Декабристы

Информация о пользователе

Привет, Гость! Войдите или зарегистрируйтесь.


Вы здесь » Декабристы » ГОСУДАРСТВЕННЫЕ ДЕЯТЕЛИ РОССИИ XIX века » Г.И. Чулков. "Николай I. Психологический портрет".


Г.И. Чулков. "Николай I. Психологический портрет".

Сообщений 1 страница 10 из 25

1

Г. И. Чулков

Психологические портреты

НИКОЛАЙ ПЕРВЫЙ

Среди посмертных стихов Тютчева имеется эпиграмма, посвященная памяти Николая I:

Не богу ты служил и не России,
Служил лишь суете своей,
И все дела твои, и добрые, и злые, -
Все было ложь в тебе, все призраки пустые:
Ты был не царь, а лицедей.

Не странен ли этот саркастический портрет императора в устах славянофила и монархиста Тютчева? Сам Николай полагал, что он служит идее истинного самодержавия, и эту его уверенность разделяли многие ревнители старого порядка. Но вот оказывается, что один из самых примечательных романтиков русской империи клеймит этого государя жестоко, не щадя вовсе его памяти. Этот царь, по мысли поэта,, был каботэн и лжец; все дела его призрачны и пусты; он не служил "ни Богу, ни России"...

А между тем надо признать, что вершиной петербургского периода русской истории - в смысле утверждения государственного абсолютизма - было царствование Николая I. Если этот самодержец не внушает никакого уважения одному из самых пламенных апологетов империи, то не явно ли, что сама императорская власть уже в первой четверти XIX века была на ущербе, что она была обречена на гибель? Объективные исторические условия определили ее неминуемое падение, а ее внутренняя опустошенность и бессодержательность были в полном соответствии с этим страшным концом.

Кто же был Николай Павлович Романов? Был ли он, как надеялся Пушкин в I826 году, подобен его "пращуру" - Петру Великому -

Как он, неутомим и тверд,
И памятью, как он, незлобен...

или он "служил лишь суете своей", как думал Тютчев, царедворец и дипломат, знавший прекрасно кулисы монархии?

Ответить на этот вопрос возможно, вглядевшись пристально в лицо этого незаурядного государя. Сделать это, однако, не так легко, ибо Николай Павлович Романов не случайно любил посещать маскарады: это его пристрастие к личинам характерно для его биографии. В нем вовсе не было тех душевных сомнений, какие были свойственны его брату Александру, коего Пушкин за эти "противочувствия" назвал "арлекином", но однообразие своего бездушного деспотизма Николай Павлович умел рядить в разные наряды.

"Сегодня в три часа утра мамаша родила большущего мальчика, которого назвали Николаем. Голос у него бас, а кричит он удивительно; длиною он аршин без двух вершков, а руки немного меньше моих. В жизнь мою в первый раз вижу такого рыцаря. Если он будет продолжать, как начал, то братья окажутся карликами перед этим колоссом", - так писала Екатерина II своему постоянному корреспонденту Гримму 25 июня (6 июля) 1796 года. Далее последовало то, что полагается при рождении всякой более или менее высокопоставленной особы, - колокольный звон, пушечные выстрелы и оды придворных стихотворцев... Написал и Державин соответствующие стихи, где было, между прочим, сказано:

Дитя равняется с царями...

Царедворец по внушению музы написал нечто пророческое. Через полгода умерла Екатерина. Первой няней и воспитательницей великого князя была англичанка Евгения Лайон. Эта иностранка, протестантка по исповеданию, учила его крестить лоб и читать "Отче наш" и "Богородицу".

Императрица-мать не очень была нежна с своими младшими сыновьями. Ласковее с ними был отец, император. Каждый день ребят приносили к нему, и он, любуясь ими, называл их своими "барашками".

11 марта 1801 года убили Павла. В это время Николаю Павловичу шел уже пятый год, и в его душе сохранилось смутное воспоминание о страшном конце императора.

0

2

В своих записках 1831 года Николай Павлович рассказал о себе и брате Михаиле с достаточной откровенностью.

"Мы поручены были, - писал он, - как главному нашему наставнику генералу графу Ламздорфу, человеку, пользовавшемуся всем доверием матушки..."

"Граф Ламздорф умел вселить в нас одно чувство - страх, и такой страх и уверение в его всемогуществе, что лицо матушки было для нас второе в степени важности понятий. Сей порядок лишил нас совершенно счастия сыновнего доверия к родительнице, к которой допущаемы были редко одни, и то никогда иначе, как будто на приговор. Беспрестанная перемена окружающих лиц вселила в нас с младенчества привычку искать в них слабые стороны, дабы воспользоваться ими в смысле того, что по нашим желаниям нам нужно было, и, должно признаться, что не без успеха. Генерал-адъютант Ушаков был тот, которого мы более всего любили, ибо он с нами никогда сурово не обходился, тогда как граф Ламздорф и другие, ему подражая, употребляли строгость с запальчивостью, которая отнимала у нас и чувство вины своей, оставляя одну досаду за грубое обращение, а часто и незаслуженное. Одним словом, страх и искание, как избегнуть от наказания, более всего занимали мой ум. В учении видел я одно принуждение и учился без охоты. Меня часто и, я думаю, не без причины, обвиняли в лености и рассеянности, и нередко граф Ламздорф меня наказывал тростником весьма больно среди самых уроков".

Этот рассказ Николая о своем воспитании нисколько не преувеличен. Ламздорф бесчеловечно бил будущего императора. Нередко воспитатель пускал в ход линейку и даже ружейный шомпол. Великий князь был строптив и вспыльчив. Нашла коса на камень. И граф Ламздорф иногда в припадке ярости хватал мальчика за воротник и ударял его об стену. Подобные истязания, например, наказание шомполами, заносились в педагогические журналы, и гессен-дармштадтская Мария Федоровна была осведомлена о методах воспитания ее сыновей. Она чрезвычайно ценила графа Ламздорфа.

Немудрено, что ласковая и молоденькая мисс Лайон была для мальчиков немалым утешением, но, к несчастию, старик Ламздорф воспылал страстью к хорошенькой англичанке, и маленькие великие князья были свидетелями странных сцен, происходивших нередко в их детской. Целомудренная няня не желала удовлетворить вожделений старого ловеласа, и Ламздорф преследовал ее всячески, не прощая такой холодности к его чувству.

Но не все же горести. У маленьких Романовых были и свои радости. Главная любимая - игра в солдатики. Их было очень много - оловянные, фарфоровые, деревянные... Были пушки. Строились крепости. И сами великие князья трубили в трубы, били в барабаны, стреляли из пистолетов.

