Декабристы

Информация о пользователе

Привет, Гость! Войдите или зарегистрируйтесь.


Вы здесь » Декабристы » Литературные произведения. » В.М. Глинка. История унтера Иванова.


В.М. Глинка. История унтера Иванова.

Сообщений 11 страница 20 из 35

11

«Лучше бы не видеть Степку проклятого, а то не ровен час… Ах, дать бы ему по сальной харе, чтоб помнил… Так ведь на стариках, на братьях, на Мишке выместит…»

Посредь двора стояла телега, увязанная кладью. Из сарая вышел Мишка с ведерком дегтя. Увидев дядю в калитке, заулыбался, крикнул на залаявшую собаку.

— Когда едете? — спросил Иванов, подходя.

— Барин с Кочетком да с Петром давеча уехали, а нам с Ильей Егорычем велено нонче под вечер трогаться.

— А где ж Илья?

— В кабакё душу отводит, пока справляюсь, ему постелю готовлю, — Мишка, улыбаясь, показал на задок телеги, не занятый кладью и выстланный сеном. — А вы когда ж к нам будете?

— Пойдем-ка, потолкуем…

Они зашли в сарай и сели на то же бревнышко.

— Я проститься, Мишута, пришел, не бывать мне нонче в Козловке, — сказал Иванов, обняв племянника за плечи.

— Что Жбу не пущают? — Лицо Мишки вытянулось.

— Обратно другой дорогой едем. Авось будущий год доведется. Ты, пожалуй, и не сказывай, что побывать думал. Чего стариков зря буторить.

— Да ведь барин намелет…

— Пусть думают, что спьяну брешет, раз я такого не говорил. А теперь слушай. — Иванов понизил голос: — Исполнить надобно свято и с умом.

— Говорите, дяденька, все сделаю. Да пойдемте на огород, все стен кругом не будет, — предложил Мишка.

— Ай, молодец, — сказал ефрейтор.

Они пошли за сарай в сад и сели под яблоней в еще некошенную траву. Иванов передал племяннику узелок.

— Деду гостинцы отдашь, пусть кого хочет дарит. — Он достал из кармана табакерку: — Барину от меня пусть поклонится. Может, к вам подобреет. А спросит, откуда такую взяли, то принес, мол, дядя, как вы уж уехали, хотел было сам поднесть. Понял? Да не оброни, за нее пять рублей плочено.

Мишка заохал:

— Нам бы лучше те деньги в хозяйство. Барин все равно спьяна потеряет… — Но спохватился и, пряча подарок за пазуху, пообещал: — Все передам, не сумневайтесь.

— Будет и вам подмога, — улыбнулся Иванов. Оглянувшись, он и здесь понизил голос: — Теперь главное слушай. Сейчас тебе черес с деньгами зашитыми дам, ты его на брюхо опояшь. И чтоб никто его не видал, понял? Деду отдашь с глазу на глаз. Денег много, ассигнацией четыре сотни. Пусть, где сам знает, схоронит, да помалу, чтоб не прознал никто, на хозяйство берет. Деду скажи, что не ворованные, а за спасение из воды малолетка получены.

Пока дядя говорил и потом, лежа в траве, развязывал черес, у Мишки от волнения порозовели уши и шея. Оглянувшись, он лег рядом, принял пояс и, спихнув пониже порты, завязал на впалом животе.

— Толстый, — прошептал он, опустив рубаху. И вдруг припал к плечу Иванова, как бывало пятилетним: — Ох, дяденька, радости будет! Вот дедка спасибо даст, вот бабушка-то заплачет! — Он заглянул Иванову в глаза и спросил тем же шепотом: — А вы не за Да шуту к нам не едете? Что нету ее живой? Мне б не говорить вам…

— Нет, Мишка, нет… Верь слову… — Они теперь сидели рядом, и Иванов обнял племянника, почувствовав под рукой крепкие костистые плечи. — Вот как хотел бы родителей повидать, и братьев, и всех. Да служба так повернулась, что на Тамбовскую нам идти. Экой ты на мякинном хлебе здоровый вырос — прямо жених.

— Какой жених! — снова закраснелся Мишка. — Мужик я уж женатый.

— Ну? Давно ли? — спросил Иванов.

— Два года уже. Мальчишкой почти окрутили.

— А она чьих же? Может, помню?

— Котихина Степанида.

Как не вспомнить сырую, носатую, сумрачную девочку лет десяти, косолапую, неповоротливую, из самого зажиточного двора в Козловке. Да, может, в девках выровнялась? И так ведь бывает.

— Хороша жена-то?

Мишка потупился.

— Неволей, что ли?

— Барин велел… Отец ейный Кочетку родня. Поклонился ироду, угостил, тот барину и шепни. Она тоже не виноватая. Меня жалеет, работница…

Теперь каждый кирасир вел в поводу коня, а то и двух. Дело нелегкое — одни трехлетки плохо шли под седлом, другие не хотели сообразовать неспешный шаг с вожаками. Приходилось на походе приучать которого лаской, которого плетью. Шли всего пять-шесть часов, проходили в сутки верст двадцать.

По благоволению вахмистра Иванов выезжал чуть свет с Красовским, исполнявшим обязанности квартирьера. Пройдя переменным аллюром дневной переход команды, они выбирали место для ночевки с удобным водоемом и пастбищем, покупали в деревне хлебы и барана, собирали сушняк для костров. Иногда Иванов оставался на полдороге в деревне, чтобы сдать на телегу Минаеву закупленное продовольствие, после чего догонял Красовского.

От такой вольготной службы, на которой мало уставал и нередко оставался один, ефрейтора начали донимать тяжкие мысли о скором возвращении на муку к барону Вейсману, а пуще страшные видения, порожденные тем, что недавно узнал.

Только начнет засыпать, и вдруг представится, будто едет один по большаку, догоняя Красовского, а навстречу показался одинокий всадник. То Кочеток куда-то спешит и от встречного морду воротит, глазами зыркает, как в Лебедяни.

«Стой, душегубец! Не уйдешь! Слезай с коня. Идем в лес, поглядим, кто кого одолеет. Да бросай нож, не то палашом зарублю, все знаю про Дашу… Я тебе пощады не дам. Коль руками не задушу, так зубами глотку перерву…»

А то на дневке во время купания представилось, будто приехал в Козловку на побывку, подстерег Кочетка на Дону и, вынырнувши около, бьет по курчавой башке камнем, а другой камень вяжет на ногу, чтобы не всплыл и раки падалью поживились…

Не раз Красовский замечал за ефрейтором, что побелеет, смотрит мимо людей шальными глазами и что-то бормочет. Никак опять на старую дурь его поворачивает?..

Исцеление пришло после короткой остановки в Никольском, имении Страховых. Здесь приняли тридцать заводских трехлеток, и вахмистр приказал Иванову вести пару самых норовистых. За первый же день похода так натрудили ему руки, плечи и поясницу, что на биваке едва стреножил и пустил в табун да, не дожидаясь каши, прилег в палатке Красовского и заснул.

Разбудил его сам вахмистр:

— Вставай, Александра, пойдем искупаемся да поешь.

До реки было с версту, и, когда вышли в поле, их охватил сладкий вечерний запах трав и полевых цветов.

— Докладал я вчерась поручику, — начал вахмистр, — как они со мной в Никольском прощались, что ты в команде человек нужный и что сам за зиму приучу тебя коней выезжать.

— Спасибо, Семен Елизарыч.

— Рано еще спасибо давать. Обещался он, как приедем, отхлопотать тебя у Вейсмана. Купили мы задешево тому пару соловых, что Марфин ведет. Будто угодить должны.

— Оно так бы хорошо, Семен Елизарыч!

— А ты мастерство какое знаешь?

— Как есть никакого. Сызмала на крестьянстве, а потом все в строю.

— Что же, что в строю, — возразил Елизаров, — все одно надо что-нибудь мастачить. У нас в Стрельне зимой все помалу мастерят, да и в эскадронах таких сколько хошь. Всем надобно про старость задумывать, когда в отставку или в инвалид пойдешь. Помнишь Позднова, что прошлый год из четвертого эскадрона уволили?

— Помню. Кажись, такой веснушчатый.

— Ага. Так он, братец мой, все двадцать пять годов, сказывают, одно делал — ложки липовые резал. Как у других трубку перед сном выкурить, у него заведено три ложки сделать. Присноровился — глядеть удивительно. Ровно сам ножик по болванке ходит. Он и не глянет, кирасирам небылицы плетет, а ножиком резьк да резьк — и ложка готова. Невелик доход, по полушке штука, а в год рублей на сорок, сказывал, потому в праздники после обедни и двадцать штук настругает. В отставку вышел, и глядь — домик в Луге купил. Живет как мещанин, никому ни в шапочку, невесту богатую высватал. Еще Максимов у нас в команде был. Сапожничал лет двадцать. Все, бывало, вечерами тачает да подковыривает. Ан в Рыбацком селе сеном да овсом торговать зачал, тоже домик, коров, лошадей держит, работники мордастые, стряпуха — что преображенец. С сапогов-то! Да еще сколько у каждого на войну лет ушло. Хоть и в походе мастерство пригодно. Недаром говорят, уменье пить-есть не просит, а копейку приносит. А ты, деньги нонче отдавши, с чем остался? — закончил свое поучение вахмистр.

— А на что они мне, Семен Елизарыч?

— Пустые твои слова. Были деньги — что хотел, то и делал: аль хранил, аль прогулял, аль кровным отдал. А теперь что? К примеру, через год от ремонта на побывку прибыл, а подарить их нечем. Хорош гвардеец да кавалер!

Они дошли до берега и начали раздеваться.

— Погоди в воду лезть, остынуть надобно, — приказал вахмистр, оставшись в одной рубахе, и продолжал наставительно: — Ты гляди, Красовский наш на что чудён, а и тот деньгу копит.

— А у него какое же мастерство?

— Сильно грамотен. Бумагу любую аль письмо кирасиру лучше писаря намахает. Однако с того доход плевый. Больше от офицеров: кому песни на розовую бумажку красиво спишет, чтобы барышне поднесть, кому доклад по начальству, а кому и целую книгу настрочит. Так выводит, что твоя печать, и все с хвостами. Перья, другой раз, полчаса зачинивает, зато как возьмется, то часами и выводит. В городе его многие господа знали, теперь в Стрельне слухом прошел, — чиновники, барыни заказы дают.

— А он на что же деньги копит? — спросил Иванов.

— На обзаведение, как в офицеры выйдет да в смотрители госпитальные определится, раз рука у его сильная есть.

— Какая, Семен Елизарыч?

— Генерал ему один друг-приятель. Ей-богу… Ну, полезли, что ли, не застудиться б на ветру. — Вахмистр, перекрестясь, вошел в воду и, окунувшись, поплыл на середину реки.

— Сродственник, что ли? — спросил Иванов, когда они вышли из воды и, дрожа, натягивали рубахи.

— Кто сродственник?.. Генерал-то?.. Да нет, говорю тебе — приятель. Души в Красовском не чает.

— Статочное ли дело? Генерал — и унтер простой.

— Ясно, за редкость можно счесть, — согласился вахмистр. — Сказывают, долго сам солдатом служил. Красовский ему и деньги свои на сохран носит. Через его тоже немало переписки: тому-другому похвалит. Прошлый год в Стрельну приехал, зашел в казарму, вызвал Красовского да при всех и расцеловал. «Здорово», — говорит, по имени-отчеству. Главный он инспектор над всеми гошпиталями. Так лекаря стрелинские Красовскому и шлют теперь бумаги на переписку, благо по-иностранному может… Ну, пошли, что ли?

— Где же генерал узнал его? — продолжал спрашивать Иванов.

— Все с письменности и пошло, — отозвался Елизаров, — когда был еще прапорщиком по той же части у самого Суворова. Вон когда дело-то было — боле двадцати годов прошло. Понадобилось на переписку еще человека, кликнули в ближнем полку, нет ли, мол, грамотея. Тут Красовского послали, и завелась у них дружба. Другой бы через нее давно чиновником вышел, с тем генералом безотлучно кочевал. А он все на коне, все унтер.

— Чего же так?

— Вот поди же! Я, говорит, целые дни спину гнуть не согласен. Мне с конем здоровей. Ему кирасиры толкуют: «Все одно вечерами глаза слепишь, а там бы чины происходил». А он: «Тут я пишу, что мне по душе, а не разную дрязгу казенную».

— А на что же ему деньги в смотрителях? — спросил Иванов. — Там и так, сказывают, доход немалый.

— Опять же чудит. Надо, мол, только на обзаведение, а с жалованья по правде жить стану, раз привычки мои солдатские. Да известно: эполеты наденет, то и норов другой заведется…

Разговор этот, затеянный вахмистром после рассказа Красовского, что Иванов опять задумывается, достиг своей цели. С этого вечера мысли ефрейтора окончательно повернулись на будущее, где засветилась возможность свидеться с близкими, знающими теперь, что он живой. Умаявшись за перегон и выполнив все, что полагалось на биваке, он перед сном несколько минут думал, что, верно, надо жить по-иному, чем до сих пор. Про себя одного забота была, а про стариков вовсе не думал. Перебирал сотни раз Мишуткин рассказ, и все чаще, оттесняя бессильную злобу, хватали за душу отцовы слова: «Был бы мой Санька живой, выслужил бы офицера, так показал бы барину кузькину мать, а то выкупил бы нас на волю…»

Конечно, отцова речь вроде ребячьей — даже из грамотных унтеров не все в офицеры выходят. А чтоб в городничие или в смотрители какие, так надо сильную руку поиметь… И даже этакое место по щучьему веленью получивши, все не сумел бы с людей деньги драть… Но не в том сейчас сила, а коли бьют старика в два кнута и не на кого ему, пусть по-ребячьи, понадеяться, кроме сына-солдата, так надобно хоть копейку про них, про деревенских своих, выколачивать. Вот заработали же кирасиры честным трудом на покупку домика, на торговлю. А за такие деньги и людей выкупить можно… Может, не нужно было те сотни с Мишкой отправлять, а помалу подбавлять, чтоб потом разом?.. Да как? Еще надобно найти кого-то из благородных, который взялся бы с Иваном Евплычем торговаться да деньги не присвоил и, купивши, им вольную еще дал. А где такого барина сыскать? Разве Красовский, если в офицеры выйдет?

Нет, хорошо, что отправил. Правду вахмистр сказал: солдатская жизнь самая неверная — нынче здоров, а завтра в лазарете от брюха помираешь. Или палками забьют, и пойдет все скопленное в карман лазаретному фельдшеру. Или сыщется еще Алевчук, сымет с сонного, что сберег, и поминай как звали… А у отца они в верных руках. Не спеша, сто раз обдумавши, каждую копейку на дело пустит. Сам помрет — братьям оставит. Только бы Мишутка довез, не заметили бы, не отняли бы…

Иванов был человеком, подвластным одному стремлению. Оно медленно созревало, постепенно подчиняя себе его душевные силы, и нужно было пережить и передумать многое, чтобы заставить расстаться с ним, изменить весь строй его чувств и мыслей. Так под влиянием окружавшей его жестокости медленно и мучительно переходил ефрейтор от свойственного ему спокойного добродушия к безнадежности и отчаянию, к убеждению, что нужно скорей разделаться с постылой жизнью, раз все равно заколотит его проклятый Вейсман. И так же теперь, когда появилась надежда жить иначе, когда отдохнул за поход от муштры, ощутил бедный и неказистый, но живой мир больших дорог и придорожных деревень, в ефрейторе, обласканном Красовским и Елизаровым, постепенно созревало убеждение, что в Козловке, где властвует барин Карбовский и кат Степка, жизнь куда хуже, чем его теперешняя в ремонтерской команде. А из этого неизбежно рождалась мысль, что если он, сын и брат тех, кто гнется на тяжкой барщине, может хоть отчасти оправдать надежду стариков, которые не одну слезу пролили за упокой его души, то как же ему думать про домишко в Рыбацком или торговлю овсом? Какой сладкий кусок в горло полезет, когда их там плетью полосуют?..

Недели через три после разговора с вахмистром, когда уже подходили к Москве, опять после купания Иванов спросил:

— Семен Елизарыч, а у тебя в деревне есть ли кто?

— Никого. Был старший брат, бурлаком по Шексне ходил, да помер в тот год, как меня в набор сдали. Чего спрашиваешь?

— Думаю, как ежели в деревне свои остались, то, деньгами разжившись, можно им помочь не подать? Вот Позднов, к примеру, или Максимов, вовсе безродные?

— Эх, простота! — усмехнулся вахмистр. — Бывает, попервости и тоскует который по своим, а как за десять — пятнадцать годов службы перевалит, то где же помнить? Наш обиход с деревней вовсе не сходственный: знай вертись по приказу. Солдат — что ломоть отрезанный да в казенный сухарь засушенный. Вся память в нем, вся душа человеческая ссохнется, зачерствеет. Что ему родство, когда в деревню не ворочаться? Легче не вспоминать, душу зря бередить… А коли в чиновники, в офицеры инвалидные лет через двадцать произведут, то вовсе крови простой застыдится, охота ему, чтоб дети в благородные вышли.

— Так не слыхивали, чтобы кто из солдат, мастерство знающих, задумывал сродственников выручать? — опечалился ефрейтор.

— Задумывал на моей памяти только один улан в прежнем полку, Карповым прозывался, Андреем. Все, бывало, кликали — Карпов Андрюшка, а то Андреев Карпушка, так складно. Ну, запала ему блажь девку одну от господ бывших выкупить.

У Иванова заныло нутро: «Неужто Дашу выкупить мог? Так нет же, отдали сряду за Степку. Какие деньги у молодого солдата?»

А вахмистр продолжал:

0

12

— Что промеж их было, не сказывал, а не мог ее забыть. Я, бывало, смеюсь: «И чего она тебе далась? Разве девок да баб кругом мало?» А он отшутится и все ремесленничает, — истинно был на все руки: и сапожник, и швец, и шорник, и кузнец. А денежку к денежке, в поясок-чересок. Однажды на смешки мои все же сказал: «Пущай здешние девки другим на усладу, а я ей обещался, коль жив останусь, от барина выкупить и за себя взять». — «Да на что ж, — я ему говорю, — она тебе лет через десять? Барин ее, может, давно замуж выдал, и тебе завтра всякое приключится».

— А он?

— Упрямый был. Мне, говорил, про то думать не приходится. Мне, раз ей обещался, одно свое дело знать. А без его, того дела то есть, от нашей службы — эскадронный у нас лютый был — только в прорубь… — Елизаров не спеша вынул табакерку и стал набирать щепоть для понюшки.

— Так выкупил он ее? — дрогнувшим голосом спросил ефрейтор.

— Коли уцелел, так уж, верно, выкупил. Перед войной рублей пятьдесят скопил, стал с чиновником одним ладиться, чтобы барину отписал и все обделал на свое имя. Так запросил, бессовестная харя, за то еще двадцать рублей, которых Карпушке где взять?.. А тут вскоре и поход объявили. — Вахмистр неторопливо втянул табак одной ноздрей, потом второй, чихнул и аккуратно утер усы ладонью.

8

На рассвете августовского дня ремонтерская команда прошла от Московской заставы на Петергофское шоссе и в тот же день водворилась в Стрельне, в казармах запасного эскадрона. Стоявший летом в Стрельне и окрестностях весь Конный полк уже выступил в лагерь под Красное, где шла подготовка к маневрам, и кирасиры-«запасники» снова зажили сравнительно вольно в своих старых деревянных казармах с просторными конюшнями, фуражными сараями, мастерскими и кузницами. Строем здесь занимались, только чтобы не оплошать перед начальством в малочисленном карауле. Все время не шедших в наряд чинов было поглощено приведенными конями — их кормом, чисткой и начальной выездкой. Требовалось приготовить ремонт к смотру командира полка и дивизионного генерала, которые могли приехать в любой день. Вечерами кирасиры ходили полоть и поливать большой огород, где выращивали овощи для зимнего продовольствия полка. Ходили без начальников и, поработав час-другой, присаживались покурить, купались в заливе, а то валялись на сене, благо на соседнем плац-параде в это время года никто не учился, а от большой дороги их скрывали деревья расположенного тут же кладбища. Рассказывали, что, когда в здешнем дворце жил цесаревич Константин, все бывало иначе. Придирчивый шеф конногвардейцев совал нос во все мелочи жизни запасного эскадрона. Но с тех пор как царь сделал брата главнокомандующим в Польше, Стрельна затихла. Правда, через нее пролегало шоссе, вдоль которого, ближе к Петербургу, стояли аристократические дачи-усадьбы и Сергиев монастырь, а в другую сторону — Петергоф и Ораниенбаум с их дворцами. По шоссе то и дело мелькали экипажи, в каждом из которых мог сидеть начальник. Хорошо еще, что император Александр больше любил Царское Село и, главное, что Стрельна считалась майоратом цесаревича, который не терпел, чтобы здесь кто-то командовал.

Иванову запахи теплой земли и огородных растений, самые прикосновения к ним доставляли удовольствие. А Красовский если и приходил сюда, то раскидывался где-нибудь под кустом и, покуривая трубку, без конца смотрел на сверкающую воду, на паруса проплывавших мимо кораблей. Наработавшись, Иванов оттирал руки песком и подсаживался к унтеру.

— Как же вышло, Александр Герасимыч, что у нашего полка да у лейб-уланов огороды свои, а другие полки все овощь покупают? — спросил как-то ефрейтор.

— Такое благодеяние нам шеф оказал, — ответил Красовский. — На месте, солдату самом веселом, — за кладбищем и рядом с плац-парадом, — велел отвести пустырь и дозволил его казенным навозом удобрить. Так что не зря станут тебе его доброту выхвалять. Но ежели меня спросишь, каков сей генерал-инспектор всей кавалерии, то скажу, — он оглянулся, не слышит ли их кто, — что человек самый пустой и военному делу вредный.

— Да что вы? — удивился Иванов.

— Вот и «что вы»! — подтвердил унтер-офицер. — На счастье наше, в Польшу убрался. Вбили ему с детства в башку, что все военное дело в чистоте строя, в позитуре да артикулах ружьем и саблей — словом, в красоте, как дураки ее понимают. Еще чтоб лошади были толсты и лоснились. А что все сие для войны не нужно или вредно, он и знать не хочет. Для войны другие люди сыщутся. Вот я в полку сем с тысяча восьмисотого года, был под Фридландом, где за полчаса восемьдесят кирасир и пять офицеров убито да двести пятьдесят изранено, был под Бородином и Кульмом. Где же наш шеф тогда обретался? Ни в одном бою его не видели. А вот отдать дурацкий приказ по всей коннице, чтобы проездки зимой делать не чаще раза в неделю, шагом и рысью до первого пота, или чтобы на маневрах ходили не быстрей курцгалопа, — вот на такое он мастер. Или еще посадка, им придуманная, по которой плечо, колено и носок сапога положены на одной отвесной линии… Что дурней придумать можно? Сие значит не сидеть, а стоять на длинных стременах, изломавшись против всех законов телосложения. Или еще составленное по его приказу расписание, что возить в сумах и на себе: кроме веса своего в четыре с лишком пуда, еще пять пудов всякой глупости на коня вьючим… Только ты, Иванов, молчи про такой наш разговор. Слышишь?

— Как не слышать, Александр Герасимыч…

Верно, с ведома Елизарова Красовский указал Иванову поместиться в небольшом флигеле близ конюшен. Здесь жило всего пятнадцать кирасир, занятых первой выездкой неуков. С ними на плац стал ходить и ефрейтор, пока только седлавший коней и державший корду. Во флигеле Красовский был за старшего, у него одного стояла отдельная кровать в углу и стол. За ним, встав раньше всех, переписывал бумаги до трубы, игравшей подъем запасному эскадрону. Берясь за перо, он неизменно бормотал вполголоса: «Aurora musis arnica»[24] — что кирасиры считали за молитву.

