляев, замахнувшись чубуком.
– Есть пошел вон...
Фалалей убежал в кухню, но через несколько минут осторожно оттуда выглянул напроказившим котенком и, видя, что никто на него не сердится, опять принялся служить за столом, уже не мешаясь в разговор, а только считая вслух по-английски наливаемые стаканы: «уэн, ту, сри, фур, файф». Дальше он не знал и потому решил считать файфами***. Насчитал пять файфов, а беседа продолжалась, делаясь все шумней. Завалишин пил мало, не допил и первого стакана пунша. Фалалею очень хотелось ему долить, но Завалишин каждый раз покрывал ладонью стакан. Однако, Фалалей подметил, что Завалищин, подобно Рылееву, способен быть пьяным без вина, от слов.
– Друзья мои, – говорил Завалишин, – вы торопитесь преобразовать учреждения. Но можно ли новое вино вливать в старые мехи? Может ли каждый из нас вместить свободу? Не надлежит ли нам, прежде всего преобразовать самих себя. Надо возвысить в себе  сначала нравственные силы, а затем расширить круг образования на истинных основах. Вы говорите мне, что Пущин Иван Иванович, Рылеев Кондратий Федорович и многие еще принесли себя в жертву, поступив на службу, несвойственную людям благородным:  отвергли гвардейскую карьеру и сделались судьями и заседателями.  Прекрасно! Прекрасно! Они своими личными достоинствами и справедливым действием поднимают должности, кои числятся в дурной славе. Прекрасно! Но я требую, чтобы это сделали и для учебной части; чтобы вместо праздной болтовни в столице, благородные люди жили в деревнях, изучая народ и научая его, служили бы в учителях, возвыся это ничтожное звание независимостью своего положения... А пока!..
Завалишин задохнулся слегка и запнулся:
– А пока...
– «Солнце взойдет», – подсказал Фалалей.
– Что солнце? – переспросил в недоуменьи Завалишин.
– «Роса глаза выест», – докончил Фалалей.
Стены кают-компании брига «Либерти» дрогнули от взрыва веселого смеха. Смех был так солнечно весел, что засмеялся даже шпион на улице перед закрытыми ставнями  беляевской квартиры. Застыв от ветра, он уже несколько часов, облепленный мокрым снегом, ходит по улице взад и вперед, слышит неясный говор, смех и крики в доме. Усмехаясь, шпион пробормотал:
– Молодцы ребята!
И тут же рассердился на самого себя, в испуге огляделся, не подслушал ли кто. Темная улица пуста. Чернеет по панели, протоптанная шпионом в молодом снегу, дорожка. Где-то лают собаки. В Новом Адмиралтействе на Галерном Островке четко пробил колокол склянки, и часовые тоскливо начали перекликаться.
– Слуш-а-а-ай!..
Шпион, выбивая кремнем огонь, чтобы закурить, бормотал:
– Смейтесь, смейтесь, – скоро плакать будете...
Дверь на улицу открылась, вышло несколько плотно закутанных в военные шинели  людей. Наткнулись в темноте на шпиона.
– Что ты тут делаешь?
Шпион вытянулся по-военному:
– Дорожку для вашего сиятельства топчу, снегу навалило страсть...

*«Свобода».
**Поговорка: «в лимоне зернышки, в гавани корабли».
*** Пятерками.

0

7

7. ГОРЯЧКА
Завалишин носился по Петербургу, поставив все паруса. Окрыленный мечтой, подобно фрегату под крутым бейдевиндом, он всем  рассказывал, что государь, несмотря на свое тягостное состояние, сам вспомнил о нем и о его проектах. Для рассмотрения докладной записки Завалишина была назначена комиссия в таком составе: председатель – сам граф Аракчеев, члены: адмирал Мордвинов, адмирал Шишков – министр народного просвещения и министр иностранных дел Нессельроде.
– Сам граф Аракчеев! – понимаешь, Сашенька! – говорил Беляеву довольный оборотом дела Завалишин.
– Не понимаю, чему ты рад. Если государь назначил «Сеяна» председателем – это для твоих проектов пышные похороны. Аракчеев без трепета не может слышать слова Америка...
– Посмотрим! На крайний случай у меня есть к нему письмо от тетушки Тютчева Надаржинской.
– Воспользуйся сим письмом непременно, он очень уважает Наталью Николаевну.
– Поберегу письмо на крайность...
– Смотри, она, наверно, и сама ему писала, и граф ждет тебя на поклон.
В комиссии Завалишину пришлось судить и рядить с одним Мордвиновым: Аракчеев, которому, наверное, писала из Москвы Н. Н. Надаржинская, напрасно прождав визит мичмана, уклонился от участия в комиссии совершенно, а министр народного просвещения, назначенный, надо полагать, затем, что сам был моряк, только кивал головой на пламенные речи мальчика-мичмана и добродушно во всем соглашался. Нессельроде, почитая дело несерьезным, от прямого участия в комиссии уклонился.
Мордвинов слушал все, что говорил Завалишин, с ласковым вниманием. Только едва уловимая улыбка насмешки иногда освещала его лицо, обрамленное прекрасными седыми кудрями. А умные глаза смотрели строго и серьезно. Он не моргнул и глазом даже, когда однажды адмирал Шишков, подпрыгнув слегка в креслах, воскликнул:
– Мичман, это уже чересчур! Кто вас на сие уполномочил?
– Я считал своим полномочием русский кормовой флаг, – ответил дерзко Завалишин.
Речь шла о том, что он будто бы вошел в переговоры с Калифорнийским штатом и склонил его правление присоединиться к России. Там, среди золотоносных гор, в благодатных долинах, где способны вызревать в открытом грунте апельсины и персики, Завалишин предлагал основать центр колоний, переселив туда русских мужиков. Калифорния и должна была. стать ядром для восстановления Российского государства на новых началах справедливости и закона. Все переселенцы должны вступить в «Орден вселенского восстановления», основанный, по словам Завалишина, в Англии, к которому присоединился он сам, будучи там на фрегате «Крейсер». Усовершенствовав души своих сочленов, «Орден» должен был перестроиться. Попутно Завалишин предлагал захватить Сандвичевы острова, Амурский край и остров Сахалин.
Мордвинов прямо заявил мичману, что ему лично проект чрезвычайно приятен; адмирал только настаивал на разных хозяйственных подробностях, расспрашивал Завалишина о морских и сухопутных промыслах Российско-Американской Компании, о котиковом бое, о ловле рыбы на камчатском берегу, а главное, о том, в каком состоянии нашел Завалишин компанейские конторы в сибирских городах. Пленяя адмирала зоркостью глаза, Завалишин сообщил ему все, что успел узнать, пролетая на бешеной тройке семь тысяч верст от туманного Японского моря до хладных финских берегов... В заключение этого разговора Мордвинов внезапно спросил ласково:
– А сами-то вы, Дмитрий Иринархович, имеете крестьян для переселения в американский рай?
Мичман в смущении не знал, что ответить.
Мордвинов продолжал:
– Отец вашей матушки, если мне не изменяет память, владел поместьем в Могилевской губернии...
– Да, адмирал. Однако я не понимаю, куда склоняются ваши вопросы, Николай Семенович!
– Не сердитесь, батюшка Дмитрий Иринархович, я ничего дурного не мыслю, говоря о сей материи. Я сам помещик, и не знаю, обрадовал бы я или нет своих мужиков, послав их из Новгородской губернии в Калифорнию!
Работы комиссии окончились, и Завалишин ждал решения государя, почти без сомнения в успехе, готовился к личному свиданию с Александром Павловичем. Полученный через  Мордвинова ответ был для мичмана горек: государь произвел Завалишина в лейтенанты вне старшинства, проект «Ордена восстановления» государь признал пленительным, но неудобоисполнимым, а о расширении владений в Америке выразил мысль, очевидно, подсказанную министром иностранных дел, что это поссорило бы Россию и с Англией и с Америкой.
Видя, что лейтенант опечален, Мордвинов сказал ему:
– Признаюсь, батюшка, я и сам лучшего не ожидал. Бросайте-ка флотскую службу –  переходите к нам в Компанию. Ваши идеи там будут более кстати...
В это время сделалось известно, что правительство через посла своего в Соединенных Штатах, Полетику, ведет переговоры с Англией и Америкой, готовясь заключить конвенцию о торговом мореплавании и промыслах в Тихом океане, невыгодную для
Российско-Американской Компании.
Мордвинов познакомил Завалищина с Рылеевым, правителем дел Компании.
– Вы достойны быть друзьями, – сказал он, соединяя их руки.
Рылеев ввел Завалишина в круг компанейского правления. Директора Компании выслушивали предложения моряка с преувеличенным вниманием и расточали ему  похвалы.
Нетрудно было подвигнуть молодого лейтенанта выступить в годовом собрании акционеров Компании с речью против уже опубли кованной конвенции и с широкими перспективами развития колоний путем свободной колонизации Калифорнии коренными русскими хлебопашцами. Завалишин написал резкую статью, направленную против посла России в Соединенных Штатах, Полетики. Статья начиналась словами: «На днях  появилось самое уродливое произведение русской Политики».
Ни один из журналов не решался отдать эту статью в цензуру. Тогда ее решили пустить во множестве переписанных копий – и когда открылось собрание акционеров Компании, – статья была у всех в руках... По просьбе Рылеева Завалишин написал от имени Компании «меморию» государю о невыгодности конвенции. Александр Павлович рассердился, что купцы вздумали учить дипломатов и приказал дать выговор директорам Компании.
– Ты думаешь, Саша, – сказал царю Аракчеев, – что это купцы? Купцы малограмотны и мало в дипломатии разумеют. Там засел этот писачишка Рылеев и всех мутит.
– Наказать его!
– Слушаю. Лучше бы нам с тобой, ваще величество, эти колонии совсем бросить: нам и дома дела по сие место. – Пошли к купчишкам Полетику – пускай он с ними договорится.
Рылеев получил именем государя выговор за вмешательство Компании в зарубежную политику, а министерство иностранных дел пригласило Компанию на конференцию. Конечно, Компания на ней выставила защитником своих интересов лейтенанта Завалишина; он закидал Полетику смелыми заявлениями, сведениями, о которых посол не имел никакого понятия, – и, наконец, представитель дипломатии принужден был заявить, что министерство сделало ошибку, но виновата и Компания, не дав вовремя нужных  сведений.
– Да разве ее спросили? А если бы она сказала, разве бы послушали ее? – петушком наскакивал Завалишин. – Разве не сказали бы, что «купцы в политике ничего не разумеют»…
Намек на всем известные слова государя заставил всех улыбнуться, а, может быть, был
забавен и весь этот бой: перед Полетикой в позолоченных доспехах камергера, мужчиной большого роста и дородства, лейтенант Завалишин – юноша низкорослый – казался мальчиком, ради шутки наряженным в офицерский мундир.
На следующий день в Государственном Совете Сперанский сказал Мордвинову с усмешкой:
– Ну что, Николай Семенович, говорят, ваш Давид победил Голиафа!
Маленький лейтенант сделался модным оратором в клубах. Говорили, что годовое собрание Российско -Американской Компании было совсем как «чэмбер оф коммон»*, и в будущей палате депутатов Завалишину сулили быть лидером партии либералистов. Рылеев пустил слух, что Компания назначает Завалишина четвертым директором и отправляет в Америку. Все это доходило до государя. Завалишину было отказано в переводе на службу в Компанию. Одновременно получили отказ в том и братья Беляевы. Александр Павлович велел передать лейтенанту Завалишину свой лестный отзыв:
– Я очень рад, что в моей службе находятся такие достойные офицеры, и готов открыть лейтенанту Завалишину все карьеры в России. Но отпустить в Компанию не могу – он со своими обширными планами непременно вовлечет в конфликт с Англией или Соединенными Штатами...
Морскому же министру приказал:
– Дайте же, адмирал, этому мерзкому болтуну какое-нибудь занятие. Мальчишка совсем испакостился от безделья.
Приказом по морскому ведомству Завалишин был назначен в числе трех «достойнейших офицеров» временным комендантом Нового Адмиралтейства. Лейтенанта словно окунули в грязную лужу. Он не отвечал на насмешливые поздравления приятелей и ходил угрюмый. Встретясь у Беляевых, Завалишина поздравил и Рылеев. Завалишин вспыхнул:
– Я вам не мальчик, господин Рылеев, надо мною издеваться. Помните, что я ношу шпагу.
– Полноте, Дмитрий Иринархович, я и не думал над вами издеваться...
– Да-да! – сквозь слезы, внезапно набежавшие на глаза, проговорил Завалишин, – я знаю, вы все, и Мордвинов и Кусов теперь смеетесь надо мной.
Временные коменданты Нового Адмиралтейства дежурили по неделям, сменяясь по субботам в 12 часов дня. Из вновь назначенных первому пришлось вступить в дежурство лейтенанту Завалишину. Он явился в Адмиралтейство ранним утром; старик полковник, которого ему пришлось сменить, обрадовался чрезвычайно.
– Ну, вот, слава богу! То-то молодость – красная пора! А то Николаев никогда раньше двух часов не сменял меня: надо-де дома позавтракать...
– Жаль мне вас огорчать, полковник, но я приехал до срока, чтобы познакомиться с моими обязанностями. Позвольте мне инструкцию...
– Какая это, батюшка, инструкция! Десять лет дежурю, а ни о какой инструкции не слыхивал.
– Ваше высокородие! – сказал писарь, державший уже наготове обмокнутое в чернила перо для подписания рапорта о смене коменданта, – точно так, инструкция имеется, в шкафу заперта; в красном сафьяновом переплете.
Открыли шкаф и, подняв едкую бумажную пыль, нашли инструкцию: точно, она была в красном сафьяновом переплете. Завалишин с видом решимости раскрыл толстую книгу, тронутую плесенью с наводнения 7-го ноября, и принялся мрачно читать ее. Полковник, вздыхая, грустно ждал конца.
Адмиралтейство, включая склады Новой Голландии, простиралось от Галерной улицы до механического завода Берда, имея в окружности более трех верст. Кроме верфей, кузниц, мастерских, жилых домов, там было много магазинов. Наконец, в случае пожара на кораблях, адмиралтейство должно было немедленно подавать помощь, для чего в нем была огромная пожарная команда с большим числом гребных судов, снабженных помпами, штурмовыми лестницами, абордажным инструментом: крючьями, топорами, ломами. Все это по инструкции строжайше предписывалось содержать в полной исправности.
– Ну, что, голубчик, прочитали? – робко спросил полковник, когда Завалишин закрыл сафьяновый переплет.
– Да, полковник. И хотя нет полудня, я готов принять от вас дежурство.
– Вот и прекрасно, прекрасно! Петров, давай рапорт.
Писарь снова обмакнул гусиное перо в чернила.
– Повремените, полковник. Сначала мы совокупно с вами осмотрим все, что вы сдаете...
Полковник рассердился:
– В своем ли вы, батюшка, уме? Да тут на год хватит, если все смотреть... Что вы, ревизор, что ли...
– Хорошо. Посмотрим хотя пожарные инструменты и лодки.
– А что мне, батюшка, там смотреть? Смотрите, коли есть охота, а я уж не пойду! Ах ты, какая горячка!
Лейтенант пошел к гауптвахте и велел пробить пожарную тревогу.
– Кажись, ваше высокородие, нигде дыму не видно! – спросил пожарный вестовой, не решаясь бить тревогу в колокол.
– Я приказываю.
Вестовой пробил тревогу... Раскрылись двери сараев и из них на катках матросы вывезли гребные суда.
– Спускай в воду! – приказал Завалишин.
– Да нешто можно, ваше высокородие? Ты посмотри – небо наскрозь видно, – пошутил брандмейстер.
– Приказываю спускать.
Спущенные на воду лодки тотчас налились водой. Смеясь глазами, один из матросов сказал Завалишину:
– Нехай их мокнут. У нас молодицы кадки да дижечки повсечас в ставок спускают, чтоб не текли, коли придет пора огурцы солить.
Когда начали качать воду пожарными помпами, то вода совсем не шла в трубку брансбоя, а брызгала во все стороны из прорванных кожаных рукавов фонтанами и веерами, к великой радости матросов; они с хохотом обливали друг друга, а день был жаркий.
Весла на катерах были переломаны. Инструмента не доставало. Полковник прибежал на место смотра и умолял лейтенанта бросить это дело. Но Завалишин сел, написал немедленно рапорты морскому генерал-интенданту, адмиралу Головину и министру. В рапортах было сказано, что Новому Адмиралтейству грозит пожарная опасность. Через полчаса оба адмирала, жившие недалеко в Галерной улице, прибежали в Адмиралтейство. Министр, багровый от гнева, закричал:
– Сударь мой, что это? Я знаю-с, сударь мой, вы прекрасный офицер, – но что это? Что это здесь, сударь мой?
– Здесь безобразие, адмирал! – гневно ответил Завалишин.
Головин схватил лейтенанта за руку:
– Благодарю, благодарю вас, лейтенант. Адмирал! Мы должны быть благодарны лейтенанту, что он открыл нам вовремя глаза. Вспомните про камели!
Напоминание о сгоревших камелях охладило гнев министра. Допустив сгореть камели, Новое Адмиралтейство причинило не только миллионный убыток казне, но и лишилось возможности снять с мелких мест корабли после шторма 7-го ноября. В адмиралтейство нагнали тотчас множество мастеровых приводить в порядок пожарную команду. И лейтенант Завалишин опять сделался героем столичных разговоров на несколько дней.
Посмотреть на этого малютку-тигра захотел и брат государя Николай Павлович. Однажды утром, Завалишин, отдавая приказание, в сутолоке кипевшей в адмиралтействе работы, услыхал с гауптвахты звон колокола и команду:
– Караул, с гауптвахты вон!
Это означало, что на остров Нового Адмиралтейства приехал большой начальник или важный гость. Но Завалишин не пошел его встречать. Николай Павлович соскочил с коня на мосту против Галерной улицы и вступил через калитку в чугунной ограде на Галерный Островок. Караул стоял в мертвой стойке. Николай Павлович рассеянно принял рапорт от начальника караула и спросил, кто комендантом и где он.
– Лейтенант Завалишин. На работах.
Царский брат готовился вступить на улицу верфи, но поперек улицы матросы «дубинушкой» тянули, загораживая дорогу, огромный дубовый кряж; со всех сторон стучали топоры и молотки, медники оглушали воздух колокольным звоном, выгибая на шаблонах медные листы; от смоляных котлов тянуло едкой гарью. С криком «позволь, позволь» мимо великого князя пробежали двое мастеров, неся вдвоем на палке большой ушат с кипящею смолой. Николай Павлович испуганно посторонился и почувствовал, что ему на шляпу что-то упало. Он снял шляпу – на ней было красное пятно.
Николай Павлович взглянул вверх, – на многосаженной высоте под бортом стоящего на стапеле фрегата висел в люльке маляр и красил борт судна, не глядя вниз и распевая песню: «Я вечор в лужках гуляла– грусть хотела разогнать!».
– Барин, посторонись! Убьет, – услышал Николай Павлович и едва в испуге не присел: над самой его головой повернулась стрела крана, неся на талях связку бревен. Николай  Павлович направился к выходу.
Около гауптвахты его нагнал Завалишин и по форме отрапортовал. Николай Павлович остановился, на виске у него дрожала жилка. Несколько мгновений Николай Павлович смотрел молча в глаза Завалишину и вдруг прокричал:
– Господин комендант, у вас беспорядок!
– В чем, ваше высочество? Работы идут полным ходом.
Николай Павлович окинул взором доступную зрению часть верфи: она была сутолокой похожа на муравейник, только этот муравейник шумел, дымил, грохотал. Николаю Павловичу это казалось хаосом. А Завалишин знал, что в этой видимой сутолоке был строгий трудовой порядок. Николай Павлович искал глазами «непорядок», чтобы его указать, и не находил, боясь попасть в положение смешное. Он круто повернулся от лейтенанта и обратился к караулу. Солдаты стояли мертвою шеренгой – казалось, что они не шевельнулись и не вздохнули с тех пор, как на Галерный Островок вступил великий князь, командующий гвардейскою дивизией. Лосины у солдат были выбелены мелом, погоны крепко охватывали грудь, бляхи киверов, отчищенные толченым кирпичом, сверкали. Начальник караула стоял перед великим князем с опущенною шпагой: все было по форме и в порядке.
На лице Николая Павловича расцвело удовольствие. Вот тут бы он сумел указать самомалейший непорядок – «однако все отлично», с досадою подумал дивизионный, осматривая ровный строй солдат. Вдруг один солдат икнул от страха. И никто – ни командир, ни унтер-офицеры, ни сам Николай Павлович не могли бы сказать, кто именно икнул в страхе: все лица солдат были, как одно, – злобно-каменные. Николай Павлович гневно обратился к начальнику караула:
– Поручик Зейферт, почему?!
Офицер побледнел – в страшном испуге.
Лейтенант Завалишин шагнул вперед:
– Ваше высочество! Я не могу допустить!
– Что? – Николай Павлович посмотрел сверху вниз на мальчика в погонах морского офицера и вспомнил, что этот Давид победил уже однажды Голиафа.
– Что такое, лейтенант?
– Я не могу, ваше высочество, никого допустить до действия на вверенной мне территории Адмиралтейства без приказа морского министра.
– Какое действие, лейтенант?
– Ваше обращение к караульному офицеру уже действие. Такова инструкция.
«К черту инструкцию!» – хотел закричать Николай Павлович, но вдруг поблек и, молча повернув, пошел прочь с Галерного Островка. Завалишин его проводил до чугунной ограды на мосту. Шагая через высокий порог калитки, Николай Павлович зацепился шпорой и едва не упал. Не оглянувшись, он вскочил на коня, поданного рейт-кнехтом, поднял лошадь вскачь и умчался.
Завалишин, злобно улыбаясь, смотрел вслед.
Старый инвалид на клюшке, задвигая огромный засов в решетке, обратился к лейтенанту фамильярно:
– Ишь ты, горячка! Да! Море таких не любит!