Воспитатель Ахвердов затыкал уши ватой... И даже Мария Федоровна беспокоилась, страшась, что чрезмерные увлечения военщиной отразятся худо на воспитании мальчиков. Но Николаю Павловичу было тогда всего только шесть лет, и однажды, услышав настоящую ружейную стрельбу, он так испугался, что убежал и спрятался куда-то, и его долго не могли найти. Он боялся грозы, фейерверка, пушечных выстрелов... Впрочем, в 1806 году, когда ему исполнилось десять лет, он, преодолев страх, сам научился стрелять.

В играх с братом и сверстниками, допущенными до великокняжеского общества, Николай Павлович был очень груб, шумлив, заносчив и драчлив. Однажды он так ударил маленького Адлерберга ружьем по лбу, что у него остался шрам на всю жизнь... Будущий министр двора был, однако, его любимым товарищем в детских играх.

"Таково было мое воспитание до 1809 года, где приняли другую методу, - сообщает в своих записках Николай Павлович. - Матушка решилась оставаться зимовать в Гатчине, и с тем вместе учение наше приняло еще более важности: все время почти было обращено на оное. Латинский язык был тогда главным предметом..."

"Успехов я не оказывал, за что часто строго был наказываем, хотя уже не телесно. Математика, потом артиллерия и в особенности инженерная наука и тактика привлекали меня исключительно; успехи по сей части оказывал я особенные, и тогда я получил охоту служить по инженерной части".

И впоследствии, будучи царем, Николай Павлович любил говорить про себя: "Мы, инженеры". Любовь к точности, симметрии, равновесию, порядку, иерархической стройности была у Николая Павловича такой же исключительной, как у старшего брата Александра. Но у того это пристрастие к симметрии и порядку сочеталось как-то с немалой душевной сложностью, а у царя Николая эта особенность сделалась манией. Это была его идея. И кроме этой идеи иных у него не было. Ее он положил в основание своей философии истории.

Чтобы создать стройный порядок, нужна дисциплина. Идеальным образом всякой стройной системы является армия. И Николай Павлович именно в ней нашел живое и реальное воплощение своей идеи. По типу военного устроения надо устроить и все государство. Этой идее надо подчинить администрацию, суд, науку, учебное дело, церковь - одним словом, всю материальную и духовную жизнь нации. Но в отрочестве и в юности Николай Павлович еще не знал, что в его руках будет неограниченная власть. Он не знал, что у него будет возможность проделать этот гигантский опыт устроения государства по военному принципу строжайшей субординации и дисциплины. Однако уже в детские годы, как будто предчувствуя, что ему придется править государством, во всех ребяческих играх брал на себя роль самодержца. У него была уверенность, что именно ему надлежит повелевать, и никто не оспаривал у него этого права. Как известно, за все шестьдесят лет своей жизни только однажды встретил он сопротивление своей воле. Это было 14 декабря 1825 года. Этого дня он никогда не мог забыть.

0

3

Подрастая, великий князь все более и более увлекался военной дисциплиной, парадами и маневрами. Он разделял вкусы Петра III и Павла. И впоследствии "единственным и истинным для него наслаждением" была "однообразная красивость" хорошо дисциплинированного войска. Об этом в 1836 году сочувственно свидетельствует столь близкий императору граф А. X. Бенкендорф. Николай Павлович превосходно знал все тайны фронтовой части. Он был отличный ефрейтор и великолепный барабанщик.

Его внутренняя духовная жизнь в отроческие годы остается для нас тайной. В своих записках педагоги не скупятся на отзывы, нелестные для юного Николая Павловича. Они уверяют, что он был груб, коварен и жесток. Однажды, будучи уже не маленьким - четырнадцати лет, - "ласкаясь к господину Аделунгу, великий князь вдруг вздумал укусить его в плечо, а потом наступить ему на ноги" и повторял это много раз. Кавалеры, приставленные к великому князю, свидетельствуют в своих дневных записях еще об одной особенности. Он любил кривляться и гримасничать - черта, подтверждающая законность его рождения. Это было в духе его деда Петра III. Несмотря на многочисленных воспитателей, этот юноша вел себя в обществе, как недоросль. "Он постоянно хочет блистать своими острыми словцами, - писали про него кавалеры, - и сам первый во все горло хохочет от них, часто прерывая разговор других".

Эти замашки юного великого князя беспокоили окружающих. На это были особые причины. Дело в том, что иные уже знали о будущей исключительной судьбе этого юноши... Г. И. Вилламов в своем дневнике 1807 года свидетельствует, что вдовствующая императрица смотрит на Николая Павловича, как на будущего государя. Шторх в записке об его воспитании, поданной Марии Федоровне, прямо указывает на необходимость включить в программу учебных занятий науки политические, так как "вероятнее всего великий князь в конце концов будет нашем государем". В своем известном труде Лакруа уверяет даже, что будто бы уже в 1812 году и Мария Федоровна и брат Александр предупреждали Николая Павловича о предназначенной для него роли.

С этого времени, т.е. когда ему исполнилось шестнадцать лет, стали замечать в нем некоторую перемену. Он сделался более сдержанным, суровым и озабоченным. Исторические события понудили, вероятно, и Николая Павловича задуматься над их страшным смыслом. Он просил, чтобы ему разрешили ехать в действующую армию. Эта просьба осталась тщетной.

"Все мысли наши были в армии, - пишет в своих мемуарах Николай Павлович. - Учение шло как могло среди беспрестанных тревог и известий из армии. Одни военные науки занимали меня страстно, в них одних находил я утешение и приятное занятие, сходное с расположением моего духа".

Наконец в 1814 году Николай Павлович получил от своей матушки разрешение ехать на театр военных действий. 7 февраля вместе с братом Михаилом, в сопровождении графа Ламздорфа, он выехал в Берлин.

"Тут, в Берлине, - пишет он, - провидением назначено было решиться счастию всей моей будущности: здесь увидел я в первый раз ту, которая по собственному моему выбору с первого раза возбудила во мне желание принадлежать ей на всю жизнь. И бог благословил сие желание шестнадцатилетним семейным блаженством".

Это было написано в 1831 году.

Особа, доставившая "блаженство" будущему императору, была дочь прусского короля Фридриха-Вильгельма III, друга Александра Павловича, Фредерика-Луиза-Шарлотта-Вильгельмина, которая была моложе Николая Павловича на два года. Она вышла за него замуж в июне 1817 года.

Что касается до военной кампании, в коей жаждал принять участие Николай Павлович, то желание его и на этот раз не было исполнено. Едва юный великий князь вступил в пределы Франции, пришло повеление от императора вернуться в Базель. "Хотя сему уже прошло восемнадцать лет, - пишет Николай Павлович в своих мемуарах, - но живо еще во мне то чувство грусти, которое тогда нами одолело и в век не изгладится. Мы в Базеле узнали, что Париж взят, и Наполеон изгнан на остров Эльбу". Только тогда получено было приказание великому князю прибыть в Париж, и он отправился туда через Кольмар и Нанси.