Через неделю после водворения в Стрельну Красовский повел в город пару соловых, купленных в Лебедяни для Вейсмана. Возвратился он поздно и, поманив к себе Иванова, сказал:

— Радуйся, amicus[25], Вейсман третий эскадрон сдает другому барону — Пилару. Произвели в полковники и когорту армейскую дают, где станет себе во славу людей калечить.

— Да уж, разгуляется, — вздохнул ефрейтор.

— Но тебе одно важно, — поднял палец Красовский, — что коли обратно в эскадрон, то Пилара я знаю, он немец добрейший.

— Так мне обратно идти? — всполошился Иванов.

— Того не слыхать. Наоборот, с Елизаровым вчерась рассудили, что сейчас поручику к барону соваться не время, а пока надобно тебе carpe diem[26] ремеслу какому-то учиться. А потому я, из города на подводе со стариком Ереминым едучи, про тебя беседу завел. Ergo[27] завтра после обеда возьми приличный презент — и марш к нему в науку.

На другой день, купивши вязку баранок и полуштоф перцовой, Иванов отправился в стоявшую на задах казарменного участка мастерскую, где изготовлялись платяные, сапожные и конские щетки на всю тысячу кирасир и столько же лошадей полка.

Сгорбленный, с прозеленью в бакенбардах инвалид Еремин благосклонно принял дары, выслушал просьбу Иванова и, оглядевши значительно трех юных подмастерьев-кантонистов, сказал:

— Вы, нерадивые неслухи, знай время мотаете. То их мухи кусают, то покурить выйтить. А кавалер сам в науку просится. Скидай, братец, колет, садись щетину отбирать, как я покажу.

Еремин оказался отличным учителем. Сажал Иванова рядом и, зорко приглядывая, что делает, либо толковал свое мастерство, либо повествовал о полковой жизни с 1764 года, когда «за рост и красу» определен из рекрутов рейтаром в Конный полк. Иванов услышал, как на полковой конный завод в Тамбовской губернии приходили пугачевские молодцы и увели лучших коней, а Еремин им не покорился и угнал из-под носу трех племенных жеребцов, за что не было ему никакого награждения. Или о летнем походе 1788 года, когда за три месяца не слышали выстрела шведов, а все получили серебряные медали. А то рассказывал про время Павла Петровича, когда полк разместили в Таврическом дворце, настлавши нары в два яруса в парадных покоях князя Потемкина и приколотив к расписным стенам стойки для карабинов и палашей. Рассказывал и о том, что до царствования Павла все щетки полку поставлял мастер Богдан Карлыч Буш, который и его, Еремина, обучил. Добрый и честный немец жил бедняком, спал в каморке при мастерской, а парик посыпал от вшей нюхательным табаком…
вернуться

24

Утренняя заря благоприятна умственным занятиям (лат.).

25

Друг (лат.).

26

Пользуйся днем (лат.).

27

Следовательно (лат.).

Так и повелось. С утра Иванов четыре часа проводил на уборке и выездке молодых коней. Здесь старшим чаще бывал Красовский. Поручик в ожидании приема ремонта и расчетов жил поблизости на даче и в команду не показывался, вахмистр возился со списками коней и отчетом на продовольствие команды в дороге, а деятельный унтер, поработав с самой зари за столом, являлся в восемь часов на плац. Тщательно осмотрев выведенных на езду лошадей, Красовский то сам садился в седло, то присматривал за работой наездников, двигавшихся по кругу сменой. При этом он одобрительно покрякивал: «Pulchre! Recte!»[28] Или, осердясь, орал страшным голосом: «Cave ne cedas![29] Как сидишь?! Quos ego[30]».

Иванову от него доставалось редко, — еще в Екатеринославском полку прошел хорошую школу, кони ходили под ним послушно и спокойно. А после обеда ефрейтор отправлялся в щеточную и, случалось, дотемна, когда уже давно ушли подмастерья, слушал байки Еремина и набивал руку. Через месяц он сделал две первые подарочные щетки, обе платяные, продолговатые, с оттертыми воском до сухого блеска спинками и с желобками для пальцев по сторонам колодок. Старый мастер их одобрил, и ефрейтор понес признанную лучшей Елизарову, а осужденную за чуть скривленную рассадку волоса — Красовскому.

Вахмистра дома не оказалось — пошел с вечерним докладом к эскадронному командиру, и ефрейтор оставил подарок его жене. А Красовский, собиравшийся идти со двора, облобызал дарителя и, провозгласив: «Labor omnia vicit!..»[31] — сунул ему в руку щетку и подставил спину, сказавши:

— Елизарову как хочешь, а мне шкалик поставь…

Смотр ремонта прошел хорошо. Все откормленные до жира и отчищенные до атласного блеска лошади были приняты, и поручик Гнездовский, получив благодарность двух генералов, уехал в отпуск. Желтели и краснели столетние деревья дворцового парка. Красовский перенес письменные занятия на вечер и, зажегши дорогую восковую свечу, подолгу склонялся над своим столиком.

Иванов, которого темнота все раньше выгоняла из мастерской, подсаживался к унтеру и следил, как уверенно скользит кончик остро очинённого пера, выводя стройные крючки букв. Изредка Красовский взглядывал на ефрейтора, приговаривая:

— Смотри, коли занятно, но без рук и тут ничего не постигнешь.

Так прошел десяток осенних вечеров, пока унтер не спросил:

— А хочешь, премудрости сей обучу, sancta simplicitas?[32] Грамота и в службе помогает.

— Как не хотеть, Александр Герасимыч!

— Тогда попытаем, каково твое понятие, — сказал унтер и, наклонясь, выдвинул из-под лавки железный противень, насыпанный сухим песком, который поставил на край стола между собой и ефрейтором. Потом продолжал: — Придумали умники без доски грифельной и без бумаги обходиться. Сиди тут да черти перстом вот этакие литеры, — он подал Иванову карточку с тремя четко выведенными печатными буквами. — Как начертишь каждую раз пятьдесят — аз, буки, веди, — то мне покажешь. Я проверю и новые три дам. Знай черти да заравнивай, пока не выйдут…

Так началось обучение Иванова грамоте по модной в то время ланкастерской системе. Стала вдруг воплощаться затаенная мечта многих тогдашних простых людей. И в первые минуты, когда понял это, сердце заколотилось, как на смотру строгого начальника: «Сумею ли, не осрамлюсь ли?»

Поначалу пальцы не слушались, выводили совсем не то, и ефрейтор так вздыхал, что Красовский не раз с усмешкой посматривал на песок. А потом помаленьку пошло-таки на лад.

В этот вечер Иванов запомнил и отчетливо стал чертить первые три буквы алфавита, на второй, на третий по стольку же и научился складывать слова: «баба», «еж», «дед». Он так завлекся грамотой, что видел буквы во сне, так вспоминал о них на плацу и в щеточной, что получал нахлобучки от Елизарова и Еремина. Заметив, что раскладывает на верстаке случившиеся там медные гвоздики, старый мастер сердито заворчал:

— Ты перво щетину научись крепко вязать да дерево полировать, а потом узоры из гвоздей наводи. Велика краса будет, ежель щетка лезть начнет? Гвоздей не штука набить узором да деньги взять…

Прошла неделя, ефрейтор выучил уже двадцать букв, до самого «у», и с радостной улыбкой складывал из них все новые, такие знакомые слова: «полк», «седло», «потник».

Но тут обучение нежданно приостановилось. В этот вечер, придя из мастерской, Иванов не нашел унтера. Наездники сказали, что недавно Красовского кликнули к командиру эскадрона и с тех пор не возвращался. Принесли и роздали ужин — всегдашнюю пшеничную кашу. Присев на обычное место, Иванов для практики выводил на песке знакомые буквы, а кое-кто уже похрапывал по нарам, когда за дверью послышался голос Красовского. Через минуту он стоял на пороге, нагруженный двумя штофами водки, караваями хлеба и свертком бумаги, из которого торчали рыбьи хвосты.

— Acta est fabula![33] — воскликнул унтер. — Зажигай светильники, тащи каждый свою черепку. Всех угощает Красовский.

Мигом все были на ногах. При свете собственных фонарей кто резал хлеб, кто рыбу, кто разлил водку по посудинам. И тут унтер рассказал, что командир прочел ему приказ о том, что срок службы всем нижним чинам гвардии сокращен до двадцати двух лет, и, переведя дух, воскликнул:

— Ergo bibamus[34], братья, за всех, кто по сему приказу кончит солдатчину. Чтоб было им в отставке хоть хлеба вволю!..

Все выпили и расцеловались с ним и с двумя еще кирасирами, которых срок также вышел. Тут Красовский велел разлить второй штоф и добавил, что по тому же приказу прослужившие десять лет, а не двенадцать, как раньше, унтерами беспорочно, будут по совсем не трудному экзамену производиться в армейские корнеты, а потому могут его поздравлять, раз скоро окажется в эполетах.

Все опять выпили, расцеловались уже с одним Красовским и стали считать, кто еще в полку скоро выйдет в офицеры. Но сам унтер разом осовел, таращил глаза и объяснил, что от ротмистра пошел к Елизарову, где отпраздновали, потом в кабак за угощением и там тоже выпил. Помогли ему раздеться, лечь и укрыться.

— Простите, братцы, homo sum[35]…— пробормотал он и захрапел.

А Иванов долго не мог уснуть. Выпил он немного — что на семнадцать кирасир два штофа? Все взбудоражились от приказа и, уже потушивши огни, считали свои годы. Ефрейтор молчал. Ему-то в отставку через двенадцать лет. И хотя рад за Красовского, но себе выходила большая перемена. Сколько от него заботы видел? Забирала тревога — не ушел бы и Елизаров, не порушилась бы вся везучая впервой в жизни полоса…

Еще с неделю Красовский сидел вечерами за перепиской и ждал вызова из полковой канцелярии. За эти дни он обучил Иванова всем буквам и вручил лист, на котором вывел печатные литеры алфавита и под ними такие, как употребляют в письме.

— Читать практикуйся по печати, — наставлял он, — и записать все так можешь. А письменное дело уже второе, ему бы тоже шутя выучился, да вот приказ-то…

В начале ноября, придя на езду, вахмистр Елизаров приказал Иванову спешиться и, отведя в сторону, сказал:

— Так что, Александра, не дает тебе Пилар перевода. Бумагу прислал: раз ремонт сдали, то шлите моего ефрейтора. — Видно, лицо Иванова изменилось, потому что вахмистр продолжал: — Позабыл, должно, поручик к ему перед отпуском заехать. А уж как обещал: «Хорошо, вахмистр. Не премину, вахмистр», — передразнил он Гнездо вского. — Однако ты, братец, не крушись. Слыхать, Пилар совсем иная статья, а на ту весну я снова стану тебя хлопотать…

Иванов и сам знал, что новый командир редко кого ударит, а больше пальцем грозит и по-немецки бранится. Но ведь в Петербурге — строй, разводы, караулы, форма проклятущая парадная, которой больше полугода не надевал… Да еще, того гляди, Жученков в отставку уйдет…

28

Хорошо! Правильно! (лат.)

29

Берегись, чтобы не упасть! (лат.)

30

Я вас (лат.).

31

Труд побеждает все!.. (лат.)

32

Святая простота (лат.).

33

Представление окончено! (лат.)

34

Так выпьем (лат.).

35

Я человек… (лат.)

0

13

Через сутки он шагал по Петергофскому шоссе вместе с четырьмя кирасирами, также возвращаемыми в эскадроны после ремонтерского лета. Шли налегке, их сундучки Елизаров обещал прислать завтра подводой. Только у одного Иванова за плечом побрякивал мешочек. Когда перед самым уходом заглянул проститься в щеточную, старый мастер наградил его целым обзаведением — сверлами, железными шаблонами для разметки дыр на колодках и тисками для приклейки крышек, сказав в поучение, что без снасти только блох ловят. От такого душевного прощания Иванов повеселел, — знать, хорошие люди везде сыщутся…

Товарищи встретили словами, что Пилару только старайся, он зря не обидит. Расспрашивали про побег Алевчука, которого, слышно, привезли в Петербург и вот-вот засудят. Тут Жученков кликнул в свою каморку, подтвердил успокоительное про командира, потом угостил зачерствелой кромкой белого пирога, испеченного «кумой», расспросил, как удалось передать деньги родным.

Кирасиры уже месяц работали в городе, набирая деньги на общий котел. Иванов обещал внести свою долю в артель и засел за щетки. Первое дело — изготовить по паре барону Пилару, старшему субалтерну поручику Бреверну и Жученкову, а уж потом на продажу. Гнись да гнись в эскадроне, пока все на работах. А распрямишься для отдыха, то поглазей в окошко, как вываживает вестовой офицерскую лошадь после проездки или пробежит писарь с бумагами. И опять за работу — сверли, вяжи, клей, полируй…

Подарочные пары получились, без хвастовства сказать, хороши — легкие, красивые, с ровным, в шашечку рассаженным белым и черным волосом и светлым, как волна текучим деревом. Толстый, высокий ротмистр Пилар, к которому пошел на квартиру у Аларчина моста, очень похвалил за трудолюбие и, покопавшись в кошельке, подал четыре двугривенных. И поручик Бреверн пожаловал целковый. Вот сразу и выручил без малого два рубля, которые надо внести в артель. А Жученков позвал к себе, угощал пирогами и обещался расхвалить его работу писарям и фельдшерам, у которых водятся деньги.

Теперь пришлось думать о необходимом материале, небольшой запас которого добряк Еремин привязал в холстине к сундучку Иванова, доставленному из Стрельны. Он же, спасибо, так растолковал, у кого в Апраксином и Никольском лучше покупать щетину, воск и липовые колодки, что Иванов запомнил все, как «Отче наш» или как буквы, которые теперь чертил иногда мелом на черной доске эскадронного квартирмистра, считавшего на ней суточный расход фуража.

В середине ноября из полковой канцелярии передали, что унтера, выслужившие срок, держали экзамен при штабе дивизии и лучше всех отвечал Красовский. Однако к Иванову, хоть обещал при прощании, не показался. Что же, дел у него довольно, да и сколько таких ефрейторов около перебывало…

Но прошли две недели, и возвратившийся с доклада у командира эскадрона Жученков сказал:

— Приходил при мне к барону Красовский, просил, тебя в субботу на гулянку с ночевкой чтоб отпустили. Производство им вышло, с примерки шел.

— В Стрельну ехать? — спросил Иванов.

— Будто так, — кивнул вахмистр. — Хотел сам за тобой быть.

В назначенный день Иванов изготовился, как к светлому празднику. Почистил мелом кресты и медали, пуговицы колета довел до жаркого блеска, новые сапоги наваксил, как зеркало, а шпоры отполировал шомполом, будто серебряные. После обеда побрился, нафабрил усы и бакенбарды и сел за работу, как всегда, в старых рейтузах и холщовом кителе.

Несколько кирасир, зашабашивших в артели по-субботнему, залегли отдыхать на нары.

— А слыхать, Алевчуку приговор вышел — три тысячи, — сказал один, — нынче назначено было, да, видно, отменили.

— Сказывали, плох совсем, в арестантской лежит, кровью харкает, — отозвался другой. — Может, не доживет.

— Оно б и лучше, своей-то смертью.

И опять стали расспрашивать, как все было в Лебедяни. Иванов пересказал, умолчавши, как всегда, кто подбил глаз беглецу, а когда разговор пошел о другом, углубился в работу, думая про чудную людскую судьбу. Вот уж истинно кому что: Красовский офицерство празднует, а беднягу Алевчука нынче же сквозь строй назначено гнать, на мучительную верную смерть. Или еще он сам, Иванов, год назад руки на себя готов был наложить, а нонче, разом ремеслу и грамоте обученный, деньги собрался копить. У Алевчука тоже было, кажись, двенадцать лет отслужено, и с новым бы командиром после ремонтерской поправки тянул бы да тянул… Или не лез бы деньги воровать, а далече где-нибудь коней продал да замешался бы в народ бродягой, каких, сказывают, много у теплого моря. В матросы будто наняться можно, к грекам уплыть, которые нашей веры…

Красовский пришел в новенькой форме — под распахнутой шинелью мундир с золотыми эполетами. Хохол и виски завиты, и на лице сияние, — ничего, что переносица переломлена, сразу видно счастливого человека. Только непривычно, что без усов, которые не положены офицерам, кроме легкой кавалерии. Едва поспел осторожно снять шляпу, как кирасиры обступили, пошли объятия, — многие знали, когда служил в строю. А Иванов, пользуясь сумятицей, убрал свой инструмент и стал одеваться.

— Совсем ужинать собрался, — сказал он, когда Красовский подошел к нему, — думал, когда же до Стрельны доберемся?

— А мы здесь, в городе, праздновать будем, — ответил новый офицер. — У нас небось не заголодаешь и без казенного харча.

Когда вышли из полковых ворот, у Николы Морского благовестили к вечерне. Набережная Мойки белела недавним снегом.

— Предлагал Елизаров на тележке подвезти, да я отказался, — заговорил Красовский, — не сумел расчесть, когда куафер высвободит и за тобой доберусь. Ну, да мы per pedes apostolorum[36] до самого покоя, который генерал под праздник назначил.

— Где же таков покой и что за генерал, Александр Герасимыч?

— Генерал тот Семен Христофорович Ставраков, главный инспектор гошпиталей, а покой — на Песках, во флигеле, где его канцелярия. Сам предложил, чтоб мне на трактир не тратиться, и повару своему всю трапезу заказал. Далеконько, но поспеем. На шесть часов генерал сбор назначил. Сворачивай на Офицерскую да по Гороховой, по Фонтанке.

— Неужто и сам генерал будут? — боязливо спросил ефрейтор.

— Всенепременно… Да не робей. Он генерал особенный, сам одиннадцать лет унтером трубил и время то очень помнит. А остальные гости — кирасиры наши.

— А генеральша на вас не осердится, — продолжал спрашивать Иванов, — что повара от ихнего дома отвели?

— Да нет никакой генеральши, холостяга Семен Христофорович, как мы с тобой. Некогда жениться было. Считали третьего дня, что в походах пятнадцать лет провел. Capistrum maritale[37], то есть хомут брачный, частых отлучек не терпит. Сказывал, что поручиком хотел жениться, да не отдали девицу за малого чином.

— Где ж он воевал?

— Лучше спроси, где не воевал. В Италии и Швейцарии у Суворова адъютантом, в Моравии, под Рущуком, и в последнем походе при Кутузове, а промеж сего при Багратионе, Каменском, Беннигсене и Барклае, — при всех, кто нашими войсками командовал, бригад-майором состоял.

— Что за должность такая? — осведомился Иванов.

— Вроде начальника походной канцелярии, — пояснил Красовский. — А в последнюю войну комендантом главной квартиры до Парижа дошел и на тридцатом году службы в генералы произведен. Про него среди генералов, сказывают, поговорка сложена: «Без Ставракова воевать нельзя». Значит, не было такой войны с суворовского времени, чтобы в действующей армии не оказался.

— А лазаретами править ему не тягостно?

— Нет, говорит. Верно, для иного генерала места спокойней не придумать, а ему самым хлопотным стало — полгода в разъездах. Без упреждения с черного хода по каморам лазаретным пройдет да у больных одеяла, подушки, сенники осмотрит. А то в кухню нагрянет и пищу в котлах пробует. Навел, сказывают, небывалого страху на экономов и лекарей… И вот что тебе скажу, раз вроде как в гости к нему идем. Есть такая поговорка древняя: amicitias tibi junge pares[38] — не тянись к начальству в приятели. Век я этого правила держался, а со Ставраковым двадцать лет видаюсь, и гордость моя не в ущербе. Помощи и заступы разу не просил, а есть у нас с молодых лет, когда в одном домишке квартировали, что вспомянуть. Время было вовсе иное, под Суворовым служа, николи шагистикой и флигельманством не занимались…

36

Пешком, по примеру апостолов (лат.).

37

Супружеское ярмо (лат.).

38

Дружи с равным себе (лат.).

Уже стемнело, когда на немощеной Слоновой улице зашагали мостками, проложенными вдоль низеньких домов, заборов и пустырей. Недалеко от Смольного собора свернули в глубь госпитального участка и за деревянными бараками, в незавешенных окнах которых мерцали редкие огоньки, подошли к флигелю, все пять окон которого горели ярким светом.

— Сам увидишь, что робеть сего генерала не след, — сказал Красовский.

Из прихожей, где скинули шинели, увидели комнату в три окна и в длину ее составленные, должно быть, канцелярские столы, накрытые белой скатертью, уставленные приборами, блюдами, бутылками и освещенные двумя канделябрами. У стены против окон на деревянном диване сидели пятеро конногвардейцев, которые теперь разом встали. Белые колеты стеной двинулись навстречу Красовскому. Тут, кроме Елизарова, были два унтера из запасного эскадрона да два из первого, где раньше служил Красовский. Пошли поздравления, осмотр новой формы, но все нет-нет да поглядывали на затворенные двери соседней комнаты.

— Пойду доложу, что гости в сборе, — сказал Красовский.

Но тут дверь отворилась, и вошли двое в офицерских сюртуках без эполет. Оба небольшого роста, чернявые.

— Здравствуйте, гости дорогие! — сказал тот, что был постарше, с заметной сединой.

— Здравия желаем, ваше превосходительство! — гаркнули конногвардейцы.

— Я, братцы, тут не превосходительство, а Семен Христофорыч, такой же Красовскому старый приятель и нынче гость, как вы, — проговорил генерал, подходя к столу. Тут он указал на стоявшего рядом офицера: — Рекомендую — брат мой, Иван Христофорыч, тоже Красовскому давний знакомец. Когда мы в Тульчине у покойного Александра Васильевича рядом перьями скрипели, он на палочке верхом по двору скакал и Красовский его в латыни наставлял. А теперь полковник, в Москве славным полком командует и ко мне в отпуск приехал… Ну, прошу садиться. У нас по-походному, все на одном столе. Как закуски прикончим, здесь же рыбное и мясное подадут…

По сторонам генерала сели его брат и Красовский.

— Наливайте-ка, ребята, водочки да готовьте пыжи, — сказал Семен Христофорыч. Он дал время выполнить приказ, потом встал с рюмкой в руке и, когда все поднялись, провозгласил: — За здоровье честного русского воина корнета Красовского, которого все уважаем, любим и желаем ему чинов, места хорошего, где бы служил с пользой родине, да еще офицершу по вкусу, чтобы миловала да холила!..

Во время речи Иванов смотрел в хорошо освещенное лицо генерала, моложавое, добродушное, и думал: «Вот чудно! Такой приветливый да чиновный — и не женат, один остался».

В следующий час виновник пирования произнес тосты за генерала, за полковника, за Конную гвардию и за остальных гостей. Все пили и ели настолько исправно, что, забыв субординацию, загалдели, протестуя, когда к крыльцу подъехали сани и братья Ставраковы встали, чтобы куда-то ехать. Но только проводили их, как будто по команде начали расстегивать крючки воротников и пуговицы на животах. При генерале, как ни ласков, о том никто не подумал.

А расстегнуться давно было пора. За обильной закуской на столе сменились пироги трех начинок, рыба заливная и жареная, говядина, баранина и цыплятина, которые без остатка уходили в кирасирские утробы, заливаемые водкой и донским вином. Старый лакей Ставракова, именем Никандр, посмеиваясь, убирал опустевшие блюда, ставил новые. Сам отставной солдат, знал, сколько могут съесть семь здоровых служивых, много лет живущих на казенных харчах вполсыта. Ели да похваливали повара, жалели, что не могут поднести ему стаканчик, раз ушел на генеральскую квартиру, и за него угощали Никандра.

