Декабристы

Информация о пользователе

Привет, Гость! Войдите или зарегистрируйтесь.


Вы здесь » Декабристы » ЛИТЕРАТУРА » Жорес Трошев. "Словом и примером".


Жорес Трошев. "Словом и примером".

Сообщений 11 страница 12 из 12

11

ПРАВО НА ПАМЯТЬ (п р о д о л ж е н и е)

Как бы скоротечно и трагично ни было вооруженное восстание дворян-революционеров, оно оказалось толчком к антикрепостническому и национально-освободительному движению. Восстания в новгородских военных поселениях, "холерные" и другие бунты, наконец восстание в Польше - все это свидетельствовало, что гром пушек на Сенатской площади разбудил Россию. И потекли в Сибирь новые потоки ссыльных - участников народных движений, в том числе польских повстанцев. Многие разжалованные в солдаты офицеры и тысячи неблагонадежных солдат направлялись на службу в сибирские воинские части.

В Омске и его окрестностях собралось более двух тысяч ссыльных поляков. Создалось тайное общество, целью которого было поднять восстание, освободить из острога арестантов, овладеть оружием и в случае успеха отделить Сибирь от России; в случае неудачи - уйти с оружием через Среднюю Азию в Индию. Восстание намечалось начать 15 июля 1833 года. Но нашлись предатели. Организаторы заговора были арестованы. Хватали всех подозрительных поляков и русских солдат. Было арестовано около 1009 человек. Волнения охватили солдат и в Енисейской губернии. Началось брожение в воинских командах Ачинска, Енисейска и Красноярска. По данным полицейской агентуры, польские солдаты Красноярского батальона стремились привлечь на свою сторону русских солдат. В донесении отмечалось, что "более полубатальона готовы им на пособие", что восстание намечается на весну 1834 года и заговорщики "к началу возмущения... ожидают государственного преступника Якубовича, находящегося в каторжной работе за Байкалом".

Да, память о декабристах была жива и рождала в сердцах повстанцев надежды на организационную помощь. Проверка показала, однако, что Якубович, находясь на каторге, даже и не слыхал, как и другие декабристы, о волнениях в Енисейской губернии. Тем не менее, имя его оказалось замешанным в делах следственной комиссии, и этого было достаточно, чтобы тотчас отправить его не в Енисейск, а от греха подальше, сначала в Усолье, в Большую Разводную, а затем в Назимово, с обещанием скорого перевода в Енисейск.

Якубович тотчас, с оказией, послал письмо Лисовскому, чем несказанно обрадовал туруханского ссыльного, оставшегося без верного друга, Аврамова, с кем делил радости и горести двенадцать лет.

Лисовский ответил немедленно и подробно: дружба с писарем установилась прочная и можно было писать не опасаясь. Обещал приехать в самом скором времени, но возможность представилась лишь на следующую весну.

С волнением подплывал Лисовский к небольшому селу, в котором томился собрат-декабрист. Мнение об Александре Якубовиче, несмотря на двухлетнее знакомство на читинской каторге, было у него самое противоречивое.

Александр Якубович большей частью был молчалив и замкнут, редко принимал участие в занятиях "каторжной академии" и, пожалуй, никто не знал, что бывший артиллерийский капитан с золотой медалью закончил университет, был широко образован, что об его первых литературных опытах одобрительно отзывался Пушкин, а Денис Давыдов называл его "богатырем-философом".

А вот его словесный портрет, составленный в III отделении:
"Александр Якубович ростом 2 арш., 10 вершков, 29 лет. Лицом смугл, глаза карие, волосы на голове, бровях и бороде черные, бороду бреет. На лбу повыше правой брови имеет рану с повреждением кости, на правой руке безымянный и мизинец не сгибаются, ниже правого плеча имеет рану навылет на левой ноге в пахе имеет рану от пули навылет повреждением кости, сухощав, плечист".

Ходило немало легенд о необыкновенной храбрости Якубовича в Кавказской кампании, но к ней примешивалась сомнительная слава задиры и хладнокровного дуэлянта, бретера. Поговаривали, что он вызвал на дуэль Грибоедова и спокойно прострелил ему руку, "...чтобы лишить Александра Сергеевича удовольствия играть на фортепьяно". Кто он? - не раз задавали себе вопрос и соратники и даже близкие друзья. Искренний, сознательный революционер или хвастун и позер?

Еще летом 1825 года, приехав с Кавказа, он вызвался лично убить Александра I. Кондратию Рылееву стоило немало труда отговорить его от опрометчивого шага. Накануне 14 декабря Якубович вызвался возглавить флотский экипаж и, захватив Зимний дворец, арестовать Николая и всю царскую фамилию. Но в самый канун восстания он отказался командовать моряками, однако заявил, что на площадь он пойдет и "покажет, как надо стоять под пулями ".

Якубович первоначально был приговорен к смертной казни, затем замененной пожизненной каторгой.

Лисовский помнил хорошо их первую встречу осенью двадцать пятого в Петербурге. Тогда он впервые познакомился со многими членами Северного общества. Александр Якубович, с неизменной черной повязкой на лбу, блестя огромными глазами, решительно заявил:
- На Кавказе тоже есть Общество, и корпус генерала Ермолова готов принять участие в восстании.

Следствие не обнаружило на Кавказе следов тайного общества, Якубович категорически отверг серьезность своего заявления, объяснив, что оно было вызвано исключительно желанием похвастаться. Долго находившийся на Кавказе, в действующей армии, он не был официально принят к члены Общества, но был, однако, посвящен во все ею планы и даже в план самого выступления на Сенатской площади. Его показания отличаются сдержанностью, однако он не отрицал, что вызывался убить Александра и возглавить 14 декабря флотский экипаж...

Не только для современников, но и для многих историков он остался фразером и хвастуном только потому, что не обнаружено документов об активном участии в обществе... А может быть эта неприятность для историков была счастьем для многих современников и друзей Якубовича? Ведь даже без доказательств подвергся опале главнокомандующий кавказским корпусом генерал Ермолов, без доказательств подвергались изгнанию друзья и великие поэты - грузин Александр Чавчавадзе и русский Александр Грибоедов. И разве не знал подследственный Александр Якубович, чем грозит ему лично "желание возглавить"? Ведь это уже не просто "принадлежность к тайному обществу" и даже не "знание цели умысла", чем определялись все разряды государственных преступников, а руководящая роль, наконец. И декабрист не отрицал этого на следствии.

Нет, не очень-то просто понять яркую личность декабриста Якубовича, которого совсем не случайно прочили себе в предводители, охваченные волнением солдаты Енисейской губернии. Здесь, в Назимово, сначала не с какой-то определенной целью, а скорей лишь с неосознанным желанием забыться, отвлечься от тягостных дум, начал Якубович зарисовки портретов аборигенов, бытовых сцен, постепенно втягиваясь в серьезную этнографическую работу. Этнография не была его случайным увлечением. Он увлекся этой областью науки еще на Кавказе. И способствовали этому увлечению два человека - Пушкин и Кюхельбекер.

Великого поэта Якубович знал лично еще со встречи на Кавказе, когда ссыльный Пушкин совершал путешествие в Арзрум. Потом они встречались в редакции "Современника", куда Якубович, обычно решительный н напористый, принес свои кавказские записки с великой робостью. Пушкина он боготворил и шел к нему со своими тетрадками, смущаясь и кляня себя за это.

Александр Сергеевич встретил Якубовича радостно и тепло. По настоянию Якубовича "Кавказские наброски" были напечатаны под псевдонимом. Пушкин настойчиво рекомендовал ему не бросать перо. Теперь остались об этом лишь воспоминания... Как-то в узком кругу тифлисских офицеров и чиновников Кюхельбекер повторил основные идеи своей парижской лекции. На дружеской вечеринке присутствовал и Якубович. Слова Кюхельбекера глубоко запали в его сознание. Тот говорил с нервическим жаром о том страшном времени, когда "Россия стонала под игом Чингисхана. Пришло время, и тирания была сокрушена. Но наступило новое несчастье, и цепи рабства опозорили русских землепашцев. Рабство в истории России - это минутное торжество несправедливости: угнетенные рано или поздно победят, в свою очередь, деспотизм и рабство".