Пребывание в Париже, кажется, было приятно Николаю Павловичу. Особенно доставило ему удовольствие зрелище знаменитого смотра наших войск в Вертю. Здесь он в первый раз обнажил шпагу перед Фанагорийским гренадерским полком.

Мария Федоровна с нетерпением ждала возвращения своих сыновей в Россию. В то время, когда с таким блеском праздновали союзники свою победу над Наполеоном, в России, утомленной и разоренной войной, было беспокойное настроение. Даже неопытная великая княгиня Анна Павловна писала братьям о том, что "внутренние дела идут плохо", что все больше и больше появляется недовольных, хулителей и критиков, и что, надо признаться, существует немало поводов для их справедливого негодования. Но Николай Павлович, очарованный великолепием нашего военного могущества, кажется, не внял грустным предупреждениям своей сестры. По крайней мере, в своем дневнике, который он вел в 1816 году, во время большого путешествия по России, записи его касаются частностей и мелочей. Никаких выводов и обобщений нет. А в "журнале по военной части", по словам барона Корфа, все почти замечания Николая Павловича относятся "до одних неважных внешностей военной службы, одежды, выправки, маршировки и прочего и не касаются ни одной существенной части военного устройства, управления или морального духа и направления войска. Даже о столь важной стороне военного дела, какова стрельба, нет нигде речи".

После большого путешествия по России Николая Павловича отправили в Англию, дабы "обогатить его полезными познаниями и опытами". Однако кроме важного и полезного в Англии было нечто и опасное - ее конституция. Поэтому Мария Федоровна поручила графу Нессельроде, этому ничтожному подголоску Меттерниха, составить особую записку для великого князя. Смысл записки был тот, что "хартия вольностей" и все прочее, может быть, не так уж плохо для Англии, но совершенно не годится для России. Но Николай Павлович и сам не был склонен увлекаться демократией. "Если бы к нашему несчастью, - писал он, - какой-нибудь злой гений перенес к нам эти клубы и митинги, делающие больше шума, чем дела, то я просил бы бога повторить чудо смешения языков или, еще лучше, лишить дара слова всех тех, которые делают из него такое употребление".

Один англичанин оставил свои воспоминания о пребывании в Лондоне великого князя:

"Его манера держать себя, - пишет он, - полна оживления, без натянутости, без смущения и тем не менее очень прилична. Он много и прекрасно говорит по-французски, сопровождая слова недурными жестами. Если даже не все, что он говорит, было очень остроумно, то, по крайней мере, все было не лишено приятности; по-видимому, он обладает решительным талантом ухаживать. Когда в разговоре он хочет оттенить что-нибудь особенное, то поднимает плечи кверху и несколько аффектированно возводит глаза к небу".

В это же время одна англичанка писала о нем: "Он дьявольски красив! Это самый красивый мужчина в Европе".

Позднее, в 1826 году, русский современник так описывал его наружность:

"Император Николай Павлович был тогда 32 лет. Высокого роста, сухощав, грудь имел широкую, руки несколько длинные, лицо продолговатое, чистое, лоб открытый, нос римский, рот умеренный, взгляд быстрый, голос звонкий, подходящий к тенору, но говорил несколько скороговоркой. Вообще он был очень строен и ловок. В движениях не было заметно ни надменной важности, ни ветреной торопливости, но видна была какая-то неподдельная строгость. Свежесть лица и все в нем выказывало железное здоровье и служило доказательством, что юность не была изнежена и жизнь сопровождалась трезвостью и умеренностью".

0

4

II

Однажды летом 1819 года, после маневров под Красным Селом, император Александр изъявил желание пообедать у брата Николая. В это время у молодых супругов был уже сын Александр, и Александра Федоровна была беременна старшей дочерью Марией. Николай Павлович командовал Второй гвардейской бригадой. Ему было тогда двадцать три года.

После обеда император Александр неожиданно заговорил многозначительно о том, что он чувствует себя худо, что скоро он лишится потребных сил, чтобы по совести исполнять свой долг, как он это разумеет. Поэтому он, Александр, думает в недалеком будущем отречься от престола. Он уже неоднократно говорил с братом Константином. Но брат Константин бездетен и питает "природное отвращение" к наследованию престола. Из этого следует, что Николаю Павловичу надлежит принять со временем достоинство монарха.

Николай Павлович, которому старший брат не доверял до сих пор никакой государственной должности, был, по его словам, "поражен, как громом".

"В слезах, - пишет он, - в рыданиях от сей неожиданной вести мы молчали. Наконец, государь, видя, какое глубокое, терзающее впечатление слова его произвели, сжалился над нами и с ангельской, ему одному своейственной лаской начал нас успокаивать и утешать..."

"Тут я осмелился ему сказать, что я себя никогда на это не готовил и не чувствую в себе сил, ни духу на столь великое дело"...

"Дружески отвечал мне он, что когда вступил на престол, он в том же был положении; что ему было тем еще труднее, что нашел дела в совершенном запущении от совершенного отсутствия всякого основного правила и порядка в ходе правительственных дел..."

"Что с восшествия на престол государя по сей части много сделано к улучшению, и всему дано законное течение, и что поэтому я найду все в порядке, который мне останется только удерживать".

Вероятно, память изменила Николаю Павловичу, когда он записывал этот разговор. Прошло ведь тогда не менее семнадцати лет со времени этой беседы. Уверения императора Александра, что наследник найдет "все в порядке, который ему останется только удерживать", совсем не вяжутся с тогдашним настроением разочарованного государя.

По-видимому, и сам Николай Павлович сознавал, что весь этот порядок не так уж благополучен.

"Кончился сей разговор, - пишет он, - государь уехал, но мы с женой остались в положении, которое уподобить могу только тому ощущению, которое, полагаю, поразит человека, идущего спокойно по приятной дороге, усеянной цветами и с которой открываются приятнейшие виды, когда вдруг разверзается под ногами пропасть, в которую непреодолимая сила ввергает его, не давая отступить или воротиться. Вот совершенное изображение нашего ужасного положения".

0

5

Положение молодого бригадного генерала Николая Павловича Романова в самом деле было ужасно. И он мог без всякой аффектации и театральности сказать самому себе то, что он поверил бумаге в 1831-1835 годах, кажется, не совсем искренне. Вкус к власти, о чем свидетельствует, между прочим, императрица Елизавета Алексеевна, был у Николая Павловича давно, с детских лет, и для него не было секретом, что Константин, напротив, страшился престола. Значит, едва ли разговор с императором был для него неожиданностью. Но бояться власти в его положении, даже тайно о ней мечтая, было естественно. Николай Павлович Романов был человек неглупый, и он понимал, что не готов вовсе к управлению государством. А между тем после примечательного разговора в 1819 году Александр, неоднократно возвращаясь к этой теме, ничего, однако, не делал, чтобы подготовить брата к престолу. Он даже не назначил его членом Государственного совета, и будущий царь служил, как заурядный генерал. Впоследствии, правда, ему поручили заведовать инженерной частью, но эти обязанности не имели, конечно, прямого отношения к управлению страной.