* Палата Общин в Англии.

0

8

8. ГРОБ НА ТРОНЕ
Весною 1825 года из дальнего плавания «вокруг света» возвратился в Кронштадт «Крейсер» под командою Лазарева. Отсалютовав флагу адмирала, фрегат долго не спускал на берег шлюпок. От побывавшего на «Крейсере» с визитом командира порта в Кронштадте разгласилось, что на фрегате «неблагополучно». Матросов с фрегата не пускали на берег. Лазарев, сказываясь больным, не съезжал с корабля.
– Чума, что ли, там у них? – шутили матросики флотских экипажей, глядя на «Крейсер» со стенки гавани. – А чумного флага не подымают.
Лейтенант Завалишин получил от командира «Крейсера» записку:
– Жду от вашей дружбы, что вы нам поможете... Приезжайте, не теряя времени, вы всем нам нужны.
С утренним пароходом Завалишин поехал в Кронштадт и с парохода прямо, не выходя на берег, сел в лодку и отправился на фрегат. Лазарев сейчас же увел лейтенанта в свою каюту и там открыл ему, что вся команда хочет на него жаловаться на инспекторском смотру, а он решил предупредить матросов и написал донесение, что она своим  поведением в плавании не заслужила никаких наград.
– Вот и сидим теперь – я в каюте, как в норе, и они в кубрике, будто в берлоге, и рычат, а я отгрызаюсь. Признаюсь, я боюсь, не наделали бы они беды: помните на Вандименовой земле какую эта братва заварила кашу?
– Откажитесь, Михаил Павлович, от своего рапорта.
– Да я уж отказался, но они не верят. Да представьте себе, мой ангел, я откажусь, им поверю, а они, мерзавцы, надуют меня и все-таки пожалуются.
Завалишин рассмеялся и отправился в кубрик. Матросы встретили его сумрачно, но приветливо. Они были тоже не прочь отказаться от жалобы, лишь бы Лазарев порвал свой рапорт.
– В море, Митрий Ринархыч, все шуткой кажется: а ведь на берегу как посмотрят: мы побаловались, а скажут – «бунт», смерть заколотят или в крепости сгноят. Он, чай, в рапорте все расписал, чего и не было.
– Нет. В рапорте написано только то, что было. Он пишет, во-первых, что в Гобарт-Тоуне на Вандименовой земле вы взбунтовались и хотели соединиться с английскими ссыльными и свергнуть английского губернатора.
– Это, верно, было, – сказал один матрос‚ – только мы с ними побратались – хвать, у меня сапог нет: рыжий еще у нас ночевал в палатке.
– Вот видите. Значит, дело было. Лазарев правду пишет.
– Правда-то правда, ваше высокородие. А отчего мы взбунтовались? Кадьян, его любимчик, нас замордовал совсем. Побунтовали, и послабее стало. Напрасно вы за них заступаетесь.
– Братишки! Я не за них заступался, а за вас. Напомню вам, что четверых суд на корабле приговорил к расстрелу, а я настоял, чтобы их перевели в разряд штрафованных, – тем  дело и кончилось.
– Это было, чего говорить.
– Ну, вот, а вы говорите, что Лазарев врет. И про Кадьяна он пишет, как вы второй раз взбунтовались и хотели с охотниками в Ситхе колониями нашими завладеть.
– Это мы пошутили тогда. Нам только того хотелось, чтобы он Кадьяна с корабля списал.
– Так он и списал.
– Списать-то списал, а теперь пишет «бунт»; раз он согласился с нашим требованием, – какой же бунт? Кадьяну надо бы, по совести, башку оторвать, а мы его не тронули. А  Михаил Петрович пишет теперь. Ну, да и мы найдем, что сказать. Писать не будем, а сказать скажем.
– Да он и не хочет подавать рапорта. Поверьте.
– Верю всякому зверю!
– Да мне-то верите?
– Верим, ваше высокородие, ты еще нас не обманывал.
– Ну, хорошо: дайте мне слово, что не заявите на командира претензии, тогда ручаюсь вам, он порвет рапорт при мне.
– Поверим, братишки, Дмитрию Иринарховичу? Пока еще он нас не обманывал.
Лазарев разорвал свое донесение. Завалишина команда просила погостить на корабле, и обе смены матросов хотели, чтобы лейтенант отстоял с ними на вахте:
– Как начали плавать с вами, так и поход кончим с вами.
Завалишин прожил на фрегате три дня и за это время отстоял два раза на вахте с обеими половинами команды. Инспекторский смотр прошел благополучно. Матросы были списаны на берег по своим экипажам. Тут и стало известно, что в походе команда «Крейсера» два раза бунтовала. Об этом рассказывали товарищам сами же матросы.  Конечно, рассказы сделались известны и командованию; испугались, что «крейсерские» разнесут «чуму» по всем экипажам. Великий князь Михаил Павлович в это время был уже командиром второй гвардейской дивизии; в нее входил и гвардейский экипаж; на первом же, после разверстки «крейсерских» по ротам, учении, в гвардейский экипаж явился  Михаил Павлович. Он остался недоволен маршировкой, особенно того взвода, которым командовал мичман Беляев 2-й – в этом взводе много было «крейсерских».
И в самом деле, матросы с «Крейсера», отвыкнув в дальнем и долгом плавании от маршировки, внесли своими вольными движениями расстройство в строгих шеренгах береговых товарищей.
После учения офицеры, по обычаю, образовали кружок около дивизионного командира, чтобы выслушать его замечания. Михаил Павлович обратился прямо к мичману Беляеву:
– Ваш взвод, мичман, не солдаты, а толпа сволочи.
– Ваше высочество, если они плохие солдаты, то потому лишь, что хорошие матросы.
– У них разбойничьи рожи.
– Ваше Высочество, просто у них обветрены лица.
– Если вы не приведете их в порядок, экипажу придется напомнить, что есть палки.
Лицо мичмана вспыхнуло, но сейчас же побледнело, он ответил дерзко:
– Тогда, ваше высочество, придется водить экипаж на экзекуцию в другие полки. Здесь  палочников нет.
Вскоре после этого случая флотские экипажи были назначены в плавание: оставлять в казармах матросов представлялось опасным – боялись открытого бунта. Матросы с «Крейсера» оказали на товарищей такое же действие, какое оказывают дрожжи на затор в чану винокуренного завода: началось брожение. Наскоро были снаряжены все уцелевшие от наводнения суда – они годились, конечно, только в недалекое береговое плавание. Адмирал Кроон держал флаг на фрегате «Сысой Великий». Флагман поднял сигнал  эскадре сниматься с якоря, и корабли в кильватерном строе вышли вслед адмиралу в
море.
Беляевы, – а с ними и Фалалей – оказались на флагманском корабле. Адмирал Кроон – английский моряк – был в возрасте свыше семидесяти лет, он впадал уже в старческое слабоумие, но сохранил при этом необыкновенную живость: ему ничего не стоило взбежать по вантам на марс. Он был известным врагом шагистики и барабанного боя. Сначала, после береговой муштры, командам показалось приятной суета парусных учений, эволюций и маневров, примерных сражений, но вскоре оказалось, что и служба на море может стать каторгой.
Бессонный, живой, желчный адмирал был вздорно строг при ошибках; если ему показалось, что убрали паруса недостаточно скоро, то он тотчас же заставлял повторять это с парусами много раз, посылая притом и офицеров на реи – показывать пример матросам.
Фалалей сразу сдружился с адмиралом. Как-то, в один из первых дней плавания, стоя на шканцах, адмирал смотрел на горизонт, где ожидали появления одного из кораблей эскадры; адмирал крикнул подать ему подзорную трубу; случилось так, что за трубой
послали Фалалея. Он прибежал с трубой и подавая ее адмиралу, сказал:
– А я, дедушка, и без трубки вижу, что «Паллада» показалась.
– Где?
– А вон, смотри через бакштаг вправо.
Адмирал навел трубу туда, куда указывал Фалалей, и там в тумане действительно увидел очерк фрегата «Паллады».
– О, какой ты имеешь глаз!.. Молотец малшишка.
– Моряку нельзя без глаза. «Чих лимон хес пипс, чих ярд хэс чипс», ваше превосходительство!..
– Ого!.. Так! Я тебя буду звать бой-малшишка*.
– Оль райт, дедушка.
С этого дня Фалалей сделался как бы хранителем подзорной трубы адмирала. То и дело слышался крик адмирала:
– Бой!.. малшишка!..
Фалалею было приказано держаться по близости. Матросы его подгоняли:
– Эй, ты! «Бой Мала Шишка», тебя старый дьявол зовет.
Во время маневров адмирал иногда взбирался даже на салинг и садился там верхом, тогда Фалалей привязывал трубу и подымал ее к салингу на горденке**.
Матросы на эскадре не любили адмиральской подзорной трубы. Фалалею в шутку  говорили:
– Разбил бы ты, Бой Мала Шишка, старому дьяволу глаз!..
– Нешто можно: вещь стоющая. Да и другие трубы есть.
– Да мы знаем, что по глазам ему нет другой.
Приблизился день последнего маневра. Эскадра перестраивалась для маневров вяло – два корабля едва не столкнулись. Адмирал был сердит. На мачте беспрестанно взвивались длинные гирлянды сигнальных флагов – команды следовали одна за другой столь быстро, что их едва успевали прочитывать на кораблях. На одном из кораблей матросы, не успевая исполнять приказы, без уговора остановились и лежали на реях без движения. Эскадра расстраивалась. Адмирал, бранясь по-русски, взбежал по вантам на салинг, чтобы яснее разобрать, в чем дело, и потребовал трубу.
– Бой! Малшишка! Трубу!
– Вот бы теперь тебе глаз разбить, дьяволу, – ворчал Фалалей, готовясь поднять зрительную трубу. – Постой-ка! Я тебе вотру очки!.. Сейчас, дедушка, – крикнул Фалалей вверх, – горденку заело!
Фалалей сбежал в пушечную палубу и попросил у канонира масла. Смазав маслом окуляр трубы, Фалалей привязал ее на горденку и вздернул к салингу.
Прошло несколько минут. Адмирал наверху бранился, но не подавал никакой команды. Сигнальщики ждали с букетами цветных флагов в руках, чтобы связать сигнал и выкинуть приказ адмирала.
– Бой, сюда!
– Есть «бой сюда!» – весело ответил Фалалей и побежал по вантам. Взбежав на салинг, Фалалей сел верхом на его перекладину рядом с адмиралом.
– Чего ты, дедушка?
– Мой труба, малшишка, капут!
– Може, стекло запотело? Вы бы протерли платочком...
– Протираль! Нет. Труба испорчен. Ты, малшишка, будешь мой глаз. Смотри: команда был «Меркурий», поворот от ветра идти встречу «Сисой».
– Есть.
– Кильватер «Сисой».
– Есть!.. Здорово! все, дедушка, повернулись, как один!
– Отлично! Отлично! – говорил адмирал, протирая фуляровым платочком стекла трубы. – Нам нельзя терять в море ни один момент! Корабль может стукнуть другой и капут!
Адмирал крикнул вниз команду. Лейтенант повторил ее, и взвилась и упала на флагманском корабле пестрая вереница флажков.
Прочитав по флажкам сигнал, Фалалей тотчас стал хвалить исполнение кораблями маневра: все корабли, по его словам, повернули прямо в один момент. Между тем, строй эскадры сломался, поднялась толчея, и многие корабли не могли без опасности для других выполнять приказы флагмана. С «Паллады» спрашивали сигналом, что происходит на флагманском корабле. Адмирал, между тем, протирал трубу платком и пристраивал ее к глазу: поле зрения в трубе несколько прояснилось. Корабли без всякого толку палили из пушек, чтобы закутаться от сраму в дыму. Фалалей, не понимая сам, что творится с эскадрой, весело доложил адмиралу, что все корабли спрятались во дыму:
– Инда ничего не видно!
Адмирал приказал подать сигнал.
– Адмирал благодарит эскадру. Рандеву – Ревель. Каждый корабль идет по способности.
Протерев еще раз стекла трубы, адмирал смутно рассмотрел корабли: одни шли врассыпную, другие оказались совсем не там, где их адмирал ждал увидеть по словам Фалалея.
– Малшишка!
– Есть мальчишка!
– Ты видал?
– Как же, дедушка, видал: они «по способности» управляются.
– Но, но!.. Где у тебя ухи?
– Есть ухи! Ой-ой-ой!..
Сойдя с салинга, адмирал сделал вид, что очень доволен маневром и в кают-компании предлагал тосты без конца:
– Добрый путь!
– Други здесь и други там. Их здоровье! Прошу.
– Здоровье глаз, пленивших нас...
– Здоровье того, кто любит кого... Прошу.
Вестовые едва успевали менять графины с портвейном. Адмирал совсем развеселился. Решили ему не портить настроения и доложить утром завтра: один из кораблей просигналил, что во время замешательства канониру на корабле оторвало банником обе руки.
В Ревеле команда отдыхала. Офицеры веселились на берегу. Удовольствие прервалось неожиданно: пушечный сигнал приглашал всех бывших на берегу возвратиться на корабли. Прислано было высочайшее повеление сняться с якоря и идти в Кронштадт для высочайшего смотра.
На смотру Александр Павлович был сумрачен и рассеян, и видно было, что ему непосильно уже быть обаятельным; а раньше это ему давалось так легко. Эскадра и команды кораблей явились на смотр довольно потрепанными, команды были измучены веселым адмиралом, а кораблям на якоре в Ревеле пришлось выдержать серьезный шторм, но все это осталось, к общему удивлению, как бы незамеченным.
Офицеры эскадры дали адмиралу прощальный обед на «Сысое Великом», было выпито много шампанского. Корабли втянулись в гавань, кончив кампанию. Беляевы и с ними Фалалей вернулись снова на свой сухопутный «бриг» у Калинкина моста.
В столице полиция за лето сделалась общим посмешищем. Доносы шли со всех сторон, каждый мог прослыть заговорщиком. Было три тайных полиции: министра внутренних дел, генерал-губернатора Милорадовича и начальника военных поселений графа Аракчеева. Шпионы Аракчеева следили за Милорадовичем; сыщики Милорадовича доносили о каждом шаге и слове Аракчеева,  преследуя его по пятам, даже на улицах. Министр внутренних дел следил за тем и другим. Всякое слово, сказанное в обществе против правительства, делалось тотчас известно. Шпионство проникло на самые верхи