Потом пили чай до седьмого пота со сладкими уже пирогами и медом, после которого скинули колеты, пели песни хором и каждый свою любимую, плясали под балалайку, которую Никандр принес от соседа, фельдшера, обнимались с Красовским, над которым шутили, что обменял усы на эполеты. Один Елизаров хотя стал красен, как их погоны, пел да обнимался, но сохранял степенность и, отказавшись плясать, пошел проведать коня, поставленного в госпитальной конюшне. Но заблудился в темноте, возвратился за фонарем и пошел снова в сопровождении Никандра.

За полночь стали готовиться ко сну. В передней оказались приготовлены семь новых госпитальных сенников, столько же подушек и одеял. Их разложили в ряд на полу, отодвинув стол к окнам. Только Красовскому постлали на деревянном диване, хотя и просился в кучу. Никандр вдруг закосневшим языком уверял, что все чистое, сам носил из цейхгауза, но Елизаров, первым залегший к стенке, нюхал свою подушку и чихал, уверяя, что пахнет аптекой. От такого разговора кирасиры кисли со смеху, как ребята, валялись по общей постели и едва сумели стащить друг другу сапоги.

Когда Иванов проснулся, было светло, соседние постели убраны, и за столом у самовара сидел Красовский в шинели поверх белья.

— А где же народ? — спохватился, садясь, Иванов.

— Елизаров с запасниками в Стрельну чуть свет укатили, — ответил Красовский, — а здешние приятели по делам убрались.

— А меня что же не разбудили? — вскочил Иванов.

— Я ж тебя на все воскресенье отпросил, да и спал так, что не слышал ни говора, ни уборки. А теперь вставай, Никандр польет умыться, да садись чаевать.

Когда поели и ефрейтор помог Никандру вымыть посуду, сложить скатерть и расставить по местам столы, Красовский, обрядившийся за это время, сказал:

— А теперь надевай колет, поведу тебя генералу по форме представить. Может, когда обратиться понадобится.

— Разве они здесь? Ведь воскресенье, — удивился Иванов.

— Здесь, за бумагами сидят. Готовятся завтра в Москву ехать госпиталя ревизовать, и брат ихний из отпуска возвращается…

За дверью, в небольшой комнате, за письменным столом сидел Ставраков, в очках и с пером в руке. В углу топилась печка, и красные блики дрожали на крашеном полу.

— Здравия желаю, ваше превосходительство! — вытянулся у двери Иванов.

— Здравствуй, приятель, — отозвался генерал, снимая очки.

Он кивнул Красовскому на стул, тот присел неглубоко и, указав на ефрейтора, заговорил:

— Вот, Семен Христофорыч, молодец, про которого вам третьего дня докладывал, Александром Ивановым звать. Он самый задумал сродственникам помощь оказать, и по мне похоже, что дело ему по плечу, — парень упрямый, и gutta cavat lapidem[39]. Но в эскадроне на сто честных всегда один вор может сыскаться. Occasio facit furem[40], то бишь, — плохо не клади, вора в грех не вводи. А потому просьба всепокорная, как мои рубли в бюре держали, так и ему дозвольте вам, что заработает, носить. — Красовский перевел дух, откашлялся в кулак и продолжал: — И второе. Хотя до того годы пройдут, но не грех заране подумать. Ежели накопит он столько, что занадобится помещику отписать насчет выкупа отца с матерью, то как солдату за то взяться? А ежели столичный генерал барину письмо пошлет, то вовсе иное дело. Небось ответит живо да подумает: «А вдруг генерал тот к царю самому вхожий…» Так ли я говорю, Иваныч?

— Так точно, Александр Герасимыч, — отозвался ефрейтор.

— Все понял, — наклонил голову Ставраков. — Можешь сюда приходить, в присутствие, а то вечером на квартиру, в Михайловский замок. Со двора зайдешь, там всякий укажет. А еще Красовский сказывал, что ремесло какое-то знаешь?

— Щетки всякие делаю, ваше превосходительство.

— Ну, так сделай платяных десяток да через месяц, когда из Москвы вернусь, принеси, я их лекарям здешним рекомендую.

— Покорно благодарю, ваше превосходительство!

Ставраков вздел опять очки и взялся было за перо, но тут же положил его и ткнул пальцем в бумагу на столе.

— Нонче утром дежурный по гошпиталю лекарь рапорт принес, — сказал он. — Помер вечером арестант, что за побег осужден, вашего полка кирасир. Знавали его?

— Алевчук? — спросил Красовский. — Неужто тут помирал?

39

Капля долбит и камень (лат.).

40

Вором делает случай (лат.).

0

14

— Да, Алевчук Василий, от роду тридцать лет, — подтвердил генерал, глянув в рапорт. — Здесь и арестантский барак есть, для подследственных. А его после приговора в тюрьму не перевели, совсем плох оказался. Ну, коли знали, то сходите в мертвецкую, там и поп рядом живет, можно панихиду отпеть, всё однополчане.

— Мы вчерась тут горланили да плясали, — огорченно тряс головой Красовский, когда шли к часовне, — а он в ста шагах от нашего игрища, может быть гогот наш слыша, последним вздохом хрипел… Невредимым поход до Парижа прошел, чтобы сгинуть вот где…

В темноватой мертвецкой на полу стояли в ряд четыре некрашеных гроба. Около одного на полу сидела понурая баба с таким же бескровным, застывшим лицом, как то, на которое неотрывно смотрела, откинув с него холстину покрова. Красовский по очереди открывал лица остальным. С трудом, более по высокому росту, узнали Алевчука, которого помнили по Лебедяни веселым зубоскалом. Плоское тело утонуло в широком гробу. Обросшее щетиной серое лицо с синими запавшими веками казалось никогда не виденным. Но припухлость под левым глазом и сейчас почудилась Иванову. Постояли, перекрестились, закрыли холстину.

Панихиду отслужить не удалось, — поп ушел в город.

— Умер арестантом, aqua et igni interdictus[41],— сказал Красовский, выйдя на двор. — А гробы одинаковые, что у него, что у верных сынов отечества. Солдат с арестантом по одному разряду. Впрочем, вспомним поэта: «Надежней гроба дома нет, богатым он отверст и бедным, и царь и раб в него придет…» Так пойдем, тезка, выпьем за упокой его души вчерашних остатков.

Зашли в канцелярию, где Никандр укладывал в корзины для отправки в замок канделябры и посуду. Выпили, закусили и расстались.

Шагая в казармы, Иванов думал в сотый раз: «Понятно — знал, что, когда в полк вернется, опять в чахотку его вгонят. Но зачем, зачем за моими деньгами полез?.. А тут я его…»

Через неделю Красовский пришел проститься — получил назначение на Беловодские конные заводы в Харьковской губернии.

— Первый раз за себя ходатайства у генерала просил, — сказал он Иванову. — Больно неохота в полк ехать, людей фрунтом калечить. Хоть самому не бить, да смотреть, как бьют.

— А что же в городничие или смотрители лазаретные не просились? — удивился Иванов.

— Какой из меня, брат, городничий? — усмехнулся Красовский. — Разве что мордой обывателей стращал бы. Qualis vita, finis ita[42] — как жил до сих пор, так и кончать надобно… Что поп, что городничий — одного поля ягода, с народа соки сосут. Да не просто и место городническое получить. Насчет же смотрителя, то, поговоривши с Семеном Христофорычем, сам от сего отказался. По чину малому могу идти только в помощники, а при хороших начальниках места такого сейчас нету. Обещает генерал что-нибудь схлопотать, если на заводе не уживусь. Так буду пока коней под генеральское седло выезжать да молодняк готовить без такой муки, как в Лебедяни видел… А ты к генералу наведывайся. У него чужим деньгам счет самый прочный. Сейчас в бумажку увернет как-то ловко да к своему завещанию с надписью: столько-то рублей солдата такого-то.

— Вы все у него жили? Ничего, что в отъезде?

— В его квартире ночевал, а у полковника Пашкова дневал, пение и музыку слушал.

— Приехали они? Благополучны? Барыня здорова ли?

— Здоровы оба. Уезжают завтра в Италию. Папенька да тетенька ничего не дали, а набрали снова с управителя своего сколько могли. Вот люди будто добрые, никогда слугу пальцем не тронут, а от супруга Дашиного спасаясь, мужиков полковник своих преспокойно ad bestias[43] — управителю оставляет, который, всяк разумеет, яко сто пьявиц, кровь их сосет. Высказал обоим все сие намедни под горячую руку bona fide[44], по совести.

— А они?

— Он посмеялся, а она растревожилась, сказала: «Я и сама все то же думаю…» Даже ее пожалел.

9

Служба и щеточная работа шли своим чередом, хотя ремесло в зимние месяцы не так спорилось, несмотря что завел собственный фонарь со свечкой. Ротмистра Пилара утвердили командиром эскадрона, после чего стал разве малость поосанистей и построже. Добряка и повышением не испортишь. Однако всем кирасирам приказал выучить полностью свое имя, отчество и фамилию, чем доставил немалые труды.

— Кто твой командир эскадрона?

— Его высокоблагородие господин ротмистр и кавалер барон Фердинанд Фердинандович Пилар фон Пильхау…

Прошли рождественские праздники с долгими службами в холодной церкви, после которых с трудом согревались в скудно топленных казармах. Прошел и крещенский парад, на котором ознобило ноги много конногвардейцев, хотя стремена были обернуты сукном. Морозу было 10 градусов, и три часа стояли на Дворцовой площади в кожаных касках, колетах, лосинах, тесных ботфортах, пока шел молебен в дворцовом соборе и крестный ход для водосвятия на Неве. А потом еще царь объезжал войска, и мимо него шли церемониальным маршем. Кто застудил горло или грудь, грелись в казармах водкой и салом, замерзшие ноги оттирали снегом, да не всем помогло — из третьего эскадрона двоих отвели в лазарет.

И все же самой тяжелой из строевых обязанностей был внутренний караул в Зимнем дворце, который несли в парадной форме в очередь с кавалергардами. Каждому кирасиру приходилось ходить в него раз в месяц, но этих суток ждали как страдания, несмотря что государь редко жил в Петербурге, караул проходил спокойно и стояли в светлых, хорошо отопленных залах. Еще когда шли во дворец, стараясь, как заводные куклы, не гнуть ноги в коленях, то исподволь посмеивались над собой. А на постах, в полной неподвижности, все тело тяжко маялось от застоя крови. Когда приходила смена и, сойдя с поста, отстоявшие два часа часовые возвращались в тот зал, где имели право сидеть на банкетках, то чуть не падали от изнеможения и боли в онемевших суставах. Недаром после этого караула, проводимого вовсе без сна, полагался полный суточный отдых.

В январе пришла перемена в начальстве — перевели из полка генерала Арсеньева. В приказе по гвардейскому корпусу значилось, что назначается командовать драгунской дивизией под Москвой. Все офицеры понимали, и разговоры их доходили до кирасир, что это царская немилость. Доконали генерала недруги, раз не захотел угождать первым мастерам строевого искусства — братьям императора, юным Николаю и Михаилу, которые пороху не нюхали, а теперь играли в живых солдатиков на плацах и манежах. Ну ладно, не угодил, так дали бы хоть бригаду армейских кирасир, а то более двадцати лет служил в Конной гвардии, в знаменитых боях ею командовал — и ступай в какие-то драгуны!..

Разом постаревший, натужно кашлявший генерал еще месяц сидел в своем кабинете за канцелярией, сдавая полк царскому любимцу полковнику Орлову, ладно хоть коренному однополчанину. По конюшням, цейхгаузам и эскадронным помещениям генерал под предлогом болезни избегал ходить, Орлов с полковым адъютантом оглядывал все только мельком, для порядка приемки. Он-то знал, что Арсеньев все, что мог, делал для полка и копейки с него не нажил.

Десятого февраля выстроили в манеже все эскадроны, и генерал в драгунском уже, схожем с пехотным, зеленом мундире вышел прощаться с полком. Увидев его, похудевшего, ссутулившегося, услышав знакомый голос, которым хрипло выкрикнул, чтобы простили, кому чем досадил по службе, но помнили, как их любил, многие старослужащие зафыкали носами, а сам генерал, оглядевши строй родных ему белых колетов, махнул рукой и, не досказав выученной накануне речи, почти побежал из манежа.

Съехав с квартиры при полку, Арсеньев поселился в Галерной. Вскоре при встречах с его слугами конногвардейцы узнали, что прихворнул, но всяк думал, что, может, тянет время, не хочет отправляться к драгунам. Через два месяца стало известно, что, должно быть рассерженный таким упрямством, государь назначил генерала состоять по кавалерии, то есть оставил без места, на половинном жалованье. Наконец дошли слухи, что квартиру на Галерной сдают — Арсеньев отъехал в свою пензенскую деревню.

41

Лишенный воды и огня (лат.), то есть поставленный вне закона.

42

Какова жизнь — таков и конец (лат.).

43

Зверям на съедение (лат.).

44

От чистого сердца (лат.).

В марте Елизаров предложил вновь хлопотать Иванова в ремонтерскую команду, но ефрейтор отказался. Сейчас в эскадроне он жил без обиды, а ехать — значило четыре месяца не делать щеток. Уж раз поставил такую цель, то надо светлые месяцы не разгибаться. Всю зиму Иванов готовил товар на полковой спрос. То один, то другой офицер, вахмистр, писарь заказывали головные, платяные, сапожные щетки. За это время закрепил науку старого Еремина, кое-что постиг и сам, всматриваясь в форму, отделку, подбор волоса в чужих изделиях. Но к весне полковой спрос был исчерпан, и денег накопил всего двадцать рублей. Не время ли сходить к Ставракову, отнести его заказ?

Квартиру генерала с окнами на Фонтанку нашел без труда. Никандр сказал, что Семен Христофорыч не так здоров, и пошел доложить. Вскоре ефрейтор был введен в покоец, где за ширмами виднелась постель, а у бюро сидел хозяин в очках и с пером в руке, как в прошлый раз, но в ватном халате и осунувшийся лицом.

— Простыл, братец, в дороге, — сказал генерал. — Должность моя разгонная, так стараюсь больше по зимней дороге, на санях, бокам куда легче. Ездил недавно в Ригу, и продуло где-то… Ну, принес, что ли, показать труды свои? — Он кивнул на сверток, который Иванов держал под мышкой.

Рассмотрев принесенные щетки, Ставраков велел оставить всю дюжину. Спросил, почем надо за них брать, и тут же вместо полтинника отсчитал за каждую по семь гривен.

— Еще Александр Герасимыч просил, чтоб деньги твои у себя берег, — вспомнил генерал.

И тут сделал все, как говорил Красовский: взял лист бумаги, ловко свернул из него «карманчик», надписал имя и сумму — 28 рублей 40 копеек, цену щеток вместе с принесенными Ивановым на сохранение, — ссыпал туда деньги и наконец спрятал под ключ в бюро. А потом приказал Никандру накормить Иванова, так что тот ушел из замка веселый и с полным брюхом.

Теперь предстояло искать постоянное место для сбыта своего товара. Еремин говорил, что, живучи в Петербурге, сдавал щетки знакомым купцам. Но ведь если самому на рынок носить, все деньги тебе останутся без вычета купцу. Однако дело непривычное — самому цену называть, торговаться.

Жученков, которому рассказал свои сомнения, посоветовал сходить на Васильевский остров, где перед биржей как раз с весны, когда начинают приходить иностранные корабли, толчется много приезжих матросов и всяких торговых господ. Совет показался дельным, и утром ближнего воскресенья Иванов двинулся в путь, увязав в платок десяток головных и платяных щеток.

Только раз побывал он на этом рынке первой осенью после войны, отпущенный с другими молодыми кирасирами поглядеть незнакомую столицу. В памяти осталась полукруглая площадь с лужами, между которыми под мелким дождем несколько торговок, накрывшись рогожами, продавали диковинных рыб.

Сегодня все было иначе. Когда переходил наплавной Исаакиевский мост, солнце горело на синей воде, по ней бежали ялики, шлюпки. По-воскресному приодетый народ больше сворачивал в одну с ним сторону, и, когда обогнул последний дом набережной, открылось кишевшее людьми пространство между двумя красными башнями.

Оттягивая начало своей торговли, ефрейтор пошел вдоль гранитного парапета, притулившись к которому народ глазел на реку. Сыскал свободное место и тоже пристроился. Поблизости стояли два небольших корабля с похожими на русские красно-бело-синими флагами. Смоленые корпуса весело играли светом от дрожавшей под ними воды. Босые матросы в пестрых фуфайках таскали к борту мешки, спускали их в шлюпки с белыми, будто только окрашенными веслами, с которых, искрясь, стекала вода. А на сведенной к самой воде мощеной дорожке уже русские грузчики подхватывали мешки, укладывали на телеги и гнали коней в горку, покрикивая на зевак:

— Поберегись! Пади!..

— Первыми в нонешнем году голландцы пришли, — сказал кто-то рядом, и, повернувшись, Иванов увидел старика в заношенной ливрее и волчьей шапке. Лицо морщинистое, добродушное. — Сказывают, самы первые наши гости голландцы при Петре Великом были, — продолжал он. Потом осведомился: — Ты чего, кавалер, сюда? Купить, продать аль, как я, поглазеть от бедности?

— Щетки продать принес, — ответил ефрейтор и, достав из узла, показал образец своего умения.

— На совесть сделано, — одобрил старик. — Однако красы в работе нету. Крышку бы покруче изогнуть да углы скруглить. Сюда, друг любезный, товар такой носят, чтоб иностранца или нашего негоцианта богатого завлек.

— Неужто не пойдет? — огорчился ефрейтор. — Ведь и прошу не дорого.

— Не в цене сила, милок, — покачал головой старик. — А сделай ты, к примеру, на них рисунок памятный, петербургский, так тебе в два раза боле дадут и торговаться не станут.

— Как же сделать его?

— Хоть вырежь одное слово «Санкт-Петербург». Иль памятник Петру изобрази. Видал на табакерках? Ты грамотный?

— Буквы знаю, а писать не обучен.

— Ну, не печалься, может, и так сбудешь, — скороговоркой сказал старик, увидев кого-то в толпе, и отошел от Иванова.

«Что ж стоять, надо пробовать», — решил ефрейтор.

Не раз прошелся он в толпе, крепко прижав к боку пружинящий сверток и выставив в руке образец своего умения, но не решаясь выхвалять его, как делали другие разносчики. Впрочем, не бойко шла торговля у всех русских ремесленников, — здесь покупатели больше тянулись к заморским диковинам. Густая толпа окружила двух голландцев, ставших спиной к гранитному парапету, разложив перед собой товары.

— Загромоздили дорогу, мордастые! И чего хожалый смотрит? — брюзжал около Иванова тощий чиновник, несмотря на воскресенье со связкой бумаг под мышкой. — Навезут нечисти, а дуракам и любо!

От таких слов ефрейтор протолкался к голландцам. На смоленом брезенте высились пачки сухих табачных листьев, блестели длинные белые клыки, густо розовели нанизанные на шнурки рогатые колючки, отливали радугой большие раковины. А рядом на сухом сучке скалило мелкие зубы чучело большой синеватой змеи.

Продавцы в широких плисовых штанах, красных куртках и лакированных черных шляпах по-своему выкрикивали товар, тыча в него пальцами. Но среди иностранных слов ясно звучало: «рубль» и «полтинник».

Иванов постоял и снова пошел по рынку, уже заставляя себя повторять нараспев:

— Щетки щетинные, заказные, господские…

Но, видно, не было в нем нужной развязности — никто даже не взглянул на его товар. Уже отзвонили к поздней обедне на князь Владимире, когда надумал занять освободившееся место на нижней ступеньке биржевой лестницы. Тут рядом с седым квасником и застыл ефрейтор, выставляя напоказ свой товар. Два покупателя остановились, осмотрели щетки. Но, услышав цену — по сорок копеек серебром, — отходили. А Иванов знал теперь, что в Гостином за такие берут по полтиннику. Потом пожилой барин в плаще на атласной подкладке дал семьдесят пять за пару и нудно выговорил, что кавалеру надо сыскать разносчика, а то будто казна солдат не кормит.

Чувствуя усталость и досаду, решил уйти. Видно, и правда надо кому-то поручать продавать, раз такой неумелый. Но ему, значит, и часть выручки отдай… А жалко, что толком не расспросил старика, как лучше украсить поделки.

Уже на набережной впереди мелькнула волчья шапка.

— Эй, почтенный! — окликнул ефрейтор и, когда старик остановился, продолжал, подойдя вплотную: — Вот давеча ты про надпись говорил. Так показал бы, к примеру, как оно быть должно, а я тебя тут же отблагодарю.

— Ай не пошел товар? — Старик указал на узел Иванова и при этом дохнул водкой, чего давеча не замечалось. Глазки его теперь весело блестели, и под носом налипла добрая щепоть табаку. — И рад бы услужить, да недосуг, ей-богу…

— Сколько захочешь, столько и дам, — заверил ефрейтор.

— Экий богач! — толкнул его под бок дворовый. — Да не в алтыне дело, а послал барин с поручением, возврата моего ждет, я ж опозднился сильно — на корабли поглазел, приятеля встретил, угостились малость… Однако иди за мной. — И он, круто свернув, спустился по гранитной лестнице на пристань, от которой через Неву ходил перевоз.

0

15

Здесь за ветром было совсем тепло. Несколько яличников приглашали народ в свои ярко окрашенные лодочки.

— Дашь семитку на переправу, так на мост не пойду и дело твое сделаю. — Дворовый, сняв шапку, сунул ее под зад и сел на гранитную ступеньку. — Где щетка твоя? — А сам достал из кармана карандаш и листок бумаги, который разгладил на колене.

Иванов сел рядом и подал щетку. Старик положил бумагу на ее крышку, обмял по краям и прищурил один глаз.

— Вот хоть, к примеру, обозначим год от рождества Христова, — сказал он и замечательно красиво, как показалось Иванову, начертил посреди бумажки в длину четыре цифры: 1–8−1−9. Посмотрел, откинув голову, и накрепко обвел послюненным карандашом, где удвоив, где оставив одну первоначальную линию. — Вот набей медных гвоздиков, где в два ряда, где в один, и готово — они и под воском будто золотые заблестят. А в углах давай узорики пустим вроде лука со стрелой… — Он изобразил полукруги, пересеченные посередине прямой. Перевернул бумагу, снова обмял ее. — Второй рисунок потрудней будет, но выучи, раз буквы знаешь. — И стал выводить во всю длину бумажки: «St-Petersburg». — Это, братец, нашего города имя на французский манер. — Опять обмусоленный карандаш уверенными нажимами дорисовал надпись вчистую.

— Красиво, почтенный, пишешь! — восхищенно сказал Иванов.

— Пустое! — отозвался старик, но и сам, видно, был доволен. — То ль я делывал! Какие транспаранты для фейверков сочинял, с аллегориями да с девизами!.. — Он протянул Иванову щетку и бумажку. — На первый раз и довольно. По-русски коли захочешь надписывать, то любой писарь за гривенник сочинит. Однако за товар, с иностранным схожий, всяк больше платит.

— Ученость у вас большая, — почтительно сказал ефрейтор и полез в карман.

— Наук мной много превзойдено, — согласился дворовый. — Двух барчат при мне учили, так я ихние все уроки запомнил: мифологию и грамматику, натуральную и простую историю. Только, вишь, выше лакея не вздынулся. Ты какого звания до службы?

— Крепостной.