"Все мое знакомство со светом, - писал Николай Павлович, - ограничивалось ежедневным ожиданием в передних или секретарской комнате, где, подобно бирже, собирались ежедневно в десять часов все генерал-адъютанты. флигель-адъютанты, гвардейские и приезжие генералы и другие знатные лица, имевшие доступ к государю..."

"От нечего делать вошло в привычку, что в сем собрании делались дела по гвардии, но большей частью время проходило в шутках и насмешках насчет ближнего. Бывали и интриги. В то же время вся молодежь, адъютанты, а часто и офицеры ждали в коридорах, теряя время или употребляя оное для развлечения почти так же и не щадя начальников, ни правительство..."

"Время сие было потерей времени, но и драгоценной практикой для познания людей и лиц, и я сим воспользовался".

Итак, будущий государь подготовлялся к своей ответственной роли, толкаясь в дворцовой передней. Как будто император Александр, понимая, что некому наследовать престол кроме Николая, сам, однако, не мог в это поверить никак и медлил открыть ему секрет царского ремесла.

А между тем в великом князе был избыток властолюбия. Не имея пока возможности применить его во всероссийском масштабе, он поневоле сосредоточил свое внимание на подчиненных ему гвардейских частях. Ветераны славных кампаний оказались во власти молодого человека, не имевшего никакого боевого опыта. Офицеры и генералы, почти все раненые, смотрели на солдат, как на товарищей, деливших и опасности, и славу, - и все они, начиная с графа Милорадовича, прекрасно понимали, что муштровка и парады не делают людей способными к военным подвигам. Но Николай Павлович, как и все Романовы, полагал смысл военной службы во внешней дисциплине и в обучении солдат на прусский лад, устаревший и бесполезный. Гвардия возненавидела Николая Павловича Романова.

"Я начал взыскивать, - пишет он, - но взыскивал один, ибо что я по долгу совести порочил, позволялось везде даже моими начальниками. Положение было самое трудное".

"Подчиненность исчезла и сохранилась только во фронте, уважение к начальникам исчезло совершенно, и служба была одно слово, ибо не было ни правил, ни порядка..."

"По мере того как я начал знакомиться со своими подчиненными и видеть происходивщее в прочих полках, я возымел мысль, что под сим, т.е. военным распутством, крылось что-то важное".

Весной 1822 года у строптивого великого князя было прямое столкновение с офицерами лейб-гвардии егерского полка. Генерал Паскевич, который в это время командовал гвардией, был в немалом затруднении. Дело в том, что он сам, как опытный и боевой генерал, презирал "акробатство", которого требовал с упрямой жестокостью молодой ревнитель старой прусской военщины. Но в одном отношении был прав Николай Павлович: за вольностью тогдашнего военного быта таилось нечто более важное. Одним словом, гвардия была заражена революционными идеями, и в этом, как известно, Николаю Павловичу пришлось убедиться очень скоро.

0

6

Осенью 1825 года император Александр с больной императрицей уехал в Таганрог. В царском семействе настроение было мрачное. Все чувствовали, что император устал, что надо что-то делать и как-то успокоить глухое недовольство, темной волной широко разлившееся по России. Но Александр Павлович как будто на все махнул рукою. Он даже не позаботился как следует о престолонаследии на случай своей смерти. Правда, еще в 1822 году составлен был акт об отречении Константина и приготовлен манифест о правах на престол Николая, но этот столь важный документ хранился тайно в Москве - в Успенском соборе, а в Петербурге - в Сенате, Синоде и Государственном совете. Когда посвященный в эту тайну князь А. Н. Голицын рискнул напомнить государю о необходимости опубликовать акт об изменении престолонаследия, утомленный и ко всему равнодушный Александр указал рукой на небо и сказал: "Положимся в этом на бога. Он устроит все лучше нас, слабых смертных".

Сказал - и уехал в Таганрог.

В конце ноября 1825 года в Петербург пришли вести о болезни Александра Павловича. 27 числа, когда в большой церкви Зимнего дворца после обедни служили молебен о здравии императора, камердинер подошел к стеклянной двери, выходившей в ризницу, где стояло царское семейство, и сделал знак Николаю Павловичу. Так было условлено, если приедет курьер из Таганрога. Великого князя встретил Милорадович. Николай Павлович по его лицу догадался, что император умер.

Пришлось молебен прекратить, и вся церковь, наполненная людьми, так тесно связанными с династией, пришла в смятение. Придворная чернь, испуганная и потрясенная, забыв правила благочестия, плакала и вопила, мешая истерические слезы с непристойной болтовней о возможных теперь переменах.

Романтический поэт и сентиментальный царедворец В. А. Жуковский был случайным свидетелем, как в опустевшей церкви великий князь опрометчиво приносил присягу брату Константину. Жуковский рассказывал, как Николай Павлович приказал священнику принести крест и присяжный лист и как, "задыхаясь от рыданья, дрожащим голосом повторял он за священником слова присяги". Вероятно, в это время в душе будущего императора было немало болезненных сомнений, и плакал он не без причины.

Всем известно, какие странные дни междуцарствия пережила тогда Россия. Не было претендентов на российский престол. Николай каждый день посылал с курьерами письма Константину Павловичу в Варшаву, умоляя его приехать в Петербург. Спешили принести присягу Константину, несмотря на предупреждение Голицына, который настаивал на немедленном вскрытии таинственного пакета. Сам император сделал на нем надпись, из коей видно было, что после смерти его, Александра, надлежало ознакомиться с содержанием документа "прежде всякого другого действия".

Почему же Николай не послушался Голицына? Почему он делал вид, что не знает завещания Александра? Кажется, никто из Романовых не жаждал так власти, как Николай. Почему же он медлил принять ее? Казалось, что он, как Борис Годунов,

...поморщится немного,
Что пьяница пред чаркою вина,
И, наконец, по милости своей,
Принять венец смиренно согласится;
А там - а там он будет нами править
По-прежнему...

Та хмельная "чарка вина", которую надо было выпить Николаю Павловичу Романову, была опасной чаркой. Он знал, что в ней может быть отрава. Дело в том, что никто из окружавших его не хотел видеть его царем. Это очевидно, между прочим, из поведения Государственного совета, собравшегося в тот вечер, 27 ноября, для обсуждения вопроса о престолонаследии. Спорили о том, надо ли вскрывать пакет. Д. И. Лобанов-Ростовский высказал мнение, что "les morts n'ont point de volonte" (у мертвых нет воли). На том же стоял А. С. Шишков. Граф Милорадович самонадеянно кричал, что нет надобности вскрывать загадочный пакет, что великий князь Николай Павлович уже принес присягу, и дело сделано. Однако председатель Совета князь Лопухин решился все-таки распечатать пакет, и документ стал известен членам Государственного совета. Несмотря на это, Милорадович требовал не принимать во внимание завещание Александра, идти к Николаю Павловичу и предоставить ему самому решение этого вопроса. Так и сделали.