Теперь в глухом одиночестве, в дни отчаяния Якубович иронизировал: "Минутное торжество несправедливости" - для истории миг. Для меня же лично - уже двенадцать лет. Это не "миг, - а лучшая часть жизни, которая, увы, не вечна"

Вот в такую минуту и остановился у него направляющийся в Енисейск Лисовский.

На первый взгляд Александр Иванович, казалось, не изменился с той далекой читинской поры: те же лихие усы, по-прежнему белые, как слоновая кость зубы, та же порывистость, энергия, как при первой петербургской встрече.

Но была уже заметна и обильная седина в черных, гладко зачесанных назад волосах, а огромный, великолепной формы лоб, прорезали глубокие морщины, возле губ легла тяжелая складка.

Непривычная для Лисовского мягкая, даже какая-то застенчивая улыбка, преобразила лицо Якубовича до неузнаваемости.
Пожав Лисовскому руку, не пожав, а стиснув огромными своими "клешнями", Якубович пробасил:
- Вчера еще, получив оказию, ждал тебя. Пирог хозяйка испекла отменный. Да боюсь не свежий - всю ночь на столе. Послал ребятню за живой рыбой. - И он, крепко прижав Лисовского к груди, шепнул: - Кажись, и далеко друг от друга, а все-таки соседи: на одной реке...

В небольшой, скромно обставленной, но блистающей чистотой комнате, занимающей половину старинного сибирского дома, Лисовский сразу же обратил внимание на множество рисунков, этюдов, картин, выполненных углем, цветными мелками, акварелью, развешанных по стенам.

Десятки типов мужских и женских лиц. И не только типичные черты национальности: каждый портрет был характер, с присущим только ему внутренним миром. И еще одно свойство души Якубовича приоткрылось Лисовскому: он никогда не был безразличен к людям! Он любил их, болел за них. Вот рисунок "Буряты". Вечер. Характерные забайкальские сопки, костер, лошади. И два бурята под развесистым деревом. Это он делал там, в окрестностях Читы. Но никто не видал его работ. Почему он скрывал?

Ходили разговоры, что Якубович под псевдонимом опубликовал свои очерки в "Современнике", в "Северной пчеле". Авторство замечательных очерков и рассказов он отрицал почему-то упорно. Он отрицал, что ему принадлежат карты-схемы некоторых районов Кавказа. И сейчас, глядя, с какой любовью воспроизвел он портреты северян, с какой скрупулезной тщательностью зарисовал костюмы, предметы быта, Лисовский уже не сомневался, что перед ним настоящий, вдумчивый исследователь-этнограф, настоящий художник. Он спросил Якубовича:
- Что вы сейчас пишите, Александр Иванович? Над чем работаете?

Якубович помрачнел и заговорил о пустяках. Но Николай Федорович решил не отступать. Он понял, что и замкнутость, и вспыльчивость - все это от глубоко запрятанной обиды за недоверие к нему со стороны близких людей. Пусть все декабристы, оказавшиеся на каторге, по молчаливому уговору решили не касаться самою события на Сенатской площади. В Чите с ними рядом был Сергей Трубецкой, главный руководитель, "диктатор", который вообще не явился на площадь 14 декабря. Якубович был там, исчезал "но непонятной причине", ссылаясь на сильную головную боль от давней раны. Почти вплотную подходил к Николаю I с белым платком на шпаге. И будто бы о чем-то даже говорил с ним.

Вот какие молчаливые вопросы друзей давили Якубовича, а он не мог, верней не хотел объяснять, поняв, что его считают хвастуном, фразером, авантюристом, и чуть ли не изменником. К Трубецкому почему-то относились снисходительней, хотя он, вы двинутый в руководители восстания, вообще не явился на площадь... Вот какие муки выпали на долю этого человека.

А может быть Якубович, человек честный и гордый, решил, что оправдывается только тот, кто считает себя виноватым? Трубецкой объяснил с жестокой логикой:
- Понял, что все бесполезно, что выступление обречено с самого начала и... не пошел...

А что Якубович? Может быть, он раньше других понял, что неудача восстания произошла не на Сенатской площади, а гораздо раньше, в самой его организации? Человек импульса решил: все равно надо действовать! А потом понял: цареубийство может привести к жесточайшему кровопролитию, хаосу... Но... в конце концов Якубович остается трусом и изменником для друзей и потомков. Вот какие муки выпали на долю этого "философа-богатыря".

Может быть, именно так думал Николай Лисовский при этой встрече, до конца поняв Якубовича и поняв, что здесь, в интересной работе, среди простых людей, для которых он - страдалец народа, без пристальных взоров друзей и молчаливых укоров, нашел душевное отдохновение? И не в молитвах, а в нужном и большом труде..

...Лисовский не стал задавать новых вопросов, а рассказал, чем они занимались с Аврамовым все эти годы. Об интересной поездке на Таймыр, о покинутых древних селениях русских землепроходцев, о выводах: он считает, что заселение Сибири сперва начиналось с народного движения. Рассказал об Аврамове, о его знакомстве с огромной рекой, об удивительных племенах тунгусов, особенно отдаленных, которые вопреки "Уложению о инородцах" - сохраняют выборную власть и довольно часто изгоняют нерадивых своих вождей.

- И вы полагаете, что сии, не скрою, очень интересные мысли, где-то удастся напечатать?
- Я уже не так наивен, Александр Иванович, - устало улыбнулся Лисовский. - Направляли мы записки в Академию, но они канули в Лету. Кое-что, с людьми благонадежными, передали Александру Петровичу Степанову. Он многое использовал в своем труде об Енисейской губернии. И, наконец, - Лисовский вздохнул тяжело, - с покойным Иваном Борисовичем, мы, по просьбе Академии наук, выполнили определенную работу для предстоящей экспедиции Миддендорфа.
- Наслышан о нем. Даже простолюдины почитают этого неутомимого и, по-видимому, честного ученого... Но я прервал вас, бога ради, извиняйте... Вы подали и мне прекрасную идею...
- А я хотел сказать, - Лисовский с ухмылкой глянул на Якубовича, - что за последнее время мы посылали записки на имя Бенкендорфа...
- Что-о?! - И без того огромные глаза Якубовича округлились.

- Не подумайте, дорогой Александр Иванович, что я разыгрываю вас. Здесь двойной интерес. Мы слали записки на имя губернатора с просьбой перепроводить их в адрес III отделения, то бишь жандармского управления! - пусть уверяются в нашей благонадежности. Это первый ход, как говорил мой милейший друг Иван Борисович, - "ход конем". Мы не слали никаких проектов, никаких изъявлений собственных мыслей. Все гораздо проще. Например: "В период дозволенной высочайшим утверждением поездки обнаружено в устье Енисея, в районе мыса Толстый Нос, обитающее племя туземцев, ранее неизвестное науке, именуемое себя - долганы. Покорнейше просим сообщить заинтересованным ученым лицам". Или: в таком-то районе Нижней Тунгуски есть пороги, мелеет тогда-то, проходима тогда-то. Сообщаю я и поныне - о колебаниях погоды, о произрастании трав, овощей и злаков, о животных, птицах, рыбах, о находках руды и угля, о признаках нефти, запасах лесов, о соляных и минеральных источниках. Что нет необходимых товаров у инородцев, что везут купцы им дерьмо, - не писали, а как Эзоп: "такие-то товары любимы и пользуются большим спросом".

Пусть источники сведений безымянны, Александр Иванович, но сохранится одно имя - Польза. Не может быть, чтобы наши сведения, пусть не все, пусть частично, не заинтересовали бы ученых, а за ними - людей предприимчивых! Ну и... Будем откровенны: где-то в глубине души таится надежда, что когда- нибудь по косвенным данным, хоть краешком, кто-то упомянет о нас, скажет доброе слово. Знаете, Александр Иванович, тщеславие, оно ведь сродни деятельности, а не апатии... И память потомков, она, пожалуй, реальней чем какое-то там "высшее и вечное блаженство"... Хочется как-то заслужить это право на память... Неужели несчастный Аврамов не заслужил этого?

Лисовский в волнении замолчал. Затем снова повторил вопрос:
- Я рассказал вам, Александр Иванович, о нашей совместной работе. По этюдам, рисункам я вижу: первая зима прошла не напрасно. Попутчик-остяк рассказал, что вы подолгу жили даже в тайге, в шалашах и юртах. Надеюсь, вы ведете записи? Якубович прошелся по комнате.