чиновной лестницы: сановники в камергерских мундирах бесстыдно доносили друг на друга. Архимандрит Фотий написал Александру Павловичу, что господь ему в видении открыл врагов государя: в приложенном их списке оказался начальник тайной полиции фон-Фок. Политические разговоры в открытых собраниях прекратились; споры и обсуждения реформ перешли в «комитеты», как стали называть маленькие тайные  собрания политических кружков. Появились честолюбцы, которые в ожидании перемен предлагали правительству бороться против революционной заразы учреждением тайных же контр-обществ. Появились слухи, что заговорщики собираются истребить всю царскую фамилию.
– Я знаю, что окружен убийцами, – сказал Александр Павлович одному из близких ему людей.
Арестов не было, что объясняли слабостью власти, и это придавало смелости языкам. Однако, общий приговор был тот, что все «выболтались», и настает пора действовать.
Осенью занемогла жена Александра Павловича. Врачи ей предписали зиму провести на юге. Местом пребывания был избран Таганрог, куда осенью за женой последовал и Александр Павлович. Столица оставалась на попечении всесильного тирана Аракчеева.
Смута достигла высших пределов. Цензура не хотела в свое время разрешить к печати катехизиса Филарета, где доказывалось, что нет власти, которая не от бога, а потому «всякая душа власти предержащей да повинуется». А в казармах по рукам ходил теперь писанный катехизис, сочиненный, по слухам, офицером старого Семеновского полка. В этом катехизисе утверждалось, что люди созданы свободными и счастливыми.
«Для чего же русский народ и воинство несчастно?»
«Оттого, что цари похитили у них свободу – а они покоряются», – отвечал катехизис и призывал «взять оружие и низложить неправду и нечестное тиранство».
В октябре месяце столица была потрясена известием, что дворовые люди графа Аракчеева в его вотчине – Грузине убили его домоправительницу Настасью Минкину. Граф любил ее до безумия; в горести он покинул все дела. Хозяином столицы сделался генерал– губернатор Милорадович. Николай Павлович переехал в Аничков Дворец на Невском проспекте, чтобы не терять времени на ежедневные переезды из Царского Села в столицу. Михаил Павлович гостил у своего брата, цесаревича Константина, в Варшаве. В середине ноября из Таганрога начали прибывать курьеры с известием, что Александр Павлович, после поездки в Крым, опасно занемог. Петербург насторожился. В сановных кругах пошли счеты и расчеты о том, кто с переменой царствования падет и кто возвысится. Говорили о тайном манифесте Александра Павловича, в котором он указал, что цесаревич Константин отрекся от прав на престол российский, и потому наследовать должен Николай Павлович. Манифест хранится в Московском Успенском Соборе, а копии с него – в Государственном Совете. Образовались партии за того и другого кандидата.  Некоторые боялись того и другого – и готовы были встать даже за Михаила Павловича. Над ними смеялись, напоминая, что, будучи еще мальчиком, Михаил Павлович, кое-как сдав экзамены по начаткам грамоты и арифметики, взял большой гвоздь и заколотил им  свой книжный шкаф «на вечные времена». И по вкусам и по образованию Михаил Павлович был простой фельдфебель, а в пристрастии своем к бессмысленным упражнениям на плац-парадах далеко превосходил даже Николая Павловича. Гвардия – и
офицеры, и солдаты – ненавидели их одинаково. Были, наконец, среди сановников и такие, кто предлагал возвести на престол жену Александра Павловича, Елизавету, памятуя, что дамы, восходя на престол, всегда окружали свой трон великолепными кавалерами: женские царствования поэтому были блестящи.
Тайные общества начали почти открыто вербовать членов, готовясь к перевороту. Лейтенант Арбузов открыл братьям Беляевым, что «Союз Благоденствия», основанный офицерами старого Семеновского полка десять лет тому назад, был распущен только
для видимости. А на самом деле из Союза Благоденствия вышли два тайных общества: Северное – в Петербурге и Южное – во вто рой армии. Сам Арбузов был членом Северного общества и предложил Беляевым вступить тоже. А Сашенька Беляев открылся:
– Мы, Антон, уже вступили во Вселенский орден Восстановления...
– Это Митьки Завалишина? Плюньте, мальчики, все это Митя врет. Нету никакого ордена – все это Завалишин сочинил: в ордене только сам он и состоит, поверьте. Он в экипаже многих спутал. Можно ли ему верить? Уж очень честолюбив.
– Да, но готовы ли мы к свободе? Поверь, мы с Петенькой – хоть сейчас жизнь отдать за свободу – но Митя говорит, что Россия еще не созрела для свободных учреждений. Нам нужно еще преобразиться самим. Вот я, например, не знаю политической экономии!
– На кой черт тебе политическая экономия, когда надо драться. Можно ли упустить такой момент?..
– Мы готовы драться.
– Погоди, я вижу твое состояние: давай сведем хоть завтра Рылеева с Завалишиным, пускай они поговорят, а мы послушаем. Идет?
– Идет. Только, Арбузов, – ты знаешь, между ними были личности...
– Это из-за Полетики? Вздор. Рылеев о том и думать позабыл. Что между ними лежит? 
Встреча Рылеева с Завалишиным произошла на борту брига «Либерти» у Калинкина моста. Были, кроме него, только офицеры гвардейского экипажа да флейтщик Фалалей, которому было заказано строго Арбузовым:
– Смотри у меня, «Мала Шишка», будешь балаганить, вышибу за борт, как котенка. Понял?
– Есть. Неужели я, Антон Петрович, не понимаю: когда два петуха бьются, хочешь – смотри, а путаться нечего. Я петушиные бои в Испании ходил смотреть – знаю.
Разговор между Рылеевым и Завалишиным и был похож на петушиный бой. Завалишин наскакивал на Рылеева молодым петушком, который только что научился петь кукареку, Рылеев был старше годами, – он то взлетал над, то падал перед противником, раздувая огненные перья.
Как ни горячились спорщики, убедить одному другого им не удалось. Однако, кончая спор, Завалишин сказал:
– Все же обещаю, вам я мешать не стану...
Он протянул Рылееву руку... Они обнялись и поцеловались. Но все видели, что примирение было неискренним. Рылеев собрался уходить в каком-то смущении. Его просили прочесть что-либо новое из своих произведений.
Рылеев встал, опершись о спинку обеими руками и воскликнул, будто кого призывая:
– «Гражданин!»
Все умолкли. Рылеев стал говорить стихи.
Я ль буду в роковое время
позорить гражданина сан
и подражать тебе, изнеженное племя
переродившихся славян?
Нет, неспособен я в объятьях сладострастья,
в постыдной праздности влачить свой век младой
и изнывать кипящею душой
под тяжким игом самовластья!
Пусть юноши, не разгадав судьбы,
постигнуть не хотят предназначенья века
и не готовятся для будущей борьбы
за угнетенную свободу человека.
Пусть с хладнокровием бросают хладный взор
на бедствия страдающей отчизны
и не читают в них грядущий свой позор,
и справедливые потомков укоризны.
Они раскаются, когда народ, восстав,
застанет их в объятьях праздной неги,
и в бурном мятеже ища свободных прав,
в них не найдет ни Брута, ни Риеги.
Арбузов бросился обнимать Рылеева, крича:
– Друг! Ручаюсь за весь экипаж. Все пойдем!
Рылеев ответил:
– Я сам возьму ружье и встану в твою роту.
– Хорошо, попомню, – прошептал Фалалей: – я тебе ружье припасу!..
С Завалишиным Рылеев простился церемонно.
Вскоре после этого из Таганрога прискакал курьер с известием, что Александр Павлович умер. Известие было получено 27-го в Зимнем Дворце, где был назначен молебен, и собралась вся царская родня, сановники и генералитет. Тут был и граф Милорадович: генерал-губернатор и командующий войсками... Молебен прервался. Мария Федоровна – вдова Павла Первого – лежала в обмороке.
– Что делать? – спросил Николай Павлович у графа Милорадовича.
– Присягните брату своему Константину. Он есть сейчас законный император. Это ваш долг.
Тотчас был поставлен в дворцовой церкви аналой, и Николай Павлович, а за ним граф Милорадович, офицеры и нижние чины караула присягнули на верность императору Константину Первому. Граф Милорадович отдал приказ о том же гвардии и войскам.
Присяга повсеместно совершилась. В Зимнем дворце собрался Государственный Совет. Принесли из сената запечатанный пакет, и не знали, вскрывать его, чтобы узнать волю Александра Павловича о наследнике – или нет.
Ждали Милорадовича – он явился веселый и громогласно заявил, что Николай Павлович присягнул Константину – ему последовали сам Милорадович, гвардия и войска.
–  Советую и вам прежде присягнуть, а потом уже делать, что угодно!
Графа окружили и ему пеняли:
– Что вы делаете! Разве вы не знаете Константина! Это будет царством недоверия, шпионства, бездны мелочности: мучительной, придирчивой. Ведь это какой ураган  деспотизма!
– Я всегда иду прямой и торной дорогой. Исполнение долга – мой боевой конь!
– Признаюсь, граф, – возразил князь Шаховской, – ваш поступок смел, я бы на вашем месте прочел сперва волю покойного императора!
– У кого шестьдесят тысяч штыков в кармане, тот может смело говорить! – ответил Милорадович, хлопнув себя по боку.
Члены Государственного Совета спорили долго, вскрывать или нет пакет.
– Мертвые воли не имеют! – воскликнул министр юстиции. Все-таки пакет был  распечатан, и в нем нашли не только манифест Александра I о назначении наследником Николая, но и отречение от престола Константина. Оставалось ждать, как поступит этот живой человек. В Варшаву поскакали фельдъегеря. В Москву тоже – с приказом немедленно приступить к присяге Константину. Москва присягнула. Но тотчас же, как выразился командующий войсками: «все прапорщики вдруг вздумали скакать в Петербург». А в журнале «Вестник Европы» появились вещие стихи.
…Встрепенутся Злобы чада:
свобода дикая с Враждой
внутри домов, по стогнам града
польются гибельной молвой:
«Нет боле замыслам препоны;
решилась грозная борьба;
в прах человечества законы!..
Мужайся Зло – за нас Судьба!»
В Петербурге сделалось известно, что курьер привез из Варшавы новое подтверждение отречения Константина. Николаю Павловичу предстояло сделаться императором. Граф Милорадович сказал дяде Николая Павловича – принцу Евгению:
– Сомневаюсь в успехе. Гвардия не любит Николая.
– О каком успехе вы говорите? При чем тут гвардия?
– Совершенно справедливо: им бы не следовало иметь голоса, но это у них обратилось уже в привычку, вторую натуру.
Граф Милорадович знал, что говорил. Наступило междуцарствие. В столице замерла жизнь. Говорили: «У нас гроб на троне».
Квартира Рылеева в доме Российско-Американской Компании на Мойке сделалась штабом заговора. Дверь почти не затворялась. Беляев дал туда на время Фалалея: флейтщик, исполняя роль казачка, пускал и выпускал заговорщиков. Рылеев сказался больным и  не являлся на службу. В южную армию к полковнику Пестелю и в провинцию поехали участники Северного Общества. Завалишин охотно согласился поехать на Волгу, чтобы подготовлять там умы к предстоящим переменам. Окончательный отказ  Константина от короны был получен. Николай Павлович решил принять престол.
Днем присяги новому императору было назначено четырнадцатое декабря. Заговорщики решили в этот день вывести войска из казарм, занять Сенат, Зимний Дворец, куда переехал Николай Павлович, и крепость. Малонадежные полки рассчитывали вовлечь в мятеж обманом, говоря солдатам, что Константин не отказался, и нельзя присягать другому, раз присягнули одному. Полагали, захватив в руки свои власть, принудить сенат издать указ о низложении династии и о временном правлении до созыва депутатов и утверждения ими конституции. Диктатором избрали князя Сергея Петровича Трубецкого, он должен был 14-го декабря принять командование восставшими войсками. Лозунги восстания и первые реформы были написаны рукою одного из Муравьевых наспех, на клочке бумаги, по-французски.
Вот они в переводе:
Отмена крепостного права.
Равенство граждан перед законом.
Гласность в государственных делах.
Гласность судебной процедуры.
Отмена винной монополии.
Отмена военных поселений.
Улучшение участи защитников отечества.
Уменьшение определенного срока военной службы.
Улучшение положения духовенства.
Уменьшение численности армии в мирное время.
От генерала-адьютанта Дибича из Таганрога прискакал курьер с сообщением Николаю Павловичу об открытом во второй армии заговоре.
Перед смертью Александр I узнал о заговоре подробно. Императорским именем Дибич послал во вторую армию приказы об аресте заговорщиков.
В Зимний дворец явился один из членов Северного Общества, Ростовцев, и отдал письмо Николаю Павловичу о том, что в Петербурге готовится возмущение.
Д.Н. Блудов накануне 14-го декабря сказал в одной из модных гостиных:
– Самое замечательное то, что вот уже около месяца мы живем без самодержца, и все идет так же хорошо, или только чуть-чуть похуже, чем до сей поры…