Николай вышел к членам Государственного совета. Со свойственной ему театральностью, "держа правую руку и указательный палец простертыми над своей головой", со слезами на глазах, вздрагивая всем телом, он произнес краткую речь, настаивая на принесении присяги Константину.

Иначе он поступить не мог. Дело в том, что тот граф Милорадович, военный генерал-губернатор Петербурга, который хвастался неоднократно, что "у него в кармане шестьдесят тысяч штыков", ничего не знал о заговоре, но он хорошо знал, что гвардия ненавидит Николая Павловича. 0б этом он с совершенной откровенностью сказал великому князю. Правда, у гвардии не было также оснований любить Константина, но тот был далеко, в Варшаве, а Николай был здесь и успел всех раздражить и озлобить. Сознавая это, Николай боялся престола, хотя и мечтал о нем страстно.

Его страх был самый настоящий, и он не скрывал его в письмах к братьям и в разговорах с матерью и женой. В то время как во дворце было смятение, слезы и страх, ночной Петербург казался совершенно спокойным. Государственный секретарь А. П. Оленин, которому выпало на долю извлечь из архива завещание Александра, сообщает в своей записке:

"Едучи от себя к князю Лопухину, т. е. от Красного моста, на Мойке всей перспективой до Литейного и обратно до Большой Морской кроме горящих фонарей на улице я ни в одном доме огня не видел и кроме моей кареты никакого другого экипажа не слыхал. Не видно было даже ни одного конного или пешеходца, и только слышался глухой стук колес моей кареты и бег моих лошадей, да изредка перекличка часовых и ночных стражей".

0

7

III

Рано утром 12 декабря из Таганрога прибыл полковник со срочным донесением Дибича о раскрытом заговоре в гвардии и среди офицеров Южной армии. Неопределенный и неясный страх перед какой-то опасностью, владевший душою Николая, теперь, когда он прочел сообщение Дибича, стал уже чем-то несомненным и близким. Это уже не предчувствие, а сама грубая действительность. Смерть стояла совсем близко. Николай понимал, что тут не может быть компромисса и сентиментальностей. Гвардия привыкла играть коронами, как мячами. Он сознавал, что в эти два-три дня решится его участь - быть ему самодержавным императором многомиллионной России или валяться где-нибудь на ковре Зимнего дворца изуродованным и задушенным, как его отец Павел.

Николай был одинок. Никого не было, кто бы мог ему помочь. Если ветеран славных походов, военный генерал-губернатор столицы Милорадович, решительно советует не посягать на трон, то на кого же рассчитывать? А между тем Константин не едет в Петербург, не присылает никакой официальной бумаги и в то же время отказывается от престола. Николай Павлович с нетерпением ожидал возвращения из Варшавы Михаила Павловича. Привезет он или не привезет необходимые документы от упрямого Константина, но уже само его присутствие здесь, как живого свидетеля отречения брата, важно чрезвычайно. А он как нарочно опаздывал.

В этот день пришло решительное письмо от брата, но совершенно интимное, и опубликовать его было невозможно, как и предыдущие письма. Послав Дибичу подробный ответ на его донесение, Николай присоединил к нему приписку:

"Решительный курьер воротился. Послезавтра поутру я - или государь или без дыхания. Я жертвую собою для брата. Счастлив, если, как подданный, исполню волю его. Но что будет в России? Что будет в армии?.."

"Я вам послезавтра, если жив буду, пришлю - сам еще не знаю как - с уведомлением, как все сошло..." "здесь у нас о сю пору непостижимо тихо, mais ie caime precede souvent l'orage..." (но тишина часто бывает перед бурею...).

Надо было подумать о манифесте. В апартаментах императрицы Николаю попался на глаза худенький, с лихорадочными розовыми пятнами на щеках Николай Михайлович Карамзин. Этому старенькому верноподданному историографу, изнемогавшему тогда от грудной болезни, поручил Николай Павлович написать манифест. Старичок тотчас же, кашляя и отирая платком потный лоб, принялся писать манифест и вскоре принес его будущему императору.

Манифест написан был высоким стилем, в надлежащем духе, но в нем говорилось слишком определенно о том, что новый император будет следовать во всем политике покойного Александра Павловича. А между тем новый претендент на трон, хотя и называл умершего брата "ангелом", как это было принято почему-то в семье Романовых, вовсе не хотел повторять двусмысленной и странной, по его понятиям, политики брата. Пришлось пригласить Михаила Михайловича Сперанского и ему поручить переделать манифест.

Об этом акте еще никто не знал. Только на другой день, зайдя в комнаты жены и увидев там маленького Сашу, наследника, Николай Павлович показал ему манифест и сказал: "Завтра твой отец будет монархом, а ты цесаревичем. Понимаешь ли ты это?" Семилетний "le petit Sacha", будуший "царь-освободитель", был чем-то расстроен, хныкал и, услышав строгий голос отца, заплакал горько.

Вечером 12 декабря к Николаю Павловичу явился адъютант командующего гвардейской пехотой подпоручик Ростовцев. Молодой офицер был как в лихорадке. Он умолял Николая быть осторожным и не спешить с новой присягой. Не называя имен, он намекал на то, что существует заговор, что гвардия волнуется, что Николаю Павловичу грозит опасность.

Великий князь обнял театрально своего взволнованного доброжелателя и отпустил, обещая дружбу.

Подпоручик ничего нового ему не открыл. Он и без него знал, что ему предстоит немалое испытание.

На другой день Николай Павлович пригласил к себе председателя Государственного совета Лопухина и сообщил ему о положении дел, об ответе брата и о необходимости взять на себя власть.

Растерявшийся и смущенный князь Лопухин сам поехал к государственному секретарю Оленину, дабы тот немедленно известил членов о чрезвычайном собрании в Зимнем дворце. Все должны были съехаться к семи часам. В назначенный срок все явились, недоумевая и со страхом поглядывая друг на друга.

Николай Павлович рассчитывал, что к заседанию подъедет брат Михаил. Его присутствие было необходимо. Но шли часы, а брата все не было. В смущении бродили по зале, как привидения, эти генералы и вельможи. Николай Павлович догадался устроить в соседней зале ужин. Это несколько оживило звездоносцев. В конце концов в полночь, не дождавшись брата, Николай Павлович пригласил всех на заседание и, сообщив решение Константина, сам прочел манифест о своем восшествии на престол. Первым вскочил и низко поклонился новому царю Мордвинов, которого декабристы считали либералом и намерены были сделать членом временного правительства, без его ведома...

0

8

На другой день, 14 декабря, рано утром к новому императору явился с докладом генерал-адъютант Бенкендорф. Николай Павлович сказал ему: "Сегодня вечером, может быть, нас обоих не будет более на свете, но, по крайней мере, мы умрем, исполнив наш долг".