— Вот и я Кондрат из тех же палат. — Дворовый встал со ступеньки и вдруг насупился: — Ты, видно, воевать и работать горазд, я учиться был охоч и господам на совесть служил, а все нам жизни, окроме собачьей, не видать. — Он достал деревянную табакерку и нюхнул с сердцем большую щепоть. Весь сморщился, скривился, лицо собралось в сотни складочек, глаза подернулись слезой. Отпихнул поднесенный двугривенный и сказал: — Не след тебе на рынок ходить. Совестливый разве продаст с барышом?.. Да уйди ты с деньгами! — топнул он ногой. — Сказал, давай алтын на перевоз. — Старик покосился на подходивший к пристани ялик и закончил вопросом: — А на что тебе деньги? В артель внесть? Аль женатый?

— Холостой. В артель давно все отдано…

— Так начальнику злому дарить надобно? Я службу вашу проклятую знаю, у самого племянник гвардии унтер заслуженный.

— Нет, начальство у меня нонче божеское…

— На отставку скопить вздумал? Не заколотят, надеешься? — настойчиво сыпал старик.

— «Сказать ему?»— подумал Иванов.

— Отца с матерью у барина выкупить хочу, — понизил он голос.

Дворовый свистнул негромко, но выразительно:

— Эка задумал!.. Ну, давай бог!.. Однако водку-то пьешь?

— В рот не беру.

— За то молодец! — Старик нежданно чмокнул Иванова в щеку и устремился к ялику, из которого уже вышли пассажиры.

— Стой, почтенный, возьми за труды! — просил Иванов, идя следом и протягивая уже два двугривенных.

Но старик проворно сел на дальнюю скамейку и, снова радостно улыбаясь, оглядывал сверкавшую на солнце реку.

— Возьми хоть на шкалик, — тянулся к нему Иванов.

— Позволь, кавалер, — отстранил ефрейтора рослый купец.

Лодочник шагнул за купцом и оттолкнулся от пристани.

— Гвоздики медные в шорной купи да перво на досочке попробуй, не то вещь готовую спортишь! — повысил голос старик.

В полк Иванов пришел такой веселый, что встреченный кирасир Панюта спросил, не сто ли рублей поднял на дороге.

— Хорошего человека встретил, — ответил ефрейтор.

— Угостил, что ли? Так ты ж как турок!..

А Жученков, которому рассказал о встрече, заметил:

— Видать, понимающий дед. Пьян да умен — два угодья в нем.

Иванов исполнил совет — купил фунт мелких медных гвоздей и, копируя с бумажки, отделал все готовые щетки. Через две недели он снова пошел к бирже, надеясь встретить старика, поблагодарить хоть словом, но, сколько ни смотрел в толпе, не увидел. А щетки все продал за два часа. Блестящие надписи ровно чудо сделали — всяк платил, не торгуясь, по шесть гривен.

«Не спросил я, как барина его прозывают. Верно, богатый, раз фейверки пущали, — думал ефрейтор, глядя за реку на особняки Дворцовой набережной. — И как же занятно выходит: когда на верстаке у Еремина из гвоздиков буквы выкладывал, он на меня серчал, наказывал единой прочности достигать. А ноне умник теми же гвоздиками меня умудрил…»

На руках у Иванова оказалось десять с полтиной, полку скоро выступать «на траву», и он решил сходить к генералу сдать деньги, — в лагере всего трудней их прятать. И зараз поднесть пару щеток с новым украшением.

Как часто бывает в Петербурге, в середине мая вдруг задули холодные ветры и пошли дожди. Опытные горожане, не снявшие еще ватных шинелей и салопов, злорадно поглядывали на щеголей и модниц, дрожавших в обновленных вчера легких плащах, рединготах и пелеринах.

Отпущенного из полка после обедни Иванова крепко прохватывало ветром с Невы, когда шел по Мойке и Фонтанке. Прибавил шагу, думая о теплой кухне, где к тому же, наверное, сытно покормят. Когда свернул к воротам замка, увидел, что мостовая впереди густо застлана соломой.

«Неужто болен? — встревожился Иванов. — Да нет, тут много чиновных господ проживает…»

В кухне, куда вошел из сеней, было тихо и холодно, печь сегодня не топилась. Под окошком сидел старый повар. Он молча смотрел на ефрейтора, пока прикрывал за собой дверь, снимал фуражку и крестился на образа. Потом сказал тихо:

— Преставился наш генерал, — и слезы побежали по щекам в седой щетине. — Преставился наш отец Семен Христофорыч…

— Да как же? С чего же? Когда? — спросил Иванов.

— Нонче на зорьке, — отвечал повар. — Только одевать кончили. Братец ихний в ночь прискакали, последний вздох приняли.

— Да ведь не старые были…

— Всё со службы. Во Псков ездили, смотритель там заворовался. Никандра сказывал, на солнышке припекало, они в коляске сертук расстенули. Вот и обдуло. Да ты садись, служба…

— Нет, что же, я пойду, — сказал Иванов.

— Садись, от нас не евши никто не уходит.

— Кусок в горло не пойдет, дядя.

— Ну, как хошь. А то и я б с тобой поел. Вторые сутки крошки во рту не бывало. Никандру давеча за стол звал — не могет, плачет. Ивану Христофорычу только чай пустой подавали. А с третьего дни щи стоят добрые. Право, поедим-кось. Ноги вовсе не идут, а к поминкам стряпать надобно. Генерал завсегда наказывали, чтоб всякое звание ежели зайдет, то кормить досыта…

Повар опять заплакал и пошел к печке.

Через три дня Иванов шагал в хвосте процессии, медленно тянувшейся на Волково кладбище. Ефрейтору удалось сообщить в Стрельну, и сегодня рядом с ним шагали пять конногвардейцев, что пировали в госпитальном флигеле полгода назад. Похороны были парадные. Впереди несли восемь подушек с орденами, кисти траурного катафалка поддерживали офицеры с черным крепом на эфесах шпаг. За гробом, окружив Ивана Христофорыча, шла целая толпа генералов — товарищей и сослуживцев покойного, за ними сотни две офицеров, лекарей и фельдшеров. Потом вели под траурной попоной коня, маршировал оркестр перед батальоном пехоты с опущенными в землю ружьями. Наконец, брели седые инвалиды, в толпу которых затесались шесть белых колетов, ехали кареты богатых господ да по дороге пристали еще десятка три извозчиков, сообразивших, что на дальней дороге многие старики устанут и будут рядиться до кладбища.

— Чисто воинские похороны! Ни одной барыни, — заметил Елизаров, когда после салюта над могилой толпа стала расходиться.

— Еще суворовского орлика схоронили, — сказал, ковыляя перед гвардейцами, седой офицер в порыжелой шляпе.

— В нонешней службе тем орликам крылья подрезаны. Молодые манежные петухи ноне поют, — буркнул его спутник.

— Каков-таков возраст — пятьдесят шесть годов? — шамкал третий офицер, на деревянной ноге.

— Братцу немного очистится, — слышалось с другой стороны.

— Именья-то, говорят, всего десять дворов в Полтавской.

— Из греков, Ставраки отца звали, поручик в отставке был…

— Народ торговый, как же не нажил ничего?..

А Иванов думал: «Вот Красовский опечалится, когда узнает… И мне как не везет!.. Да что я! Неужто же манежные петухи боевых генералов осилят? Кого в отставку, кого на погост…»

На другой день в эскадрон пришел старый Никандр.

— Велел полковник тебе явиться, — сказал он Иванову. — Коли есть приятель, кому отлучиться можно, зови с собой. Со вчерашнего хорошая еда оставши, хоть сорок человек поминали.

Жученков отпустил ефрейтора, но сам идти отказался.

— Каб я на похоронах был — иное дело, — сказал он.

Теперь за бюро генерала сидел Иван Христофорыч.

— Получи, кавалер, — сказал он, протягивая знакомый бумажный «кошелек». — Я брата застал едва, а все не забыл он твое сбережение и на какое-то доброе дело червонец прибавил.

Иванов почувствовал, как перехватило горло.

— Таков всегда был, — продолжал полковник. — Меня из деревни шестилетком взял и в люди вывел, хотя сам тогда молод был, жил недостаточно. Копейкой солдатской одной не поживился…

На кухне за вчерашней кутьей и блинами Иванов услышал, что вся обстановка здесь казенная, дворцовая, а генералово имущество уже почти уложили в три сундука. Узнал еще, что Никандра и повара Иван Христофорыч увозит с собой в Москву.

Летом, когда лошади были «на траве», а люди квартировали около них по деревням вокруг Стрельны, Иванову не удавалось заниматься своим ремеслом. В тесной избе где сыщешь угол, чтобы разбирать и вязать щетину, клеить и полировать крышки, держать запас материала? Вспомнив рассказ Елизарова, начал вырезать деревянные ложки. Всего и надо, думал поначалу, липовые болванки, ножик да брусок, его точить. Потом стал выглаживать ложки куском битой бутылки. Наконец, понадобилось покрывать их лаком. И все-таки одну-две делал почти каждый день. Шли они по копейке, так что самое малое гривенник набегал за неделю. Деньги носил в новом чересе, пока вовсе не тяжелом, — там лежало всего полсотни рублей.

Когда после маневров возвратились в город и кирасиры разошлись на вольные работы, Иванов так налег на щетки, что к вечеру шею и спину ломило, будто от дворцового караула. Зато в полтора месяца сделал пятьдесят щеток. Чтобы самому не торговать, сговорился с купцом в Апраксином дворе, что будет носить в его лавку и получать сорок копеек за штуку. Быстро прошли две партии по двадцать штук, но, когда принес третью, купец сказал, что щеток у него в избытке и согласен брать только по тридцать копеек. Этак было совсем невыгодно — материала на каждую шло копеек на двенадцать. Взялся опять за ложки, которые охотно продавал сын Жученковой кумы, разбитной паренек, с уговором, чтобы каждая пятая шла ему.

До весны 1820 года Иванов занимался то ложками, то щетками и все время думал, что мало зарабатывает. Прошло полтора года, как принял решение, а накопил всего семьдесят рублей. Совсем было решился учиться шорному делу, благо в полку своя седельная и туда в науку иди, пожалуйста. Но мастера сказали, что два года положено работать на них, а уж потом начнешь получать деньги. Нет, это больно долго. Да толкуют еще, что шорников в городе и так много. Несколько кирасир варили ваксу — дело нехитрое: сажа, воск да сахару, кажись, малость. Но все варщики семейные, у ихних жен свои печи, а где ему в эскадроне?

Дни пробегали в долгих строевых учениях и манежной езде, в караулах, уборке и чистке лошадей, которых раз в неделю проезжали шагом и малой рысью. А свободные от службы часы сгибался на своем мастерстве. Иванов вошел в число кирасир, которые всегда были заняты. Днем он старался думать только о том, что делал, — так спорее идет и на душе спокойней, — а вот вечерами, когда уже лег на нары, когда кругом слышится храп соседей, было некуда деваться от мыслей, чаще горьких и печальных. Ну, удастся накопить несколько сот рублей, найдется, положим, честный барин, согласится купить на себя и отпустить на волю, — так ведь знать надо Ивана-то Евплыча! Как почует, что деньгами пахнет, так и заломит за двух стариков невесть какую дороговизну… Ну, а выкупил их, так что ж остальные, тот же Мишка? Их оставить на расправу Кочетку? А если Мишку с родителями удастся выкупить, то как брат Сергей и сестра Домна с детьми?.. Сколько душ всего, даже не спросил. Никак больше десяти. Разве на стольких наработаешь щетками да ложками… Так что же, не гнуть спину? А чем жить тогда? Мечтами про домик и торговлю?.. Нет, не лежит душа к такому.

Только теперь, в ночных раздумьях, дошел Иванов до мысли, что, может, вовсе не для покрытия карточного проигрыша сдал его в набор Иван Евплыч. Может, уже тогда приглянулась его Даша проклятому Кочетку? И снова почти что наяву стало грезиться страшное — вроде того, чем маялся в Лебедяни: смертная разделка теперь уже с обоими недругами, от которых зависят все его близкие… Что придумать, кроме работы, чтобы скорей засыпать, чтоб крепче спать без таких снов? Разве запить, как иные кирасиры?..

Видно, эти размышления выказывались на лице ефрейтора, раз Жученков однажды вечером спросил:

— Что ровно туча ходишь? Заболел? Ай деньги твои скрали?

— Су мнения разные берут, Петр Гаврилыч, — признался Иванов.

— Говори все толком, как на духу, — приказал вахмистр. И, выслушав сбивчивый рассказ, ответил решительно: — Не будь бабой, Александра. Поздно ворочаться, раз на такое решился. Знают теперь старики, что ты живой, их помнишь, увидать надеются, еще помочи твоей ждут. А раз так, то и налегай на заработки. При том же и свою старость помни, чтоб в отставку идти не с пустыми руками. Коли так и дале в эскадроне будет, то, скажи, чего не служить? Моли бога, чтобы Пилара нашего сберег… Насчет же Степки будь надежен, отольются ему ваши слезы. Рано ль, поздно ль, а уходят его мужики, какие ни есть тихони… — Вахмистр помолчал, собрался с мыслями и добавил: — А щеток, понятно, себе в убыток не отдавай, впрок делай, раз хлеба не просят… И еще вот что: сказывают, будет с той недели при канцелярии школа грамоты, так ты в нее ступай. Знаю, что буквы читаешь, вот и доходи до твердости. Барон тебя в унтера прочит, и я тебя ему похваляю, однако, по новому закону, унтера грамоту твердо знать должны, и мне тогда по письму помогать станешь. А для успокоения сходи-ка у Николы вечерню послушай. Не нашему солдатскому хору чета.

Слова вахмистра подействовали на Иванова, как хорошая баня. И верно, как баба, раскиснул!.. Вечерами стал ходить на занятия, где учитель из писарей обучал, как Красовский, чертить буквы на песке. Было там и еще важное: учили писать цифры, обозначать десятки и сотни, а к рождеству обещали показать сложение и вычитание. Учился изо всех сил. В унтера выйти — есть из чего стараться, сряду жалованье двадцать рублей в треть, в три раза больше прежнего.

И тут же встретил купца из Апраксина.

— Чего ж, кавалер, носу не кажешь?

— Несподручно, ваше степенство, мне по тридцать копеек.

— Так давай снова по сорок, раз такой ндравный.

— По сорок пять для кого-то на Васильевском наш фурштадтский унтер берет, — соврал Иванов, рассерженный развязным купцом.

— Так и я дам по сорока пяти. Неси завтра же сколько есть…

Лето этого года ничем не отличалось от прежних. То же стояние по избам под Стрельной, где стругал копеечные ложки. Потом — трехнедельный сбор всей гвардии в лагере под Красным и маневры, тоже, как всегда, заранее рассчитанные, с обязательным ночным стоянием в «главных силах», около оседланных лошадей, одетыми в. «боевую» форму, с наступлением на неведомого противника сомкнутыми колоннами и отступлением под прикрытием фланкеров. Все — как нравилось царю, и вовсе не было похоже на войну, которую так хорошо помнило большинство участников.

0

16

10

В октябре всю столицу всколыхнуло случившееся в Семеновском полку. С 1812 года полком этим, одним из старейших в гвардии и всегда образцовым по строю и дисциплине, командовал молодой генерал Потемкин, человек честный и такой добряк, что у семеновцев, где и офицеры подобрались под стать командиру, начисто вывели телесные наказания, и служба от того нисколько не пострадала. Однако царский брат Михаил, назначенный двадцати пяти лет от роду командовать бригадой, в которую входили семеновцы, счел такой порядок вольнодумством. Слыханное ли дело — солдат не бьют! Экие нежности! После ряда придирок он добился от царя замены генерала Потемкина армейским полковником Шварцем, известным своей грубостью и жестокостью. К октябрю 1820 года Шварц уже год с лишком «подтягивал» семеновцев: без конца учил заслуженных кавалеров наряду с молодыми солдатами позитуре и строю, по полдня не спуская с плаца, повторяя взводные и ротные эволюции, заставлял заниматься этим и в праздники, а за малейшее упущение ругался, грозил, приказывал солдатам плевать друг другу в лицо. Постоянными учениями Шварц лишал их времени, употребляемого на заработки, без которых не свести концы с концами, тем более что сам полковник требовал такого щегольства и чистоты одежды и амуниции, что приходилось многое прикупать на свой счет.

И вот теперь, 16 октября, шефская рота, состоявшая из заслуженных ветеранов, заявила своему командиру, что просит довести до начальства жалобу: не могут долее переносить несправедливостей и обид полковника Шварца, просят расследования.

Конечно, в других гвардейских полках давно толковали о страданиях семеновцев, узнали и об их «возмущении». В тот же день, когда оно произошло, Иванов, как всегда занятый службой и щетками, краем уха услышал перед сном толки о случившемся, догадки, что будет дальше. Одни говорили, что полк этот особенно любим царем, его шефом с юности, и что семеновцы не бунтуют, а просят законного разбора несправедливых поступков командира. Да еще, слыхать, все офицеры полка готовы показать за них, а не за Шварца. Другие отзывались, что оно все так, да навряд обойдется без суда над солдатами, а на офицеров, которые за них вступятся, тоже управу сыщут…

Так судили и рядили еще день, а утром 18-го вдруг штаб-трубач сыграл на плацу тревогу, и по эскадронам побежали вахмистры, приказывая снаряжаться «при полной боевой» и, оседлав коней, выезжать на плац. Через полчаса полк на рысях пошел по Почтамтской, мимо Зимнего дворца, по Миллионной и на Царицыном лугу сошелся с кавалергардами. И везде видели народ, бежавший в одном с ними направлении, но, только остановясь, услышали, что говорили горожане. Иванов, стоявший на фланге эскадрона, из разговора двух мастеровых понял, что начальство арестовало шефскую роту семеновцев как зачинщиков бунта, и приказало идти в крепость. Они и пошли беспрекословно, как были в шинелях и фуражках, без оружия. Но тут другие роты первого батальона решили, что нельзя их отпускать одних. «Куда голова, туда и ноги», — говорили они. И все пошли следом. Вот тут начальство и приказало поднять кирасир по тревоге, испугалось — что-то будет?! А семеновцы, как овцы, спокойно и тихо прошли по Фонтанке и через Троицкий мост в крепость под арест…

Постояв недолго на Царицыном лугу, кавалеристы тронулись по набережной и увидели только хвост батальона, перевалившего середину плашкоутного моста через Неву. Проехав дальше, завернули у Прачечного моста и возвратились на Царицын луг. Командиры полков съехались, поговорили и повели полки по казармам.

Со следующего дня запретили отлучки со двора всем солдатам гвардии. Но в полк все равно доходили вести из города. Ведь писарей посылали в штаб корпуса, семейные вахмистры и унтера жили вне казарм, торговки, сидевшие у казарменных ворот, тоже что-то болтали, и кирасиры слышали обрывки офицерских разговоров. В полку знали, что наряжено следствие, идут допросы, но для окончательного поворота дела ждут известия, как отнесся к нему царь, находящийся за границей, а пока и оба батальона, которые никаких возражений против Шварца не делали, разослали, один — в Кексгольмскую крепость, другой — в Свартгольм.

С месяц надеялись гвардейцы на царскую милость любимому полку, а потом узнали, что семеновцев приказано судить и примерно наказать как бунтовщиков.

— Ну, а со Шварцем как поступят? — услышал Иванов вопрос корнета Плещеева, обращенный к поручику Бреверну у дверей конюшни во время утренней уборки.

— Увольняют в отставку, чтобы никуда более не определять.

— Вот так наказание за то, что загубил чудесный полк! — возмутился Плещеев.

— Тише! Silence![45] — цыкнул на него Бреверн.

Ефрейтор поторопился отойти от офицеров. На душе стало еще черней. И правда, вот так наказание за то, что три тысячи человек сделал несчастными и стольких еще сквозь строй погонят!

Вечером этого дня Иванова кликнул в свою каморку вахмистр, угостил сбитнем, пирогом и сказал, понизив голос:

— Молчи, Александра, ноне, как рыба. Время такое — лишнего не скажи. Радуйся, что в эскадроне дышать можно, и все…

В декабре стало известно, что десять человек из шефской роты Семеновского полка жестоко биты шпицрутенами. Всех солдат первого батальона разослали без выслуги в Сибирь и Оренбургский край. Пошли в армейские полки и те, что вовсе безвинные томились в финляндских крепостях. Четверых офицеров отдали под военный суд, а остальных перевели в армию без права на отставку. Вместо старого полка сформировали новый, из армейских солдат и офицеров. Долго так и говорили: «новый Семеновский полк».

На масленой вахмистр позвал Иванова к своей куме — вдове, торговке, жившей на Прядильной. Употчеванный блинами, едва встал от стола, Жученков остался еще гостевать, а ефрейтор пошел в полк.

Смеркалось. Горланил праздничный народ. Пьяный фонарщик никак не мог приладить к столбу лесенку и окликнул Иванова:

— Эй, служба, подержи, будь милостив, чтоб не убиться…

Долго он укрывался своей рогожей, обдавая ефрейтора запахом тухлого конопляного масла, еще дольше высекал огонь. Наконец-то засветил тусклый огонек и закрыл дверцу фонаря. В это время кто-то толкнул Иванова плечом, так что чуть не сронил и фонарщика.

Ефрейтор оглянулся и со спины увидел человека в заношенной ливрее и меховой шапке. Его костюм и походка показались знакомы.

— Эй, дядя! — окликнул Иванов. — Чем толкаться, поздоровайся лучше.

Человек обернулся. Да, это был старик, который сделал ему надписи для щеток. Но теперь глаза смотрели злобно и борода давно не брита.

— Аль болел? — спросил Иванов, освободясь от фонарщика и догнав знакомого.

— Чего с иудой здоровкаться? — сказал старик, глядя исподлобья. — Иуды и есть! Предали братьев своих семеновцев. На глазах замучат брата родного, а вы морду отворотите, трусы поганые!

— Да что ты, дяденька, помилуй! — опешил Иванов. — Что ж мы сделать могли?..

— Кабы возроптали все разом, то кто б вас тронул? — сказал старик. — Что скажешь?.. Трусы и есть. Вас тысячи большие, а судей сколько? А моего Васю-мученика скрозь строй гнали да еле живого в Оренбург. А за что? Кого убил, ограбил?..

— Да кто ж таков Вася?

— Кто? Племянник родной, и крестник, одна души моей подпора на всем свете. Унтер-семеновец, как ты, кавалер, брат твой, за правду битый… Неужто совесть вас не мучит, каинов?.. Тьфу!.. — Старик злобно плюнул на сапоги Иванову и почти побежал прочь.

«А может, и правду говорит? — думал ефрейтор. — Кабы все полки разом… Да кто-то скомандовать должен… Нет, нестаточное дело, бредит старик с горя…» — решил он. Но в следующие дни не раз спрашивал себя: «Неужто мы в ихней беде виноваты?..»

Он не мог забыть слова старика еще потому, что от кирасир нет-нет да слышал о том же. Людей точила жалость к семеновцам. Тишком говорили, что, может, следовало всем полком просить за них начальство.

Видно, среди солдат были доносчики, от которых начальство узнавало, что не перестают толковать о горькой судьбе наказанных, потому что ранней весной стало слышно, будто скоро весь корпус выступит походом в Западный край, как выражались офицеры, «поведут проветрить» полки на все лето. И опять на уборке в полутемной конюшне Иванов услышал разговор тех же двух субалтернов.

45

Молчание! (фр.)

— Неужто целое лето протопчемся по белорусским трущобам? — сетовал Плещеев. — Будет ли там хоть какое-то общество?..