* Бой – английское boy – мальчик, слуга.
** Тонкая веревка, по которой подымали на мачту флаг.

0

9

9. ЧЕТЫРНАДЦАТОЕ ДЕКАБРЯ
13-го декабря Рылеев беседовал с Оболенским, старшим адъютантом командира гвардейского корпуса. В комнату вошел Ростовцев. Он сказал:
– Господа! Я имею сильные подозрения, что вы намереваетесь действовать против правительства. Я свой долг исполнил: вчера я был у великого князя. Все меры против возмущения будут приняты, и ваши покушения будут тщетны. Вас не знают, будьте верны своему долгу, и вы будете спасены.  Вот копия моего письма великому князю и мой с ним разговор.
Рылеев взял бумаги из рук Ростовцева и начал читать вслух.
«Следуя редко влечению вашего сердца, – писал Ростовцев Николаю Павловичу, – излишне доверяя льстецам и наушникам, вы весьма многих против себя раздражили. Для вашей собственной славы погодите царствовать. Против вас должно таиться возмущение, оно вспыхнет при новой присяге, – может быть, это зарево осветит конечную гибель России»...
Оболенский‚ выслушав письмо, сказал Ростовцеву:
– С чего ты взял, Яков, что мы хотим действовать? Ты употребил во зло мою доверенность и изменил моей к тебе дружбе. Великий князь знает наперечет нас, либералов, и мало-помалу искоренит нас; но ты должен погибнуть прежде всех и будешь первою жертвой!
На столе лежали заряженные пистолеты.
– Оболенский, – ответил Ростовцев, – если ты считаешь себя вправе мстить мне, то отмщай теперь!
Рылеев встал между ними и обнял Ростовцева, говоря:
– Нет, нет, Оболенский, ты не прав. Он изменил твоей доверенности. Но какое право ты сам имел быть откровенным?! Он поступил по долгу своей совести; идя к великому князю, жертвовал жизнью – теперь вновь жертвует жизнью, придя к нам: ты должен обнять его, как благородного человека.
Оболенский обнял Ростовцева и сказал:
– Да, я его обнимаю и желал бы задушить в моих объятиях!
Когда Ростовцев ушел, Рылеев изменился в лице и сказал:
– Мерзавец! Мы пропали. Князь, ты должен увидеть его еще раз и уверить, что ничего не будет...
Пришел Николай Бестужев. Рылеев показал ему письмо Ростовцева.
– Он ставит свечку разом и богу и сатане! – воскликнул Бестужев, – мы будем арестованы если не теперь, то после присяги.
– Что же делать?
– Спрячь письмо и не говори никому. Пятиться нам некуда. Лучше быть взятым на площади, чем в постели. Пусть лучше знают, за что мы погибнем, нежели будут удивляться, когда мы тайком исчезнем, и никто не будет знать, где мы и за что пропали.
Рылеев бросился Бестужеву на шею, едва удерживая слезы:
– Я уверен был, что это будет твое мнение. Судьба наша решена! Я знаю: мы погибнем, но пример останется.
Вечером к Рылееву собралось очень много народа. Фалалею показалось, что офицеры, а в особенности «фрачники» (их было, впрочем, мало) приходили под хмельком – но тут  совсем не пили, а только курили трубки, шумели и кричали. Несколько раз принимались унимать черного офицера с перевязанной головой, который кричал:
– Рылеев! Ты отнял у меня Александра – зачем ты отговорил меня, когда я хотел его убить...
– Не кричи, Якубович, его отняла у тебя смерть, а не я! Не горячись...
– Я знаю, что вы хотите истребить Николая Павловича. Что же! Если кинем жребий – и на меня падет, то я исполню. Но, ах, Рылеев, – ты знаешь меня... Нет, нет – постой – не уходи, ты знаешь, какое у меня чувствительное сердце. Я пылал против Александра местью... Что? Чем он заплатит мне за то, что я пролил кровь. Вот!
Якубович сорвал повязку со своей головы – по лбу его потекли струйки крови:
– Видишь! У меня гнилая голова! Но я не могу быть хладнокровным убийцей... Если я нужен вам со своей гнилой головой...
– Закрой свою рану. Кровь льется...
– Завтра прольется наша кровь, – плача, закричал какой-то молодой, почти мальчик, офицер в колете конного полка, – ах, как славно мы умрем!
– Якубович! Или молчи, или уходи, ты приводишь в неистовство и других...
Якубович сразу притих. В стороне от других сидели Михаил Бестужев от Московского полка и Сутгоф от лейб-гренадерского полка: они тихо говорили о том, какие роты и каких полков завтра выйдут на площадь. К ним подошел Рылеев и, схватив их за руки, говорил:
– Мир вам, люди дела, а не болтовни! Вы не беснуетесь, как Якубович иль Щепин, но, знаю, свое дело сделаете.
– Мне подозрительны бравады этого Якубовича, – прервал Рылеева Николай Бестужев, – вы поручили ему поднять измайловцев и идти с ними к нам в экипаж; поверь мне, он этого не исполнит, а промедлить в такое время значит все испортить. Я приведу батальон прямо на площадь, не стану ждать Якубовича...
Фалалей отозвал Рылеева в сторону:
– Кондратий Федорыч, приехал Трубецкой и просит вас в эту комнату.
Рылеев вышел. Трубецкой ждал его, не сняв шинели, в шляпе и перчатках; пожимая ему руку, Рылеев говорил:
– Итак, все решено, князь...
– Что решено, Рылеев? Ах, это завтра? Да. Видите ли, Рылеев – что мне кажется: из этого не выйдет ничего. Едва ли полки двинутся на площадь... Я думаю...
– Арбузов ручается за экипаж. Бестужев выведет Московский полк. Сутгоф...
– Ну, да, да! Выйдут две, три роты. Тогда и приниматься не стоит, – говорил со странной рассеянностью Трубецкой, прислушиваясь к шуму и говору в соседней комнате. Там чей-то бас, покрывая гомон, кричал:
– Филантропы! Ну что с вами можно делать. По-моему, резать! Всех дотла – без разговоров...
–Правильно! – ответил кто-то, – они не знают русского солдата. Надо что: во-первых,  разбить кабаки, пустить с четырех сторон красного петуха, дотла выжечь это немецкое гнездо!..
Трубецкой поморщился и спросил:
– Послушайте, Рылеев – что это там у вас?
– Это собрание депутатов от гвардейских полков.
– Да? Нет, я о том, кто это кричит?
– Должно быть, Щепин. Да это пустяки – там есть несколько крикунов... Итак, князь, вы будете завтра на площади…
– Рылеев, можно ли что-либо говорить уверенно с такими людьми?
– Нам нужны храбрецы. Они увлекут солдат в нужный момент... Кстати, князь, Булатов согласился...
– Да?! – несколько оживляясь, но все с той же нервической рассеянностью переспросил Трубецкой, – вы этому рады?
– Еще бы, князь. Его в полку любят солдаты. Он почитает Николая Павловича виновником своей отставки. Его решимость несомненна – видя в великом князе своего врага... Мы просили его принять, в помощь вам, князь, прямое распоряжение войсками на площади...
– Вот как? И он согласился? Прекрасно, прекрасно, – говорил Трубецкой, совершенно оживляясь: – вы знаете, Кондратий Федорович, мой план в подробности. Сначала занимаем Зимний дворец, затем крепость. В случае неудачи, ретироваться на военные поселения. Так, значит, Булатов... Это превосходно. До свидания, Рылеев!
– Итак, мы завтра увидимся на площади?
– Я рад чрезвычайно тому, что вам удалось привлечь Булатова...
Провожая избранного Тайным Обществом диктатора до сеней, Рылеев еще раз, когда Фалалей уже распахнул перед Трубецким дверь, спросил:
– Итак, князь... Я завтра после экипажа зайду к вам...
– Рад, как всегда!..
Около полуночи большая часть заговорщиков ушла. Уходя, Якубович говорил Рылееву:
– Я знаю, Рылеев, ты хотел на меня донесть! Ты думал драться со мной на дуэли, чтобы меня убить! Но я сделаю свое дело! Да! История запишет мое имя на свои скрижали, и луч его падет в будущее. Дурачьтесь досыта! Собирайте свои «великие соборы» – а я – покорнейший слуга: увольте! Я знаю только две страсти: месть и благодарность...
Когда за ним закрылась дверь, Оболенский сказал:
– Конь, а ведь он совсем сумасшедший!
– Ну, он немного буффонит, ломается...
– Но подумай – и можешь ли ты сказать наверное, что он станет делать завтра?
– Мой друг! Можно ли это знать! Я не знаю наверное, что я буду делать сам...
– Да, ты прав – если бы мы всё знали наверное, то нельзя было бы сделать ничего.
Рылеев рассмеялся:
– Ну, уже это нечто от туманной германской философии. Знаешь, я сказал Трубецкому, что мы ему в помощь дали Булатова... Он...
– Обиделся?
– Нет. Был искренне рад.
– Поверь мне: теперь он не явится на площадь наверное.
Среди немногих, кто еще оставался у Рылеева, был Каховский, отставной поручик. За все время собрания он безучастно молчал. Теперь он обратился к Рылееву:
– Что же ты мне скажешь, наконец, Рылеев... Ты остаешься при своем намерении захватить царскую фамилию и предоставить решение судьбы ее «великому собору»? Не ты ли мне говорил, что тираны опасны и в оковах? И знаешь ли ты, что скажет  собор?
Рылеев обнял Каховского и, лаская его, ответил: 
– Друг мой! Я знаю, что ты сирота на сей земле – убей завтра императора...
Каховский освободился от объятий Рылеева и спросил, видимо спокойно:
– Как же я это сделаю?
– Надень гвардейский мундир и смело иди завтра во дворец... Поверь – теперь все в таком смятении, что тебе никто не помешает... Вот кинжал...
Рылеев достал и подал Каховскому нож. Каховский оттолкнул его руку:
– Я слышал давно, что меня называют твоим кинжалом. Смотри не уколись. Я готов жертвовать собой отечеству, но ступенькой для тебя и ни для кого быть не хочу!..
Он, не прощаясь, схватил кинжал, и выбежал от Рылеева.
– Вот это точно сумасшедший, – развел руками Рылеев: – то добивался чести быть «кинжалом» и ревновал к Якубовичу, а теперь – обида смертная... Чего он хочет?.. Весь в фразах!
– Он очень самолюбив и страдает от своей бедности. Ты давал ему денег...
– Поручился даже за него у портного.
– Вот корень его раздражения против тебя, Конь! Или он трусит.
– Нет, князь, ты напрасно подозреваешь его в столь низких чувствах. Правда, все мы малость струхнули – раз дошло до дела, но его мучит другое. Он как-то мне показывал рассуждение Лафайета: «Тот, кто предпринимает сделать переворот в правлении с какими бы ни было благодетельными намерениями, но если в том не успевает – то сделается преступником перед отечеством, ибо он наносит чрез замешательство большой вред». «Это относится к тебе», – сказал Каховский. Я ему ответил язвительно: «Поди спроси и бога: у с п е е ш ь ты или нет?!!» Если он боится, то н е у с п е х а...
– Да, да. Я помню, он очень возмущался, когда говорили, что убийце царя дадут все меры скрыться за границу. «Как, – вскипятился он, –  значит и при свободе это будет почитаться преступленьем – тогда не надо и начинать». Я думаю, что завтра он будет решительнее многих из нас.
Было поздно. Свечи догорали. Фалалей подал Оболенскому шпагу и шляпу, и тот расцеловался с Рылеевым, собравшись уходить – но тут в переднюю вошли шумно  н несколько человек: Николай Бестужев, Пущин, Репин, (штабс-капитан Финляндского полка) Торсон и Батенков (полковник корпуса инженеров).
Оба последние пришли в этот вечер во второй уже раз. Толпясь в прихожей и не раздеваясь, возобновили разговор о завтрашнем дне. Оказывалось так, что прямые расчетына полки едва ли оправдаются: в верном счету оставался лишь всё тот же гвардейский экипаж и рота Сутгофа.
– Все равно: мы перешли Рубикон‚ – ответил Рылеев: – как бы малы ни были силы – надо идти с ними прямо во дворец. Надо нанести первый удар – а там замешательство даст  новый случай к действию. Довольно, если Николай с фамилией уедут оттуда...
– А если мы их захватим? – спросил Николай Бестужев...
– Тогда их арестовать, а в случае попыток к освобождению, истребить... Повторяю вам, успех революции заключен в одном слове – дерзайте!..
Все заговорщики ушли, приняв последние решения. Фалалей прибирал в комнатах; Рылеев, упав в кресла, сидел с закрытыми глазами.. Из соседней комнаты отворилась дверь, и оттуда вышла жена Рылеева, увлекая за руку дочку Настю. У обеих были заплаканы глаза. Рылеева упала на колени перед мужем и, уронив голову ему на грудь, с тоской умоляла:
– Не надо, не надо, Кондратий! Откажись!..
– Поздно; дорогая. Я погиб все равно. Лучше погибнуть с честью!
– Настя! – закричала Рылеева, – встань на колени, проси отца за себя и за меня...
Девочка встала на колени; так ставили ее вечером перед образом на молитву, и повторяла за матерью покорно и молитвенно:
– Не надо, откажись. Не губи себя и нас...
Фалалей снимал нагар со свечей, и глаза его застилал туман:
– Ну, поднимается семейная история, – думал он, – давай бог ноги...
Рылеев устало поднялся с кресла и покачнулся. Жена его обняла:
–  Бедный, бедный мой. Ты бы отдохнул...
– Да, я совсем сплю... Фалалей, спать...
– Есть спать. Ты за мной дверь запри – я побегу к Поцелуеву мосту.
– Это зачем?
– Как это зачем? Чего там братишки делают?– раз. Ружье тебе достать – два. Патроны взять – три... Флейту...
– Пойдем без музыки.
– Я знаю, без оркестра. Ну, уж – а без барабана с флейтой как же? – этого нельзя.
– И другие флейтщики пойдут!
– Сомневаюсь. Пробовал склонять. Так ведь они народ какой. Всё в оркестре с флагманским дедушкой Крооном на «Сисое» в финской луже болтаются. В дальних плаваниях не бывали – народ необразованный.
– Иди, в таком случае, в экипаж.
– Счастливо оставаться, Кондратий Федорович!
Когда Рылеев замыкал за Фалалеем дверь, флейтщик, просунув в щель руку и погрозив пальцем на прощанье, прошептал:
– Смотри, помни, что говорил!..
Бежать от Синего Моста к Поцелуеву, где казармы гвардейского экипажа, Фалалею было недалеко. На улицах не было никого. Окна во всех домах темные. У раскрытых на улицу дверей экипажа–в кожухе вестовой...
– Стой! Кто идет? А, это ты, Мала Шишка! Ну, что, как дела? Отколе пес несет?
– Что братишки?
– А что?
– Что делают?
– Что делают: спят. А ты думал – песни играют?
–  А как же завтра?
– Что завтра?
– Да на Петровскую-то площадь...
– Ну, на Петровскую площадь. Так что?
– Пойдем?
– Скажут идти, пойдем.
– А присягать Николаю Чмоку не будем?..
– Скажут не присягать – не будем. Скажут присягать – присягнем... Ты Мала еще Шишка – тебе и не присягать...
– Я бы все одно не стал присягать...
– А отчего? Кабы мы по своей воле – а то читает поп нивесть что, и целуй крест-евангелье. Да хоть сто раз поцелую: медь и медь. Ты не прозяб?
– Нет.
– Ну, погляди, если кто по улице пойдет, а я в дверях покурю... Прими-ка ружье.
Фалалей взял тяжелое ружье из рук матроса, встал у дверей. Матрос в тамбуре закурил трубку.
Флейтщик, держа ружье по форме у ноги, посматривал то вниз, то в другую сторону по засыпанной снегом набережной. Воздух после снегопада был свеж и ласков до сладости. В Новой Голландии, нависшей над каналом мрачной величавой аркой, жалобно ударил колокол, и часовой заунывно закричал:
– Слушай!
Фалалей было открыл рот, но матрос его остановил:
– Не надо. Нам не полагается... Не ори. Да, всё вот: Константин, конституция, свобода. Сказали бы проще: «ослобоним от службы»– все бы, как один, встали. Много непонятного. Ты где был – в Американской, что ли, компании? Что, как господа, – чай, за
штаны держатся?
– Да которые поробели. А другие нет...
– Всё, чай, разговоры...
– Кровь пролить страшатся...
– Та-ак.
– Артиллерия, слыхать, по три очереди на орудие взяла...
– Да уж брызнут нас завтра картечью...
– А что же мы-то, братец?
– Наши тоже патроны из ротного цейхгауза взяли, по рукам роздали. Ну, да что против  орудия ружье, – пока «скуси патрон» да «прибей заряд» – она ахнет... Артиллерию придется в штыки брать, не иначе... Ну, давай ружье, иди, сосни часок – завтра намаешься... Ох, службица, чтобы ее не так...
Фалалей отдал ружье и пошел вверх по лестнице и коридорам, тускло освещенным масляными ночниками, в роту Арбузова. Меж коек‚ тихо ступая по каменным плитам, ходил дежурный, легонько позванивая ключами по сабельным ножнам. Люди спали спокойно. На табуретах у коек была по форме разложена одежда и стояли сапоги, чтобы одеться в случае тревоги «в два счета».
– Тише ты, Мала Шишка, – сердито прикрикнул шепотом матрос на Фалалея, – все по ночам шатаешься, кот паршивый. Ложись...
Фалалей на цыпочках пробрался к своему месту и начал раздеваться, укладывая и расправляя вещь за вещью. Улегся и уснул, строго наказав себе проснуться раньше всех – «Чего не проглядеть бы!» И еще ружье! «Рылееву – ружье. Рылееву–ружье!» – мысленно шептал при каждом вздохе Фалалей.
–  Повернись на правый бок! – сказал, проходя мимо него, дежурный.
Фалалей повернулся и заснул.
Все было уже в движении, когда он проснулся... Под сводами гудело от голосов. Фалалей оделся в два счета и побежал к фельдфебелю просить ружье, перевязь и сумку. Долго прилаживал погон ружья. Над Фалалеем братишки кругом смеялись, гремя амуницией.
– Смотри, Мала Шишка, штык тебя перетянет.
Штык высоко вздымался над головою Фалалея. Ружье оттягивало назад, сумка с патронами вперед – и равновесие восстановилось.
– Ты зачем же ружье за спину на погоне? В руках возьмешь.
– Руки у меня, дяденька, будут заняты.
– Чем?
– А дудкой!..
– Ружье-то тогда зачем берешь?
– Я не себе, господину одному обещался... У монумента отдам... Недалеко.
– Ты поколь сними, замаешься. До дела еще далеко.
– Нет, уж я так.
В ротах явились офицеры. Послышались звонкие командные слова. Приказано было надеть шинели и выходить на плацы строиться. Рассветало. Фалалей встал у своей роты с барабанщиками. Батальон выстроился вдоль канала спиной к Новой Голландии на плацу.
Офицеры стояли кучкой перед строем и спорили; слышались нетерпеливые голоса. Принесли знамена и поставили среди плаца столик для присяги, пришел батальонный поп, поговорил о чем-то с офицерами и ушел; столик унесли; время шло. На окрестных улицах началось движение: слышны были крики, бежали через мосты в сторону Исаакия люди, скакали конные; в шляпах с плюмажем, на собственных санях и на ямских ехали генералы, пряча нос в бобровые воротники. Через Поцелуев мост прошла беглым шагом рота в киверах, с барабаном и под развернутым знаменем.
На плац приехал бригадный, поздоровался, прошел, путаясь в полах шинели и не глядя в лица матросов, вдоль строя, поговорил с офицерами и увел ротных командиров зачем-то в казарму. Матросам приказали составить ружья, стоять вольно, оправиться. Закурили.
Барабанщик поставил на землю барабан и сказал Фалалею:
– Посиди. Дай я пока сниму ружье, подержу, не бойся, – отдам...
Фалалей снял ружье и сумку и присел на барабан, – от непосильной тяжести у него ломило плечи.
К роте подошли мичманы и заговорили с людьми. Сашенька Беляев увидел Фалалея:
– Что, испанский претендент, не боишься? Вот и тебе довелось сразиться за свободу!..
– Малость порабливаю, Александр Петрович. Вот только в амуниции тяга непомерная... Взял я на себя комиссию для Кондратия Федоровича ружье достать – да зря, пожалуй.
– Он, может быть, сам сюда явится и тебя освободит. Не робей.
– Он у нас не робкого десятка, – говорили матросы, окружая Беляева, – испанский марш сыграет нам, – ну, и окрылится... Что, ваше высокоблагородие, верно ли, если царя прогоним, так помещичьим крестьянам воля будет?
– Верно.
– Ну, а как же с землей?
– Что пахали на себя, то и будете пахать.
– Та-ак. А леса? Без лесу мужику никак нельзя.
– Все это собор решит.
– Решить бы уж все разом, да и в сторону канитель!
К Беляеву подбежал мичман Бодиско и, задыхаясь, прокричал:
– Бригадный отнял у ротных командиров шпаги. Командуй строиться. Надо их освободить...
Матросы сами кинулись к ружьям. Барабанщик помогал Фалалею надевать амуницию:
– Навьючивайся скорее!
Батальон построился. Слышались крики:
– Братишки, не выдавай!..
Беляев взял взвод и побежал впереди матросов с обнаженной шпагой в казармы. Со стороны сената слышались выстрелы и вопли. Из казармы обратно валили толпой матросы, среди них бежали освобожденные ротные командиры, наспех надевая на перевязи шпаги... Арбузов подбежал к своей роте и скомандовал: марш! Флейта взвизгнула, ударил барабан. Знамена развернулись. Фалалей бежал, погоняемый толчками сзади, едва не падая и задыхаясь. Флейта свистала с перебоями «Марш Риего».
На площади моряков встретили криками «ура». Около памятника стояли уже роты
Московского полка. Площадь была запружена народом. По краям площади скакали полицейские драгуны, тесня народ. Мятежники образовали каре, построясь в боевой порядок. На площади появилась в строю кавалерия без штандартов, – очевидно, они были на стороне Николая. В середине каре Фалалей заметил несколько знакомых лиц. Фалалей искал Рылеева, наконец его увидал и спросился у Арбузова передать ему ружье. Рылеев
был одет в модный «дипломат» с разрезом сзади до тальи и в круглой шляпе. Лицо у него заспанное; он спрашивал растерянно:
– А? Я не опоздал? Не опоздал, господа?
– Ты-то не опоздал, – ответил Оболенский, – а вот Трубецкого нет. Нет и Булатова. Возьми команду на себя...
– Что ты! С ума сошел! Я без эполет...
Фалалей приблизился к Рылееву:
– Я тебе принес ружье, Кондратий Федорыч: бери, да помни...
Рылеев взглянул на Фалалея бессмысленно и принял у него из рук ружье. Офицеры наперебой помогали Рылееву надеть перевязь и патронную сумку, затягивая ремни потуже, и смеялись. И точно, Рылеев был в эту минуту забавен в синем дипломате с перекрещенными на груди широкими белыми ремнями солдатской амуниции. Фалалей, весь взмокший, был рад, что развязался с ружьем, и вернулся к строю. Он все поглядывал в сторону, где был Рылеев, перебирал лады флейты и тихонько посвистывал снегирем. Было холодно. Люди зябли. Распоряжений не было. Посреди каре явилось много штатских, – иные  были одеты в полушубки, перевязанные кушаком, с заткнутыми за него пистолетами. У поставленного посредине каре стола какой-то генерал аккуратно заряжал пистолеты, забивая пули молоточками, раздавал всем, кто хотел...
Порою на площади прокатывались крики:
– Ура! Константин!
– Ура! Константин!
И тогда все снимали шапки и махали ими над головами. Фалалей взобрался на решетку –  плеск бесчисленных рук над головами напомнил ему беспокойные всплески бурных волн, когда в летошнем ноябре лодку их гнало мимо монумента. Медный всадник и теперь все так же тщетно простирал над взбаламученной толпою руку, не в силах унять разъяренную стихию...
К мятежным войскам подъезжали генералы и что-то кричали, чем-то угрожали. Их встречали выстрелами и криками. Вися на решетке, Фалалей обо всем докладывал своей роте:
– Чмок прискакал на рыжем жеребце. Снять бы его! Милорадович едет... Шпагой махает! Братцы! Никак его ссадили! Упал! Кавалерия строится к атаке...
Заиграл рожок кавалерийскую атаку: конница ринулась на каре мятежников. Они встретили атаку залпом. Кавалерия отступила.
– Братцы! Артиллерия пришла...
– Наши?
– Не знай. С передков снялись, заряжают...
– Палить будут, братцы, в нас...
– Ну, погодят еще!
Фалалей искал глазами Рылеева в кругу офицеров и штатских, метавшихся из толпы в каре и обратно. Он нашел Рылеева нескоро – думая, что он в ружье, но увидел его уже без ружья и амуниции...
– Снял! Ну, значит, не придет в нашу роту!
Рылеев пропал в толпе, махая шляпой и что-то крича. Фалалей спорхнул с изгороди... К  роте бежал Арбузов, на бегу крича команду строиться к атаке в штыки на орудия.
Ударила пушка, осыпав картечью фасад сената. Зазвенели, посыпались стекла... Матросы взяли ружья на руку.
– Чок, чок – посвистывай в кулачок! – сказал барабанщик, – что, Мала Шишка, голову повесил?
– Да как же это он? Не пришел.
– Ты про что? Кинь грусть. Жить не тужить, на белу свету кружить! Братишки, ура!
Флейта свистнула, ударил барабан. Матросы побежали на пушки. Между ними и артиллерией открылось пустое место, шагов не более ста поперек. На истоптанном снегу валялись рваные бумаги, белое тряпье в крови, шапки, палки и калоши. Фалалей бежал рядом с барабаном. Флейта осеклась... Флейтщик увидал, как орудийная прислуга расскочилась, и из черного жерла орудия вылетает веселый клуб дыма... Флейтщик крикнул:
– Не дыми! Застишь!
Ударило. Фалалей выронил флейту и, схватясь за голову, упал в снег ничком; матросы отхлынули назад... На снегу рядом с Фалалеем осталось лежать еще несколько человек.
– Братцы! Надо подобрать своих! – кричал барабанщик. – Гляди, и моего малого убило!..
Матросы обернулись и ударили еще раз против пушек, подбирая раненых и убитых.
Унесли и Фалалея: он был мертв. Флейту его затоптали в снег.
Орудия гремели. Все смешалось. По улицам от площади и по Неве бежал народ, смяв строй солдат. Артиллерия стреляла вслед бегущим. Конница пустилась их преследовать...