- Рисунки, этюды перед вами. Интересуют меня вопросы истории и этнографии аборигенов. К тому же, вы, вероятно, уже знаете из моего письма: я поступил на службу в компанию северо-енисейских золотопромышленников Базилевского и Малевинского и это, мне кажется, даст возможность ездить по всему Анциферовскому уезду и изучать экономику и естественные богатства здешнего края... - Присел, продолжал с большой серьезностью. - Признаться, записей особых я не вел. Так, наброски. И это не от ленности ума, - Якубович усмехнулся. Мне кажется, - я бы горы своротил - столько чувствую сил! Огромный, неизведанный край, малоизвестные науке люди - енисейские остяки, которые называют себя кеты - все это обширнейшее поле для деятельности... Но кому это надо, Лисовский? Разве, что мне, лично, да вам. Наше имя, да что имя - дела наши, самые полезные, самонужнейшие для России - не попадут в науку. Как подумаю обо всем этом, поверите - опускаются руки. Единственную практическую пользу, что может принести мое пребывание здесь - это служба у господ золотопромышленников. Рабочие идут ко мне с жалобами, спрашивают совета. Я слежу за приказчиками. Они сожрать меня готовы. Ну, да я костистый - подавятся... А наука... Извините, Лисовский, но мы в сложном положении. От культурного мира мы отгорожены стеной самодержавия. От народа - стеной непонимания, недоверия к нам. Между нами - незримая стена.

- Полноте, Якубович! - Напомню слова Аврамова: "Если между нами даже пропасть - мы ляжем первыми, пусть безымянными бревнышками в вечный мост, который соединит всех нас".

Якубовичу врезался в память этот разговор. Да, он одинок. Родственники, не то, что забыли о нем: они попросту отказались от "бунтовщика, опозорившего дворянскую родовую честь".

Какая ирония судьбы! Когда молодой гусар, Александр Якубович, стрелялся из-за петербургской актрисы Измайловой - "дамы полусвета", за что из гусаров был переведен в действующую армию, на Кавказ, - он даже был окружен ореолом геройства. "Кодекс дворянской чести" позволял стреляться даже из-за пьяной вздорной ссоры. Слава дуэлянта, бретера, не отторгала дворянского офицера от "высшего света", но выступление за свободу, хотя в этом выступлении он и не убил ни одного человека - навеки "опозорило" Якубовича в глазах того же великосветского общества! И даже единственный близкий человек, отец, не найдя в письмах сына "чистосердечных и истинных слов раскаяния и выражения верноподданических чувств" - прекратил переписку. А ведь Якубович, скрипя зубами и мучительно краснея, пытался писать и, даже писал! - покаянные письма. Но при сопоставлении их всех и при внимательном прочтении ясно видно, а верней - совсем не видно "чистосердечного раскаяния и верноподданических чувств".

Казенными, вымученными письмами императора Николая трудно было провести...

Летом 1842 года начавший свое знаменитое путешествие Александр Федорович Миддендорф остановился в Назимово, где жил Якубович, так и не добившийся разрешения проживать в Енисейске.

Миддендорф имел строжайшее предписание: "Встречаться и разговаривать с государственными преступниками только в присутствии должностных лиц". Однако он пренебрег этим предписанием и зашел к декабристу запросто.

Миддендорф был поражен огромной научной работой, которую провел "иазимовский отшельник". Этнографические записки, рисунки, карты, подробнейший метеорологический н гидрологический бюллетени.. Не скрывая волнения, Миддендорф воскликнул:
- Этот бесценный труд не может, не имеет права оставаться более втуне!
- Так заберите эти тетради, Александр Федорович, и используйте их по своему усмотрению.
- Нет-нет! - замахал руками Миддендорф. - Это бесценный труд, это... Я немедля отпишу в академию, буду ходатайствовать,...
- О чем? Я уже давно имею, как имел несчастный Аврамов, ясный ответ его превосходительства генерал-губернатора Восточной Сибири графа Руперта. Извольте ознакомиться! - Он протянут Миддендорфу плотный, уже пожелтевший лист бумаги. - А, впрочем, я прочту главное. Вот.

"...Может заниматься этим не иначе, как под условием, что сочинения его по каким бы то ни было предметам не будут напечатаны и изданы в публику ни под собственным именем, ни под псевдонимом". - Так что, заберите эти записки и... точка! Миддендорф молча смотрел на Якубовича. "Что за люди! Как можно губить такие умы! Вот и в Красноярске Митьков отдал многолетние записи по метеорологии... И Спиридов по растениеводству".

- Нет, Александр Иванович! Я не могу принять такую жертву. Я буду только нижайше просить вас сделать выписки по определенным вопросам. Я постараюсь напомнить о вас и о Лисовском (единственное, что мог сделать А. Ф. Миддендорф, это в IV томе своего труда указать: "источник информации - сведущий человек в Назимово" (Прим, авт.)).

Якубович дал согласие оказать всемерную помощь экспедиции Миддендорфа.

С воодушевлением взялся он за нужное и полезное дело. Енисейское начальство поначалу не препятствовало его разъездам. Да, собственно и не могло формально препятствовать. Якубович являлся управляющим резиденции "Ермак" Малевинского и Базилевского. Характер работы требовал частых разъездов. Заниматься Якубовичу хозяйственной деятельностью "всемилостивейше соизволили государь император Николай I". Господа золотопромышленники были о Якубовиче двоякого мнения: их устраивала кристальная честность его и беспокоили записки о плохом положении рабочих, о недостатке провианта, одежды и обуви.

В нелегких странствиях, в дождь и пургу Якубович собирал богатейшие сведения, которые по праву заняли бы в русской науке подобающее место. В зимние ночи он писал обстоятельные отчеты.

Между тем завертелось хорошо отлаженное колесо жандармского механизма.

По неукоснительному порядку заводится специальное дело, в котором отражен каждый шаг Якубовича. Этот документ стоит того, чтобы его название привести полностью. Вот оно. "Дело о дозволении государственному преступнику Якубовичу заниматься некоторыми сочинениями для г. фон Миддендорфа. Начато 17.III.1843 г. Кончено 14.IХ.1845 года. На 8 листах"

...От работы его оторвал громкий стук в дверь.
- У меня никогда не заперто! - раздраженно крикнул Якубович. Вошел занесенный снегом урядник.
- Имею приказание ознакомить вас с письмом его высокопревосходительства господина генерал-губернатора графа Руперта.
- Короче! - нетерпеливо пристукнул ногой Якубович.
Урядник укоризненно глянул на него. - "Неймется бешеному дьяволу". - Помолчал, откашлявшись, начал громко:
- Господину Енисейскому гражданскому губернатору Падалке.
- Да ты обо мне, что меня-то касается, служивый, - улыбнувшись служебному рвению урядника, попросил Якубович. - Да и выпил бы для начала водочки, а то голос у тебя сел с мороза.
- Это можно... Потом... Вот касательно вас... "...Приказать Якубовичу доставить мне прямо или через посредство Вашего превосходительства точные копии со всего того, что он передаст г. фон Миддендорфу". Якубович присвистнул:
- Да у меня что, канцелярия личная? Писарей легион?

Когда за урядником закрылась дверь, Якубович, не сдержавшись, швырнул стакан в стену.
- Проклятье! И тут досмотр, и тут бойся сказать лишнее слово! Народ нищ, болен. Рабочие приисков пухнут с голоду, бегут. Инородцы гибнут. Как скажешь об этом? Все нужно переделывать. Или бросить.

Но Александр Иванович нашел в себе силы не бросать начатое дело, пробиться, пусть безымянным, в печать, как обещал Миддендорф.

Поездки, поездки, а сердце становится все слабей и начались непонятные боли в груди, и тяжелые отеки ног и рук. А надо писать, писать и еще переписывать "точные копии". Где взять силы?

Летом 1844 года до Якубовича дошло из Туруханска трагическое известие: при непонятных, таинственных обстоятельствах скоропостижно скончался при поездке в устье Енисея Николай Лисовский, здоровый, еще недавно полный сил и замыслов. Это о нем написал Миддендорф: "У местного высокообразованного купца Лисовского в Туруханске есть прекрасно оборудованная метеорологическая лаборатория". - И вот он погиб.