Мысль о гибели преследовала тогда Николая Павловича. Накануне он говорил об этом жене. Александра Федоровна отметила это в своем дневнике: "Я еще должна здесь записать, - сообщает она, - как мы днем 13-го отправились к себе домой, как ночью, когда я, оставшись одна, плакала в своем маленьком кабинете, ко мне вошел Николай, стал на колени, молился богу и заклинал меня обещать ему мужественно перенести все, что может еще произойти. "Неизвестно, что ожидает нас. Обещай мне проявить мужество, и, если придется умереть, - умереть с честью".

А за день до этого Николай Павлович писал П. М. Волконскому: "Четырнадцатого числа я буду государь или мертв. Что во мне происходит, описать нельзя, вы, верно, надо мною сжалитесь - да, мы все несчастные, но нет несчастливее меня..."

В день восстания, в шестом часу, собрались во дворце почти все генералы и полковые командиры гвардейского корпуса. Николай вышел к ним в измайловском мундире, прочел главные документы, касающиеся престолонаследия, и свой манифест. Потом он спросил у собравшихся, нет ли у кого каких-либо сомнений. И когда никто сомнений не выразил, он, приняв торжественную позу монарха, с величественным жестом сказал:

- После этого вы отвечаете мне головою за спокойствие столицы, а что до меня касается, если я хоть час буду императором, то покажу, что этого достоин.

Члены Сената и Синода безропотно принесли присягу в семь часов утра. Вскоре явился во дворец беспечный Милорадович и старался уверить царя, что все в порядке и все спокойно. Но у Николая Павловича на этот счет было свое особое мнение. И в самом деле, не прошло и часа, как новый царь убедился в том, что самонадеянный граф Милорадович, когда-то большой воин, а теперь, несмотря на свой почтенный возраст, жуир и балетоман, прозевал заговор.

Первую тревожную весть принес командир гвардейской артиллерии Сухозанет. Там, в некоторых частях, роптали офицеры, сомневались в законности второй присяги. Пришлось туда послать Михаила Павловича, который только что приехал во дворец и попал как раз к началу мятежа.

Еще страшнее была весть, которую привез взволнованный и смущенный генерал Нейдгарт. Он только что опередил Московский полк, который шел на Сенатскую площадь, не слушая командиров. Нейдгарт просил у царя разрешения двинуть на мятежников часть конной гвардии и первый батальон преображенцев.

Увидев красное расстроенное лицо генерала, Николай понял, что ему не на кого надеяться и что он, "добрый малый" (lе pauvre diable), как его звали братья, должен теперь сам выпутываться из беды. Теперь уж он не бравый молодой бригадный генерал, а император всероссийский, но - увы! - пока еще без империи, без верноподданных, без правительства, без полководцев... Ему еще предстоит эту самую империю завоевать.

Спускаясь по салтыковской лестнице дворца, он думал о том, что когда-то он тщетно искал случая участвовать в сражении, а вот теперь судьба ему предназначила рисковать своей головой на Сенатской площади.

Николай прошел прежде всего на главную дворцовую гауптвахту и вывел оттуда егерскую роту Финляндского полка, крикнув зычно:

- Ребята! Московские шалят! Не перенимать у них и свое дело делать молодцами!

Внутри у Николая Павловича все дрожало, но голос прозвучал хорошо, бодро, и его актерское сердце радовалось, что он начал, как надо, и его послушались и за ним пошли.

Когда Николай вышел за дворцовые ворота, площадь была усеяна народом. День был пасмурный, и хотя мороз был не крепкий, было холодно, потому что дул северный ветер. Синеватый туман клоками ходил низко, и от этого казалось, что все вокруг как будто плывет куда-то, как будто все мираж. Опять подошел Милорадович и сказал, хмурясь:

- Cela va mal. Ils marchent au Senat, mais je vais leur parler. (Дело плохо. Они идут к Сенату, но я поговорю с ними.)

И генерал ускакал.

"Надо было мне выиграть время, - сообщает в своей записке Николай Павлович, - дабы дать войскам собраться. Нужно было отвлечь внимание народа чем-нибудь необыкновенным - все эти мысли пришли мне как бы по вдохновению, и я начал говорить народу, спрашивая, читали ли мой манифест. Все говорили, что нет. Пришло мне на мысль самому его читать. У кого-то в толпе нашелся экземпляр. Я начал его читать тихо и протяжно, толкуя каждое слово. Но сердце замирало, признаюсь, и единый бог меня поддержал..."

В это время подоспел первый батальон преображенцев, и Николай сам повел его и поставил на углу Адмиралтейского бульвара. Здесь мелькнула перед глазами Николая Павловича фигура полковника князя Трубецкого, и то, что он быстро удалился куда-то, казалось Николаю Павловичу зловещим и неприятным.

Тогда Николай приказал своему адъютанту Кавелину ехать немедленно в Аничков дворец и перевести семью в Зимний, а другому адъютанту Перовскому - в конную гвардию с приказанием выезжать на площадь.

В это время Николай услышал пальбу. От этих первых выстрелов стало страшно и весело. Началось!

Николай почувствовал себя полководцем. И в голове стал складываться план защиты. О нападении он еще не думал, не зная сил загадочного врага.

Когда флигель-адъютант Голицын прискакал с известием, что Милорадович пытался говорить с мятежниками, и какой-то штатский смертельно его ранил, Николай, сосредоточенный на мыслях о защите дворца, принял весть как будто равнодушно но где-то в глубине сознания запечатлелось, что это уже настоящая борьба и что теперь дело идет о жизни его самого, Николая.

Дойдя до угла Вознесенской и не видя еще конной гвардии, Николай приказал преображенцам остановиться. Со всех сторон сбегался народ - мастеровые, дворовые, разночинцы, все толпились, теснились, запруживая улицу, напирали на солдат.

А с площади неслись крики "ура!" и какой-то неясный гул.

"В сие время, - пишет в своих мемуарах Николай, - заметил я слева против себя офицера Нижегородского драгунского полка, которого черным обвязанная голова, огромные черные глаза и усы и вся наружность имели что-то особенно отвратительное".

Это был Якубович.

- Я был с ними, но услышав, что они за Константина, бросил и явился к вам, - сказал он, дерзко смотря в глаза Николаю.

"Я взял его за руку, - пишет Николай, - и сказал: "Спасибо! Вы ваш долг знаете". От него узнали мы, что Московский полк почти весь участвует в бунте, и что с ними следовал он по Гороховой, где от них отстал. Но после уже узнано было, что настоящее намерение его было под сей личиной узнавать, что среди нас делается, и действовать по удобности".