0

10

СОМБРЕРО
Рассказ


        В начале прошлого века в Испании шла народная борьба за свободу. В 1820 году началось восстание под предводительством Риего. Русский и австрийский императоры и французский король решили, что пора вмешаться в испанские дела, задушить свободу испанского народа. Французская армия в 1823 году вторглась в Испанию и с помощью штыков укрепила власть ненавистного испанцам короля Фердинанда.
        Летом 1824 года русский фрегат "Проворный" был послан императором Александром I в Испанию, чтобы показать, что царь одобряет вмешательство Франции в испанские дела. На "Проворном" в числе офицеров были члены тайного революционного общества "Северный союз" (будущие декабристы). Понятно, что они сочувствовали делу испанской свободы.

        ИСПАНСКИЙ БЕРЕГ
        На "Проворном" все, начиная с командира капитан-лейтенанта Козина и кончая флейтщиком Фалалеем, знали наверное, что никаких военных действий не
        Утлый фрегат к ним и не был способен. Это сделалось ясно после того, как, входя вечером перед спуском флага во французский порт Брест, "Проворный" салютовал крепости тридцатью тремя холостыми выстрелами.
        Французы из крепости ответили равным числом выстрелов.
        – В трюме вода, Николай Алексеич, – доложил командиру мичман Бодиско. – Прикажете поставить людей на помпы?
        Козин поморщился:
        – Подождите. Это срам! После ужина.
        Настала ночная тьма, и под ее защитой команда "Проворного" до полуночи "кланялась на помпах", отливая из трюма воду.
        И это от холостых пушечных выстрелов! Боевые выстрелы сотрясают корабль несравненно сильнее. При боевом залпе одного борта, из тридцати собственных пушек разом, "Проворный" мог бы и совсем затонуть, без всякого усилия со стороны противника.
        Франция и не нуждалась в русской помощи: восстание в Испании доживало последние дни – главный вождь повстанцев Риего был захвачен в плен и казнен. Другие – Лопец, Баниес, Наварец, Эспиноза – поспешили укрыться с ничтожными остатками своих бойцов в Гибралтаре под защитой британского флага. Только Вальдес еще держался против французов и короля в Тарифе.
        К счастью для ветхого русского корабля, когда он покинул французские воды, в Атлантическом океане господствовала тишина. Плавание было очень покойное: недалеко от берегов фрегат пользовался бризами. 5 августа вечером на высоте мыса Сан-Винцент открылся берег Испании.
        На "Проворном" хотели видеть по берегам апельсинные и лимонные рощи и вдохнуть их аромат, но взорам предстали суровые серые скалы, зазубренной чертой отделявшие синее небо от изумрудной морской воды. Береговой ветер принес оттуда печальный запах сухой земли.
        – Полынью горькой пахнет! – удивились на баке матросы.
        Утром вступили в Гибралтарский пролив и прошли испанский порт Тарифу. Перед Тарифой стоял французский фрегат и бомбардировал город, закутываясь в белый дым. В трех местах в Тарифе полыхало пламя пожаров. Крепость уже не отвечала.
        – Попали к шапочному разбору, – угрюмо сказал боцман Чепурной.
        Молодые офицеры на юте боялись, что командир, человек несколько вздорный, вздумает присоединиться к французам и откроет пальбу по Тарифе. Чувства моряков были на стороне испанской свободы. Но Козин буркнул:
        – Нам здесь делать нечего.
        Прибавили по его команде парусов, чтобы скорей и незаметно удалиться. Команда вздохнула с облегчением. Уже Тарифа скрылась из виду. На грех, ветер внезапно упал. "Проворный" заштилел. Паруса бессильно повисли. И только течение пролива тихо увлекало фрегат к востоку...
        Европейский берег таился во мгле. Встал из моря берег африканский. Но все еще доносился по тихой воде со стороны Тарифы отдаленный пушечный гул.
        На русском фрегате наступило штилевое безделье. Офицерская молодежь в кают-компании о чем-то горячо спорила. "О чем?" – размышлял командир фрегата, сердито шагая по вылощенной до блеска, "продранной" с песком деке шканцев (1), заложив одну руку за борт кителя, а другую – за спину. У флага, застыв, навытяжку стоял часовой и, не смея передохнуть, проклинал командира: "Скоро ль он уйдет в свою каюту?"
        С бака доносилось треньканье балалайки: флейтщик Фалалей что-то пел матросам. Порой оттуда слышался смех, и часовой около флага ухмылялся.
        – О чем он там поет? – поймав улыбку часового, спросил, остановясь перед ним, Козин.
        – Не могу знать, ваше высокородие!
        Лицо матроса стало каменным.
        – Позвать флейтщика сюда! – обратился Козин к Бестужеву, стоявшему на вахте.
        – Есть! Флейтщика Фалалея на шканцы к командиру...
        – Есть флейтщика на шканцы к командиру! – ответили с бака.
        – С балалайкой!
        – Есть с балалайкой!
        С балалайкой в руке, весело улыбаясь, перед капитаном предстал флейтщик.
        – Честь имею явиться: флейтщик роты его величества гвардейского экипажа Фалалей Осипов, ваше благородие!
        – Ты там поешь?
        – Точно так.
        – Веселая песня?
        – Точно так.
        – Пой, что там пел!
        Бестужев поморщился.
        – Не надо бы, Николай Алексеич, – обратился он к командиру, – мало ли какие песни они там поют... У них свои песни...
        – Пой, мне скучно! – повторил Козин приказание и, заложив руку за спину, по-наполеоновски, зашагал снова.
        Фалалей испуганно взглянул в лицо Бестужеву, тот легонько кивнул головой.
        Флейтщик отчаянно ударил по струнам и запел не так тихо, как раньше на баке, а в полный голос:

       Ай, и скушно же мне
       Во своей стороне!
           Все в неволе,
           В тяжкой доле...
       Видно, век так вековать...

       Долго ль русский народ
       Будет рухлядью господ,
          И людями,
          Как скотами,
       Долго ль будут торговать?

        – Что? Что? Что это он поет? А? – круто остановился Козин перед Бестужевым. – Я спрашиваю вас, лейтенант, что он поет?
        – Песню, Николай Алексеич! Вы же сами приказали. Не надо бы...
        – Ага! Я сам? Ну, пой! Что же ты замолк? Пой!
        Командир притопнул на Фалалея. Тот забренчал на балалайке и погасшим голосом продолжал:

       А под царским орлом
       Ядом поят с вином.
           Лишь народу
           Для заводу
       Велят вчетверо платить.

       А наборами царь
       Усушил, как сухарь:
           То дороги,
           То налоги
       Разорили нас вконец.

        – Что он поет? А? Что он поет? И это на шканцах! У андреевского флага! На священном месте корабля! – кричал в слезах Козин, роясь в кармане.
        Он достал клок ваты, нащипанной из морского каната, и, скатав из нее два тугих шарика, заткнул ими оба уха.
        – Это бунт! – бормотал командир. – Я ничего, не слыхал. Слышите, лейтенант, я ничего решительно не слыхал! Мне в уши надуло! Ох!
        Бестужев усмехнулся:
        – Помилуйте, Николай Алексеич, откуда же надуло: тепло и полный штиль.
        Командир закрыл уши ладонями.
        – Я ничего не слышу... Ты! – повернулся командир к Фалалею. – Пошел на салинг насвистывать ветер! (2)     
        – Есть на салинг!
        Фалалей повернулся по форме и сбежал со шканцев.
        Захватив флейту, он живо вскарабкался по вантам на салинг, оседлал его. Посмотрел вверх и, обняв стеньгу ногами, полез по ней еще выше, на самый клотик, отмахиваясь головой от вымпела, долгой змеей ниспадающего из-под сплющенной репы флагштока.
        – Отчаянный парень! – сказал боцман Чепурной, смотря вверх. – Смотри – сорвешься! – крикнул он флейтщику.
        Фалалей его не послушался. Подтянулся на руках, взгромоздился на клотик и сел на нем, свесив ноги. Куда хватал глаз, лежало перед закатом синее в золоте море. В тумане мрел африканский берег. Фалалей грустно вздохнул и, приложив к губам флейту, тихо засвистал песню на мотив: "Во поле дороженька пролегала..."
        На баке стих говор, и вдруг к свисту флейты пристал звонкий, почти женский голос запевалы: "Во поле дороженька пролегала..."
        Океан вздохнул. Шевельнулась ленивая змея вымпела и забила хвостом...
        Снизу послышалась команда:
        – Поворот к ветру!
        Паруса заполоскали и наполнились ветром. Фалалей осторожно слез с клотика и сел верхом на салинг.
        "Стоило в Испанию проситься! – думал сердито Фалалей. – То и дело: "Пошел на салинг!" А у Чепурного в кармане линек (3) – хоть драть он и не смеет, а все-таки! Эх, лучше бы мне остаться в Питере... То ли дело на разводах!"
        Он замечтался, вспоминая развод у Зимнего дворца. Рота гвардейского экипажа идет по Морской в дворцовый караул. Впереди всех флейтщики: их четверо, за ними барабаны. Матросы рослые. А флейтщики нарочно выбраны ростом пониже. Их так и зовут "малые", а то и "малютки". Лихо, локоть на отлете, "малютки" насвистывают на флейтах "пикколо" плясовую: "Во саду ли, в огороде..." Грохочут в такт маршу барабаны. Народ останавливается на панелях. Мальчишки вслед бегут: им завидно!.. Тоже и флейтщики: завидно им было, что Фалалея одного на фрегат в поход взяли: "Апельсины есть будешь! Канареек слушать!" Вот тебе и пташки-канарейки! Вот тебе и Испания! Эх, служба матросская!..
        – Осипов! – крикнул боцман с палубы. – Пошел с салинга вниз.
        – Есть! – ответил Фалалей и побежал вниз по веревочной лестнице вант.
        Фрегат "Проворный", подгоняемый свежим ветром, принял на борт с лодки лоцмана, вошел в огромную бухту Гибралтарской крепости и бросил якорь на рейде. В бухте находилось множество кораблей, военных и торговых. Лодки, весельные и с красными дублеными парусами, шныряли по рейду.
        Капитан-лейтенант Козин приказал отдать салют англичанам.
        – Тридцать три или тридцать один? – спросил его артиллерист.
        – Тридцать три, – ответил Козин.
        Люди на "Проворном" ждали, как ответят британцы. На салют "Проворного" ответила не крепость, а флагманский фрегат британского флота – это было знаком особого почета. Все считали, сколько ответных выстрелов даст британец. Старый спор: надменные британцы обычно отвечали на салют своему флоту кораблям других наций двумя выстрелами меньше.
        – Тридцать... тридцать один... тридцать два... Тридцать три! Ура!.. – прокатилось вдоль русского фрегата от носа к корме.
        В первый раз Англия признала равенство русского флота своему. Больше того: флагман британского флота послал команду своего корабля по вантам и реям – фрегат запестрел синими матросками, и оттуда донеслось ответное "ура".
        Очевидно, прибытия русского фрегата ждали. Должно быть, шапповский оптический телеграф уже донес лорду Чатаму, губернатору Гибралтара, что "Проворный" не присоединился к французам и не послал в мятежный город ни одного снаряда.
        На визит командира русского фрегата лорд Чатам ответил приглашением всех офицеров "Проворного" осмотреть крепость и порт, что англичане делают неохотно.
        После осмотра командир фрегата и все офицеры были позваны лордом Чатамом на обед, где был и английский флагман с его офицерами. За обедом пили много вина. Под раскрытыми окнами губернаторского дома английский оркестр исполнял разные пьесы. Лорд Чатам, из желания угодить русским, приказал музыкантам сыграть "Марш Риего" – вождя испанской революции: марш этот русские моряки впервые услыхали еще в Бресте.
        Молодые офицеры "Проворного" единодушно рукоплескали "Маршу Риего", исключая командира, который никак не мог забыть, что Россией еще правит Аракчеев. Крайне сконфуженный, капитан-лейтенант Козин сидел, опустив нос в тарелку; дело зашло слишком далеко.
        Захмелевший Сашенька Беляев, подняв бокал, воскликнул:
        – Да здравствует свободная Испания!
        Лорд Чатам, улыбаясь тонкими губами, приподнял в ответ свой бокал, заметив:
        – Да, но... Тарифа, последний оплот восстания, пала. Вальдес ночью, спасаясь от петли, на лодке прибыл на гибралтарский рейд...
        Беляев, не допив вина, поставил свой стакан на стол.
        В то время как офицеры с "Проворного" с командиром во главе пировали во дворце лорда Чатама, и "людям" разрешено было сойти на берег. К первой очереди пристроился и флейтщик Фалалей.
        Выходя на берег, боцман Чепурной наставлял Фалалея:
        – Гляди в оба. От меня не отставай. Я тут уж в третей. А ты еще аглицкого языка не знаешь. Без языка пропадешь. В случае отобьешься, говори: "Ай сей! Мой рашен сайлор, рашен чип" (4) – и покажи рукой, что тебе домой, на корабль, надо. Любой лодочник тебя доставит на борт. Понял?
        – Ай сей! Мой рашен сайлор! Рашен чип! Айда, братцы, – повторил Фалалей, хватая фалинь, и первый выскочил из шлюпки на стенку каменного причала.
        Матросы рассеялись по прибрежной улице. Фалалей, держась за большой палец Чепурного, тянул его вперед, дивясь всему, что видел. Да и было чему подивиться!
        – Вроде как у нас на ярмарке! – воскликнул он. – Вот так базар! Народы-то какие, дядя Чепурной! Эна, гляди, ефиоп... Ай сей!
        – Негра, а не ефиоп, – поправил Чепурной.
        – А это кто?
        Навстречу им важно, медленно шел чернобородый человек. Голова его была окутана пышной белой чалмой. Устремив взгляд вдаль, он шел в толпе, ее не замечая. Перед ним невольно расступались.
        – Это индиец из Калькутты. Важный народ! – похвалил Чепурной. – А вот, гляди, арап... Негра тоже, только побелее.
        Толпа кишела, делаясь все плотней. Мелькали синие береты французов с красными помпонами на маковке; красные фески с черной кистью на головах турок; черные шляпы с закрученными в трубку полями, из-под которых надменно смотрели с бледного лица черные глаза монахов; высокие шапки персов; широкополые панамы; расшитые золотом по черному тюбетейки; ловко завязанные белые башлыки, тюрбаны; белые каски "здравствуй-прощай" с двумя козырьками, спереди и сзади, окутанные по тулье зеленой кисеей; пестрые платки неаполитанцев с лихо спущенными на ухо уголками.
        – А это какие генералы, дядя Чепурной? – остановясь в изумлении, спросил Фалалей.
        Посреди улицы кружком стояли, тихо говоря между собой, пятеро высоких, статных молодцов. Полы коротких курток у них были богато расшиты золотом; за широкими шелковыми поясами у каждого торчало по паре пистолетов; вдоль шва узких красных панталон шли широкие лампасы из золотого позумента; на ногах крепкие башмаки, на головах островерхие шляпы с пышными кистями и широченными прямыми полями. Они о чем-то совещались; не выпуская изо рта сигар, попыхивали при каждом слове синим дымком. Не сторонились, и толпа их обтекала с обеих сторон, как будто с почтением и страхом.
        – Это не генералы, а гитаны, – объяснил Чепурной фалалею. – Проще сказать – разбойники, контрабандисты...
        – Эх, шляпы-то!
        Фалалей выпустил из руки большой палец Чепурного и, подойдя к разбойникам, отдал честь и сказал:
        – Мой рашен сайлор, рашен чип...
        Разбойники все разом посмотрели на Фалалея. Один из них что-то сказал, похлопал Фалалея по плечу, блеснув белыми зубами, и протянул флейтщику сигару.
        – Мерси вас! Не употребляю, хотя на память, впрочем, возьму.
        Фалалей погасил сигару, стряхнув пепел и поплевав на огонь. Оглянулся и увидел, что Чепурного нет. Фалалея затолкали, народ вдруг куда-то повалил. Над толпой плыла, потрясая звенящим бубном, голая смуглая рука. Слышался зазывающий звонкий женский голос. Фалалею показалось, что в народе мелькнула ленточками бескозырка Чепурного. Фалалей начал пробираться вслед боцману. Толпа затерла Фалалея, он влекся в ней невольно и едва не задохнулся, когда его втолкнули в распахнутые двери. Под ногой крутые ступени... Фалалей скатился вниз по лестнице и очутился в прохладном подвале. Обдало крепким погребным запахом вина. Чепурного нет. Под сводом горели, оплывая, желтые восковые свечи в фонарях.
        На подмостках сидели полукругом музыканты: мандолинисты щекотали косточками по брюшку своих инструментов, мандолины визжали; гитаристы щипали струны, и гитары по-гусиному гоготали; цимбалист подтягивал струны, ударяя по ним маленькой деревянной ложкой, – струны басовито отзывались.
        Народ шумно наполнял подвал. Стало душно и тесно. Фалалея прижали к самым подмосткам. На них появилась женщина в пестром платье, с голыми руками и босая. Она подняла над головой бубен и, потрясая им, пригласила толпу к молчанию. Гомон, то вспыхивая, то угасая, постепенно смолк. Женщина о чем-то прокричала, проворно убежала в угол и скрылась там за занавеской.