Исправник Добрышев, сопровождавший декабриста, написал в докладной: "Государственный преступник Лисовский скончался от белой горячки по причине неумеренного винопития. Похоронен в Толстом Носу". Одновременно он возбудил дело о взыскании денег с вдовы Лисовского, якобы данных покойному в долг.

И ни у кого не вызвало недоумения, подозрения, что должостное лицо, приставленное следить за поведением "преступника", не только допустило пьянство, но и ссудило деньгами на это "неумеренное винопитие".

Вдова пыталась доказать, что Лисовский взял с собой, как обычно шкатулку, где постоянно хранил деньги и тетради. Николай Федорович, намереваясь сделать какие-то значительные покупки, взял из дома почти все деньги. Так она утверждала.

Исправник Добрышев утверждал обратное: денег у Лисовского не было, и он ссудил ему значительную сумму. На что же? Однако эта "мелочь" никою не интересовала. И Лисовский, то есть теперь вдова его, осталась должна Добрышеву! А куда делалась шкатулка с деньгами, где хранились еще и тетради и дневники? Никому неведомо.

И с удивительной поспешностью был описан дом декабриста со всей утварью... за несуществующие долги.

А бумаги? Они исчезли бесследно. Что было в них? Мы можем только догадываться по косвенным данным, но отрывочным фразам из переписки декабристов.

Якубович тяжело переживал трагическую гибель друга. Усугубилась болезнь. Мрачные мысли одолевали одинокого изгнанника. В Красноярске Василий Давыдов и Спиридов, целые колонии в Минусинске, и Тобольске, Ялуторовске. А он - один. Один, прикованный к Назимово повелением монарха.

Между тем господин енисейский губернатор Падалка проявляет "трогательную заботу" о ссыльном Якубовиче и "горячую заинтересованность его научной работой", делая вид, что ничего не знает о состоянии здоровья декабриста и его просьбах - сменить место ссылки, дать возможность хотя бы изредка пользоваться услугой врача. Вновь урядник зачитывает Якубовичу запрос губернаторам:
"Намерен ли Якубович на будущее время доставлять господину фон Миддендорфу какие-либо сочинения и какие именно?"
Дрожащей от болезни рукой и едва сдерживая ярость, Якубович пишет ответ:
"Был намерен! Но запрет отлучаться не дал возможности исправить собранные материалы и сделать общий свод предпринятому намерению. Посему все бумаги уничтожил, кроме метеорологических таблиц и сборника флоры по Анциферовской области..."

Такой ответ не удовлетворил высокое начальство, и 23 августа 1845 года летит срочный запрос Иркутского генерал-губернатора Руперта: "Чем занимается, что пишет государственный преступник Якубович?"
И вот последний, восьмой лист позорного "Дела..." за № 245 от 14 сентября 1845 года:

Имею честь донести, что гос. преступник Якубович, доставленный 2 числа, сего месяца для излечения в г. Енисейск, на другой день умер от грудной водянки. Подлинное подписал: состоявший в должности гражданского губернатора - Падалка".

Тщетно обыскивали в Назимово дом Якубовича жандармы. В папку личной канцелярии Его Императорского величества нечего было положить. Кто-то из местных жителей показал могилу, выложенную камнем. В дни острой тоски и безысходности Якубович собственноручно заготовил ее, не надеясь, что его похоронят прилично. Жандармы разворошили склеп: не захоронены ли там записки государственного преступника? Но никаких бумаг не было. Бумаги исчезли. Порой судьба документов бывает так же трагична, как и судьба людей... Предчувствуя близкую кончину, Александр Якубович пригласил к себе своего давнего знакомого, близкого друга семьи Фонвизиных доктора Павла Марковича Прейна. Священник, ожидавший последней исповеди "государственного преступника", остался за дверями. Подлинную исповедь принял доктор Прейн.

Якубович показал рукой на грудь: "Здесь самые ценные для меня записки. За них меня давно бы упрятали в каземат и убили бы, как Михаила Лунина. Остальные бумаги, дневники, все мои записки в тайнике в Назимово. Я полагаюсь на вас. Быть может... Нет, обязательно придет время, когда потомки поймут, что мы не были интриганами и дворцовыми заговорщиками... Мы мечтали о будущности...

- Я все сделаю, Александр Иванович, чтобы труды ваши, ваши мысли не погибли. Ничто не вытравит вас из памяти России. Я близко знал и Аврамова, и Лисовского, и Шаховского. С великим уважением отношусь к вам, Александр Иванович, к чудесной чете Фонвизиных. Как можно думать о забвении? Поверьте мне: мыслящая Россия помнит о всей вашей когорте героев, имена ваши служат примером... И потомки не забудут вас!

Полицейские не раз снимали допрос с доктора Прейна: до них дошли слухи, что умирающий передал ему, якобы, какие-то бумаги.

Понимая ценность записок революционера, честный доктор все отрицал, утверждая, что и ему Якубович сказал лишь об уничтожении всех бумаг. Показания совпадали с последним письмом Якубовича губернатору. Жандармы, казалось, успокоились. На самом деле долгие годы они вели поиски бумаг, чем-то особенно интересовавших тайную полицию. Для историков поиск документов декабриста был затруднен.

И вот, в 1901 году, в газете "Енисей" появляется корреспонденция о том, что Якубович действительно передал все записи доктору Прейну. Павел Маркович долго хранил их и передал перед смертью директору Красноярской гимназии Логарю. Но случилось непоправимое: при грандиозном пожаре Красноярска в 1887 году, вместе с домом директора гимназии все бумаги Якубовича безвозвратно погибли.

Минуло еще четверть века. Пролетариат, наследник первых революционеров России, готовился в 1925 году отметить память декабристов - 100-летие со дня восстания. Начались детальные, тщательные поиски документов. И вновь слабая надежда согрела сердца исследователей... Стало известно, что бумаги Якубовича не погибли при пожаре Красноярска. Они перешли к вдове директора гимназии, а затем - к ее дочери...

И вот новая печальная развязка: у слабой, нет нищей духом! женщины не хватило смелости хранить наследие декабриста, и она в годы колчаковщины... собственноручно сожгла их.

"Безвозвратно утрачено" - сказано о научном, литературном и эпистолярном наследии А. И. Якубовича. Но не рано ли ставить точку? Ведь о гибели бумаг сообщила не сама дочь Логаря, а уже внучка его.

0

12

"...СЛОВОМ И ПРИМЕРОМ..."

Трагически сложилась судьба поселенцев енисейского Севера. Ссылка - везде есть ссылка, даже если она проходит и в благодатном, цветущем краю. Вся тяжесть - в искусственном отторжении от активной общественной жизни, от общества.

В 1828 году замена каторги ссылкой казалась Аврамову, Лисовскому и Кривцову чуть ли не благодеянием монарха. Но Николай I хорошо знал, что делал.

Декабрист Розен сказал точно: "Поселенцам нашим было очень худо в местах отдаленного Севера и в одиночестве".

Друзья-декабристы как могли следили за жизнью туруханских изгнанников, писали им через третьих, пятых лиц. Очень часто письма терялись. Переписка зашифровывалась, имена изменялись. Большим специалистом по этой части был Иван Иванович Пущин, душа всех декабристов, средоточие переписки.

"Хоть прямая линия есть кратчайшая, но прямые сообщения не так верны и безопасны", - писал ему Фонвизин. Каждый знал, чувствовал: любое письмо, любая записка могут быть перехвачены.

В 40-х годах XIX века в Африке работал замечательный русский ученый Егор Петрович Ковалевский, открывший истоки Нила. Император Эфиопии награждает его медалью, усыпанной бриллиантами, а русский император Николай - назначает полицейский надзор за ним. Непозволительная крамола послышалась монарху в словах: "Бесправные, неграмотные негры ничем не хуже нас и так же, как крепостные крестьяне, осуждены на подобную жизнь..." А ведь Аврамов и Лисовский писали то же самое о северянах. Только им грозило худшее...

И вот одного из них, Аврамова - не стало. Не сразу узнали декабристы, разбросанные по Сибири, о туруханской трагедии, о бедственном положении Лисовского, оставшегося после гибели друга в одиночестве и почти без средств. Туруханские "купцы" многим стояли поперек горла. Во всяком случае, в работах ряда историков так и сказано: "Убит разбойниками". Может быть, здесь отголосок народной молвы: бросили на погибель - иначе убили. То же говорилось и о загадочной смерти Лисовского - "убили", "зарезали разбойники".