— Ты о другом подумай, — отвечал рассудительный Бреверн. — Удачно ли избрано место? Край скудный и весь недавней войной разорен. Урожаи этих лет плохие, и скота мало. А тут еще сорок тысяч гвардейцев на постое и столько же верховых и обозных лошадей. Почему бы не пойти под Москву или к нам — в Эстляндию и Лифляндию? Там есть общество, и туда комиссариату здешнему легче необходимое подвозить.

— Словом, одна дурь ведет за собой другую, — подхватил Плещеев. — Испугавшись призрака семеновцев, которых несправедливо засудили, выводят нас в самую скудную и скучную местность.

— Тс-с!.. Silence! — как в прошлый раз, зашикал Бреверн.

Весна 1821 года выдалась поздняя. Снег из Петербурга уходил как бы нехотя, но поход не отменили. С середины апреля начали проверку обмундирования, амуниции и оружия, осмотр повозок и ковки лошадей. Иванов, который поднаторел писать и считать, гнулся над эскадронными ведомостями и списками.

Выступили из Петербурга холодным утром 6 мая. Дороги даже под столицей оказались размокшие, тяжелые. Тащились шагом, по двадцать верст в день. Поручик Бреверн был кругом прав: когда через месяц вступили в Белоруссию, казалось, попали в другую страну — нищие деревни, тощие люди в обносках, жалкий скот, чванливые и бестолковые паны, с которыми трудно сговориться даже о том, что им явно выгодно.

Пятнадцатого июня пришли в назначенный квартирой полка городок Велиж, бедный и грязный, кучно построенный над Западной Двиной. Комиссариатский магазин оказался полон затхлых круп и муки с заметной примесью песку. Только овес порадовал, но вскоре открыли, что весы, на которых смотритель его отпускает, мошенские, с обвесом в пять фунтов на пуд. Постой для кирасир в городишке и окрестных деревнях был тесный и неудобный. Лучше бы стоять в палатках, чем в этих набитых еврейскими семьями домишках или в еще более нищих крестьянских хатах. Цены на овощи, масло и мясо, которые приходилось закупать для артелей, стояли выше петербургских. Харч был скудный и плохой, а занятия «выправкой» нижних чинов, приемами палашами и строем «пешие по-конному» продолжались ежедневно часов по шести. Только лошадей берегли. Их дородностью и блеском шерсти нужно было щегольнуть перед высшим начальством, а людского тела ведь не видно под казенной обмундировкой.

Наконец 8 сентября выступили к Бешенковичам, на царский смотр всей гвардии. Недельный поход шагом в полной форме — в касках и кирасах — был очень тяжел, стояли редкостно жаркие дни. Смотр прошел хорошо, и на другой день маневр удостоился царского спасибо. А еще через два дня офицеры всего корпуса давали императору обед в нарочно построенной над Двиной галерее. Икру и рыбу, вино и фрукты везли курьерскими тройками. Всем распоряжался молодой генерал Бенкендорф. В галерее сидело две тысячи генералов и офицеров. Гремела музыка, в очередь с ней заливались хоры полковых песенников.

Все надеялись, что тут же объявят поход в Петербург. С обратной дорогой и так выйдет больше чем полугодовая «прогулка». Но через неделю привезли приказ Конной гвардии занять винтер-квартиры в том же Beлиже. Снова начались для кирасир ежедневные пешие учения и один раз в неделю часовая езда сменой, а для артельщиков хлопоты с закупкой овощей, мяса или рыбы, возня с плутом смотрителем магазина. Много тревог и командирам эскадронов: если кирасиры хоть с трудом, а разместятся у обывателей, то как сберечь коней, привыкших в Петербурге к теплым конюшням? Квартирой 2-го дивизиона был назначен сам городок, и ротмистру Пилару повезло — удалось заарендовать пустовавший купеческий амбар, в котором требовалось поправить пол, сделать перегородки и кормушки, прорубить и застеклить окошки. Иванов в переписке и по хозяйству помогал вахмистру, с которым стоял вдвоем в каморке у еврея-сапожника. Хотя инструменты он привез с собой, но возиться здесь со щетками было совершенно негде, так что все лето пенял на судьбу, что ничего не зарабатывает.

Подходил к концу редкостно теплый сентябрь, когда перед строем прочли приказ о производстве трех ефрейторов в унтер-офицеры. Первым в списке стоял Иванов. В этот день после вечерней уборки коней и артельного ужина новый унтер прилег на свой топчан с приятными мыслями о прибавке жалованья, когда в каморку втиснулся Жученков, распространяя запах вина и жареного мяса.

— Вставай, Александра, надевайся почище да ступай к барону, — сказал он, садясь на свое ложе.

— Что ж там стряслось, Петр Гаврилыч? У меня и галунов еще нету, — испуганно сказал Иванов.

— Не бойся, барон знает, что тут не сряду укупишь. Хочет он тебя князю, генералу отставному, предоставить, который сына нам в юнкера привез. По-ихнему еще рано, только отобедали. Барона нашего впервой куликнувшим увидишь. Князь-то с бароновым отцом в одном полку служили, вот и хочет папашину другу угодить. Я с докладом пришел, а барон и спроси: «Кого, вахмистр, дядькой к князю молодому поставим, чтоб службу и обращение знал?» Я тебя и назови. А барон говорит: «Вот, князь, в одно слово с вахмистром», — видно, раньше тебя нахваливал… Ох, стащи сапог проклятый, Александра! Только руки, гляди, отмой да ступай скорей. Колет чистый с крестами вздень… Ну, умаялся, братец, за день с конюшней окаянной!..

Когда Иванов вошел в одну из двух комнат, что занимал барон Пилар у какого-то купца, господа сидели за накрытым столом. Барон в застегнутом на все пуговицы вицмундире и с немного сбитой прической обмахивался платком. Рядом с ним с бокалом в руке улыбался лысоватый круглолицый барин, — видно, старший князь. А за самоваром разливал чай бело-розовый, как девушка, чернобровый тонкий юноша в синем сюртучке.

— Честь имею явиться, ваше высокоблагородие, — переступив порог, доложился Иванов.

— Вот он, князь, самый тот унтер, — сказал барон чуть затрудненным языком и отнесся к Иванову: — Желаю тебе поручать молодого юнкера всему строевому и езде обучивать.

— Рад стараться, ваше высокоблагородие!

— Как тебя звать, кавалер? — спросил старый барин.

— Александр Иванов, ваше сиятельство.

— Тезка твой, — кивнул барин сыну. — А родом откуда?

— Тульской губернии, Епифанского уезда, села Козловка.

— И земляк еще! — рассмеялся князь. — Мы-то, раз Одоевские, то, знать, туляками тоже когда-то были.

— Сего унтера я рекомендую со всей душой, — сказал ротмистр. — Слышал ли, Иванов, как я тебя князьям аттестую?..

— Покорнейше благодарю, ваше высокоблагородие!

— И старайся похвалы оправдать. А пока можешь уходить.

— Позвольте мне, господин барон, его чем-нибудь угостить, — приподнялся юноша.

— Он не пьет вина вовсе, — сказал ротмистр. — Так ли я говорю, Иванов?

— Так точно, ваше высокоблагородие.

— Но можете угостить пироги. И время уже ему спать. Будешь, Иванов, субботами мне про успехи сего юнкера докладывать.

— Слушаюсь, ваше высокоблагородие!

Молодой князь стал сам увязывать в салфетку куски пирога, яблоки, конфеты. Потом, подойдя к Иванову, подал ему да еще погладил по плечу, приговаривая:

— Кушай, братец, на здоровье.

— А салфетку куда ж, ваше сиятельство? — шагнул к ним старый лакей, служивший при столе.

— Оставь, Никита, я хочу ему подарить, пусть на салфетке ест, — отмахнулся молодой князь.

— Ничего, любезный, салфетку твою завтра мой унтер в целости доставит, — сказал ротмистр.

Проходя переднюю, Иванов видел, как денщики и второй княжеский слуга расставляли в соседней комнате складные кровати, — видно, приезжие остановились у барона.

— Ну, не съели тебя? — спросил Жученков, сидевший у двери их домишка, покуривая трубку.

— Такие князья добрые, что не видывал, — ответил Иванов. — Гостинцев молодой надавал. Угощайся, Петр Гаврилыч.

— Ешь сам, братец, меня там таково славно употчевали, что ничего не хочу. Разве вот яблоко схрупать? Да конфетину возьму, мальчонке хозяйскому завтра дать.

0

17

Скоро они лежали на топчанах, и Иванов чувствовал давно не испытанную славную тяжесть в желудке — все убрал, что принес.

«Как его учить? — думал он. — Неужто всю школу рекрутскую барчонку вдалбливать? А как непонятлив аль непослушен окажется? Князек, поди, балованный. Тут у барона виноват выйдешь… Опять же, когда учить его? А другое нужное когда делать?»

Назавтра пошел относить салфетку, и князь Иван Сергеевич, так звали отца, кликнув к себе, наказывал, чтобы учил сына со всей строгостью, как простого кирасира. А молодой князь согласно кивал и сказал, что завтра же можно приступить, раз сегодня портной снял с него мерку и к утру обещал пригнать колет и рейтузы.

— Хочу, чтобы первое время все солдатское носил, — пояснил Иван Сергеевич. — Да тут и заказать, пожалуй негде. Пусть в Петербурге у хорошего портного обмундируется, чтобы родню визитировать.

Потом Никита накормил Иванова пирогами и поросенком с кашей и дал с собой уже в бумаге немало хорошей еды, которой тот поделился с Жученковым и с хозяйскими ребятами.

— От таких господ и мне, Александра, видать, польза окажется, — сказал, жуя, вахмистр.

— А когда ж учить его, Петр Гаврилыч? — спросил Иванов. — И так едва успеваю с кирасирами да с письменным делом управляться.

— Само собой, что месяца на два, пока юнкера в ранжир не поставят, надобно тебе льготу давать, — рассудил Жученков.

На другой день вахмистр принес баронов приказ заниматься с юнкером с утра до обеда, а потом сидеть за писаря.

Обмундировка к субботе не поспела, учение началось с понедельника. Утром Иванов приехал на оседланном по всей форме коне на задворки дома, занятого ротмистром. Выглядевший еще тоньше в плотно охватывавшем грудь колете, юноша ждал учителя вполне готовым к уроку. Напоказ ему Иванов медленно расседлал и снова оседлал своего Петушка, приговаривая, что, как и почему надобно делать и что как называется. Повторил все три раза и просил князя делать то же. Юнкер смотрел и слушал, не развлекаясь, повторяя старательно, и нисколько не боялся коня. Потом снимали и надевали уздечку, закладывали в рот Петушку трензель и мундштук. Повторив это несколько раз, перешли к чистке коня. Иванов показал, как работают щеткой и скребницей, хотя и без того шерсть Петушка играла шелковым глянцем. И то же заставил повторить юнкера уже на одной из княжеских упряжных лошадей.

Скоро унтеру стало ясно, что с этим учеником ни одно слово не пропадает даром. Пол дневного урока — два часа прошли незаметно. Об этом сказал князь Иван Сергеевич, заглянувший на задворки. Тут Иванов велел юнкеру на глазах у отца разнуздать Петушка, привязать за чумбур к забору и надеть ему торбу с овсом.

После часового перерыва, когда обоих кормили — юнкера в комнате, а унтера на кухне, — Иванов показывал позитуру и стойку, как делают фрунт и снимают фуражку. Пояснил, что надо делать с руками, ногами, животом, и юнкер все повторял, редко в чем ошибаясь.

В обучении седловке и чистке коня, в без конца повторяемых стойке, поворотах и маршировке прошла неделя. Потом начались уроки езды. Как всем новобранцам, Иванов сначала показал юнкеру требуемую крепость посадки. Сел на Петушка без седла, на одну попону, подложив под колени и локти по прутику, а старый князь погнал коня на корде по кругу. Когда сделал десять кругов рысью, столько же галопом и остановился, все четыре прутика остались на своих местах. Значит, ни колени, ни локти не теряли уставных положений. Вот к чему должен был стремиться юнкер, обучение которого езде также началось без стремян и поводьев. Теперь ему пришлось куда труднее, чем с выправкой, но и тут старался изо всех сил и раз от разу держался на коне уверенней и крепче.

Иванов по своему опыту знал, как болят после первых уроков ноги от бедра до колена, называемые у кавалеристов шлюссами. Но знал также, что для успеха надо повторять все снова и снова, укрепить мускулы непрерывным упражнением. Однако, видя, что от занятий ездой ученик его явно похудел, и услышав, как однажды, садясь на коня, тихонько охнул, унтер сказал в конце урока:

— Может, дадим вашему сиятельству отпуск от езды на недельку? Займемся приемами палашом аль еще чем?

И услышал в ответ:

— А новобранцу, тезка, ты отпуск дал бы? Я хочу все пройти, как мне от солдат требовать придется. А что охнул давеча, то не обращай внимания. Папа тоже тревожится, что плохо сплю, но, право, я уже сильней стал, даже колет в плечах тесноват…

Действительно, не только посадка на коне, но и походка у юнкера стала другая, более мужественная и твердая.

— Ну, Саша, теперь я и ехать могу, — сказал как-то Иван Сергеевич, смотря на сына во время езды уже на седле с ногами в стременах и с поводом в руке, — ты истинно стал на кирасира похож. Жалко от тебя уезжать, но сам знаешь, дела ждут.

Что им не хотелось расставаться, Иванов видел и без слов: все свободное время отец с сыном проводили вместе. О чем-то беседуя, гуляли по окрестностям, читая по вечерам, сидели обязательно рядом, наперерыв угощали друг друга за столом. Отца беспокоило, что сын похудел, и он не раз повторял при Иванове:

— Сам, Сашенька, хотел в Конную гвардию. Потерпи, дальше легче будет.

— Да я, право, здоров, папа, не беспокойтесь, — отвечал юнкер. — Вот и тезка меня хвалит, значит, скоро всему выучусь.

— Уж тезку твоего будем потом благодарить, — улыбался Иван Сергеевич. — Ты пока смотри, чтобы его кормили, вон какой тощий.

В начале ноября старый князь уехал на почтовых, оставив сыну за камердинера и повара Никиту да кучера с коляской и тройкой лошадей. Перед отъездом он переселил сына в один из соседних домов, чтобы не стеснял барона, который, однако, продолжал еженедельно проверять все, чему «дядька» выучил юнкера.

Рекрутскую школу Одоевский усвоил в совершенстве за два с половиной месяца, которые для Иванова были счастливым временем. Такого отношения господ к слугам он еще не видывал. Ни старый, ни молодой князь никогда не повышали голоса на Никиту или кучера, не то чтобы грозить или ударить, что всечасно делали почти все офицеры. От сослуживцев Александр Иванович отличался еще тем, что дома был все время занят — то читал, то играл на гитаре, то писал письма отцу и какому-то родственнику.

— Ты приходи, пожалуйста, тезка, к нам вечерами, — звал он Иванова, — вахмистр говорил, что ему в переписке и счетах помогаешь, так неси ту работу, у нас всегда пописать можно.

Князь говорил это так искренне и радушно, что унтер с бумагами шел вечером на кухню к Никите, который у свечи, по обычаю многих лакеев, вязал на спицах чулки, и подсаживался к столу и проставлял в фуражных ведомостях колонки цифр или строчил списки кирасир. А его утренний ученик, подойдя, смотрел из-за плеча, нет ли ошибок, и спрашивал Никиту, чем угостит тезку.

Через три месяца, в середине января, барон Пилар в присутствии своих субалтернов сделал Одоевскому экзамен и нашел знания его столь полными, что похвалил Иванова. В этот день Никита сготовил парадный обед, на который пожаловал командир эскадрона с офицерами, а после их ухода на кухне пировали вахмистр Жученков, Иванов, Никита и кучер. Когда уже кирасиры собирались уходить, Александр Иванович кликнул унтера и подарил пять золотых десятирублевиков. Как тот ни отнекивался, но сунул в руку.

— То от папа за мою науку, — сказал юнкер, — а от меня — вот что, — и поцеловал «дядьку» в обе щеки. — И хоть учение кончено, но гостем, надеюсь, будешь и дальше… Будешь ведь?

— Кто от хорошего откажется, ваше сиятельство, — ответил Иванов.

Он продолжал вечерами заходить в княжескую кухню, где предлагал Никите сделать что-нибудь по хозяйству и, слушая его, узнавал все новое о чудной семье князей Одоевских. Выходило, что и в московском доме никто не бил прислугу, не кричал на нее. Никита, который долго состоял лакеем Ивана Сергеевича и сызмальства при молодом князе, помнил еще деда нынешнего юнкера.

— Вот лютой был! — вспоминал камердинер. — Чуть что — в плети, в колодки, а девке косу долой — и в скотницы. Верно, от него сынок такую противность к тиранству получили.

Иногда Александр Иванович звал унтера в свою комнату и расспрашивал о походах, сражениях и Париже, про петербургскую службу, про тех кирасир, которых видел ежедневно на учениях.

«Рассказать ему про Вейсмана? — думал Иванов. — Чтоб знал, какие звери бывают. Или про семеновцев?.. Да нет, пускай сам узнает… Зачем раньше времени такого печалить».

Ближе к весне у молодого князя завелся приятель, как и он только что начавший службу, юнкер 4-го эскадрона Александр Ефимович Ринкевич, статный веселый барчук, сын вятского губернатора и состоятельного помещика. Он бойко болтал по-французски и пел приятным голосом. Молодые люди сходились вечерами, чтобы посмеяться, вспомнить родных и долбить данное ротмистром «Наставление», написанное генералом Уваровым, которое полагалось знать наравне с уставами. Оно состояло из четырех глав: о выездке, уходе за лошадью, езде и владении оружием, занимавших пятьдесят страниц убористого писарского почерка. Часто, сидя на кухне, занятый в помощь Никите растиранием в ступке сахара или чисткой медной посуды, Иванов слышал, как Ринкевич спрашивает:

— Ну, отвечайте, князь, как надлежит обнажать палаш?

И Одоевский отвечал без запинки:

— «Вынимать палаш надлежит в три темпа. Перенося правую руку через левую, схватить рукоять и вынуть на полторы ладони…»

— Э, вы все знаете. А теперь из другой главы вы меня.

— Ну, как должно сидеть верхом? — спрашивал уже Одоевский.

— «Сидя верхом, должно иметь вид мужественный и важный, держать себя прямо, сколько можно развязней и без малейшего принуждения…» — тараторил Ринкевич. — Уф! Довольно! Прикажите подать хоть чаю, раз Никита другой влаги нам не подносит.

Последние слова относились к тому, что, ссылаясь на приказ старого князя, Никита отказывался по будням подавать юнкерам вино. Зато когда Александр Иванович уходил вечером к Ринкевичу и немного там выпивал, то, возвратясь, изображал опьяневшего и требовал, чтобы Никита его раздевал и укутывал одеялом.

— Ох, не доведет нас до добра Александр Ефимыч! — вздыхал Никита. — Хоть бы фортепьяна была, то Сашенька больше б дома сидел. Пойду по городу слухать, авось сыщу какую.

И нашел напрокат в каком-то чиновничьем доме фортепьяно, которое Иванов с тремя кирасирами перенес в дом, снятый князем. Александр Иванович сначала говорил, морщась, что играть на нем нельзя — так расстроено от треньканья чиновницы. Но Никита и тут не уступил — разыскал молодого еврея, который полдня тянул так и сяк струны каким-то ключом, а после этого князь сел и заиграл такое певучее и задушевное, отчего Иванову на кухне разом дух перехватило, и даже Никита опустил на колени свой чулок.

Зима в том году проходила почти без морозов, но с такими метелями, что по утрам тропки к конюшням разгребали целыми взводами. Сбежал снег, просохли дороги. В полку только и говорили, что про обратный поход. Петербург казался землей обетованной не только офицерам, но и кирасирам.

— Ладно, — ворчал вахмистр Жученков, — ужо как во столичный караул раз-другой сходят, то и Велиж добром помянут…

Приказом от 1 мая князь Одоевский и Ринкевич были произведены в эстандарт-юнкера — еще на ступеньку ближе к офицерскому чину. Тут даже Никита не поскупился — выставил к парадному ужину полдюжины бутылок. Приглашенные, все тоже юнкера — князь Долгоруков, Лужин, граф Комаровский и, конечно, Ринкевич, — шумно и весело провели вечер. Едва они ушли, как хозяин заснул за столом так крепко, что Никита с Ивановым раздевали словно бесчувственного. А назавтра праздновали у Ринкевича, и князь остался там ночевать.

— Поручили сынка от вина беречь, а как уследишь? — горестно вопрошал Никита. — Хоть в Москву жаловаться впору…

В конце мая полк тронулся в обратный путь. Видно, царь счел наконец, что гвардия «проветрилась» вне столицы. На походе Одоевский ехал в строю рядом с Ивановым, и унтер видел, как его питомец расположил к себе кирасир добродушием, весельем и звонким голосом, которым подтягивал солдатским песням.

— Хоша князь природный, а простяга, — говорил Иванову его приятель кирасир Панюта.

Полуторамесячным походом добрались до Стрельны и стали там на остаток лета. Здесь Одоевский с Ринкевичем поселились по соседству и, готовясь к корнетскому экзамену, долбили уставы эскадронного и полкового учения. Наверное, Никита нажаловался ротмистру Пилару, потому что тот вечерами заходил к Одоевскому и навел на юнкеров такой страх, что забыли даже шутить о бутылках.

В сентябре вернулись в Петербург, и тут оправдались слова Жученкова. В первом дворцовом карауле Иванов услышал ворчание:

— Ох, братцы, в Велиже-то небось сейчас, по квартирам разошедчи, как дрыхли б…

— Зато тут обед не тамошний. Видать, всего на свете разом не ухватишь, — отозвался рассудительный Панюта.

И опять Иванов засел за щетки, благо купец в Апраксином заказал сразу сотню по полтиннику с обозначенным гвоздиками 1822 годом.

11

Этой осенью произошла встреча, навсегда запомнившаяся Иванову. После дворцового караула он вместо законного отдыха отпросился у вахмистра отнести в лавку очередные десять щеток.

Октябрьский рассвет, который встретил во дворе, и утро, когда маршировали в казармы, были ясными, а только вышел за казарменные ворота, набежали тучи и заморосил мелкий дождь. Когда же прошагал Почтамтский мост и Фонарный переулок, вдруг ударил такой ливень, что за шиворот потекло ручьями.

Хотя Иванову хотелось поскорей возвратиться в казарму, чтобы до вечерней уборки коней малость поспать, но делать нечего, завернул в калитку ближнего дома. За сводчатым проездом виднелась площадка перед каретником, навес с какими-то тюками, на которых дремал старый дворник. Вот откуда-то выскочила баба с ведром, покрытая задранной на голову верхней юбкой, перебежала к водосточной трубе у навеса, поставила ведро и, визгнув, убежала.

Сняв каску, Иванов встряхнул ее — с гребня брызги полетели градом — и только снова надел, как в подворотню вскочила девочка лет тринадцати с узелком на локте. Став в полутьме напротив унтера, она замерла, мельком взглянув на него с явным испугом во всех чертах бледного круглого личика. Потом оглянулась на двор, как бы прикидывая, куда дальше бежать, и уставилась на калитку.

Зная, что солдаты многим детям кажутся страшны, особенно такие высокие, как он, унтер, чтобы не смущать девочку, стал смотреть во двор, где дождь плясал на лужах. Но и при первом взгляде он рассмотрел не только испуганное ожидание на ее лице, а и линялый голубой платочек, охвативший щеки, потертый салопчик, крытый бумажной синей тканью, не новые туфли простой кожи.