        КОМЕДИЯ ДЕЛЬ АРТЕ (6)
        Застрекотали мандолины; вторя им, загремели цимбалы, зарокотали струны гитар. Музыка оборвалась сразу, и Фалалей увидел, что на подмостки откуда-то упали один за другим несколько апельсинов, подобно тому, как с яблони падают на землю спелые яблоки.
        Подмигнув публике, из-за занавеса вышел с большой корзиной согбенный человек, не то старик, не то молодой, топая неуклюжими деревянными башмаками. Он был на босу ногу, в сером запыленном бедном платье. Вывернутый наружу карман с большой дырой показывал, что человек очень беден.
        "Должно, мужик испанский", – подумал Фалалей.
        Воровато озираясь, человек начал подымать с полу апельсины, любуясь каждым. Потом он, забыв обо всем на свете, делал так, будто срывает апельсины с дерева, тянулся, чтобы достать повыше. Устало вздохнув, поднял тяжелую корзину на плечо.
        Фалалею казалось, что корзина полна с верхом: с таким трудом, кряхтя, поднял ее на плечо испанец. Он уже готов был скрыться за занавес со своей великолепной ношей, как вдруг ему навстречу оттуда вышли двое: толстый монах с крестом в руке, в грубой рясе с капюшоном, опоясанный веревкой, а с ним тщедушный прислужник. Зрители их встретили криком и свистом.
        Испанец попятился и поставил свою тяжелую корзину на землю, к ногам монаха. Прислужник потянулся к корзине, монах ударил его посохом по руке.
        Возведя глаза, монах показал пальцем в землю, а потом на небо. Смех пробежал в толпе зрителей. Фалалей не мог понять, свое ли взял испанец и в своем саду или залез в монастырский сад и там наворовал апельсинов.
        И, может быть, указывая в землю и на небо, монах говорил о том, что, когда испанец умрет и ляжет в землю, бог его накажет за воровство. Иль, может быть, монах говорил, что земля отдана церкви во владение богом, а потому мужик должен ему отдать часть урожая.
        Так и есть. Из всех апельсинов монах выбрал два похуже и отдал их испанцу. Тот упал на колени и, плача, просил вернуть ему еще хоть один апельсин. Монах был неумолим. Он приказал прислужнику унести корзину. Корзина оказалась непосильна одному служке, и только с помощью покорного испанца прислужнику монаха удалось взвалить добычу себе на горб. Зрители рассердились на испанца и на разных языках кричали, что он дурак, простофиля.
        – Не отдавай! – крикнул и Фалалей.
        Монах с прислужником ликовали и уже готовы были удалиться, как вдруг на подмостки вскочил, звеня шпорами и гремя огромной саблей в жестяных ножнах, генерал в наполеоновской шляпе, с целым ворохом петушиных перьев над ней.
        Генерал очень рассердился, что монах забрал себе все апельсины. Испанец с мольбой протягивает к генералу руки и просит защиты. Генерал грозно брякнул саблей. Монах закланялся, заулыбался, униженно пробормотал слова извинения и протянул генералу три апельсина. Генерал заревел и стукнул саблей об пол еще грознее. Монах достал еще два апельсина. Генерал довольно заворчал и спрятал апельсины в ташку******.
        Испанец был в отчаянии. Он опять упал на колени, теперь перед генералом, и говорил, что у него двое маленьких детей, показывая рукой их рост от пола, и им нечего есть. Генерал достал из кошелька маленькую денежку и кинул ее в руку испанца. Поправив вывернутый карман, испанец опустил в него подачку; монета провалилась в дыру и покатилась по доскам; ее подхватил и спрятал служка монаха.
        Испанец, поощряемый криками зрителей, готов был вступить в драку, не глядя на то, что тех было трое. Впрочем, у него нашлись бы союзники; зрители напирали вперед, и Фалалея высадили на подмостки. Генералу грозили кулаками. Он, дико вращая глазами, пятился к занавесу и даже грозил пистолетом. Монах махал перед собой крестом.
        Вдруг из-за занавеса выскочил гитан, одетый точно так же, как те, которых видел Фалалей на базаре: в широкополом сомбреро (7) с кистями. Он схватил монаха и генерала за воротники и поверг их на пол.
        Своды подвала дрогнули от общего вопля, и толпа отхлынула назад, предоставив смелому гитану одному расправиться с врагами. Монах с прислужником, забыв о корзине, поспешили на карачках убраться под занавес, а генерал вскочил на ноги и, выхватив саблю из ножен, предложил гитану сразиться.
        Поединок продолжался недолго. Гитан выбил шпагой саблю из руки противника и готовился поразить поверженного врага; но тут, откуда ни возьмись, на гитана навалились сзади два дюжих жандарма во французских мундирах. Они схватили гитана за руки, вывернули их за спину и связали. Генерал поднялся на ноги, вложил саблю в ножны, показал на пленника и обвел пальцем вокруг своей шеи: "Повесить!"
        В щель занавеса просунулись одна над другой испуганные рожи монаха и служки. Убедясь, что все кончилось для них благополучно, монах и служка выбрались на подмостки, и монах, сняв с себя пояс, предложил веревку. Служка сделал из нее петлю и накинул ее на шею гитану.
        Но это было уже чересчур! Толпа волной прихлынула опять к подмосткам. На сцену из толпы выскочили несколько человек и накинулись на генерала и монаха с кулаками. Матросский нож вмиг перерезал путы на руках гитана. Монах, жандармы, генерал спаслись от побоев, удрав за занавес. Появились на своих местах музыканты. Гитан, взмахнув шляпой, крикнул одно слово:
        – Риего!
        Струны загремели. Гитан запел. Толпа подхватила песню. Но в дверях шла уже толкотня: зрители торопились покинуть подвал, так как в зале появилась опять та же женщина с бубном. Она, держа бубен, как тарелку, стремительно пробиралась меж людей; в бубен скупо сыпались монеты.
        Фалалей ликовал. Он был очень рад, что гитан спасен. Фалалей нащупал в кармане свой единственный полтинник. Сначала ему хотелось кинуться к женщине с бубном и бросить все свое богатство в бубен, где гремели медяки. Она приближалась. Фалалею стало жалко денег, он кинулся к выходу и, работая головой, стал пробиваться вон.
        Немало ему досталось крепких подзатыльников, пока наконец его не вытолкнули на волю. Флейтщик зажмурил глаза, ослепленный синим, как молния, дневным светом. Послышались бубенцы. Фалалей подумал, что это за ним гонится женщина с бубном, требуя платы, раскрыл испуганно глаза и увидел, что мимо идет длинноухий ослик в ошейнике с бубенцами; по бокам ослика висели две глубокие корзины. Одна из них была доверху полна гроздьями иссиня-черного винограда, в другой корзине для равновесия поместился черномазый простоволосый мальчишка с иссиня-черными кудрями. Он пощипывал из корзины виноград, весело распевая.
        Ослик остановился. Мальчишка прикрикнул на него и дернул за ухо. Ослик мотнул головой и двинулся дальше.
        Черномазый погрозил Фалалею кулаком и высунул язык. Фалалей молча ему ответил тем же и пошел в людском потоке вдоль улицы портового базара.
        Чадили жаровни; трещали в них, стреляя и лопаясь, каштаны. Горы ярко-красных томатов и синих баклажанов рдели под полотняными прохладными навесами. Под синей с белыми полосками палаткой немец-оружейник продавал двум бедуинам в белых бурнусах кремневое ружье с длинным тонким стволом и чудным кривым прикладом, испещренное серебряной насечкой. Бедуины прицеливались из ружья, щелкали курком и отчаянно торговались.
        Окруженный босоногими мальчишками и девчонками, печальный грек, уныло припевая, дергал за цепочку обезьянку в красной юбке. Обезьянка кувыркалась, помаргивая скорбными человечьими глазами.
        Под холщовым зонтиком сидела на камне старая цыганка. В ушах ее звенели длинными подвесками серебряные серьги, изо рта свисала огромная трубка с кистями и фарфоровой чашечкой, прикрытой сквозной крышечкой. Гордый вид цыганки привлек Фалалея. Дивясь, он остановился перед ней и засмотрелся. Цыганка тасовала карты. Ее коричневые пальцы были унизаны перстнями с огромными изумрудами и брильянтами. Цыганка, не удостаивая взглядом Фалалея, достала из складок широкой юбки маленькую черную кочергу, открыла крышку трубки и покопалась в ней кочергой; из трубки повалил дым, как из угарного самовара. Цыганка покосилась на Фалалея, улыбнулась и поманила его к себе пальцем.
        Фалалей в испуге бросился прочь бегом. Он заглядывал в каждую палатку. Наконец он увидел то, что ему было нужно, что он искал.

        ПОКУПКА
        На открытом прилавке стояли высокими стопками вложенные одна в другую островерхие широкополые шляпы с шелковыми кистями, почти... да нет, совсем такие, что были на гордых, нарядных испанцах.
        Молоденькая веселая шляпница, надев сомбреро на поднятый вверх палец, ловко вертела его, приглашая прохожих покупать. Шляпа вертелась волчком, как будто сама собой, развевая кисти, и от скорости казалось, что она отлита из чистого золота: на боку ее даже сверкал от солнца зайчик, словно на золоченой маковке Исаакия.
        Но напрасно продавщица старалась: все равнодушно шли мимо, не глядя на ловкую шляпницу и ее заманчивый товар, – лето было на ущербе, знойные дни убывали...
        Фалалей остановился перед прилавком, ткнул себя пальцем в грудь, затем осторожно прикоснулся к стопке шляп и, замирая, произнес волшебные слова:
        – Рашен сайлор! Рашен чип!
        Продавщица подкинула шляпу с пальца вверх и подставила голову. Шляпа упала на кудри продавщицы.
        Смеясь и тараторя, продавщица сняла со стопки верхнюю шляпу.
        Фалалей сдернул с головы бескозырку, и продавщица нахлобучила ему на голову сомбреро. Испанка всплеснула руками, отступила назад, и все ее лицо, и фигура, и руки, и крик говорили ясно одно: "До чего же хорошо!"
        Мало этого. Испанка, хлопнув себя по бедрам, громко позвала своих соседок: старуху, торговку гребешками, – справа и молодую кружевницу – слева. Обе подбежали и тоже залюбовались Фалалеем, качали головами, причмокивали и прищелкивали языком.
        Хотя Фалалей чувствовал, что шляпа чуть-чуть велика, но что она хороша и ему пристала, не могло быть никаких сомнений. Он решительно протянул торговке согретый в руке полтинник.
        Шляпница осторожно взяла полтинник с ладони Фалалея, осмотрела его с решки и орла, покачала головой, показала монету старухе и кружевнице; те тоже покачали головами.
        Фалалей испугался. Он был готов заплакать.
        – Не ходит?
        Фалалей снял шляпу и бережно положил ее на прилавок. Комкая бескозырку, он стоял, поникнув головой.
        Шляпница не хотела с ним так расстаться. Она порывисто нахлобучила на Фалалея шляпу; покинув свой товар, тянула куда-то русского моряка за руку, весело смеясь и болтая.
        Фалалей, подняв голову, увидел перед собой столик. На столике качались от ветра небольшие медные весы. За столиком, укрываясь от зноя под огромным полосатым зонтом с синей бахромой, сидел в кресле седой еврей. Из-под его черной бархатной ермолки на виски спадали локоны.
        Шляпница бросила полтинник Фалалея на чашку весов. Весы склонились.
        Храня важный вид, меняла взял с чашки монету, осмотрел ее, но не с лица и с изнанки, а с гуртика, повернул ее кругом в бледных тонких пальцах, бережно положил монету на весы; уравновесив полтинник маленькими гирьками, меняла указал пальцем: стрелка весов стояла верно, на черте. Затем меняла снял гирьки, а полтинник Фалалея спрятал в правый ящик столика, выдвинул левый ящик и, насчитав мелочи, меди и серебра, выложил перед Фалалеем на столик. Самую маленькую монету меняла отодвинул пальцем в сторону. Фалалей понял, что это плата за размен, и сгреб остальные, зажав в руке. Старик молитвенно поднял голову к небу и закрыл глаза.
        Они вернулись с шляпницей к ее товару. Фалалей высыпал деньги на прилавок. Шляпница отсчитала, что ей полагалось, и Фалалей увидел, что ему еще осталась сдача.
        Шляпница на прощание расцеловала Фалалея в обе щеки. Он пошел дальше счастливый. Снимал шляпу, любовался ею, надевал снова, попытался вертеть на пальце – шляпа вертелась хорошо. Но, когда Фалалей попробовал ее подбросить вверх и подставил голову, шляпа ударила его по носу ребром и едва не упала в пыль. Попробовал еще – и снова неудачно.
        Базарная суета и гам остались позади. Изумленный наставшей тишиной, Фалалей огляделся. Город кончался. Тропинка шла в гору. На ветру, по бокам ее, металась иссушенная солнцем трава. На колючих кустах щебетали, выклевывая зерна, птички, похожие на чижей. За изгородью шпалерой стояли пыльные оливы, осыпанные мелкими серыми ягодами...
        Впереди перед собой Фалалей увидел насыпанный вал. По валу шагал английский часовой с ружьем. Увидев Фалалея, часовой махнул рукой. Фалалей остановился и крикнул издали:
        – Рашен сайлор! Рашен чип!
        Он снял шляпу, достал из кармана и надел на голову бескозырку. Часовой остановился и указал рукой влево.
        Фалалей взглянул туда. Далеко под его ногами лежало море. На рейде стояло множество кораблей. И Фалалей среди них не мог разглядеть знакомые мачты русского фрегата. Лодки под красными парусами носились по рейду туда и сюда. Крутая узкая тропа, высеченная в скале, вела вниз, к порту. Солнце клонилось к закату.
        Фалалею очень захотелось пить. Он понял, что тропа, указанная часовым, – самый короткий путь к порту.
        На узкой тропе из-под ног Фалалея сыпались камни, шляпа парусила, и ее едва не сдуло под кручу. Бережно прижав шляпу к груди, Фалалей спустился к морю.
        У причала стояло, толкаясь бортами, много корабельных шлюпок. В лодках спали матросы, оставленные сторожить. Ни один не отозвался на крик Фалалея. Напрасно он взывал:
        – Рашен сайлор! Рашен чип?
        Шлюпки "Проворного" не было видно.
        В одной из лодок, маленьком черном осмоленном тузике (8), сидел веснушчатый рыжий мальчишка. Он удил, спустив лесу в воду, и подергивал ее.
        – Рашен сайлор! Рашен чип! – сказал Фалалей.
        Мальчишка посмотрел на Фалалея и ответил:
        – Рассказывай! А я сам-то не вижу?
        Фалалей свистнул:
        – Да ты, брат, наш? Отколь же?
        – Из того же места. С батюшкой треску итальянцам везем. Поморы мы. Понял? Да батюшка, видать, на берегу загулял.
        – Братец, свези меня на фрегат.
        – Не повезу. Видишь, ужу. Тут, брат, макрель на тряпочку берет. Во какая!
        – Да где же? Хоть одну покажи.
        – Она покамест в море.
        – Свези, братец! Будь добрый, Вася!
        – А ты почему узнал, что меня Василием зовут?
        – Сразу видать. Свези, Вася!
        – Нипочем! Да и корабль твой, истинный бог, не вру, уж полувыти (9) тому назад ушел в море. Поднял тридцать парусов, да и был таков!
        – Ну, это ты хвастаешь! Без меня корабль уйти в море не может.
        – Ан и ушел!
        – Нет, не ушел. Я уж вижу – вон он стоит!
        – Эна он? Ан и не он вовсе.
        – Свези, Вася.
        – А тебя как звать?
        – Фалалеем.
        – Эх ты, горе! Истинно Фалалей. Тоже, купил себе шляпу! Али стибрил на базаре? Ворюга!
        Фалалей достал из кармана медяки, потряс ими на ладони.
        – А хоть и не вези. За мной командир особенно "двойку" пришлет. Меня там все уважают: и командир и товарищи...
        – А линька, поди, частенько пробуешь?
        – У нас в гвардейском экипаже не порют. У нас господа хорошие!
        – Ну, уж это ты врешь! Как же это вашего брата не пороть? Ох, и вздрючат тебя, братец, за то, что на берегу остался! "Господа"! Ты, стало, не матрос, а барский?
        Фалалей ничего не ответил. Снял бескозырку, сунул ее в карман, поставил новокупленную шляпу на палец, быстро закрутил, подбросил вверх и подставил голову – на этот раз вышло очень удачно.
        – Видал?
        – Садись, что ли, – сказал Вася, сдаваясь. – Надо своего человека к месту представить.
        Фалалей спрыгнул в тузик и отвязал от рыма (10) фалинь. На дне лодки лежал, по морскому обычаю, плоский анкерок с пресной водой.
        – Вася, дай напиться...
        – Пей! В пресной воде отказа моряку не полагается.
        Фалалей откупорил анкерок и напился.
        Вася, стоя, "загаланил" кормовым веслом, и тузик, виляя, побежал от берега к кораблям.
        Вечерело.
        Работая веслом, Вася болтал:
        – Ну, уж и посуда ваша! Еще назвали тоже. "Проворный"! Хм! Давеча я батеньку везу мимо: подвахтенные на помпах кланяются. А наша шхуна – во, гляди! В трюме сухо: портянки не выстираешь. А то зайдем ко мне на шхуну – ромом угощу! А?.. Некогда? Проштрафился? – ворчал Вася, огибая корму своей шхуны.
        На резной ее корме среди раскрашенных завитков аканта была надпись: "Бог – моя надежда".
        Фалалей зажал нос и сказал:
        – Фу, как вонько пахнет!
        Вася обиделся:
        – Треской, конечно, попахивает. Да ничего, итальянцы кушают да хвалят. Мы с батенькой все моря прошли. А ты, видать, впервой... Ну, ваше благородие, вылазь!
        Около "Проворного" по левому борту качалось множество зачаленных одна к другой лодок.
        Фалалей перешагнул через борт в лодку, полную полосатых арбузов и желтых дынь.
        – Спасибо, Вася! До скорого свиданья...
        – Дай копейку!
        – А этого не хочешь?
        – Эх ты! Фалалей – одно слово! Хоть бы спасибо сказал. Да еще пол-анкера воды выдул!
        Волной тузик отбило от лодок. Вася поплыл прочь и издали грозил:
        – Погоди! Тем летом мы с батенькой в Кронштадт придем. Я тебя там найду! Попробуешь моего кулака! Алырник! Окоем! – сыпал Вася поморские бранные слова.