Уже находясь в Тобольске, Бобрищев-Пушкин пишет Пущину в Ялуторовск, беспокоясь теперь о судьбе Лисовского и семье Аврамова. Пишет оказией, сокращая имена и фамилии.

"Спиридову я писал давно, через Лис... (лицо не установлено - Ж. Т.), чтобы он собрал все сведения о Лисовском. Это должен привезти Евгений (Оболенский - Ж. Т.). А к Лисовскому писать этим путем невозможно. Городишко, в котором три двора, всегда любопытен, всякое получаемое в нем письмо делает эпоху, любопытную для всех... А оказий - я жил в Красноярске 6 лет и не имел ни одной, чтобы написать Ив. Бор". (Аврамову - Ж. Т.).

Между декабристами всей Сибири - Восточной и Западной была не только конспиративная переписка, но и конспиративная "касса взаимопомощи", как бы мы ее назвали сейчас. Они называли ее "Артель", которой управляла выборная "внутренняя администрация". Когда декабристы, отбыв каторжный срок, стали разъезжаться на поселения - появилась новая "малая артель" во главе с И. И. Пущиным. Она продолжала оказывать большую моральную и материальную поддержку нуждающимся декабристам. Бобрищев-Пушкин сообщает Пущину: "...В четверг пошлю и остальные 100 руб. Лисовскому. А прежние, которых набралось 350 руб. (ибо подъехал Свистунов и дал 100 руб.), пошли недели две назад. Всего с Западной стороны будет 500, хорошо, если бы с Востока отправили столько же. Я сам писал к Сер. Гр. (Волконскому - Ж. Т.), а после копии писем Лисовскому, писал Обол. (Оболенскому - Ж. Т.) и Спир. (Спиридову - Ж. Т.) вместе в Красноярск, просил передать все эти подробности всем восточным капиталистам. Чер. (Черепанов, местн. чиновник - Ж. Т.) обещал к четвергу приготовить 100 руб.".

Достойна восхищения верность принципам и товарищескому долгу в среде ссыльных революционеров-дворян: пятнадцать лет спустя, вплоть до амнистии 1856 года, создав "артель", они оказывали поддержку всем, кто нуждался. Разбросанные по необъятным просторам Сибири они пристально следили за жизнью друг друга, показывая сибирскому обществу высокий нравственный пример.

С начала тридцатых годов местом сосредоточения ссыльных декабристов в Енисейской губернии стали сначала Минусинск, а затем Красноярск. Из глухого, таежного села Троицкое был переведен в Шушенское Петр Фаленберг, в Курагинское - Александр Тютчев, но оба они могли часто выезжать в Минусинск, поддерживать тесную связь со всей южной колонией ссыльных. Неизменной, до последних дней жизни оказалась судьба Аврамова, Лисовского, Якубовича...

Первым из декабристов, в течение почти года жил в Красноярске Федор Петрович Шаховской. И до конца XIX века для красноярцев, сохранявших благодарную память о первых революционерах, оставалась загадкой судьба "секретного узника".

В тяжелом, почти безнадежном состоянии прибыл в Красноярск из енисейского монастырского заточения Николай Сергеевич Бобрищев-Пушкин. С первых дней он нашел самое теплое дружеское участие, материальную и моральную поддержку. Ему, как уже говорилось, была предоставлена в больнице отдельная палата окном в сад. Кто-то, так и оставшийся неизвестным для нас, распорядился нанять постоянную сиделку. И не "монастырская благость", "не душеспасительные беседы", а искреннее расположение новых красноярских друзей, недавних помощников губернатора Степанова, отличные уход и питание сотворили чудо. Николай Сергеевич стал быстро поправляться.

Летом 1833 года в Красноярск приехал, отбыв каторжный срок, Павел Сергеевич Бобрищев-Пушкин. Из писем он знал об улучшающемся здоровье брата и был счастлив, застав его здоровым и окрепшим.

Здоровье Николая Сергеевича, действительно, настолько улучшилось, что он поступил на службу в городскую управу служащим вне разряда. Но и эта скромная работа, после долгих лет вынужденного отторжения от общества, удовлетворяла его.

Братья с жадностью окунулись в деятельную жизнь. Павел Сергеевич, увлекавшийся математикой и механикой, соорудил в Красноярском военном гарнизоне солнечные часы. Он увлекался также и медициной, и вместе с братом они занялись, по мере сил и возможностей, врачебной практикой.

Все свободное время проводили братья в доме Семена Григорьевича Краснокутского, жестоко больного, парализованного, передвигающегося лишь с помощью коляски. За ним преданно ухаживала тетка его, последовавшая за племянником-декабристом в Сибирь. И еще был один, верный, бесконечно преданный друг, красноярский городничий. Когда Краснокутского перевели в Тобольск этот удивительный человек (к сожалению, фамилия не известна (прим. автора)). оставил службу и поехал вслед на ним. Семен Григорьевич умер у него на руках.

Обер-прокурор сената Семен Григорьевич Краснокутский, сначала член масонской ложи, а затем член кружка "Зеленая лампа", стал декабристом не только из юношеского горячего порыва к справедливости и свободе. К этому привели его размышления и глубочайшее убеждение в необходимости ограничения монархии и упразднения, в первую очередь, крепостного права. Он был членом Южного общества и, разделяя убеждения Пестеля в том, что крестьяне должны быть "освобождены не с сумой, а с землей", был сторонником умеренных и постепенных действий, а не революционного республиканского переворота. В Сибирь он был выслан сроком на двадцать лет. В 1831 году был из Минусинска переведен в Красноярск.

Отличный знаток государственного права, Семен Григорьевич, находясь в ссылке, многим сибирякам сослужил полезную службу. Молодые чиновники, запутавшиеся в дебрях "Уложений законов Государства Российского", шли к нему за советом и получали сто. Его дом был всегда открыт и для простых людей, ищущих поддержки "его превосходительства господина сенатора". Их не пугал ярлык "государственного преступника" - что название, если они терпели притеснения от обличенных властью и законом действительных преступников-лихоимцев!

Бобрищевы-Пушкины коротали с Краспокутским долгие зимние вечера, если не случались гости, которым всегда были рады хлебосольные Семен Григорьевич и тетка его. Особенно привязался к нему младший брат Николай.

Арестованный в конце января 1826 года, после разгрома восставшего Черниговского полка, Николай Сергеевич за пятнадцать лет ссылки так и не знал истинных событий 14 декабря. Краснокутский знал и помнил многое... Он был довольно близок с Сергеем Петровичем Трубецким и часто бывал у пего в доме на Мойке, просто как гость, и даже на совещаниях правления Северного общества.

Трубецкой очень внимательно прислушивался к мнению Краснокутского: обер-прокурор сената отлично знал законодательство и давал немало полезных советов в разработке новых, революционных законов.

Как-то - это было уже накануне восстания - Трубецкой наедине спросил:
- А вам не кажется, Семен Григорьевич, что поскольку вы служите теперь в Петербурге, то и следует перейти в Северное общество? Даже членом Управы...

Краснокутскому было известно, что Трубецкой подозревает Пестеля в "бонапартизме" и обвиняет в диктаторских замашках. Впрочем мнения своего Трубецкой не скрывал, что не делало подозрение менее нелепым. Поэтому предложение отклонил деликатно.

- Сергей Петрович, я действительно перешел бы в Северное общество, поскольку последнее время связан с вами тесней, но к чему это сейчас? Ведь есть решение о слиянии обществ. Я это разумное решение приветствую: объединение армий - всегда сила. - Добавил несколько встревоженно. - И с объединением следует не тянуть: по слухам - предстоит в скором времени коронация. А присягу войска и сенат будут давать все-таки не старшему брату, Константину, а Николаю Павловичу.

Для выступления, мне кажется, это самый удобный момент...

Наконец слухи определились: на престол вступает Николай, грубый и жестокий человек, ненавистный всей гвардии. И именно ему гвардия должна присягнуть, а сенат эту присягу - утвердить. Но когда будет присяга? Предполагалось - 14 декабря.

Поздно вечером Краснокутский примчался к Трубецкому с важными сведениями, но не застал его дома. В совершеннейшем отчаянии он погнал экипаж на квартиру Рылеева.