«Экая загнанная, словно ласточка в грозу, — подумал Иванов. — Неужто меня так испугалась? Верно, в здешней темноте я ровно столб какой… Уйти, может, чтоб не боялась?..» Он посмотрел за калитку. Там, казалось, вода лилась еще обильней. Мельком взглянул на девочку. Она притаилась в испуганном ожидании, даже лица не вытерла от дождя. «Надо бы ей сказать что ласковое», — решил унтер.

— Ты не бойся, милая, — начал он, — не гляди, что я большой да в такой каске. Я, право, совсем смирный, ребят отродясь не обижал.

Девочка глянула на него, улыбнулась и разом стала куда краше, на щеках обозначились ямочки, заблестели глаза и зубы.

— Я вас, дяденька, нисколько не боюсь, — сказала она звонким голосом. — Даже рада, что тут случились. А вот за мной старик один шел, барин с крестиком, так их очень испугалась.

— А чего? — удивился Иванов. — Бежал тоже, верно, от дождя.

— Нет, они до дождя от самой Невы не отставали. Сзади близко идут, гостинцы разные сулят… А на канале, как от дождя в подворотню забежала, они за мной, стали за руки хватать, куда-то вести силком хотели… — Она смущенно потупилась.

— Ты от него, знать, и бежала? — спросил унтер.

Девочка кивнула и опять опасливо глянула за калитку, мимо которой кто-то прошлепал по лужам.

«Спрошу, куда идет, и доведу, — решил Иванов. — Бог с ними, со щетками. А то опять не пристал бы…»

Но не поспел сказать, чтобы не тревожилась, как снова кто-то мелькнул у калитки, заглянул в нее и переступил порожек.

Это был барин в черном плаще и высокой шляпе, с полей которой, когда он нагнулся, входя в калитку, ручьем хлынула вода. Иванов поспел рассмотреть только большой нос и седые бакенбарды, — вошедший разом повернулся к нему спиной, всматриваясь в девочку, и через минуту, по-паучьи растопырив руки, двинулся к ней.

— Вот куда схоронилась! — заворковал он. — Зачем бежала от доброго старичка? Разве что плохое тебе делал?

Иванов скорей угадал, чем увидел, что барин взял девочку за подбородок, но та резко рванулась в сторону, и унтер рассмотрел помертвевшее от страха лицо.

«Надо выручать! — мелькнуло у Иванова. — Да как с барином тягаться? Разве родней назовусь?» И спросил, сделав шаг вперед:

— А что вашей милости от племянницы моей надобно?

Верно, занятый погоней барин не рассмотрел конногвардейца или вовсе не ожидал его вмешательства, привыкнув, что солдаты существа безгласные. Но теперь повернулся, как на пружине, и смерил его злыми и острыми, какими-то крысиными глазками.

— Вот еще родня выискалась! — насмешливо воскликнул он. — Видно, сам впервой ее увидел да пристать хочешь? Пойди проспись лучше, знаю я вас, солдат! — И вновь повернулся к девочке.

— Нет уж, про наше родство не сумлевайтесь да извольте дите в покое оставить, — решительно сказал Иванов, обходя противника и становясь рядом с девочкой.

— Никак мне грозить вздумал, кислая шерсть? — возвысил голос барин. — Да знаешь ли, кто я таков?! — Распахнув плащ, он показал толстый живот, над которым в петлице фрака болтался какой-то иностранный орденок.

— А мне что знать? Я вашему благородию худого не делаю, да только и племяшку свою в обиду не дам, — твердо возразил унтер. — Мигом народ вскричу. В сем дому меня все знают, я им дрова кажный год пилить нанимаюсь. Да пусть-ка Анюта сама расскажет, чего вы от ей хотели, пока от самой Невы следом шли. — Он повернулся ко двору, будто хотел окликнуть дремавшего дворника.

— Еще что, дуралей! — сердито закричал барин. Но в поспешности возгласа прозвучал испуг перед угрозой созвать народ. — Какая от меня обида! Эк чего выдумал!..

— А не было обиды, то и ладно, — примирительно согласился Иванов и протянул руку девочке. — Пойдем, Анюта, отец ждет…

Держась за руки, они вышли под ослабевший дождь и повернули по переулку к Садовой. Унтеру давно не приходилось чувствовать в ладони детские или девичьи пальцы, и доверчивое их прикосновение наполнило сердце умилением и радостью. Он взглянул в лицо своей спутницы — на нем сияло счастливое, торжествующее выражение. Но, дойдя до угла, оба обернулись. Переулок был пуст.

— Отстал, — сказал унтер успокаивающе. — Пропустим, племянница богоданная, дом-другой, да опять в подворотню — дождь переждать до конца надо, не то вовсе замокнешь.

— А откуль вы узнали, как меня звать? — спросила девочка.

— Неужто угадал? — удивился Иванов. — Оттого, верно, первое имя на ум взошло, что матушку мою Анною Тихоновной кличут.

— А он еще потому отступился, что поверил, будто мы родня, — сказала Анюта. — Поначалу, пока по-хорошему со мной заговаривал, я, дурочка, имя свое сказала. И вы так же кличете, вот и поверил, будто дяденьку встретила, испужался…

Завернули под арку большого дома с железной решеткой ворот. Уже двое прохожих мрачно смотрели отсюда на мокрую улицу.

— Куда же шла-то? — спросил Иванов.

— Папенькину работу в Гостиный несла, — девочка осмотрела свой узел, — да вот с испугу под полу не спрятала. — Она сокрушенно покачала головой и указала унтеру влажное пятно на тряпице: — Должно, помяла да расклеила все.

— Попадет, поди? — предположил Иванов.

— Что вы! Еще пожалеет, как расскажу про страхи-то, — уверила Анюта и вдруг добавила, умиленно смотря на унтера: — Спасибо вам, дяденька, дай бог доброго здоровья… как звать, не знаю.

— Александром Иванычем зови. А отец твой что же работает?

— Игрушки разные, — отвечала Анюта. — Он не только что из дерева режет, а на проволоках, на ниточках подвижные штуки клеит. Такие есть забавные! — Она огляделась, увидела у стены скамейку, должно быть для ночного сторожа, и, присев на нее, стала развязывать узел, чтобы показать что-то своему спасителю.

— Не надобно, развалишь все, — говорил он.

— Да нет, сверху положены каких недавно придумал, — ответила девочка. Она не развязала до конца, а только расслабила узел и осторожно вынула фигурку на подставке вроде барабанчика.

Это был щеголь барин ростом с указательный палец Иванова, в синем фраке с золочеными пуговицами и в серых брюках. Над головой с желтым хохлом он держал высокую серую шляпу.

Унтер взял в руки игрушку. Одежда из коленкора, пуговицы из золоченой бумаги, на розовом лице наведены брови, глаза, бакенбарды. Из барабанчика торчала проволочка с колечком.

— Вы колечко поверните, — сказала девочка, улыбаясь тому вниманию, с которым высокий гвардеец рассматривает маленького франта.

Он осторожно повернул кольцо, и фигурка плавно согнулась в низком поклоне, а рука со шляпой, описав дугу, припала к груди.

— Важно! — сказал Иванов с восхищением.

— Словно живой, шапку ломает, — подал голос стоявший рядом бородач в чуйке.

— И ведь его папенька сам сделать придумал! — воскликнула с гордостью девочка. — А я ему одежду прикраивала, пуговицы блескучие выстригала, шляпу, глаза, волосы красила.

— Как же внутри устроено? — спросил Иванов, поворачивая назад кольцо и любуясь движением распрямившейся игрушки.

— Там валичек деревянный вставлен, а на него две ниточки суровые навернуты. Одна спереди его под одеждой поклониться тянет, другая обратно ведет, — пояснила девочка. — Вы к папеньке приходите, он вам все устройство покажет, пока не заклеены. У него еще охотник есть, тоже ниткой двигается, птичку на ветке стреляет. А то сейчас пойдемте, то-то обрадуется!

— Боишься, поди, еще маленько? — улыбаясь, спросил Иванов и глянул на улицу. Дождь почти кончился.

— И боюсь и папеньке вас привесть охота, — созналась девочка.

— Надолго нонче отлучиться не могу, Анюта, а довесть тебя — изволь. Где ж квартируете?

— На Васильевском острову, в Седьмой линии.

Может быть, Анютин недруг и наблюдал откуда-то за ними, но не показался больше, и новые знакомые, спокойно беседуя, пошли к Неве. По дороге девочка рассказала, что отец ее отставной почтальон, «в должности» сломал ногу, которая плохо гнется, почему занялся игрушками. А матери у ней нету — померла так давно, что ее не помнит, но есть мачеха, она же родная тетка — сестра матери, на которой отец женился, когда — Анюта тоже не помнит. И что сама она отдана в учение к белошвейке-немке, а сегодня хозяйкин муж празднует рождение, и всех мастериц отпустили, кроме старших, которые служат при столе.

На 7-й линии свернули во двор и спустились в полуподвал двухэтажного дома. Анюта распахнула двери. Благообразный человек на прямой ноге испуганно приоткрыл рот, увидев Иванова, снимавшего каску, чтобы войти в комнату. Но, услышав поспешное Анютино объяснение, бросился подвигать табурет и раздувать самовар, поясняя между словами благодарности, что жена пошла в лавку и сейчас придет. Иванов едва упросил не хлопотать — он никак не мог остаться, раз отпросился всего на полтора часа.

Обещав наведаться как-нибудь в воскресенье, Иванов выбрался из низкой двери и поспешно зашагал в казармы.

«А ведь прозванья моего и какого полка не спросил. И я не узнал, как его звать. Ничего не поспели… — соображал унтер. — Да так и лучше, пожалуй. Чего величаться, что за девочку заступился?.. Сколько ж ей лет? Пожалуй, к пятнадцати будет. Ростом мала, а складненькая, скоро девицей станет… Занятно бы посмотреть, как игрушки мастерит. Со шляпой ловко придумано. Почем продают таких и сколько на него времени идет?..»

В ближнее воскресенье унтер пошел в Коломну. Там на Торговой улице снял квартиру князь Одоевский, которому вот-вот выйдет производство в офицеры. В ожидании этого князь Иван Сергеевич прислал целый обоз с кастрюлями и бельем, с деревенской копченой и маринованной снедью. Прислал еще повара и лакея, курносого парня со смешным прозваньем — Курицын. Молодой князь накупил уже мебели, и теперь в зале стоял длиннохвостый рояль, на котором Александр Иванович играл целые вечера то один, то вдвоем с седым немцем Миллером, которого все в глаза звали профессором. Никита пояснил унтеру, что он лучший в Петербурге фортепьянный учитель. И верно, старик нет-нет да и покрикивал на князя по-немецки.

0

18

— В музыку так ударился, что приятели не ходят, и сам никуда, — разводил руками Никита. — Чисто ихний двоюродный, московский князь Владимир Федорович. Либо читает, либо за музыкой. А на что офицеру музыка да книга? Я говорю: пора форму новую заказывать — как приказ выйдет, втридорога в спешке встанет.

— Так ведь хорошо, что не за бутылкой, — заметил Иванов.

— Всего в мерку еще б лучше, — возразил Никита. — Вот князь Иван Сергеевич, бывало, и книжку почитают, и на гобое подудят, и с друзьями в смехи так пустятся, что около них животики надорвешь. А нонче, боюсь, не заучился бы Александр Иванович. Не завели б книги да музыка, куда офицеру не надобно…

В следующее воскресенье, когда в полдень, отложив щетки, унтер вышел к воротам купить пару пирогов с печенкой, чтобы приправить казенный обед, кто-то сказал рядом:

— Александр Иванович, дозвольте обеспокоить! — Перед ним стоял Анютин отец, которого не узнал бы в шинели и картузе. — Вы самые! — продолжал он радостно, видно до конца утвердившись, что не ошибся. — Второе воскресенье вас высматриваю. Как дочка пообстоятельней рассказала про вашу заступу, то я и руками сплеснул — ничего не расспросил, закусить не уговорил! Хорошо, по соседству с почтамтом форму вашу искони знаю, да Анюта имя-отчество запомнила… Пожалуйте к нам обедать — жена со щами ждет.

Разве можно такому человеку отказать?.. Вернулся в эскадрон, оделся по всей форме, и пошли. Обед был на славу: щи с говядиной, каша гречневая со шкварками, миска клюквенного киселя, а потом яблоки и коврижки. Мачеха Анюты оказалась бледная, не больно речистая, но обходительная и опрятная женщина. Отец — его звали Яковом Васильевичем — занимал гостя рассказами, как скакал с экстрапочтой в Москву и Митаву с саблей и рожком на боку, как однажды с ямщиком отбивались от лихих парней в лесу под Крестцами. Хорошо, кони вынесли, а то везли немало денег в запечатанных мешках, и валяться бы обоим в овраге убитыми…

Потом показывал свои поделки. Мастерски резал из дерева зверей, клеил из картона целые усадьбы, окруженные садами из подкрашенного мха.

— Сам до всего дохожу, — говорил Яков. — Пенсия положена за семнадцать лет службы и увечье, на оной нажитое, двенадцать рублей в треть, три рубля на месяц. Не разживешься на три-то рта… А вы знаете ли какое ремесло, господин кавалер? Ваши солдаты многие искусно работают. Наши почтальоны им по соседству разное заказывают.

Пришлось рассказать про свои щетки. Потом хозяева расспрашивали, что у него за медали иностранные и за что какая награда получена, где воевал. Тут стало темнеть, ударили на Андреевском соборе к вечерне, — пора собираться в полк. Обещался еще прийти и простился. А как вышел, то все мерещились Анютины серые глаза, широко раскрытые, когда слушала их с отцом разговор. В руках шитье было, но, кажись, больше им во рты глядела, чем шила… Вот и у него городские знакомые завелись. И не кабацкие какие, а честная семья, в которой слова худого не услышал, и без водки живут, без зелья проклятого. Ходить теперь есть куда в гости, хоть разок в месяц. Надо к рождеству пару щеток в подарок Якову сготовить… Почтальону отставному, хорошо грамотному, двенадцать рублей в треть пенсии плотят, а он как унтер уже двадцать получает, да еще с кровом, с кормом от казны, с обмундированием… Но и служба куда хлопотней стала…

Через три недели, уже в конце ноября, опять сходил на 7-ю линию, как звали, к обеду, и все опять вышло хорошо — встретили, будто ждали. И наелся славно, и наговорился, и на Анюту налюбовался — экая девица пригожая! Прилежно на этот раз шила, хоть и слушала, видать, навостривши ушки, их с отцом разговор.

Когда сели за обед, Анюта, покрасневши, сказала, что на правом его рукаве галун криво нашит. Посмотрел — и верно, чуть скривил эскадронный портной на внутренней стороне, и никто до нее не заметил. Они с теткой вызвались перешить как нужно. Ничего не сделаешь, после обеда за занавеской у русской печки скинул колет, надел шинель и посидел, пока пришивали, слушая рассказы Якова, сколько взыскивают на почте за каждый лот весу письма или за посылки и чем отличается легкая почта от тяжелой. Первая, оказывается, возит письма и небольшие посылки, а вторая — грузы тяжелей пяти фунтов. Самому-то не случалось ничего посылать, так и не знаешь, а Якову, видно, радостно вспомнить службу, на которой был здоров. А экстрапочта, нигде остановок не делая, скачет с места до места, писем не забирает и не отдает.

— Значит, вы хорошо грамотные, — сказал Иванов.

— Нас в воспитательном грамоте и счету по три года учили. Кто хотел выучиться, вполне мог.

— Вы и родителей своих не знали? — посочувствовал унтер.

— Не знал. А крещен в честь святого того дня, когда в воспитательный подброшен, и отчество по надзирателю, что крестным записан. У нас того не бывало, как сказывают, в других заведениях, чтобы всех Макарами звать. Насчет же происхождения, то слыхал, когда подрос, от тамошних нянек, что при государыне Катерине Алексеевне многие дворовые люди своих младенцев в воспитательный подбрасывали, чтоб свободными вырастали. А вы из какого сословия?

— Крепостной. И сейчас отец с братьями тульскую землю пашут.

Когда прощался, настоятельно звали приходить на святках. А вместо того под праздник угодил в полковой караул. Ладно, теперь не стоять на морозе, а ходить разводящим, но хлопот немало с праздничными кирасирами, которые лишку выпили в городе. Один забрел на конюшню и подрался с дневальным, что не давал спать на ларе с овсом, другие лезли через запертые ворота. Ночью нисколько не спал, отчего, сменившись и пообедав, заснул так, что только под вечер очухался и пошел на Торговую поздравить. Там — тишь да гладь. Князь в гостях у важной родни, у тетки Ланской. Никита с Курицыным на кухне при господской восковой свече играют в карты на орехи, а кучер храпит на печке. Угостили Иванова славно, и пошел обратно в полк.

На второй день зашагал на 7-ю линию. Но никого не застал — ушли к родственникам на Выборгскую сторону. Так сказала старуха, что снимала другую половину подвала, выскочившая хмельная и простоволосая на его стук. Вытирая рот и жеманясь, звала к себе, что у ней племянницы больно красивые. Едва отшутился и ушел.

Как на нового унтера, конечно, навалилось побольше дела. Барон велел принять отделение из шестнадцати кирасир. Из них четверо молодых, по второму году, а трое хоть по четвертому считаются, да мало выучены. А щетки когда же делать?.. Значит, по воскресеньям надо налегать, благо Жученков позволил днем, когда у кумы, сидеть в своей каморке. К тому же в его подголовнике теперь и деньги Иванова накопленные лежали — под мундиром стало неспособно носить, оказалось уже снова больше ста рублей.

Обдумавши, решил раз в месяц ходить на остров обедать, да что-нибудь туда носить лакомое, а остальные воскресенья вечерами наведываться на Торговую, где, как своего, привечают.

В начале февраля пошел на 7-ю линию, застал Якова Васильевича с тетей Пашей. Анюту немка не отпустила, спешат с заказом приданого. Подаренные за рождество щетки понравились, благодарили, видать, от души. Пообедали, поговорили про разное, и зашагал в полк. Шел и чувствовал, что без Анюты как-то пусто показалось в гостеприимном полуподвале.

Двадцать третьего февраля князя Одоевского наконец-то произвели в корнеты. Иванов поздравил его в полку и был позван прийти в воскресенье. Замешкавшись со щетками, собрался, когда стало темнеть.

— Ступай в залу, полюбуйся на выученика своего, — блаженно осклабился Никита, провожавший француза-парикмахера. — Ноне во дворец впервой на бал едет.

Александр Иванович стоял перед большим зеркалом. Курицын, присев на корточки, подкреплял пряжку под коленом коротких белых панталон. Ох, и сиял же молодой корнет новой формой! Красный колет с золотым шитьем и эполетами ладно охватывал грудь. А над ней ярче алого сукна горело румянцем красивое юное лицо, освещенное радостной улыбкой, счастливым сиянием синих глаз.

Увидел Иванова, бросился навстречу, охватил за шею и закружил по залу, обдав запахом духов, жарким дыханием и чуть не уронив на скользком паркете. А посередь зала остановился, слегка расставил стройные ноги в белых шелковых чулках, раскинул руки, как бы хотел обнять на него смотревших, и сказал:

— Один знаменитый английский поэт пишет, что все люди недовольны тем, что имеют, и надеются на счастье в будущем. А я вот сейчас, право же, совершенно, ну совершенно счастлив!

Тут Никита поднес князю шпагу и перчатки, а Курицын — шляпу с белым султаном. Иванов накинул ему шинель с бобровым воротником, и все вышли на подъезд. Застегнута медвежья полсть, скрипнули полозья, рысак птицей взял с места и полетел, кидая в передок саней комья снега.

— Ну, теперь, бог даст, пошел до генерала служить, — сказал Никита, возвращаясь в комнаты. — Князь-то Иван Сергеич, кабы светлейший не помер, высокие чины выслужил, да император Павел всех потемкинских поразгонял. Нам как драгунский полк дали, за счастье почли. А полк-то в Иркутске, — скачи-ка!.. — Тут Никита значительно поднял перст, и его вдруг повело в сторону. Иванов с удивлением почувствовал шедший от старого камердинера запах вина, а Никита продолжал вещать с возрастающими запинками: — Наши князья столбовые, им от царей внимание… Один Грозный пятерых переказнил… Только б войны не случилось, а то горяч Сашенька… Ох, горяч, я-то знаю. Себя за других не пожалеет… Ну-ка, поддержи меня, унтер, что-то ноги ослабли. Выпили давеча шампанского с князем на радостях… Ты, Курицын, шельма, посуду сряду мыть становись, а ты, Иваныч, за ним пригляди, чтобы не перебил. Ты человек верный, присяжный…

Через две недели приехал старый князь, получивший весть о производстве сына. Навез столового серебра, камчатных скатертей, салфеток и сразу заворчал на квартиру: потолки низки, комнаты малы, людская и кухня в полуподвале, — хотел для сына всего самого лучшего. Пустился по лавкам покупать фарфор и бронзу, по мебельщикам — за новой обстановкой гостиной.

Все это обновили приглашенные полковые товарищи, тоже корнеты — Плещеев, Ринкевич, Лужин и князь Долгоруков. Ужин был из шести перемен, шампанского выпили дюжину бутылок, так что всех молодых господ, кроме хладнокровного князя Долгорукова, который уехал домой в полной памяти, Никита, Иванов и Курицын под командой старого князя раздели вполне бесчувственных и разложили по диванам да поставили в головах тазы. А потом еще подметали разбитые при тостах бокалы, сносили на кухню грязную посуду и сидели сами за едой, благо назавтра, в воскресенье, никому не нужно было рано вставать. Но от полковой привычки унтер поднялся на заре и с бессонным от возраста Никитой перечистил господские платья и сапоги, а потом, плотно закусивши, залез на русскую печь и заснул уже до самого обеда.

Свидевшись с сыном после полутора лет разлуки, князь Иван Сергеевич почти не разлучался с ним тот месяц, что провел в Петербурге. Моложавый и подвижный, он вставал рано, чтобы в халате пить утренний чай вместе с Сашей до отъезда его в полк, потом брился, одевался и отправлялся с визитами и по магазинам. Но к приходу Александра Ивановича бывал уже дома, они вместе обедали и проводили вечер, читали, сидя рядом, или играли на одном рояле, вместе шли гулять, а то ехали к родне. Иногда Иван Сергеевич гнал сына на бал, но тот отмахивался:

— Мне с вами и без танцев весело…

Видеть их вместе было особенно отрадно Иванову, — своя-то жизнь как раз в это время вовсе обеднела и померкла.

В последний день масленицы отправился на Васильевский. Раз завтра начинается великий пост, зашел на Андреевский рынок, купил здоровенного мороженого судака, полтинника не пожалел. Но дверь оказалась заперта, окошки задернуты коленкоровыми занавесками. Снова на его стук вышла соседка, как прошлый раз вытирая жирные губы рукой. За ее спиной слышались громкие голоса.

— Опять у сродственников на Выборгской, на блинах ноне, — сказала она, осклабясь. — Не ждали тебя, видно, женишок.

— Какой я жених? Солдатова жена — вдвое бедна, — отшутился Иванов.

— Все от того, кака тебе девка попадет. От другой и сам богат станешь, — подмигнула ведьма. — Идем ко мне, кавалер, блины есть, там такие крали — что репки сахарные. А то рыбину принес, а их никого… А мои-то девки, право, земляничины. — И, увидев, что поворачивает назад, воскликнула: — Неужто судака в полк понесешь?

— А ты думаешь, солдаты жирно едят? — огрызнулся Иванов.