       "КОНТРАБАНДА"
        Капитан-лейтенант Козин вернулся на корабль сильно не в духе. Поведение молодежи на обеде у лорда Чатама, аплодисменты революционной песне и особенно тост мичмана Беляева в честь Испанской республики – все это представлялось Козину почти преступным. Доноса можно было не опасаться: на "Проворном" нет аракчеевских шпионов. Но молодежь такова: вернувшись, сами на себя в Кронштадте наболтают и, пожалуй, наплетут больше, чем было на самом деле.
        На корабле досада Козина еще усилилась. Фрегат стал похож на плавучий базар. Несколько десятков лодок, и маленьких и больших, почти барок, толкались бортами и качались на волнах по левой стороне "Проворного".
        Гомон стоял на лодках и на палубе фрегата. Торговцы наперебой выкрикивали свои товары: свежие винные ягоды, изюм, фисташки, грецкие и кокосовые орехи, финики, вяленую прямо с гребешками сизую малагу, яблоки, груши, арбузы и дыни, бананы, рыбу, засушенных крабов с хвостами и без хвостов, вареных темно-красных лангустов с длинными усами и огромными зазубренными клешнями, раковины, в которых, если поднести к уху, шумело море, персидский золотистый шелк и пестрые индийские шали. В клетках щебетали канарейки; кричали, качаясь на перекладинах и кольцах, зеленые и белые с розовыми хохлами попугаи; живые черепахи ворошились в корзинках.
        В одной из лодок, в лохани с пресной водой, лежал, свернувшись, молодой крокодил, и около него сидел сожженный солнцем полунагой феллах, печально поникнув, уверенный, что крокодила никто не купит.
        По палубам шатались продавцы с мелким товаром: с бусами, кораллами и бирюзой, с матросскими ножами и "толедскими" клинками из немецкого города Золингена. Один матрос приторговывал явно ненужную ему чудесную уздечку в серебре для коня. Матросы вместо трубок дымили сигарами. Все подвахтенные были пьяны. На палубах мусор, апельсинные корки, ореховая скорлупа, кожура бананов. Медные поручни, начищенные утром до нестерпимого блеска, потускнели от потных, грязных рук.
        – Не корабль, а бог знает что! – ворчал капитан-лейтенант Козин, шагая по-наполеоновски на шканцах, где было чисто, все сверкало и было пусто: сюда не пускали никого.
        Всюду, куда ни обращался с высоты взор командира, ему попадал на глаза юркий мальчишка в широкополом сомбреро с кистями. То он прыгает с лодки на лодку и дразнит крокодила, потчуя его виноградом, то ныряет по трапу на нижнюю палубу, то на баке, то снова на лодке: и, покупая зеленого попугая, выкрикивает свою цену:
        – Уан? Ту? Три? Фор? Файф?!
        Торговец отрицательно качает головой.
        Козин не сразу догадался, что это флейтщик Фалалей. Узнав же, он хотел его позвать и распечь, но мальчишка вдруг куда-то пропал.
        Еще было далеко до спуска флага, однако Козин приказал прогнать торговцев и лодкам отчалить.
        Матросы гнали толпу с корабля в толчки. Поднялся вопль и визг: одному не доплатили, у другого что-то украли, третий впопыхах рассыпал по деке свой товар и собирал его, ползая по всей палубе.
        Наконец отдали концы, и лодки, сначала стаей, а потом разъединясь, отплыли.
        – Мыть палубу! – приказал вахтенный офицер.
        Матросы, ворча, принялись за уборку корабля. Козин ушел вниз, в свою каюту, чтобы выпить стаканчик рому. Когда он снова поднялся наверх, то увидел, что не все гости покинули корабль, и удивился. По верхней палубе расхаживали испанцы в расшитых золотом куртках и широкополых шляпах с кистями – очевидно, они считали, что распоряжение покинуть корабль к ним не относится. С одним из испанцев – видимо, главным – оживленно беседовал у трапа мичман Беляев. Фалалей в своей великолепной шляпе вертелся около них, засматривая испанцу в лицо.
        – Мичман! Боцман! Флейтщик! – разом выкрикнул капитан-лейтенант.
        Беляев крепко потряс руку испанцу и поднялся на ют. Вслед за ним явились боцман Чепурной и флейтщик. Все трое стояли молча перед командиром.
        – Мичман Беляев, что вы там фамильярничали с контрабандистом?
        – Это не контрабандист, Николай Алексеич... Это командир гверильясов (11) Вальдес.
        – Я вам не Николай Алексеич, а капитан-лейтенант его величества!
        У Беляева побелели губы.
        – Николай Алексеич, в присутствии боцмана...
        – Прошу вас, сударь, замолчать! Вы арестованы. Извольте идти в каюту.
        Беляев молча отстегнул кортик, протянул командиру и в недоумении спустился вниз.
        Козин обратился к Чепурному:
        – Боцман! Ты пьян?
        – Никак нет, ваше высокородие. Трохи выпил на берегу... лимонаду. Жара смучила.
        – Ага! Жара? Ты не пьян? А как же ты не видишь, что у тебя на корабле маскарад?
        – Где, ваше высокородие? Маскарад? Не вижу.
        – А это что? – Козин сорвал с головы Фалалея шляпу. – Это головной убор для матроса императорского флота?
        – Мала еще детина, ваше высокородие, что с него спросить!
        – Я не с него, а с тебя спрошу! А ему дать двадцать линьков.
        – Слушаю-с, ваше высокородие.
        – И всех этих индюков долой с корабля! – Козин указал на испанцев.
        Боцман подтолкнул Фалалея к трапу. Оставив шляпу в руках командира, Фалалей скатился вниз, скользнув по поручням руками. Боцман достал из кармана линек и, схватив Фалалея за локоть, приговаривал, похлестывая себя веревкой (так рассерженный тигр бьет себя хвостом по бедрам):
        – Не за то тебя, хлопче, пороть буду, что шляпу купил...
        – А за что же, дяденька?
        – А за то, что меня на берегу бросил. Держался бы за большой палец, так ни!..
        Последняя лодка с испанцами отчалила от борта фрегата, но держалась неподалеку. Козин остался на юте со шляпой Фалалея в руках: он не знал, что с ней делать.
        – Глупо, сударь, глупо! – бранил он себя.
        "Разбойники" расселись в своей лодке на ящиках и бочках. Послышался рокот гитары, стрекотание мандолин – испанцы запели.
        – Опять "Марш Риего"!
        Козин, не помня себя от гнева, швырнул шляпу Фалалея за борт.
        Она поплыла. С лодки заметили, подплыли к шляпе, выловили и со смехом повесили сушить.
        С крепости бухнула пушка... Солнце скрылось за горой в золотистой пыли. На военных кораблях всех наций началась церемония спуска флага. Команда "Проворного" стояла в строю. Рокотали барабаны. Свистала флейта Фалалея. На британском флагмане играл оркестр. С крепости пели рожки горнистов. На "Проворном" после спуска флага хор в пятьсот голосов пропел вечернюю молитву.
        Ночь накрыла рейд и горы, разом задернула синь занавесом серых облаков. В небе – ни одной звезды. Только скупые клотиковые огни созвездием своим говорили о том, что на рейде много кораблей. Ничего не стало видно. Порт не уснул – началась безмолвная ночная жизнь: парусные лодки носились, подобно летучим мышам, меж кораблями, со всех сторон слышался плеск весел.
        Стоя на вахте, мичман Бодиско не раз слышал, что к самому фрегату крадутся лодки.
        – Вахтенные! Не зевать! – покрикивал мичман, услышав, что близко стукнуло весло, и крикнул по-английски: – Лодка, прочь!
        Разобрав из сеток койки, команда "Проворного" подвешивала их, готовясь спать. В кубрике было шумно. Все матросы бранили Чепурного за то, что он отвесил Фалалею двадцать линьков.
        – В гвардейском экипаже порки не полагается!
        – Так Козин дал приказ! – оправдывался Чепурной. – Должен я слушать приказ или нет?!
        – Матросов не порют, – ныл Фалалей.
        – Так ты не матрос, а дудка!
        – Юнга я!
        – Юнгов в поход не берут.
        – А вот взяли! Кинусь вот в море! А то убегу с корабля к испанцам! – жалобно причитал Фалалей, вытирая сухие глаза.
        – Ну, хлопче, ну! Я тебе кинусь! Я тебе... Я тебя только для проформы, а уж кинешься в море – я тебя тогда!
        – Братцы! Он меня еще пороть хочет!
        – Не бойся, дудка, не дадим!.. Чепурной, брось манеру линек в кармане носить!
        – Братцы, отымите у него линек, – посоветовал Фалалей.
        Чепурной сам смотал линек в комок и вышвырнул за борт, в открытый полупортик.
        Команда угомонилась, но по вздохам и шепоту было слышно, что многие не спят. Фалалей прислушивался к шороху волн за бортом, плеску и стуку лодочных весел и голосам. Первым захрапел Чепурной.
        – Захрюкал кабан! – громко сказал Фалалей.
        Никто не отозвался.
        В кают-компании, за трубкой после ужина, офицерская молодежь, утомленная бестолковым днем, вяло отозвалась на предложение Бодиско обсудить поступок командира.
        – Нас послали сюда на плохое дело. Он разлакомится, пожалуй: палки введет...
        – Полно, Бодиско! Ты из мухи делаешь слона, – устало махнув рукой, сказал Бестужев.
        Офицеры разошлись по своим каютам.
        Мичман Беляев беспечно и крепко спал в своей каюте, забыв задвинуть засов. Лейтенант Бестужев вошел в каюту, зажег свечу и принялся трясти Беляева:
        – Сашенька, беда! Вставай! Фалалей пропал!
        – Фу-ты! Что за вздор!
        – Вставай же, говорю! Надо доложить капитану.
        Беляев поспешно оделся.
        На палубе, куда они с Бестужевым вышли, их ждал Чепурной. Он всхлипывал:
        – Так я же его только для проформы постегал! А он – в море! Свою шляпу ловить. Боже ж мой! Христианина будут есть чужие раки...
        Беляев прикрикнул на боцмана:
        – Что за галиматья! Ты видел, что он кинулся в воду?
        – Ни!
        – Так и не болтай вздора! Малютка не таков, чтобы топиться. Бодиско, доложи Николаю Алексеичу. Я не могу сам явиться – я арестован...
        Козин еще не спал, занося при свете восковой свечи в свой журнал события дня. Капитан приказал осторожно, не тревожа команды, обыскать фрегат. Оказалось, что вместе с Фалалеем пропали его флейта и сумка.
        – Морскому царю теперь играет наш хлопчик! – горестно воскликнул Чепурной.
        – Молчать, боцман! – грозно крикнул капитан. – Где ты видел, чтобы матрос российского флота топился? Он сбежал. Эти канальи всё вертелись до ночи около фрегата...
        Козин выслал боцмана, вернул Беляеву кортик и сказал:
        – Сашенька, прости меня, я переборщил...
        – Я не сержусь, Николай Алексеич, но что же нам делать!
        – Спусти вельбот, бери людей. Отправляйся немедля и обыщи лодки инсургентов (12). Я заметил, что они стоят близ купеческой стенки.
        – Помилуйте, Николай Алексеич, ночь! Нас могут встретить выстрелами...
        – Ничего. Лорд Чатам их держит в строгости. Не бойся.
        – Я не боюсь, но насколько это удобно для нашего флага?
        – Мичман Беляев, прошу не рассуждать и исполнять, что вам приказывают! По возвращении флейтщика – ко мне! Я не буду спать.
        – Повинуюсь! Но...
        – Никаких "но"!
        Спустили шлюпку. Беляев сел за руль. Шлюпка отплыла... На "Проворном", как ни старались все делать в тишине, перебудили всю команду. Никто не спал, все ждали возвращения шлюпки.
        Когда на всех кораблях в порту враздробь пробили полуночные склянки, шлюпка вернулась ни с чем. Инсургенты, не противясь обыску, сами засветили фонари. Ни на одной из лодок Фалалея не нашлось.
        Первым у трапа Беляева встретил боцман Чепурной. В руках у него мичман сразу разглядел при свете фонаря новокупленную шляпу Фалалея.
        – Так он на корабле? – воскликнул мичман.
        – Ни!
        – Откуда же шляпа?
        – Да бис его знает! Ребята позвали меня на палубу, говорят: "Дивись!" Смотрю – и верно: испанская шляпа на крюке висит.
        – Чудеса!
        Бодиско, сменяясь с вахты, приказал вахтенным зорко следить и не подпускать к фрегату лодки. Уже рассветало...
        Козину показали шляпу Фалалея. Он повертел ее в руках, поправляя покоробленные от воды, еще сырые края.
        – Ну конечно, он на корабле! – заключил Козин. – Где-нибудь спрятался, негодяй, и смеется над нами.
        – Но откуда же шляпа, Николай Алексеич?
        – Шляпа?
        – Да, шляпа. Вы выкинули ее за борт... Но...
        – Мичман Беляев!
        – Да, капитан!
        – Шляпу мог кто-нибудь выловить, ну... высушить и... ну... подкинуть на палубу... Оставьте шляпу мне и ступайте спать! Надо наконец людям дать покой. Я знаю, он завтра вылезет сам из какой-нибудь щели.
        – Уж тогда я его... – прошептал боцман. – Уж тогда я его... Уж не для проформы!