Войдя, Краснокутский несколько растерялся: у Рылеева собралась большая компания. Были и известные члены Общества и почти незнакомые люди. По бледным, взволнованным, решительным лицам понял: здесь идет не застольная беседа.

И все же он сказал сразу, твердо, не успев толком поздороваться:
- Присяга назначена на завтра, четырнадцатого декабря. Утром, в семь часов, собирается сенат. Будет совершена чистейшая формальность; Николай, по существу, уже вступил на трон, хотя официального отречения Константина нет. Рылеев подошел к Краснокутскому.

- Спасибо, Семен Григорьевич! Мы все очень рады, что в сенате есть наш единомышленник, человек честный, преданный святому делу Свободы! - И уже без тени колебания, решительно взмахнул рукой, повернувшись к товарищам. - Рубикон перейден!

Краснокутский, до сей минуты не представляющий, что дело зашло так далеко и отстаивающий упорно идею реформ, а не вооруженного восстания, вдруг совершенно неожиданно для себя спросил, признав в Рылееве подлинного руководителя:
- Что надлежит делать мне, Кондратий Федорович?
- Вам, Семен Григорьевич, подлежит быть в сенате. Именно вы сможете ознакомить сенат с нашей действительной программой.

26 декабря, вынужденный дать показания и зная об аресте Краснокутского, Рылеев написал коротко:

"14 числа я точно сказал Николаю Бестужеву, что в сенате есть наш обер-прокурор, разумея Краснокутского..."

Император Николай не простил "измену" обер-прокурора сената: зная о тяжелом состоянии Краснокутского, он не разрешил ему выезд на родину для лечения, даже под надзором полиции...

Вскоре, вслед за Краснокутским в Красноярск были переведены сначала Фонвизин, а затем Михаил Матвеевич Митьков.

Едва устроившись, Фонвизин поспешил к тяжело больному Семену Григорьевичу. Краснокутский попытался встать навстречу гостю, но опустился обессиленно в коляску:

- Вот, Михаил Александрович, "болят мои скоры ноженьки", - пропел он тонким фальцетом, пытаясь скрыть свою вынужденную неловкость. Махнул рукой. - Ладно о болезнях - мы свое прожили. И не плохо. Рассказывайте о новостях.

Выслушав Фонвизина, покачал головой, думая о чем-то своем. Посмотрел на гостя:

- А все-таки мы поторопились, Михаил Александрович... Не находите? Даже в далеких, глухих Енисейске и Минусинске есть люди, противодействующие самодержавию и деспотии. Нужно было копить силы, развивать общественное мнение по всей России. И подниматься разом.

- Не угомонились еще, Семен Григорьевич? - улыбнулся Фонвизин. Краснокутский рассмеялся, вспомнив что-то.

- Вы назвали незнакомых мне, славных молодых людей. Аврамова я встречал мельком. Лисовского не знаю. Но о них очень живо и тепло рассказывал мне Сергей Кривцов. Неистребимого оптимизма человек. В Минусинске он был для меня не то что помощником, постоянным собеседником, а истинным братом, другом. Вызывая на откровенный разговор, шутил по обыкновению:

- Пусть я побуянил, - молодому человеку извинительно, но вам-то, сударь, как не стыдно? Вы были военный генерал. - А вам, генерал Фонвизин, не стыдно? Теперь рассмеялся и Михаил Александрович:

- Не стыдно, генерал Краснокутский! И рад вашему душевному здоровью. Безмерно рад. Что вы еще расскажете о наших минусинских друзьях?

- В Минусинске наши друзья всерьез занялись и хозяйством и просветительской деятельностью. Братья Беляевы, например, даже пытаются вывести новую породу овец, как они говорили - более мясную и приспособленную к тамошним условиям. Словом - настоящие фермеры. И скажу вам, Михаил Александрович, дело они ставят на широкую ногу. И все вместе: и Беляевы, и братья Крюковы, и Фаленберг, и Тютчев - все преподают в частной школе. Представляете, какие педагоги? Их лекциями заслушиваются и взрослые к великому неудовольствию тамошнего начальства. Спасибо минусинскому исправнику Кузнецову: не только поддерживает занятия, но и докладывает, что ничего предосудительного в них нет. Теперь, как я узнал из писем, мннусинцы, особливо Николай Осипович Мозгалевский носятся с идеей женской школы.

- Вы чрезвычайно обрадовали меня, Семен Григорьевич. Я окончательно начинаю понимать: наше пребывание несет какую-то пользу не только нам самим, но и Сибири. Но, простите, как ваше здоровье?

...Остановившись проездом в Красноярске, декабрист Розен записал поздней о Краснокутском:
"Глаза его, блестящие и живые, и пергаментный цвет кожи показали живость ума и разрушение тела".

Да, Петропавловская крепость и якутская ссылка не прошли бесследно. Краснокутскому временами становилось совсем худо, но об этом, кроме тетки, - да будет ей имя декабристка! - никто не знал. Все, кто заходил к нему, неизменно встречали его приветливую улыбку.

Вокруг ссыльных декабристов быстро сложился кружок прогрессивно мыслящих чиновников, где обсуждались проблемы развития Сибири. Фонвизин и здесь не переставал изучать историю, особенно Сибири, начал (закончил в Тобольске) замечательный труд "Обозрение проявлений политической жизни в России". Михаил Александрович не изменил с годами своим идеалам. Он писал И. Д. Якушкину: "Гадко читать в наших газетах хвалебные отзывы нашему мудрому самодержавию, которое навсегда упрочило благоденствие России, а до нас доходят слухи - каково оно, это благоденствие".

Но не только слухами и газетами пользовался Фонвизин: одновременно с ним в Красноярск был переведен и даже с повышением в должности его старый знакомый, да уже и не знакомый, а друг! - Дмитрий Иванович Францев.

Он знал, что Фонвизин работает над "Особой запиской" по крестьянскому вопросу и, используя положение помощника губернского прокурора, доставлял ему самые свежие и точные данные. Вскоре и сам прокурор Ивановский близко сошелся с Фонвизиным и во многом помогал ему материалами, доступными только узкому кругу чиновников.

Наблюдая за жизнью крестьян, разбирая жалобы, видя вокруг богатейшие земли и убогие, примитивные хозяйства, друзья Фонвизина мучительно пытались найти причину этого несоответствия. Они искренне полагали, что образцовые хозяйства, по примеру минусинских ссыльных, новые агрономические меры позволят преобразовать крестьянское хозяйство.

- Все это части программы, дорогие друзья, которую мы всесторонне рассматривали еще на читинской каторге и над которой я работаю уже не черный год, - гасил Фонвизин своей неумолимой логикой их иллюзии. - Добавьте сюда и распространение агрономических знаний и создание крестьянских банкови - все это прекрасно, но недостаточно. При несомненной пользе всех этих нововведений - нельзя уповать только на них, как на единственное средство переустройства жизни российских и даже сибирских крестьян, имеющих свободные земли. Пока не будет в корне изменена экономическая система, а в России не освобождено крестьянство от рабства - развития хозяйства не может быть...

В этих разговорах принимали участие и чиновники Ивашенцев и Турчанинок, и ссыльные друзья, к которым прибавился еще один - Митьков.

Двадцатисемилетний полковник Финляндского полка Михаил Митьков встал на путь освободительного движения не сразу. Его коробили пышные застольные речи, громогласные клятвы и какое-то нарочитое бравирование молодых людей, входивших в "Союз спасания".

Но за юношеским пафосом он разгадал их искреннюю боль за судьбы отечества, горячее стремление любыми мерами искоренить зло, именуемое тиранией и крепостным рабством.

Войдя в "Союз благоденствия", а затем и в Северное тайное общество, Митьков по достоинству занял там ведущее место, укрепил московскую управу Северного общества. Заболев чахоткой, он уже подал в отставку, но не уходил, дожидаясь решительных действий. На обвинение в государственной измене Митьков ответил обстоятельно и достойно: "Моя цель была стараться изыскать средство к изменению правительства. Под сим последним разуметь должно было изыскать средства к получению Конституции, в чем и состояла цель общества".

После десятилетней каторги водворенный на поселение в Красноярск, Михаил Фотиевич, по склонности своей к точным наукам и математике, оборудовал отличную метеорологическую площадку, а на квартире мастерскую.