Шел и думал, как бы рыба под рукой не оттаяла, шинель не замарала. В мелочной купил на грош бумаги, завернул честь честью. Ничего, завтра славно похлебают ухи с Жученковым…

Но что старая ведьма удумала? Женишок! А ежели и Яков с теткой Пашей так же думают? Только нет, кому охота за служивого дочку отдать, хоть и за унтера. Хорошо, барон Пилар немец справедливый, а сменит его другой, то и разжалуют запросто на прежние семь рублей в треть. На неделе приказ по корпусу перед строем читали: «Кто из нижних чинов или унтер-офицеров будет встречен не в полной форме, того прогнать сквозь строй и выписать из гвардии…» А захвораешь, то мигом уморят в гошпитале, раз от того им доход… Вспомнилась недвижная женщина, что сидела у некрашеного гроба в часовне, когда ходили проститься с Алевчуком… Скольких он таких скорбных женок видывал!.. На Смоленском поле и пехоте для учения места хватает, и могил солдатских копают в год не одну сотню… А дети солдатские?.. Как, кажись, тот же Алевчук говорил: мальчишки — в кантонисты, та же вытяжка и позитура с двенадцати лет, а из девок редкая по честной дороге идет… Вот что ведьма выдумала!.. Ладно! Она-то ведьма, но и ты сам разве про то не стал раскидывать?.. Разве прошлый раз без Анюты не пусто тебе показалось?.. Знать, Дашу забывать стал… Так мудрено ли, пятнадцать лет в солдатах промыкавшись?.. Господи боже, каб узнал в Лебедяни, что жива, за добрым человеком замужем, то, кажись, вовсе не мучился бы, а как увидел Степку жирного, с подлой его ухмылкой да как узнал, что заколотил беззащитную, вот тут и загорелась душа. Кабы сейчас его встретил, и через пять, через десять лет, все равно убил бы, рука не дрогнула… Но нет же, ничьим ему женихом не бывать, раз задумал важное, на что рубль к рублю копит. «Баста!»— как на манеже коню командуют. Беги в прежнюю сторону… Значит, и ходить туда вовсе не след?.. Аль только пореже? И объяснить есть чем — дела стало больше со своим отделением… Ах, и скучно будет, добрых людей не повидавши… А не одну ль Анюту тебе видеть надобно?..

Такие рассуждения только мелькали на улице, где солдату надо смотреть в оба. По-настоящему пришли уже в полку, когда, разоблачившись, вошел в каморку Жученкова, раскрыл рабочий ящик, взял в руки колодки и волос. Первый раз не захотелось делать привычное… Уставился в тусклое окошко и затосковал…

Сколько же раз еще повторял, долбил себе Иванов эти доводы в апреле и мае, заходя теперь всегда ненадолго на 7-ю линию. Но перед самым выступлением в Стрельну он почти нос к носу столкнулся с Яковом Васильевичем, видно поджидавшим его у лестницы, ведшей в их эскадрон. Поздоровались, сказали по два слова про погоду, про уход «на траву». Потом игрушечник посмотрел в глаза Иванову своими ясными, совсем Анютиными глазами и спросил:

— Чего реже к нам заходить стали и все торопитесь? Есть на то причина, Александр Иваныч? Мы не купцы и не баре, нам увиливать от правды негоже. Или, может, нам с Полей почудилось?..

— Не почудилось вам, Яков Васильевич, — отвечал унтер. И пересказал, что думал в последние месяцы, как натолкнула его на такие мысли соседка, назвавши женихом.

— Ах, карга пьяная! — в сердцах тряхнул головой отставной почтальон. Но, помолчав, добавил: — А может, рассуждение ваше все же таки верное. Вам сколько лет еще служить?..

— Без малого девять, коли все хорошо будет…

— Многовато. Анюте пятнадцать. И чтоб унтерской женой стала, того, не скрою, не хотел бы… Только тогда, Александр Иваныч, лучше к нам и вовсе не ходите. Ведь Анюта не кукла, мной клеенная, а живая девица и вам еще благодарная. Скажу, что невзначай встретились и будто перевели вас в Гатчину. Так, что ли?

Иванов кивнул и повернул обратно в эскадрон. Ведь как раз собрался было на 7-ю линию.

В Стрельне сразу начались непредвиденные хлопоты — обмен коней с другими полками. До сих пор в каждом из шести строевых эскадронов подбиралась своя масть. А тут государь велел, чтобы весь полк ездил только на вороных, — понятно, кроме трубачей, которые оставались на светло-серых. Повели гнедых кавалергардам, рыжих и бурых — кирасирам в Новую Ладогу, карих — другим кирасирам в Пеллу, а из этих полков и от улан, гусар и драгун к себе — вороных. Дело не шуточное — разменять сотни коней и, принимая новых, не проглядеть порочных и дурноезжих. Жаль было 3-му эскадрону расставаться с привычными рыжими. Да что делать — царская воля. Две недели прошли в этой кутерьме.

На летней стоянке свое отделение и письменная помощь вахмистру заполняли почти весь день Иванова. После строевых занятий делал расчет караула и дневальства по эскадрону или наряжал на косьбу и сушку сена, на прополку и поливку огорода. А в свободные часы налегал на щеточное дело, благо нынче в избе сыскался угол. Да еще на все воскресные утра князь Одоевский с согласия Жученкова подрядил на полевые проездки.

— Хочу сим летом овладеть до конца строевой ездой, чтобы зимой в офицерской смене не плошать. А следующий год берейтора найму, чтобы манежные тонкости изучать, — говорил он Иванову. — Ты меня, тезка, выправляй без всякой церемонии. И толкуй еще все, до походного движения касаемое. Вдруг война случится, а мы походу вовсе не учимся. Мне надо так к коню прирасти, чтобы, как на балу в танцах, себя в седле чувствовать. Понял, тезка?

— Буду стараться, ваше сиятельство…

Чтобы не замучить казенного коня, которому положено быть в хорошем теле, Иванов садился на одного из трех купленных князем после производства, и они заезжали верст за пятнадцать, чаще по пустынной Ропшинской дороге.

Ни до, ни после не бывали они так подолгу наедине, никогда не разговаривали так много, как этим летом. Одоевский охотно рассказывал о своем детстве в усадьбе Ярославской губернии, об учителях и вражде с ними дядьки Никиты, который боялся, что уморят его питомца уроками. С любовью говорил об отце и почти никогда о матери. Но Иванов чувствовал, что печаль о ней не прошла, хотя миновало около трех лет с ее смерти.

Своего спутника корнет расспрашивал о войне и походах. Вздыхал, что «опоздал родиться», чтобы участвовать в боях и войти в Париж победителем. Смеялся, что ребенком был зачислен в статскую службу и, разу не посетив канцелярию, получал чины, которые потерял, став юнкером. Иногда просил унтера петь солдатские песни, которым подтягивал, и смеялся, если перевирал слова. А то расспрашивал о деревне, о родичах — как зовут, какие по характеру…

При этом Иванов увидел, что князь совсем не знает крестьянской жизни. Каждый раз, когда случалось помянуть о несправедливостях, наказаниях и бедности, обычных для любой деревни, Александр Иванович краснел и вполголоса бранился по-иностранному. На привале, который делали посередь проездки, он после таких разговоров особенно настойчиво угощал Иванова, в обязанности которого входило расстилать скатерть на земле и подавать князю, что напихал в сумы их седел заботливый Никита. Иногда, свернув на проселок, Иванов учил корнета рубить палашом ветки придорожных кустов, а то стреляли из офицерских пистолетов в мишень, повесив ее на какую-нибудь изгородь.

— А не жалко было рубить французов? — спросил как-то князь.

— Рубить в атаке не жалко, раз и он тебя вот-вот срубит или застрелит, — отвечал унтер. — А когда замерзали тысячами да за палую конину дрались, вот тогда их жалели.

Расспрашивал Одоевский и про жизнь эскадрона, — не про дневную, которую видел еще юнкером, занимаясь вместе с кирасирами строем и ездой, а про вечерние разговоры, про характер тех, чьи лица и прозвища запомнил. Интересовался, что мастерят для заработка, что мечтают делать после отставки.

— А ты ко мне, может, тезка, служить пойдешь? — предложил он Иванову. — У нас вотчина большая, моих крепостных, что матушка завещала, тысяча с лишним душ да у папа четыре тысячи. В Москве всегда дом к приезду готовый, при нем прислуга, конюшня большая. Хватит тебе хлопот по конской части. А захочешь — при мне в Петербурге останешься. С этого года заведу еще разгонную тройку — по театрам, гостям и балам носиться.

— Я б с радостью, — отвечал унтер, — чего лучше при вашем-то сиятельстве?.. — И тут же подумал, будто укололся, как часто теперь бывало: «И жениться при таком месте в самый бы раз. За князем — как за каменной стеной. Не зря ли от Анюты отрекся?»

— Но, может, у тебя совсем иные мечты? — допрашивал Одоевский. — Вот ты ремесленничаешь. На что те деньги копишь?

«Сказать правду? — подумал Иванов. — Нет, нельзя: выйдет, будто подачек выпрашиваю, а он и так каждое воскресенье то рубль, то два дарит. Да еще наедаюсь, как век не едал».

И ответил, что в отставке деньги нужны на любое обзаведение и что в деревне у него родня, им тоже помочь не грех.

Князь не зря говорил о необходимой разгонной тройке. В нонешнее первое офицерское лето он и в Стрельне свел знакомства с господами, жившими поблизости в поместьях и на дачах. Раза два-три в неделю с корнетами Ринкевичем, Плещеевым, Лужиным уезжал туда, где танцевали, занимались музыкой. Конечно, Никита сокрушался, что возвращается поздно, а вскакивает чуть свет, как требует строгий барон Пилар.

— Спору нет, господа Мятливы, Балабины, Апраксины — все семейства нам ровные. Но спать-то когда же? — жаловался он унтеру. — Нонче в Знаменку на конную карусель ряжеными поскачут, а то еще затевают «живые картины». Не слыхал ли, что за штука?..

После двух месяцев в Стрельне пошли в Красное. Здесь предстояло провести перед царем двусторонний маневр и с неделю его репетировали. Все движения противников были расписаны по минутам, «внезапные» атаки и перестрелки проходили как по маслу, и победила та сторона, которой командовал император.

Но для Иванова, впервые отвечавшего за свое отделение, случилась неприятность — один из кирасир во время атаки упал с конем в яму и вывихнул ногу. На счастье, еще конь остался невредим.

Эту до сажени глубиной яму, находившуюся на поле близ деревни Лемпелево, так и звали в гвардии — «кирасирское горе», потому что каждый год при атаке сомкнутым строем тяжелой кавалерийской дивизии в нее обязательно падали несколько всадников с лошадьми. Отягощенные кирасами, касками, палашами, в негнущихся ботфортах да еще порой придавленные конем, они редко сами могли выбраться, и ближняя пехотная часть держала наготове взвод с веревками, который после атаки бежал тащить из ямы людей и коней.

Каждый год после такого приключения у начальства начинались разговоры о том, что нужно засыпать проклятую яму, на что некоторые генералы возражали, что на войне никто поля не уравнивает, а нужно за то, что падают, наказывать солдат, тогда остерегутся. Так вышло, что Иванов получил за своего кирасира три дежурства вне очереди, а тот бедняга, когда ему вправили ногу, просидел на гауптвахте неделю на хлебе и воде. Столь милостиво обошлось, раз государь остался доволен маневрами.

Потом вернулись в Петербург, зажили в казармах обычным распорядком, и тут к Иванову с Жученковым пришла настоящая беда.

В одно понедельничное темное, дождливое утро, когда по сигналу трубача кирасиры, поднявшись с нар, одевались к уборке коней и наиболее проворные уже плескались у рукомойников, вахмистр кликнул Иванова в свой закуток. Накануне унтер дотемна сидел здесь за щетками, после чего отправился на Торговую, а Жученков с полдён гостевал у кумы и возвратился к вечерней заре слегка под хмелем. Когда Иванов вошел, вахмистр молча ткнул пальцем в сторону своего ложа. Сенник был скинут на пол, а подголовная окованная железом шкатулка раскрыта и пуста.

— Хотел за сбитнем послать, — пояснил Жученков, — ан вот что!.. Ты вчерась хорошо ли дверь запер?..

— Как всегда, Петр Гаврилыч, — отвечал Иванов, а у самого в глазах потемнело. Все, что наработал после Лебедяни и надавал ему Одоевский, — все хранилось в этом подголовнике.

0

19

— Душу из дневального выбью, а скажет, кто влезть сюда мог! — грозно рявкнул Жученков и пошел к двери.

— Портянов дневалил, — сказал Иванов и добавил упавшим голосом: — Да ведь вчерась трое в бессрочный ушли.

От этих слов вахмистр остановился и, повернувшись к унтеру, потряс обоими кулаками с самым крепким словом.

Действительно, вчера провели в эскадроне последний день три кирасира, прослужившие без штрафа по двадцать два года, и все к ночи ушли навсегда из полка. Вот уж истинно — ищи ветра в поле!.. А Портянов был самый простой парень, из которого, конечно, можно выбить душу, но заподозрить в краже никак невозможно.

Минуты две простояли молча, растерянные и обескураженные.

— Ты когда ушел к своему князю? — спросил наконец вахмистр.

— Как огни зажигали. Портянов последний фонарь на лестнице чистил… Сколько ж у тебя было, Петр Гаврилыч?

— Триста двадцать рублев… Шутка! Все, что после Парижа за девять лет накоплено. Сто раз кума говорила: «Неси ко мне». Ан нет, у себя верней! Дурак чертов!.. А твоих?

— Сто пятьдесят шесть.

— Да нет же! — вновь взвился Жученков. — Квохчем, как куры! Ежели то Матвеев, так Фроську его косую вся Подьяческая знает!

— А ежели не он? — спросил Иванов. — Ежели Перцов или Коняхин? А может, под их уход кто из молодых спроворил?..

— Эх! Надо ребятам скорей сказать! — решил Жученков. — Может, видели чего… Неужто даром я за своих горой, ни с кого гроша ломаного, как другие вахмистры, не сдираю. — Он круто развернулся, ударив Иванова ножнами палаша, рванул дверь и загремел: — А ну, ко мне все кирасиры! Живо!..

Оставшись один, Иванов осмотрел укладку. Она была взломана нажимом стамески или большого ножа, засунутого под крышку, замок вырван из деревянной стенки вместе с заклепками.

А он-то в то время, как ее ломали да деньги по карманам рассовывали, сидел на княжеской кухне, баранину жевал… Или отойти от казармы не поспел, как тут уже орудовали, пока раззява Портянов с фонарем возился. Ключ к двери подобрать дело плевое. Может, и нонешний грабитель, как Алевчук, на побег добывал, для отвода глаз под уход старослужащих? Сказывали, унтер Егерского полка недавно на корабле немецком уплыл…

А за стенкой все гремел вахмистр. Вот ответил ему плаксивый голос Портянова. Вот вставил слово кто-то из кирасир, и опять заревел Жученков — вот глотка!..

— Экой срам, ребята! В эскадроне своем воровать, да еще у вахмистра, который вам как отец. Все, что на старость накоплено!..

За окнами, на лестнице трубач сыграл вторую повестку — становись на поверку и молитву. На ходу застегивая колет, Иванов выскочил из вахмистерской каморки. «Эх, житье бездомное! Пять лет копил, и все разом…»

12

Когда в воскресенье унтер пришел на Торговую, Никита спросил:

— Брюхом занедужил, Иваныч? Сейчас травника поднесу да сорочинского пшена велю отварить. Аль простыл? Тогда пирогов поешь — да на печку. Справу казенную сыми, шубой моей укройся.

— Покорно благодарим, Никита Петрович. Сейчас ничего, а на неделе совсем плохо было. Пересилился уже.

Он действительно «пересилился» — заставил себя думать, что Жученкову еще хуже, он на восемь лет старей, совсем мало осталося дослуживать, и денег у него вдвое больше украли. Даже напивается по вечерам в одиночку, чего раньше не бывало.

А он сам что же, готов все-все снова начинать?.. Для другого вора деньги готовить?.. Но ведь не работать все равно не может, только куда прятать? Может, как Жученков когда-то советовал, к Елизаровой жене в Стрельну возить? Баба крепкая, домоседка, у нее не утащат. Э, что про то думать, когда осталось всего семь рублей, которые в подголовник положить не поспел, да на той неделе жалованья двадцать рублей за треть дадут. Тогда все вместе снова в холщовый черес на брюхо… А был бы женат, то на квартире хранил бы, жена бы над ними тряслась… Зато на женатое обзаведение сколько ушло бы! Жене то и се подай, какое у соседок увидела. Хотя Анюта не таковская, особо если б знала, на что деньги копит… Эх, да что теперь думать!..

Несколько раз в это время Иванову казалось, будто князь Одоевский знает про его пропажу, что было б не мудрено — в эскадроне об этом толковали, а корнет не чуждался прислушаться к солдатскому разговору. Еще чаще стал он совать Иванову рублевки, еще ласковее обращался, не раз напоминал, что после отставки обязательно возьмет в услуженье на все готовое и с жалованьем. Но унтер заметил, что при том никогда не говорит про Москву, а все про Петербург и куда реже поминает своего батюшку, который еще летом с языка не сходил.

— Здоров ли князь Иван Сергеевич? — спросил Иванов Никиту.

— Слава богу. А ты чего вспомнил? — ответил камердинер.

— От Александра Иваныча давно про их ничего не слыхать.

— Обидевшись они маленько на папеньку, — усмехнулся Никита, — зачем про свадьбу свою загодя не известили.

— Неужто старый князь опять женились? — удивился унтер.

— Эка старость! — воскликнул камердинер. — Вдовеет Иван Сергеевич четвертый год, а от роду сорока семи нету. Пока сынок при них жили — иное дело, а теперь чего же в одиночку куковать?.. И не то нашему молодцу обидно, что женились, а что узнал про то перед самой свадьбой, даже приглашен толком не был, оттого будто, что отпусков из лагеря не дают. Я-то знал зараныпе, да молчал, раз от Ивана Сергеевича приказу не было.

— А ты откуда знал? — спросил Иванов, подумав, что собеседник его хвастает.

— Мне все московское наше известно, — подтвердил Никита. — Дворовый Князев скорняк, Сениным звать, на оброке меховую лавку держит, по торговле сюда ездит и ко мне с вестями заходит, каково у нас на Пречистенке, поклоны от кумовьев передает.

— Княгиня новая каких же лет? — осведомился унтер.

— Ровно на три десятка супруга моложе, Марией Степановной звать, собой весьма пригожие, но родом мелкопоместные и бесприданницы, — высыпал Никита и заключил уже иным тоном: — Ничего, сердце у Александра Ивановича отходчиво, скоро все на лад пойдет. От стеснительности одной Иван-то Сергеевич известить нас опоздали, и нечего на родителя губы надувать. Еще не раз небось ему поклонимся.

«А я-то, дурак, нашей с Анютой разницы испугался, — думал Иванов после этого разговора. — Хотя, понятно, князю да богачу дело иное. Кирасиры наши в сорок семь-то лет вон какие морщивые… А может, и я еще кого повстречаю?.. Дослужу срок да за конями Александра Ивановича определюсь ходить…»

Хорошо было хоть перед сном подумать про такое вольготное будущее, тем больше, что в эскадроне стало вот как невесело. После покражи Жученков ожесточился, часто по пустякам орал на унтеров и кирасир, раздавал зуботычины, даже с кумой рассорился и напивался по воскресеньям в одиночку в своей каморке.

Служба Иванова шла своим чередом, поглощая много сил и времени. Помимо обычных строевых и письменных дел, в которых помогал вахмистру, начальство все время придумывало что-нибудь новое, часто очень хлопотливое. То приказали приучать лошадей в манеже к холостым пистолетным выстрелам над самым ухом. Конечно, молодые кони пугались, носили и часто били кирасир. Да еще надо было проверить, какими пистолетами можно пользоваться без опаски. Ведь они с самого 1814 года хранились в седельных кобурах и чистились только снаружи. А то решили ввести во всей гвардейской кавалерии фехтование на эспадронах, для чего приказали посылать два раза в неделю команды отборных унтеров и рядовых к учителю, капитану Вальвилю, с тем чтобы когда-то в будущем они обучат весь свой полк. Потом прочли строжайший приказ самого государя об усах. Пятнадцать лет под страхом телесного наказания их носили острыми концами вниз, а теперь в один день чтобы все перечесали вверх да еще распушили концы на щеках по волоску, веером, для чего без густой фабры или даже клею не обойтись. За всем этаким надо было досматривать, чтобы прошло без замечаний от начальства.

А досуги заполняла щеточная работа. Она давала рублей шесть-семь в месяц, которые совал в черес. Но деньги эти не приносили прежней радости. Казалось, что работаешь впустую. Разве от своего вора убережешься?..

Весенний переход под Стрельну, как всегда, оживил кирасир. Два месяца стоянки «на траве» по деревням у знакомых хозяев, с облегченными строевыми занятиями и караулами, с прополкой и поливкой огорода, купанием и стиркой в заливе — это ль не отдых? Тут даже Жученков замурлыкал про слободку, где вдовий домик, и стал звать Иванова воскресными вечерами к Елизарову, запасаясь к столу полуштофом.

В Стрельне унтер узнал грустное. На страстной помер старик Еремин, добрый его учитель в щеточном деле, повидать которого заходил в предыдущие года. Разыскал на солдатском кладбище, за парадным местом, его могилу и застал там одного из подмастерьев-кантонистов, красящим крест. Что ж, и то хорошо, что не один его помнит.

В этом году к Одоевскому в снятый им домик на окраине Стрельны приехал пожить приятель, которого Иванов видывал на Торговой, сухой телом, быстрый в движениях, очкастый барин лет под тридцать, Александр Сергеевич Грибоедов. Хотя, видать, из состоятельных, но в Петербурге он жил по-походному, в гостинице, с одним дворовым человеком, лакеем Сашкой.

Когда переехали в Стрельну, Никита сразу заворчал на Сашку, что больно форсит, одевшись во все с барского плеча, да сидит, развалясь, днем на крыльце, а за Александром Сергеевичем убирает плохо и услуживает кое-как. Однако по вечерам на этом же крыльце Никита со всей прислугой, а иногда и с Ивановым развесив уши слушал россказни Сашки про Кавказ, где провел три года около служившего там барина, и про Персию, куда ездили «по казенному делу».

— Татарки кавказские и в Персии все бабы головы закрывши тряпками ходят, только глазам щелки оставлены, — рассказывал он. — Нипочем не узнаешь, ведьма ли старая аль пригожая девица… А в Персии замест лошадей — верблюды высоченные в желтых шерстях, что твой кафтан, — Сашка ткнул в сюртук Курицына. — Верхом чтоб взлезть, надо наземь покласть. Ему скомандуют, он и лягет., А жарища там — страсть. Едешь, а снизу от его печет, как от сковороды, к солнцу на прибавку. И климат такой дурной: днем весь мокрый, потом исходишь, а ночью зуб о зуб стукает.

— А бани там заведены? — спросил Курицын.

— Еще какие! — Сашка значительно пучил глаза. — В банях тех не по-нашему моют, а здоровые мужики тамошние мнут да шлепают, прямо колотят, аж кости трещат, право. А потом на спину тебе ногами вскочит и давай топтать, индо хряск идет. Попервости думаешь, и живу не встать, ан потом, как отмоет такой азият, — чисто в живой воде искупался, вольготно да легко…

— Врать ты горазд, Сашка, — качал головой Никита. — Зачем ногами человека пинать, когда руки да мочалка в наличности?