        ПЧЕЛЬНИК
        Ночь была свежая. Когда лодка инсургентов вышла из бухты Гибралтара, ее качнула крутая волна. В море было светлее, чем в порту, заставленном с трех сторон горами. Фалалей удивился, что красный днем парус на рейде был чернее ночи, а тут, в море, казался белым – белей воды и неба.
        Флейтщик дрожал, но не от холода и не от страха, а оттого, что его судьба решалась – он не знал, что еще будет с ним.
        К мальчику склонилась голова, повязанная платком, крепкая рука легла на его плечо. Испанец накинул ему на плечи плащ и мягко повалил его на дно лодки, укрывая от прохладного ветра и теплых брызг морской воды.
        Фалалею стало тепло и хорошо; он лег навзничь и смотрел вверх. Над ним с шумом проносилось крыло паруса при поворотах – лодка лавировала. В разрыве облаков сверкнула синяя звезда. Фалалей думал о своем корабле и злобно шептал:
        – Поплачете обо мне еще!
        Заплакал сам и в слезах забылся крепким сном.
        Его разбудила тишина. Шум и шорох волн прекратился. Светлело. Парус, снова красный, висел праздно, чуть плеща острым краем. Фалалей поднялся, сбросил плащ и вскочил. Лодка стояла у берега, в тиховодье маленькой бухточки. Узкая щель меж голых скал уходила, темнея, в высоту. В глубине ущелья серебрился, ниспадая, ручеек. Бросив сходню на берег, испанцы скатывали по ней бочонки. На берегу уже лежали выгруженные плоские ящики, в какие укладывают оружие. Испанцы работали, скупо перекидываясь короткими словами. Фалалей молча принялся им помогать.
        Покорный ослик с вьюком дожидался своей очереди, пощипывая сухую, колючую траву. На бока ослику привесили на вьюке два бочонка. Не ожидая поощрения, ослик пошел в гору по крутой тропе. Ящики подняли по двое на плечи и понесли вверх.
        Фалалею ничего не пришлось бы нести, но он выпросил себе ружье у командира. Тот отдал. Взвалив ружье на плечо, закинув сумку с флейтой на спину, Фалалей пошел вслед за всеми. Последним шел командир; он нес на ремне, перекинутом через плечо, две большие оплетенные бутыли с вином.
        Тропа шла круто все в гору. Сначала легкое, ружье делалось все тяжелее и больно било Фалалея по ключице. Он перекладывал ружье с одного плеча на другое, и оба плеча одинаково невыносимо ныли. Фалалей оглянулся назад, на командира, ожидая, что тот его пожалеет и возьмет ружье обратно.
        "Ни за что не отдам!" – решил ответить Фалалей и остановился, глядя в лицо командиру. Тот улыбнулся строго и печально и молча указал глазами вперед: они отстали. Фалалей двинулся догонять караван, браня и себя, и ружье, и испанцев.
        Одежда у всех запылилась. Солнце выглянуло из-за горы; сразу сделалось жарко. Небесный покров растаял. Перышком сказочной жар-птицы летело одинокое алое облако в глубокой синеве. Томила жажда, а ручеек где-то, в глубине ущелья, невидимый и недоступный, звеня и журча, дразнил, катясь по камням в соленое море...
        В одном месте пришлось перейти через ущелье по узкому и зыбкому мосту. Переходили по очереди. Сначала перешел со своей ношей ослик. За ним – по двое испанцы с длинными ящиками на плечах. Когда все носильщики перешли мост, командир взял Фалалея за руку, боясь, что тот сорвется в пропасть с ничем не огражденного моста. Фалалей вырвал руку. Спокойно перешел по зыбкому мосту, даже заглянул в темную глубину ущелья – это не страшнее, чем сидеть на клотике грот-мачты, свесив ноги.
        За мостом командир велел каравану отдохнуть. Ослика разгрузили. Он начал жалобно кричать: его тоже мучила жажда. Испанцы расселись на ящиках, достали из сумок серый хлеб и оловянные стаканы. Командир налил каждому вина из оплетенных бутылей. Свой стакан он подал Фалалею. Кривым складным ножом он отрезал Фалалею половину своего хлеба и закурил сигару.
        Фалалей поступил, как все: ломая и макая черствый хлеб в вино, ждал, пока кусок набухнет, и ел. Вино было легко и приятно. Стакана оказалось довольно, чтобы совсем пропала жажда. Фалалею сделалось весело. Когда Фалалей съел весь хлеб, принялся за еду и командир. Дали хлеба, смоченного в вине, и ослику, что очень удивило Фалалея.
        После отдыха караван пустился дальше в том же строю. Только командир поменялся с Фалалеем ношей: он взял себе ружье, а Фалалею отдал бутылки из-под вина – они обе опустели.
        Идти стало легче. Да и тропа расширилась, пошла полого вниз, по бокам ее, в камнях, зазеленела трава, запестрели цветы... Летали бабочки, на миг приникая к цветам. Носились пулями шмели и пчелы.
        Ущелье расступилось. И взору Фалалея предстала изумрудная долина, похожая на огромную плоскую чашу, окруженная соснами. Их вершины напоминали пламя, раздуваемое ветром. Край долины обступили серые скалы. И темные развалины не то церкви, не то рыцарского замка высились в том месте, где ручей, покидая зеленую долину, низвергался с края в пропасть тонкой серебряной струей. К развалинам, обвитым виноградом, прислонилась хижина под соломенной кровлей. Белая безрогая коза, привязанная около хижины, заблеяла навстречу каравану. Ослик ей ответил радостным ревом.
        На крик осла из хижины вышел человек и издали приветливо махнул рукой.
        Фалалей остановился в изумлении на поляне: около развалин было расставлено по траве, испещренной цветами, несколько огромных шляп, сплетенных из жгутов соломы, очень похожих тульей на шляпу, купленную Фалалеем в Гибралтаре. Только эти шляпы годились бы великанам, и у них не было полей.
        Тут же Фалалей увидел серые холсты, разостланные на траве, и на них – тонким пластом курчавые тонкие стружки. Увидев холсты со стружкой, Фалалей понял, что это белят на солнце воск, что это пчельник, а шляпы великанов – ульи.
        Он вспомнил другую поляну в липовом лесу, уставленную серыми колодами под квадратными крышками. Среди поляны омшаник, проконопаченный косматым мхом, и под тесовой кровлей серую избушку, подслеповатую, с радужными от старины оконцами. И дед-старовер вспомнился Фалалею, кудлатый, с острыми глазами на заросшем волосами лице, в белой холщовой рубахе, в полосатых посконных штанах, босой.
        От медвяного запаха трав у Фалалея закружилась голова. Фалалей, на ходу засыпая, едва добрел до хижины у башни, сложенной из серых глыб, повалился на траву и окунулся в блаженный темный сон...
        Проснулся он к вечеру и не мог понять впросонках, где он и что с ним. Зеленый сумрак вливался в низкую дверь со двора. Над головой его висели пучки трав, распространяя сухой и строгий аромат. Фалалей лежал раздетый. Разутые ноги сладко ныли. Под головой жесткая подушка. С воли слышались блеяние коз и чужие голоса. За дверью, на низеньком табурете, сидел старик с кудрявой седой головой, постукивая чеботарским молотком. Около него на земле валялось несколько пар обуви; среди нее Фалалей увидел и свои морские сапоги с короткими рыжими голенищами.
        Фалалей привстал и сел. Одежда лежала рядом, на скамейке. Он оделся, вышел и хотел взять сапоги. Старик мотнул головой и по-своему сказал: "Еще не готово". Оба сапога Фалалея ощерились спереди мелкими зубами деревянных шпилек – они "просили каши". Старик бросил на землю ботинок и принялся за Фалалеевы сапоги.
        Фалалея позвали. Он увидел своих новых друзей: все сидели на скамьях у стола, под навесом, обвитым плетями желтых роз с темными лаковыми листьями.
        Разбитым ногам было приятно ступать по ласковой, прохладной траве.
        Фалалей подошел к испанцам. Командир подвинулся и дал Фалалею место около себя. На столе лежал бурдючок с вином, растопырив ножки. Фалалею нацедили из бурдючка немного вина. Оно было темное, как кровь, и густое. В оловянной тарелке лежал накрошенный сыр, в другой, истекая желтым медом, – соты. Кто-то протянул Фалалею желтую лепешку. Но ему не хотелось ни пить, ни есть. Он только отведал меду и, нажевав порядочный комочек воску, переваливал его во рту со щеки на щеку. Ему что-то, смеясь, говорили, что-то предлагали. Командир чокнулся с ним, и все, подняв кружки, закричали.
        – Ваше здоровье! – важно промолвил Фалалей, подняв кружку. – Спасибо! Очень благодарен! Рашен сайлор! Рашен чип! Ура!
        Короткая речь Фалалея всем, видимо, понравилась. Опрокинув кружки, испанцы заговорили между собой. Командир, обняв Фалалея, повел широко рукой и сказал ему что-то. Мальчик догадался, что ему предлагают здесь остаться или, может быть, спрашивают, понравилось ли ему тут.
        – Но! – решительно ответил Фалалей. – У вас тут, конечно, очень хорошо. А у моего деда, в Липецком уезде... знаешь?.. Не слыхал?.. Тоже есть пчельник. Ну где вам! Как липы зацветут – дух захватывает! Пчела у вас будет пожалуй, покрупнее. Ну, а мед! Где вам! Рашен сайлор! Рашен чип! Но! Окончательно скажу: но!
        Командир молча кивнул головой.
        Когда дед кончил работу, испанцы начали собираться в обратный путь.
        Бочонков и ящиков Фалалей не заметил; должно быть, их спрятали до поры где-нибудь в темном погребе развалин.
        Обувшись, Фалалей нашарил в кармане брюк мыльную на ощупь, стертую серебряную монету и протянул деду.
        Тот покачал головой, нахмурился, не взял.
        – Не хочешь? Ну спасибо... А я думал, ты бедный. А мой бы дед взял. Спасибо, дедушка! Покуда до свиданья!
        Старик улыбнулся, пошел в свою хижину, принес сумку Фалалея и достал оттуда флейту.
        – Сыграть? Это можно. Чего бы тебе сыграть? Хочешь марш? Нет? Рашен? Можно рашен. Слушайте все!
        Стоя, Фалалей начал играть. Пальцы плохо слушались. Печальная, унылая песня огласила окрестность. Сердце Фалалея сжала тоска. На глазах навернулись слезы... Губы ему не повиновались. Флейта вздохнула и смолкла.
        – Во как у нас! – пробормотал Фалалей.
        Испанцы захлопали в ладоши. Дед сорвал несколько больших виноградных листьев, завернул в них кусок белого сыру, меду, лепешку и все положил Фалалею в мешок, что-то приговаривая.
        Караван налегке пустился в обратный путь и глубокой ночью вернулся к закрытой бухте, где дожидалась лодка.

       ВОЗВРАЩЕНИЕ
        "Проворный" готовился покинуть гибралтарский рейд. Не разыскав на фрегате Фалалея, командир заявил начальнику порта о пропаже с корабля мальчика-флейтщика, прося, если отыщется, доставить его на русскую поморскую шхуну, которая стояла на рейде с грузом трески для Италии.
        Уже выкатывали якорь, когда к "Проворному" подошла лодка под красным парусом. Испанцы были опять в расшитых куртках и широкополых шляпах. Фалалей, стоя на борту лодки, махал шапкой и кричал отчаянно:
        – Братцы! Братцы! Погодите!
        Командир позволил лодке причалить к правому почетному трапу: он был, пожалуй, больше всех рад возвращению Фалалея.
        На палубу фрегата поднялся командир испанцев, а за ним, понуро, – Фалалей. Встречал их Сашенька Беляев. А за ним стоял, усмехаясь, боцман Чепурной и, нащупывая в кармане брюк новый линек, приговаривал:
        – Теперь уж нет! Не для проформы! Теперь уж не для проформы! Я тебя! Я тебя!
        Задержав руку Беляева в своей, испанец сказал по-английски:
        – Не наказывайте мальчика. Это бравый парень. Он хотел сразиться за свободу!
        Мичман ответил пылко:
        – Благодарю вас, синьор! Это он успеет сделать дома.
        Испанец снял шляпу и поклонился. Он спустился в лодку. Лодка отчалила. Матросы на "Проворном" побежали по вантам. Упали и распустились паруса. Якорь выдернули, как репку. Паруса наполнились ветром. Фрегат развернулся и, рассекая волны, двинулся. С борта грохнули пушки, салютуя британскому флагу. Крепость отвечала равным числом выстрелов.
        "Проворный" вышел из бухты в открытое море.
        Офицеры после спуска флага пригласили капитан-лейтенанта Козина в кают-компанию.
        Обычай флота таков: никто из офицеров не имеет входа в каюту командира без приглашения, но и командир может войти в кают-компанию только будучи приглашенным.
        Предстояло обсудить поступок Фалалея. Мичман Беляев успел допросить Фалалея и теперь рассказал в кают-компании, как все случилось.
        Фалалей в тот день, когда купил себе сомбреро, не мог долго заснуть после наказания и прислушивался к тому, что делалось на корабле и за его бортом. Ему послышалось, что на второй палубе открывают левый бортовой люк. Натянув брюки, Фалалей прокрался туда и увидел, что люк и точно открыт, а за бортом стоит пришвартованная лодка. Фонаря не было. Кто-то из матросов "Проворного" тихо переговаривался с людьми в лодке на матросском языке.
        – Чего это они, дяденька? – спросил Фалалей потихоньку.
        – Молчи! Шляпу тебе привезли! – и сунул шляпу в руки Фалалея.
        Фалалей обрадовался, вернулся в кубрик, повесил шляпу на коечный крюк и вдруг решил убежать. Захватил флейту и сумку, прокрался снова на вторую палубу и хотел попроситься, чтобы его взяли в лодку. Тут вахтенный сверху окрикнул лодку, подозревая что-то неладное. Она отчалила. Фалалей спрыгнул в лодку, и люк тихо за ним закрылся.
        – "Зачем ты убежал? – спросил я Фалалея, – продолжал Беляев свой доклад. – Тебе обидно было за порку?" – "Обидно, само собой. Да, главное, хотелось еще раз в Испании побыть, а на берег после того меня больше бы не взяли..." Вот и все, Николай Алексеич. Мы позвали вас сюда просить, чтобы малютку не наказывали. Все дело кончилось пустяками.
        – Что же это такое, господа?! – гневно воскликнул Козин. – Это, по-твоему, Сашенька, пустяки? Будем говорить как родные. Это пустяки? Люди открывают в ночную вахту люк. К кораблю подходит лодка. Зачем? Мичман Бодиско, я спрашиваю вас как вахтенного начальника: вы видели, что к борту подошла лодка?
        – Видеть было нельзя: ночь – чернее чернил. Лодки все время юлили вокруг нас. Я несколько раз окрикивал и приказывал вахтенным смотреть зорче.
        – Вы должны были слышать, если не видали.
        – Не слышал, каюсь. Я был очень утомлен, Николай Алексеич...
        – Да, да, господа! Вы тогда были очень, очень утомлены! Надо допросить флейтщика – быть может, он опознает тех из наших людей, кои тогда открыли люк.
        – Малютка не сделает этого ни за что, если б даже он узнал тогда людей, – уверенно ответил Беляев.
        – Надо осмотреть корабль. Возможно, что мы взяли на борт контрабанду. Фалалей-то видел – грузили что-нибудь на корабль из лодки?
        – Только шляпу, Николай Алексеич.
        Молодежь рассмеялась. Старший летами артиллерийский офицер сказал серьезно:
        – Я уверен, что к нам ничего не грузили, но кое-что выгрузили. Бомбардир Одинцов доложил мне, что у нас не хватает двух бочонков пороха.
        Козин вскочил с места:
        – Что? Что вы, дорогой мой! Замолчите!
        Артиллерист спокойно курил и ответил, разведя руками:
        – Да, очень жаль, но это так.
        – Они лазили ночью в крюйт-камеру? (13) И вы допустили это! Вы пойдете под суд, сударь мой!
        – Если под суд, то вместе с вами, капитан-лейтенант. Но будьте покойны: на крюйт-камере никто замков не ломал. Бочонки были приготовлены для снаряжения холостых картузов. Очень уж мы часто салютуем, Николай Алексеич!
        – Какой порох: ружейный?
        – Нет, пушечный, английский. Наших клейм, будьте покойны, на бочках нет.
        – Зачем им пушечный порох?
        – Они, может быть, надеются, что у них будет своя артиллерия.
        – Фалалей видел на лодке бочонки?
        – Да, два всего, – ответил Беляев.
        – Еще что?
        – Ящики. Надо думать – с ружьями.
        – Ну, это не от нас!
        – Наверное! Подарок лорда Чатама, вернее всего.
        – Боже мой, боже мой!.. Господа, вы молоды. Я опытнее вас. Куда идете вы? Куда толкаете людей? Вы сами идете в пропасть и их толкаете туда... Господа! Что вы там делаете? Отвечайте, Бестужев! – вскричал Козин, прерывая свою проповедь.
        – Делаю то, что обязан делать, – ответил лукаво улыбаясь, Бестужев, – пишу заметки. Ведь я же назначен, по высочайшему повелению, историографом корабля. Я должен подробно описать наши подвиги, наш славный поход... К этому мне сейчас представился единственный случай...
        – Что мне делать с вами, господа? Вы все шутите, смеетесь, а отвечаю я. И перед государем, и перед законом, и перед своею совестью. Что мне делать? Скажите!
        – Предать забвению! Все предать забвению! – тихо сказал старший летами артиллерийский офицер.
        – Предать забвению! – согласились с ним молодые офицеры.
        Козин встал и повторил:
        – Предать забвению!
        Он молча поклонился и вышел из кают-компании.
        "Проворный", подгоняемый попутным ветром, на всех парусах стремился к родным берегам.
        Плавание океаном, проливами и Балтикой было спокойное, благополучное.
        Наконец открылись плоские берега и дюны Эстляндии. Выглянули верхушки мачт торговых кораблей в Кронштадтской гавани. "Проворный" вошел на рейд. Раздались выстрелы салюта, подтянулись фестонами паруса, упали реи, матросы побежали по вантам, и паруса на всех трех мачтах исчезли в мгновение ока. Упал якорь. Фрегат, описав круг, остановился.

        Флейтщик Фалалей 14 декабря 1825 года вышел вместе с ротой гвардейского экипажа на Сенатскую площадь и был убит картечью при залпе царской артиллерии по восставшим против Николая Первого войскам.

(1) Шканцы – место на палубе около флагштока, на котором поднимается знамя корабля – кормовой флаг.
(2) Морское поверье, что свистом во время штиля можно вызвать ветер.
(3) Линек – короткий обрезок тонкого каната с узлом на конце.
(4) "Послушай! Я русский моряк, с русского корабля".
(5) Комедия дель арте – представление в народном театре.
(6) Ташка – полевая сумка.
(7) Сомбреро – шляпа.
(8) Тузик – маленькая лодка.
(9) Полувыти – полдоли; выть – доля. Здесь: в смысле получаса.
(10) Рым – береговой причал в виде кольца или тумбы.
(11) Гверильясы – испанские партизаны.
(12) Инсургенты – повстанцы.
(13) Крюйт-камера – помещение на корабле для хранения пороха и снарядов.

+1


Вы здесь » Декабристы » ЛИТЕРАТУРА » Сергей Григорьев. Флейтщик Фалалей.