Вскоре, проездом через Красноярск, остановился у него на квартире Иван Иванович Пущин.
"Приняли меня радушно, у них отдохнул телесно после ужасной дороги. Душевно нашел отраду в дружеском кругу. Все по часам, все в порядке", - сообщил он Евгению Оболенскому. p>Декабрист Александр Беляев, посетив Митькова, писал о нем: "Он имел хорошую небольшую квартирку, которая содержалась в самой педантичной чистоте, меблированная с большим вкусом и комфортом. У него была большая библиотека. Чтение было его страстью".

Михаил Фотиевич не только вел метеорологический, гидрологический журнал, но на основе своих наблюдений делал в течение десяти лет прогнозы погоды, оказывая тем самым огромную пользу местным землевладельцам. Свои запасы он передал Миддендорфу, а затем они вошли в "Климатологический атлас России" Вильда.

В 1839 году Фонвизин и Краснокутский были переведены из Красноярска в Тобольск. И словно на "освободившуюся вакансию" тотчас прибыли декабристы Давыдов и Спиридов. Передвижение не было случайным: без ведома Николая I, главного тюремщика декабристов, ни один ссыльный не мог изменить место жительства даже в пределах губернии. Ко всему прочему, император Николай, ведя допросы, усмотрел какие-то серьезные разногласия среди "южан", "северян" и "славян" и внимательно следил, чтобы тех или иных не оказалось рядом слишком много. Он не знал, что давно уже нет даже и малых разногласий: они разрешены в "каторжной академии" за долгие годы размышлений...

Но тем не менее Николай не только не позволял совместное проживание членов одного общества, но даже старался каждый раз "перетасовать" их.

Полковник, "южанин" Василий Львович Давыдов и "славянин" - майор Михаил Матвеевич Спиридов первоначально были приговорены к смертной казни, замененной затем пожизненной каторгой, а после десятилетнего отбывания - пожизненной ссылкой. Это была "по чувствам милосердия" всеобщая амнистия по случаю десятилетия "восшествия на престол".

Василий Львович, герой Отечественной войны, получивший штыковые раны в обе ноги, сабельную - в правую руку и удар пики чуть повыше сердца, после окончания войны вышел в отставку. Но не раны вынудили его к этому, а воцарившаяся в армии аракчеевщина и шагистика, пришедшие на смену блистательной, победоносной суворовской традиции.

Давыдов был богатым помещиком, однако это, как и многим передовым людям, лучшим из дворян, - не мешало стать ярым антикрепостником. Он был одним из руководителей Южного общества, учредителем Каменской управы.

Давыдов приехал в Красноярск со своей женой, верной подругой, Александрой Ивановной и детьми, родившимися в Сибири. Поселился он в доме купца Мясникова (где раньше жил Шаховской) и прожил там десять лет, пока не отстроил себе особняк в Батальонном переулке (ныне улица Декабристов).

Независимость нрава, радушие и хлебосольство, чем славился он еще на Украине, не изменили ему и после десятилетней каторги и долгой ссылки. На многие годы дом Давыдовых стал центром притяжения для всех, кто хотел для России перемен.

Зная о запрете открывать школы, Василий Львович сумел обойти его: он создал домашнюю школу для своих детей, по царскому указу лишенных в Сибири дворянских прав. А раз так, - решил Давыдов, - они получат домашнее образование. А поскольку это не официальная школа, а учение на дому, то сюда могут ходить все желающие.

Вообще на протяжении всех шестнадцати лет, прожитых в Красноярске, Василий Львович доставил местным властям немало хлопот, а чванливым чиновникам предостаточно попортил крови. По городу гуляли эпиграммы, приписываемые Давыдову.

Василий Львович буквально со дня приезда словно задался целью - расколоть Красноярск на два лагеря, в чем быстро преуспел.

Сам, выходец из старинного дворянского рода, один из богатейших людей России, Давыдов презирал корыстолюбивых людей, издевался над ханжеством и чванством.

К религии вся семья Давыдовых относилась с равнодушием, но чтобы не вызывать в городе еще больших кривотолков, вынуждена была посещать церковь хотя бы по престольным праздникам.

Однако, как вспоминала мать великого художника В. И. Сурикова, как только начиналась епитимья (молебен во здравие царя) - Давыдов демонстративно уходил из церкви.

Как-то возле церкви, перед богослужением собралась значительная группа: губернатор Броневский громогласно поздравлял чиновника с наградой и повышением по службе.

Василий Львович едко и громко заметил: - Самое высокое положение дает человеку не чин, не деньги, а справедливость.

Губернатор вспылил:
- Вам ли, сударь, покрывшим себя вечным позором, рассуждать о чести?!
Давыдов парировал выпад мгновенно и с достоинством:
- Один из наших друзей уже отвечал на подобные нелепости: "Не во власти людей позорить нас, когда мы того не заслуживаем".

Фраза эта, как и многие другие, подобные ей, долго ходила по городу.

Вскоре чиновный Красноярск не на шутку всполошился: в списках пошла гулять по городу едкая сатира "Николсор". Автор бичевал в ней деспотизм, прозрачно проводя параллель между библейским сатрапом Навуходоносором и Николаем I. Авторство приписывалось Давыдову, от которого он, естественно, отказывался и в частных разговорах, а тем более - в официальном объяснении.

После губернатора Степанова и друзей его, которые мало-помалу все выехали из Красноярска, на смену провинциальной тишине пришло оживление. Декабристы, а особенно Давыдов сумели расшевелить Красноярск.

Все передовые, прогрессивно мыслящие люди тянулись на яркий огонек дома Давыдовых. Здесь они находили отдохновение от мещанских сплетен, грязных чиновничьих интриг. Переступая порог этого дома, люди словно вступали в иной мир. Их привлекала удивительно дружеская, товарищеская атмосфера, царившая в семье Давыдовых, полнейшая искренность и взаимное понимание. Богатейшая библиотека Давыдовых стала по существу первой публичной библиотекой в Красноярске.

Близкие, дружественные отношения сложились у Давыдова с Францевым, человеком во всех отношениях достойным. Глубокая привязанность Дмитрия Ивановича к Фонвизину по-настоящему трогала Давыдова. В помощнике прокурора находил он интересного собеседника, чьи суждения были слишком далеки от блюстителя законов Российской империи. Впрочем и сам губернский прокурор Ивановский был ближе по умонастроению к среде декабристов, чем к окружению губернатора Броневского.

В Красноярск Давыдовы приехали с четырьмя детьми, родившимися в Сибири (в Красноярске родилось еще трое), но Александра Ивановна не только уделяла внимание своим детям, но сама преподавала в домашней школе по программе, разработанной Василием Львовичем. Эта программа, исключая "вредные для умонастроения учеников предметы и суждения", легла в основу программы первой Красноярской мужской гимназии.

Женщины буквально боготворили Александру Ивановну.
"...Необыкновенная кротость нрава, всегда ровное расположение духа... отличали ее постоянно", - написал о ней декабрист А. Е. Разен.
Особенно душевно привязалась к ней жена прокурора Ивановского Мария Александровна.
Выросшая в среде провинциальных чиновников, она, однако, не унаследовала от сытого, самодовольного общества ни чванливой заносчивости, ни презрения к людям "низшего сословия". И здесь, как и в судьбе Маши Францевой, сказалось благотворное влияние прекрасных женщин-декабристок, о которых сказал Н. А. Некрасов, что "...самоотвержение, высказанное ими, остается навсегда свидетельством великих душевных сил, присущих русской женщине".

Мария Александровна посещала сначала школу Давыдовых, а затем на протяжении долгих лет была постоянной гостьей дома. Естественно, она интересовалась жизнью женщин "высшего света", и Александра Ивановна без прикрас поведала ей всю подноготную, подчеркивая всегда великий подвиг лучших женщин России. Однако она не называла ни жизнь свою, ни жизнь подруг-декабристок подвигом. Она считала это человеческим, женским долгом. И много лет спустя она написала с некоторым даже раздражением: "Ну какие мы героини? Это поэты сделали из нас героинь, а мы просто поехали за своими мужьями". Но Александра Ивановна как-то призналась:

- Да, наша жизнь сложилась нелегко, по я все более прихожу к убеждению, что сами мы изменились к лучшему, что раньше мы были менее достойны себя, чем сейчас.