— Вот как перед истинным! — крестился Сашка. — Хоть у Александра Сергеевича спросите, они в такую баню часто ездили и с теми банщиками по-ихнему лопотали. А хлеба там ржаного не едят — всё булки, хоть ты нищий распоследний, аллаховым именем побираешься…

Грибоедов в войну с французами служил в гусарах, любил верховую езду, и теперь Иванов по воскресеньям сопровождал уже двух господ. В этом году третья верховая лошадь Одоевского пошла в работу к берейтору, и унтер ездил на казенной. Часто на проселках господа скакали наперегонки. Знай трюхай сзади рысцой на своем тяжелом, раскормленном коне.

Как и в прошлый год, на Иванове лежал уход за конями на привалах, когда господа купались или отдыхали на сене, да услуга им за завтраком, который вместе с ковриком, скатертью, салфетками и приборами Никита укладывал в особый вьюк при седле унтера. Во время еды ему приходилось слушать господские разговоры, хотя из вежливости садился поодаль, но все ж так, чтобы вовремя подать что следовало.

Говорили приятели все больше про книги, которые читали, про театры, куда ездили прошлой зимой. Тут Иванов с удивлением услышал, как князь, который был много моложе, выговаривал Александру Сергеевичу, что тратит время на «кружение около актрис». А Грибоедов хотя отшучивался, но обещал будущую зиму прилежней заниматься дома. Не раз он по просьбе Одоевского читал на разные голоса какое-то свое писание, которое, должно быть, готовил для театра. Чтение это корнет очень хвалил и не раз просил повторить. Было оно похоже на разговоры господ и все очень складно.

Однажды, лежа после купания и завтрака под деревом, Грибоедов рассказывал, как прошлым летом гостил у друга в Тульской губернии и целые дни сочинял в садовой беседке.

Убирая посуду, Иванов думал: «А вдруг где поблизости от Козловки гостил, у господ, про которых и я слыхивал? Вдруг про Карбовского толстомордого узнаю, что от пьянства окочурился».

— В каком уезде изволили гостить, ваше высокоблагородие? — спросил он, набравшись смелости.

— В Ефремовском. А ты, кавалер, из Тульской никак? Будто по говору слышу. Солдат в тебе еще не совсем туляка заглушил.

— Из Епифанского уезда, от самого то есть города. А через Ефремовский довелось ехать, как в Лебедянь шли.

— За ремонтом, что ли?

— Так точно.

Грибоедов присел, поправил вышитые помочи и спросил:

— Так слыхал, должно, про генерала Измайлова?

— Как не слыхать? — не очень охотно отозвался Иванов.

— Что же в народе про него говорят? — продолжал спрашивать Грибоедов и повернулся к Одоевскому: — Он у меня помянут как «Нестор негодяев знатных»… А правда куда еще хуже. Так каков же генерал? — обратился он снова к Иванову.

— Мы понаслышке ведь. Вотчина ихняя от нас верст тридцать.

— Да говори, не сомневайся, кавалер. Я с генералом тем не знаком и знать его не хочу.

— Говори, тезка, как бы мне сказал, — подал голос Одоевский.

— Сказывают, будто тюрьма там каменная для крепостных людей, на цепи, как псов, сажают и годами голодом морят, а щенков борзых бабам отдают грудью выкармливать. Много еще толкуют. Генералом тем у нас ребят пугают…

— Vox populi!..[46] — сказал Грибоедов князю, который слушал насупясь. — Преступник в духе нашей московской Салтычихи, по которому давно Сибирь плачет. Зверь зверем.

В следующее воскресенье, подавая господам в поле завтрак, Иванов слушал рассказы Александра Сергеевича про Персию, как сильны при тамошнем царе англичане и как им поперек горла, что русские правят Кавказом и наше войско стоит на персидской границе.

— А дозвольте узнать, ваше высокоблагородие, каково в персидской стороне простому народу жить? — решился спросить унтер.

— Плохо, братец. Еще хуже, пожалуй, чем у нас мужикам, — отозвался Грибоедов. — Нищета последняя, голод. Детьми наравне с баранами и верблюдами торгуют, сами родители продают — авось не помрет у покупщика…

— А вот у немцев да у французов иное дело, — вздохнул Иванов.

— Много ли у вас из полка за границей кирасир осталось? — спросил Грибоедов. — Сбежало там то есть.

— У нас не так много, называли всего с десяток. Из нашего эскадрона двое ушли на обратной дороге с ночлегов. При генерале Арсеньеве да в войну служба у нас была не обидная. А в Кавалергардском полку, слыхать, больше ушло, как там офицеры в Париже за все строго взыскивали. Там случилось, что свои же сыскали кирасира да и расстреляли его за казармой.

— За что же так круто? — удивился Грибоедов. — Может, в армию списали или в штрафованные, а молва пошла, будто казнили?

— Нет, оно уж верно, свой земляк и сыскал его. У нас в полку все знали, — сказал Иванов. Он решил довериться этому барину в очках, которого, видать, так полюбил его корнет и совсем не боялся свой слуга Сашка.

— Да как же оно было? Зачем-нибудь в полк показался или силком привели? — спросил Одоевский.

— Было, что приглянулась тому кирасиру, кажись Кольцовым прозывался, девица на рынке, которая капустой да репой торговала. Отец ее под самым Парижем ту овощь выращивал. Уж как они столковались, бог весть, только за неделю до обратного похода к ней сбег. А командовал тем эскадроном строгий полковник Васильчиков. Вот он призвал вахмистра и двух унтеров — всех, в России жен и детей оставивших, — и наказал: сыскать Кольцова, а то всем галуны долой и под палки. Пошли они по Парижу рыскать, будто по темному лесу. Только вахмистр однова видал, как Кольцов около девицы на рынке кружился. Пошел туда, выждал, пока домой пустую тележку покатила, да за ней до самой фермы. А там Кольцов уже в ихней одёже ворота ей отворяет., Ну, вахмистр не показался, а собрал унтеров да назавтра чуть свет туда же. Взяли, связали — да в полк. Так старик с дочкой до самых казарм бежали, молили, деньги совали… Сказывали тогда, что полковник на суде Кольцову казни требовал да еще сам взводом скомандовал.

46

Голос народа! (лат.)

0

20

— Он да вахмистр и сейчас служат? — спросил сдавленным голосом Одоевский.

— Полковник будто недавно в отставку генеральским чином пошел, а вахмистр только до Пруссии доехал, — ответил Иванов. — Выпил на дневке крепко да купаться на глубоком месте вздумал…

— Наказал бог…, — вздохнул корнет.

— Жаль, что и Васильчикова не наказал, — сказал Грибоедов.

— Отчего ты мне этого не рассказал, когда про походы говорил? — упрекнул князь.

— И самому такое, ваше сиятельство, вспоминать тошно, — сознался Иванов. — А нонче к слову пришлось.

Летняя дружба оказалась крепкой. Осенью Грибоедов поместился в одной из комнат на Торговой, а Сашка раскинул железную кровать с господским волосяным матрасом рядом с рундуком, на котором спал Курицын. И хвастал, что пугает его до зубного стука рассказами, как персы режут русских, если ихнюю веру не уважат.

Должно быть, князь и Грибоедов остались верными своим пристрастиям: один — балам, другой — театрам. Однажды воскресным днем, натирая пол в зале, Иванов услышал такой разговор друзей, собиравшихся сесть за рояль, чтобы играть в четыре руки..

— А будешь за Телешевой волочиться, то вышлет тебя Милорадович из города, как Катенина выслал, — грозил, посмеиваясь, Одоевский.

— Вот и поеду в Тифлис на казенные прогоны, — отшучивался Грибоедов. — А ты так говоришь, потому что с Катенькой не знаком, не знаешь, какой в ней шарм. — Он стал серьезен и продолжал: — Но и то пойми, что после истинного успеха комедии моей у людей просвещенных легко ли урезывать, калечить ее своей рукой в угоду неучам? Вот и ищу рассеяния у ног богини балетной.

— Так не калечь! — горячо воскликнул Одоевский. — Оставь как есть для будущего театра, для умных читателей, которые заказывают сотни списков. А сам пиши ту повесть, что мне рассказывал, из войны Отечественной, благо достойные участники вокруг нас. — Он кивнул на Иванова. — Но не трать времени на закулисное ферлакурство, как батюшка мой называет.

Грибоедов пожал плечами:

— Я ж не пеняю тебе, что на паркете полночи снуешь, вроде как кавалер наш сейчас. — Он тоже указал на Иванова. — Третьего дня ночью, когда здесь без огня пробирался, чтобы меня не обеспокоить, как на столик сей налетел! Ночь, тьма, вдруг такой грохот! Впору подумать, что воры влезли, а то хозяин, оказывается, с бала прибыл… И еще Никиту бранил, что мебели не на месте…

— Зато я в хорошем обществе танцую» и ужинаю, — смеялся князь.

— Еще доказать надобно, чем оно хорошо, твое общество, — ответил Грибоедов. — А что мое умней и честней, то уж несомненно.

Оба рассмеялись, повернулись к роялю, помолчали с минуту и заиграли.

Частым гостем на Торговой улице был профессор музыки Миллер, которого оба друга слушали очень внимательно и слова его записывали в тетрадки. А еще чаще приходил штатский барин, звавшийся Андреем Андреевичем. С ним Грибоедов ездил в театр и, по словам Сашки, вместе сочиняли какие-то представления.

Этот Андрей Андреевич, тощий, лысоватый франт, хлопотун и весельчак, занимал видное место в какой-то комиссии, да не для чинов только, как многие баре, а поверял расход казенных денег, был законником, грозой казнокрадов.

— Вот поди ж ты! — разводил руками Никита. — Службу важную правят, чин на них не малый, а с Александром Сергеевичем потешное пишут. И когда только поспевают?..

Этой осенью Иванову совсем не хотелось браться за щетки. После покражи всего скопленного руки будто ослабели и в голове постоянно вертелось: «Станешь опять спину гнуть, по купцам таскаться, копейки считать, калача не съешь, сбитня не выпьешь, а вор подглядит, куда прячешь, и все рано или поздно возьмет».

Воскресенье унтер проводил на Торговой. Переодевшись в старый кафтан кучера, чистил и подметал стойла, задавал корму коням, смазывал сбрую и седла, а то натирал паркеты, выколачивал ковры или ходил в город с поручениями князя и Грибоедова. Носил от них записки знакомым и какие-то тетрадки Андрею Андреевичу, жившему в казенной квартире у Фонарного моста. А вечерами слушал Сашкины россказни про кровожадных азиатов, около которых без пистолета не ходи, и как он все-таки подбирался к ихним бабам. Или, пообедав, залезал на печку и отсыпался под старой Никитиной бараньей шубой. Разве в эскадроне так когда выспишься?..

Но, верно, кто не один год занят какой-то мыслью и трудом, тому не просто от них отвыкнуть. Передохнуть иногда можно, а отстать вовсе… В октябре Иванова так потянуло к щеточному занятию, что два воскресенья подряд работал не разгибаясь в вахмистерской каморке, благо Жученков загуливал где-то. Хоть не говорил, а, похоже, помирился-таки с кумой. И добро! Раз обкраденного принимает, значит, баба верная.

Унтер работал, а сам думал, куда же станет прятать деньги, когда наработает побольше. Так ведь и неизвестно, кто взломал Жученкову укладку. Может, и сейчас тут за тобой приглядывает…

Субботним вечером возвращался из Апраксина двора в казармы. В кармане звенели полученные от купца три рубля. Чтоб встречать поменьше офицеров, которым делай да делай фрунт, с Гороховой свернул в Казанскую, потом в Фонарный. Только вышел на Мойку, его окликнули:

— Эй, кавалер!

В окне второго этажа, около открытой форточки, стоял с чубуком барин Андрей Андреевич. Иванов снял фуражку:

— Что прикажете, ваше высокоблагородие?

— Первое прикажу — накрыться, а второе — отвечать: отчего на Торговой давно не бывал? Вчера я слыхал, как Никита с Курицыным про тебя тревожились.

— Так им бы у князя своего спросить, — ответил унтер, — раз я их сиятельство, почитай, каждый день в полку видаю и докладывал, что ремеслом своим опять занялся.

— А какое твое ремесло?

— Щетки делаю платяные, головные, конские, сапожные.

— Вот что! Ну, так зайди, я тебе заказ дам.

В передней, дальше которой не хаживал, когда приносил записки от Грибоедова, на ларе сладко похрапывал знакомый старый лакей. Встретив Иванова, Андрей Андреевич сказал шепотом:

— Эк засвистывает после обеда! — и провел унтера в гостиную с обитой шелком мебелью, у окна которой давеча курил. — Можешь ли сделать такую, да пожестче? — спросил он, подавая сильно затертую головную щетку. — Не смотри, что я лысоват, а люблю, знаешь, твердым голову чесать. Оттого волос, может, скорее вылезает, да зато мысли лучше идут.

— Сделаем, ваше высокоблагородие, будете довольны.

— Как конскую делай, самую жесткую.

— А литеры ваши набить на крышке? Многие господа одобряют.

— Делай так, чтоб и я одобрил. Литеры тебе написать? А то и вся моя фамилия коротка.

— Сделайте милость.

Выйдя на Мойку, Иванов впервой заметил вывеску на доме: «Военно-счетная экспедиция». Видно, та и есть, где проверяют подрядчиков да поставщиков, чтоб казну не так надували. Дело нужное, ежели не одна видимость…

В следующую субботу Иванов принес очень жесткую головную щетку с надписью: «Жандръ». Андрей Андреевич остался доволен, дал шесть гривен и заказал пару платяных с буквами «В. С. М.».

13

Утром 6 ноября Иванов заступил в наряд разводящим внутреннего караула в Зимнем дворце. День выдался самый будничный, государь был простужен, и потому к разводу не съезжались генералы, не назначено было никаких приемов, кроме обычных утренних докладов графа Аракчеева и барона Дибича на «собственной половине». В парадных залах, где на ковриках у дверей стояли парные конногвардейские посты, шла обычная утренняя дворцовая жизнь: разжигали березовыми лучинами печки и помешивали их истопники; протирали паркеты полотеры, убирали свои залы камер-лакеи, помахивая по золоченым рамам картин и по мебели перовыми метелками и тряпками; ламповщики разносили заправленные маслом лампы и заменяли сгоревшие свечи; неспешно проходя из залы в залу, присматривали за всеми гоф-фурьеры.

После полудня парадная часть дворца опустела и затихла. Только ветер налетал с небывалой силой со стороны Финского залива, сотрясал рамы, стонал в печных трубах, постукивал дверцами душников. Этот вой и стон были так сильны в залах, выходивших на Неву и Адмиралтейство, что почти заглушали шаг конногвардейцев, шедших сменять посты под командой Иванова. А к ночи ветер превратился в бурю. Бог весть откуда проносились по залам сквозняки, колебля язычки свечей в фонарях-ночниках, вздувая парусом спущенные шторы, колотя, как в лихорадке, печными дверцами, осыпая паркеты пеплом из каминов.

Кирасир Евстигнеев, которого в два часа ночи сменили у дверей яшмовой гостиной, сказал Иванову, когда шли по залам:

— Двадцатый год служу, а такого гама не слыхивал. Будто вся нечистая сила разыгралась. Как бы потопа большого не случилось. С церковной лестницы так холодом садит, что закол ел весь, ровно у воротной будки стоявши.

Идучи со следующей сменой, унтер увидел дровоносов, разносивших поленья к печкам, и успокоился: значит, подвалы, где лежат дрова, еще не залило. А в девятом часу дежурный гоф-фурьер, проходя мимо, сказал Иванову:

— Выдь, кавалер, в аванзал. Глянь-ка на набережную.

Из караульного помещения перед Белой галереей унтер вышел на верхнюю площадку Иорданской лестницы. Отсюда открывался более широкий вид, чем из аванзала, потому что окно на выступе фасада смотрело в сторону Адмиралтейства. Но то, что заняло гоф-фурьера, открывалось прямо перед дворцом, как бы под ногами Иванова.

Свинцовая, с белыми гребнями волн, страшная Нева как будто вспухла. Вот-вот выплеснется на мостовую через последние ступени лестниц, устроенных для спуска к лодкам. За зыблющейся серой массой тонкой черточкой выступала Стрелка Васильевского острова, будто прямо из волн вставали Ростральные колонны и здание биржи. А под окнами дворца, заполнив тротуар у парапета и всю проезжую часть, толпились тысячи зевак, привлеченных небывало грозным зрелищем. Господа и барыни, купцы и уличные разносчики, ремесленники и полицейские солдаты смешались здесь, прикованные взглядами к Неве, которая ежеминутно обдавала многих брызгами волн, разбивавшихся о гранит., В толпе стояли экипажи всех видов, ожидавшие этих зевак, и лишь немногие благоразумные отрывались от зрелища, садились в них и уезжали или пробивались сквозь толпу, чтобы уйти.

— Еще малость — и набережную зальет, — остановился около Иванова старый камер-лакей. — Твоя семья, служба, где жительствует?

— Холостой я, — отозвался унтер. — А у тебя, дяденька?

— Мое семейство, слава господу, в Бауровском дому, под самой крышей, в тресолях. Там, чаю, никакая вода не достанет…

«Как-то Яков с тетей Пашей? — думал Иванов, повернувшись, чтобы идти к караулу. — Она хворая, он колченогий… Аннушка, верно, у хозяйки своей не замокнет. Помнится, говорили, белошвейная во втором жилье. А из подвала как выберутся?»

И, будто отвечая ему, лакей сказал:

— У нас тута подвалы еще в ночь залило. А сухих дров — на одну топку по чуланам. Наплачутся истопники, как вода спадет…

Перед тем как уйти, Иванов глянул налево по Неве, к взморью. Под темным небом страшно ширилась свинцовая вода. Исаакиевский наплавной мост только что разорвало, и часть его с людьми и экипажами несло сюда, ко дворцу. Ветер гнал по реке корабли и лодки, плясавшие на волнах, как поплавки.

Снизу сквозь вой ветра донеслись крики — полицейские драгуны въехали в толпу и, видно, гнали всех с набережной.

Иванов подхватил палаш и направился к кирасирам.

Караул Кавалергардского полка, что сменял конногвардейцев, пришел во дворец еще посуху. Но пока сдали посты и поручик Бреверн построил и свел своих на площадку Салтыковского подъезда, пробежал ошалелый лакей и закричал, что вода хлынула на набережную и разом залила Адмиралтейскую и Дворцовую площади. Поручик приказал стоять «смирно» и пошел к окну, выходившему на большой двор, куда собирался сводить кирасир. Но и они из строя уже видели, что по дальней части двора ходит рыжая зыбь. А Бреверн увидел еще и часового пехотного караула на платформе под колоколом, стоявшего теперь по колено в воде.

— Viens ici[47] — поманил он стоявшего на фланге караула корнета Лужина. — Ежели тут по колено, то каково на улице?.. Ну скажи, mon cher, что бы ты сделал, если б такое случилось с твоим караулом, как сейчас с егерями?

— Что ты меня про пехотную службу спрашиваешь? — уклонился Лужин.

— Не виляйте перед старшим по чину, корнет.

— Ну, перевел бы пост на крыльцо, а часового сменил досрочно, чтобы просушился.

— Без приказа свыше? Вас за то могут не похвалить… Cependant que devons nous faire? [48]

— Это уж вам решать, господин поручик, как начальнику караула, — сказал Лужин и, по-мальчишески прищелкнув языком, встал в строй рядом с Ивановым.

По галерее от церковной лестницы кто-то отчетливо печатал шаг по каменному полу. Бреверн также поспешно занял свое место. И как раз вовремя. Перед караулом остановился дежурный флигель-адъютант полковник Герман. С восторженной миной вестника, принесшего слова небесной мудрости, он возгласил:

— Его императорское величество приказать соизволил сменившимся караулам оставаться во дворце. Конногвардейскому занять пустое ныне помещение при офицерской гауптвахте, а Измайловскому поместиться вместе со сменившими оный лейб-егерями.

Герман повернулся, чтобы уйти, но дорогу ему заступил капитан, начальник нового пешего караула.

— Разрешите, господин полковник, свести часовых из-под ворот, от будок и с платформы на ближние сухие места, — доложил он.

— Про то не имею приказа его величества, — отчеканил Герман и, вскинув голову, удалился по коридору.

— Каков мудрец господин флигель-адъютант! — пожал плечами капитан и повернулся к стоявшему за ним унтеру: — Беги, плыви, братец Семенов, сзывай часовых, пока пробраться сюда могут. Хоть все вместе будем.

— Слушаюсь, ваше высокоблагородие! — выкрикнул унтер и, скинув суму, тесак и шинель на руки подскочившему солдату, мигом оказался за дверью, сбежал по ступенькам крыльца и по пояс в воде пошел, будто поплыл, к воротам.

В отведенном конногвардейцам помещении при дворцовой гауптвахте с двумя окнами на Адмиралтейский бульвар оказалось всего три скамейки, на которых могли тесно усесться человек двенадцать, а в карауле было тридцать два кирасира. Но никто не ворчал. Забыв усталость, все теснились около окошек. Вот в сторону Невского проспекта пронесло торговую шхуну со сломленной мачтой. На палубе стояли три матроса с шестами, должно, чтобы отталкиваться от зданий, когда к ним донесет. На почти облетевшие деревья бульвара вскарабкались люди, кричавшие что-то матросам, верно, просившие взять их на шхуну. Что кричат изо всех сил, было видно по отчаянно раскрытым ртам. Ветер по-прежнему стонал и выл, гнал волну, свистел в щелях оконных рам. Брызги от бившихся в стену волн долетали до стекол. Следом за шхуной проплыло длинное прясло зеленого забора с бревнами, которыми недавно был врыт в землю. За ним, ныряя в волнах, проехал домишко в три окна, каких много на окраинах. Людей в нем не видать, но кошка металась в слуховом окне. Рядом перегоняла дом перевернутая черно-смоленая лодка.

Когда надоело смотреть в окна, кирасиры принесли из коридора еще лавки и столы, за которыми в обычные дни купеческие приказчики торговали снедью для караула и дворцовой прислуги. Теперь все расселись, и поручик разрешил составить в угол палаши, снять каски и перчатки, расстегнуть крючки воротников. Некоторые пытались дремать, другие толковали, будут ли тут кормить. Ведь расход обеда считали на один нонешний караул. Сетовали, что нечего закурить. При парадной форме у кого и были в касках спрятаны трубочки, так в обрез оказалось табаку. Тут поручик выдал из своего кисета на всех полную горсть хорошего турецкого табаку, и курильщики повеселели. Те, которым не сиделось, подходили к окнам, рассказывали, что видят. Вот один из цеплявшихся за ветки дерева свалился и потонул — судя по сивым волосам, был уже старик и закоченел на ветру, — а остальных вскоре снял военный катер, что ходко прошел на длинных веслах от Невского к Стрелке Васильевского острова. Мимо дворца плыли бревна, тесовые крыши, полицейская будка, целый мостик с перилами, на котором стояли три мужика в полушубках и молились на крепостной собор.

В караульню забрел ламповщик в ливрее, рассказал, что кухонные печи топятся из подвала, их залило еще на рассвете, так что варева никому, даже царю, не будет. А оказалось, наврал старый; может, хотел пугнуть солдат голодом: в полдень принесли миски с густыми мясными щами и хлеба вволю, — все, как положено в дворцовом карауле, только без каши. Наелись да и раскаялись. Стало еще труднее сидеть в тесных колетах и лосинах, — жмут живот, затекают ноги. Поручик Бреверн разрешил расстегнуться, — видать, надеялся, что никто из начальства не заглянет. Но, расстегнувшись, стали мерзнуть — в помещении все свежело, печка, может, который день не топленная, раз арестованных на гауптвахте не случилось.

47

Иди сюда (фр.).

48

Однако что же нам-то делать? (фр.)

0


Вы здесь » Декабристы » Литературные произведения. » В.М. Глинка. История унтера Иванова.