Тем временем Алексей Орлов, брат декабриста, привел конную гвардию и построил ее спиной к дому Лобанова, недалеко от деревянного забора, за которым торчали леса строящегося Исаакиевского собора. Николай приказал перевести эти пять эскадронов так, чтобы они правым флангом опирались на груду камней, выгружаемых для постройки собора на берегу Невы, а левым - на преображенцев, которые стояли спиной к Адмиралтейству. А место конницы заняли оставшиеся верными московцы и два батальона Измайловского полка.

Мятежники стояли вокруг памятника Петру. Генерал Войнов пытался подъехать к ним, но его встретили выстрелами, и он ускакал назад. Флигель-адъютант Бибиков подошел к Николаю, прихрамывая. Лицо у него было в кровоподтеках. Его помяли солдаты, когда он проходил мимо каре. Из толпы мятежников слышались крики: "Ура, Константин", и многие не понимали, что собственно происходит и за что убит старый генерал Милорадович. Понимали до конца, в чем дело, заговорщики и сам Николай.

Он знал, что решается участь самодержавной монархии - быть ей или нет. И он чувствовал каким-то звериным инстинктом, что надо сделать во что бы то ни стало последние усилия, сломить врага, раздавить его или самому погибнуть. И этот инстинкт внушил ему мысль, что надо непременно сосредоточить всех бунтовщиков здесь, на площади, дать им возможность собраться вместе. Тогда будет видно, как действовать. Только бы где-нибудь в тылу не остался враг. Огромная народная толпа, устремившаяся на площадь, пугала Николая. Он понимал, что если бы мятежники разбросили свои силы шире, их поддержала бы "чернь", и весь город запылал бы в страшном мятеже.

Вот почему, когда Николай увидел в беспорядке идущий дейб-гренадерский полк и, думая, что он покорен, крикнул "стой!", а солдаты в ответ, не слушаясь, гаркнули: "Мы за Константина", ему не оставалось ничего другого, как указать им на Сенатскую площадь.

"И вся сия толпа, - пишет Николай, - прошла мимо меня, сквозь все войска, и присоединилась без препятствия к своим..."

"К счастию, что сие так было, ибо иначе бы началось кровопролитие под окнами дворца, и участь бы наша была более чем сомнительна".

Многое было непонятно в поведении и тех батальонов, которые были в распоряжении Николая. Артиллерия, например, явилась без снарядов, и пришлось посылать за ними в лабораторию, и тогда привезли всего только три снаряда. Послали еще раз, и дежурный офицер отказался выдать, потому что не было официальной бумаги. На все это уходило время.

А между тем силы мятежников увеличились. К ним присоединился весь гвардейский экипаж и примкнул со стороны Галерной. Потом подошли гренадеры. "Шум и крик, - по свидетельству Николая Павловича, - делались беспрестанными, и частые выстрелы перелетали через голову. Наконец народ начал также колебаться, и многие перебегали к мятежникам, пред которыми видны были люди невоенные. Одним словом, ясно становилось, что не сомнение в присяге было истинной причиной бунта, но существование другого, важнейшего заговора делалось очевидным". По мере того как подходили новые верные правительству военные части, Николай расставлял их на площади, окружая непокорных.

Попробовал уговаривать мятежников Михаил Павлович, но в него пытался стрелять из пистолета Кюхельбекер, лично ему известный, и великий князь отъехал от фронта, махнув рукою. Испуганный митрополит Серафим, в полном облачении, с крестом, тщетно уговаривал солдат смириться. Ему пришлось сесть в карету и уехать.

Было уже три часа пополудни. Стало холоднее. Снегу было мало, и под ногами было скользко. Время от времени из рядов московцев стреляли. В конной гвардии было много раненых.

Надо было что-то предпринимать, и Николай выехал вперед, чтобы осмотреть позиции. "В это время, - пишет он, - сделали по мне залп. Пули просвистели мне через голову и, к счастью, никого из нас не ранило. Рабочие Исаакиевского собора из-за заборов начали кидать в нас поленьями. Надо было решиться положить сему скорый конец, иначе бунт мог сообщиться черни, и тогда окруженные ею войска были бы в самом трудном положении".

Прежде чем что-нибудь предпринять, Николай поскакал к Зимнему дворцу, чтобы усилить его охрану. Ему все еще мерещилось нападение с тылу. По дороге его остановил Карамзин, который подбежал к нему без шапки, в распахнутой медвежьей шубе. Несчастный историограф несколько раз по просьбе императрицы выбегал на мороз из дворца, чтобы донести ей, жив ли император: она никому не верила, изнемогши от страха.

0

9

Всем известно, что делалось тогда в рядах мятежников. Многие из заговорщиков не явились на площадь. Отсутствовал и "диктатор" Трубецкой. Бунтовщики не знали, что делать. Не было точного и обдуманного плана. Все надеялись друг на друга и чего-то ждали. Иные верили, что правительственные войска перейдут на сторону восставших. Ждали вечера. А между тем люди мерзли. Голод давал себя знать. Послали за хлебом и водкой, но принесли мало. И голодные солдаты ворчали, что нет начальников, но пока еще держались, ободренные тем, что народ, которому опостылела царская власть, был явно на стороне восставших.

Николай попробовал послать конницу. Сначала пошла в атаку конная гвардия, но лошади скользили от гололедицы, да и палаши оказались не отпущенными, и пришлось вернуться обратно, унося раненых. Та же участь постигла кавалергардов.

Было ясно, что еще час нерешительности, и Николаю Романову не быть на троне. Генералы, которые сначала сторонились императора, а иногда решались даже советовать ему осторожность и не действовать оружием, теперь вдруг спохватились, сообразив, что их участь не лучше участи самого Николая.

Несмотря на страх, который им овладел, по его собственному признанию, Николай еще мог производить на окружающих впечатление "сильного человека". Когда к нему подошел представитель дипломатического корпуса, выражая готовность поддержать его авторитет присутствием в его свите иностранных послов, он будто бы сказал, "que cette scene etait une affaire de famille, a laquelle l'Europe n'avait rien a demeler", т.е. что эта сцена - дело семейное, и в ней Европе делать нечего. Наконец генерал-адъютант Васильчиков сказал Николаю:

- Ваше величество! Нельзя терять ни минуты. Ничего не поделаешь. Нужна картечь!

Николай и сам понимал, что иного нет выхода. Но надо было сказать какую-нибудь "историческую" фразу, подходящую к случаю. И он сказал ее:

- Вы хотите, чтобы я пролил кровь моих подданных в первый день моего царствования?

- Да, - сказал Васильчиков, - чтобы спасти вашу империю!

И в самом деле империя была спасена. Всего на площади стояло четыре орудия - три на углу бульвара, где был Николай, и одно около канала, где находился  Михаил Павлович.

Последнее предупреждение восставшим сделал генерал Cухозанет. Он вернулся к царю, потеряв на шляпе султан: его сняла пуля. Тогда Николай зычно крикнул:

- Пальба орудиями по порядку!.. Правый фланг начинай! Первая!

Начальники повторили команду. Но Николай крикнул "Отставь!" - и выстрела не последовало.

Так и во второй раз. Только в третий раз он решился стрелять. Но вышла заминка. Пальник не исполнил приказа. Тогда поручик Бакунин соскочил с лошади и, вырвав у солдата запал, сам выстрелил.

Картечь ударила через площадь в карниз Сената. С крыши свалилось несколько человек. Конногвардейцы, озлобленные бомбардировкой поленьями, встретили выстрелы криком "ура".

Второй выстрел ударил в средину мятежного каре... Начались паника и бегство. Император Николай одержал победу.

Заняв площадь войсками, Николай вернулся во дворец, где его ждали жена и дети.

0

10

IV

Вернувшись во дворец, Николай сел писать брату письмо:

"Дорогой, дорогой Константин! - писал он. - Ваша воля исполнена: я - император, но какою ценой, боже мой! Ценой крови моих подданных. Милорадович смертельно ранен, Шеншин, Фредерикс, Стюрлер - все тяжело ранены..."

"Я надеюсь, что этот ужасный пример послужит к обнаружению страшнейшего из заговоров, о котором я только третьего дня был извещен Дибичем".

Всю ночь с 14 на 15 число Николай Павлович не ложился спать вовсе. Если на Сенатской площади не нашлось ни одного генерала, способного командовать войсками, верными правительству, и Николаю пришлось взять на себя роль военного диктатора, то теперь ему предстояла новая роль - трудная роль инквизитора. С первого же дня своего царствования у него сложилось убеждение, что ему не на кого надеяться и не на кого рассчитывать. Он сам взял в свои руки следствие во делу декабристов. В сущности, этот страшный день и эта страшная ночь определили его судьбу как императора. Николай поверил, что само провидение предназначило ему быть монархом. Враги были повержены. И этой победой он был обязан исключительно себе.

"Самое удивительное, - говорил он впоследствии, - что меня не убили в тот день".

В самом деле это удивительно. Вопрос о цареубийстве принципиально был давно решен в среде заговорщиков. Почему в таком случае Каховский, убивший Милорадовича, не решился убить царя? Почему? Настроение правительственных войск было так неустойчиво, что, наверное, с утратой Николая, они не стали бы защищать обезглавленную власть. Но из мятежников никто не посмел взять на себя ответственность. Рылеев, Пущин, Каховский - вся тогдашняя интеллигенция - оказались бессильными перед политическим реализмом Николая.

Заговорщики не сумели воспользоваться тем мятежным настроением, какое владело народной массой, о чем с совершенной откровенностью свидетельствует в своих записках и сам Николай. Взбунтовавшиеся дворяне, несмотря на свою враждебность к царскому самодержавию, по своей культуре были ближе к Романовым, чем к этой взволнованной толпе солдат, рабочих и крепостных. Вот эта явная оторванность от широких кругов населения, враждебного петербургской власти, и погубила участников декабрьской революции.

Допросы арестованных убедили Николая в том, что эти люди морально не были достаточно сильными, и это сознание опьянило победителя. Отравленный этим хмелем, он овладел царством, и понадобился опыт тринадцатилетней самодержавной власти, европейская революция 1848 года и ужасы Севастопольской кампании, чтобы он освободился от этого хмеля и вдруг понял, что "просвещенный абсолютизм" есть жалкая фикция, что он - мнимый самодержец, что он ничтожен перед стихийными силами, которые фатально развиваются, преодолевая на своем пути все преграды.

Но в ночь с 14 на 15 декабря 1825 года Николай еще не понимал того, что он понял в 1855 году.

"Когда я пришел домой, - писал в своих мемуарах Николай, - комнаты мои были похожи на главную квартиру в походное время. Донесения от князя Васильчикова и от Бенкендорфа одно за другим ко мне приходили. Везде сбирали разбежавшихся солдат гренадерского полка и часть московских. Но важнее было арестовать предводительствовавших офицеров и других лиц.

Не могу припомнить, кто первый приведен был. Кажется мне - Щепин-Ростовский... Он, в тогдашней полной форме и в белых панталонах, был из первых схвачен, сейчас после разбития мятежной толпы. Его вели мимо верной части Московского полка, офицеры его узнали и в порыве негодования на него, как увлекшего часть полка в заблуждение, они бросились на него и сорвали эполеты. Ему стянули руки назад веревкой и в таком виде он был ко мне приведен".

Потом допрашивали Бестужева, и от него Николай узнал, что князь Трубецкой был назначен предводителем мятежа. Его стали искать по всему Петербургу и наконец нашли в доме австрийского посла, который приходился ему свояком.

В присутствии генерала Толя произошло свидание диктаторов двух вражеских станов - Романова и Трубецкого. Романов исполнил свой долг, как он его понимал, и этого не сделал Трубецкой, усомнившийся в решительный час и в самом себе и в том деле, какое он защищал. Николай не удержался от того, чтобы самодовольно и мелодраматично описать это свидание в своих записках, в иных частях довольно правдивых и откровенных.

При обыске в доме Трубецкого нашли важную черновую бумагу на оторванном листе, писанную рукой Трубецкого, - "это была программа на весь ход действий мятежников на 14-е число, с означением лиц участвующих и разделением обязанностей каждому".

Николай воспользовался этим документом.

- Хочу вам дать возможность, - сказал он Трубецкому, - хоть несколько уменьшить степень вашего преступления добровольным признанием всего вам известного. Тем вы дадите мне возможность пощадить вас, сколько возможно будет. Скажите, что вы знаете?

- Я невинен, я ничего не знаю.

- Князь, опомнитесь и войдите в ваше положение. Вы - преступник. Я - ваш судья. Улики на вас - положительные, ужасные и у меня в руках. Ваше отрицание не спасет вас. Вы себя погубите, отвечайте, что вам известно.

- Повторяю, я не виновен, ничего не знаю.

Тогда Николай показал ему документ:

- Если так, так смотрите же, что это.

"Тогда он, - пишет Николай, - как громом пораженный, упал к моим ногам в самом постыдном виде".

Немногие из декабристов ускользнули из крепких сетей, расставленных талантливым следователем. Он сам, как актер, увлекся этой жестокой игрой. Так было приятно после пережитой опасности торжествовать победу, любоваться на поверженных врагов, обольщать какого-нибудь наивного Рылеева, пугать трусов, искусно добиваться признаний у строптивых, вроде Каховского.

Этот самолюбивый мечтатель понравился Николаю, может быть, потому, что тоже был склонен, как и царь, к театральной декламации. Николай даже отметил в своих мемуарах, что этот декабрист был "молодой человек, исполненный прямо любви к отечеству", что, как известно, не помешало ему повесить патриота, ибо его патриотизм был "в самом преступном направлении".

0


Вы здесь » Декабристы » ГОСУДАРСТВЕННЫЕ ДЕЯТЕЛИ РОССИИ XIX века » Г.И. Чулков. "Николай I. Психологический портрет".