И этот нравственный пример, эта искренность во всем, душевная открытость и величайшая скромность сформировали у Марии Александровны прекрасный, цельный характер. Она стала настоящим другом и помощником в добрых делах своего мужа прокурора Ивановского, постоянно сопровождала его в нелегких разъездах по губернии, безукоризненно исполняя роль секретаря, выступая всегда на стороне обиженных.

В 1842 году она повстречалась в Назимово с Якубовичем. Александр Иванович тотчас написал Давыдовым:
"...Эта достойная и почтенная женщина обворожила меня своим превосходным сердцем и полным сочувствием с нами..."

Сочувствие и понимание сибиряков было огромной моральной поддержкой ссыльных революционеров. Как бы ни тяжела была участь изгнанников, они с каждым годом все более осознавали не только свою личную роль, а значение движения для судеб России.

Понимая это, они стремились всей своей дальнейшей жизнью и деятельностью способствовать развитию Сибири.

Давыдова красноярцы назвали "властителем дум", а прибывшего с ним товарища, с виду тихого, немногословного, но обладающего удивительным упорством и незаурядными знаниями Спиридова, вскоре назвали "заступником и другом крестьян".

Для ссыльного, как признавался Спиридов, это была "вторая честь, оказанная простыми людьми". Первую честь оказали ему солдаты.

"Борцом за солдатскую волю" назвали на следствии Михаила Матвеевича Спиридова солдаты Акопченко и Юрашев, признавшись, что говорили накануне восстания Черниговского полка: "Мы за таких командиров готовы лечь..."

Это усугубляло еще более вину декабриста. В "Росписи государственных преступников" было сказано: "Умышляя на цареубийствовызвался сам, участвовал в управлении "Славянским обществом", старался о распространении его, принимал членов и вынуждал нижних чинов".

Герой Отечественной войны, Спиридов был награжден за храбрость золотым оружием, многими орденами. Он получил отличное домашнее образование. Мать его, Ирина Михайловна, внучка знаменитого историка М. Щербатова (тетка жены Шаховского), образованнейшая женщина, лично руководила его учебой. Будучи военным, Михаил Матвеевич увлекался и философией, и литературой.

Накануне ареста Спиридов закопал свои бумаги, а слуга его, Максимов, опасаясь повторного обыска, сжег их. Следственной комиссии стали известны только названия записок: "Замечания на государственный завет", "О воле и вольности человека", "О власти человека" и "Правила жизни собственно для себя".

Выходец из родовой знати екатерининских времен, воспитанный в семье сенатора, Михаил Матвеевич сумел разглядеть жизнь народа. Он записывал в дневнике: "...был более всего приведен в скорбь бедностью поселян", "...видел неусыпную деятельность хлебопашца, плоды которой служат обогащению их панов", "...видел голод", "Сознаюсь, мое сердце содрогнулось, жалея их...".

Именно поэтому, как писал он позднее, оказавшись на поселении в Красноярске, и занялся Сииридов сельским хозяйством, "чтоб не только своими руками добывать пропитание, но и личным примером и опытом содействовать развитию крестьянских хозяйств".

Получив разрешение на пользование пустующей землей, он тотчас же едет в окрестности Красноярска, пригласив с собой Давыдова.

Спиридов облюбовал небольшой хуторок Дрокино, возле красноголовой сопки, на берегу тихой светлой речки - Кача. Для начала он взял пятнадцать десятин. Василий Львович оказал ему помощь в постройке жилого дома и хозяйственных помещений, утверждая, что все это блажь и "хозяйственный зуд" скоро пройдет.

Но "зуд" не проходил. Михаил Матвеевич все больше втягивался в хозяйство. Он выписывал новинки по агрономии, ботанике; по полученным чертежам в местных кузнях делал новые сельскохозяйственные орудия, заказывал сельхозмашины. Денег, конечно, не хватало. Недавно организованный по его инициативе сельскохозяйственный кредитный банк был еще слишком слаб и поневоле приходилось обращаться за помощью к Давыдову. Поневоле, так как Спиридов болезненно воспринимал подачки Василия Львовича. Бывший крупный помещик знал отлично, что без капитала никаким энтузиазмом хозяйство не создать. Он видел, как бросали начатое дело помещики-энтузиасты, не в силах противостоять тем, у которых не было никакой агротехники, но были обширные земли, тысячи крепостных душ, дающих дешевую продукцию за счет дарового труда.

Но он видел и другое: маленькое, образцовое хозяйство Спиридова служит образцом, школой для местных крестьян. Вся беда - и это понимали оба - в том, что крестьяне не заинтересованы кровно в поднятии, развитии своего хозяйства, страх увеличения налога сковывал сибирских вольных землепашцев.

В феврале 1845 года проездом в Западную Сибирь остановился в Красноярске Вильгельм Карпович Кюхельбекер. Спиридова, как обычно, в городе не было.
- Уехал в свое глупое Дрокино, - съязвил Василий Львович. Но рассказал подробно, что тот расширил свои земли до сорока десятин, имеет двадцать лошадей и несколько коров. От братьев Беляевых получил из Минусинска десяток голов овец повой породы.
- Так значит, Михаил Матвеевич делает успехи? Давыдов покачал головой.
- Предприниматель наш в затруднении. Он сообщал друзьям в письмах: "Где тонко - там и рвется", "Предприниматель в затруднении..."

Из Красноярска Вильгельм Карпович написал письмо Марии Николаевне Волконской. "...Я познакомился с любезным семейством Василия Львовича. Он все тот же. Я нашел в нем изменившейся лишь внешность. Его настроение, его искрящийся, как шампанское, ум, его прекрасное сердце все те же. Спиридов мало постарел. Митьков очень глух".

Здоровье Митькова все ухудшалось. Василий Львович настойчиво предлагал ему поселиться у него, чтобы товарищ по изгнанию был под постоянным присмотром. Когда Михаилу Фотиевичу становилось совсем худо, Александра Ивановна решительно распоряжалась везти его к ним. Но едва поправившись, Митьков спешил домой, ссылаясь на необходимость постоянных метеорологических наблюдений. Митьков проделал огромную научную работу. Он по праву заслуживает имя первого метеоролога Сибири. 29 ноября 1847 года Давыдов писал: "Бедный Михаил Фотиевич был очень нездоров: теперь поправился, т. е. остался при обыкновенных своих страданиях и делается еще слабее".

Он умер 23 октября 1849 года, пятидесяти восьми лет от роду.

Друзья проводили его на кладбище, похоронили рядом с церковью, напротив главного, восточного входа, чем вызвали недовольство епархиального начальства: в таких местах хоронят только именитых людей. Для церкви же декабрист-ученый был всего лишь "государственным преступником".

"...Нечего сообщить вам нового, - писал Пущин в ноябре Михаилу Ивановичу Муравьеву-Апостолу, - одна только печальная весть - это смерть М. Ф. Митькова. Страдания его окончились. Будучи в Красноярске, привезу оттуда все подробности. Его земные счеты хорошо копчены".

Пущин сумел добиться краткосрочного приезда в Красноярск: Митьков назначил его, а также Давыдова и Спиридова своими душеприказчиками. Он завещал все наличные деньги, вырученные от продажи имущества и квартиры, передать в кассу "сибирской малой артели" для помощи декабристам.

В завещании он специально оговорил, что часть денег должна пойти на расширение опытного хозяйства Спиридова, в полезность которого он горячо верил.

Впрочем и Василий Львович, хотя и шутил по-прежнему "над забавами" Спиридова, но мало-помалу втягивался в хозяйство товарища по изгнанию.

- Коготок увяз - всей птичке пропасть, - отшучивался он по обыкновению, просматривая список новинок по сельскохозяйственной литературе и неизменно выписывая не только свежие русские и заграничные журналы по сельским вопросам, но и новые сорта семян.

...Между тем молва о необычном дрокинском хуторе распространилась далеко за пределы Красноярского уезда. Все чаще приезжали издалека крестьяне посоветоваться, посмотреть на диковинные механизмы, о которых сам Спиридов говорил: "Здесь неупотребимые, но необходимые для разрыхления и углаживания пашен". Широкой популярностью пользовался сорт картофеля, выведенного декабристом, названный крестьянами "спиридовкой". Под этим названием его знали крестьяне Сибири и в начале нашего века...

Умер Михаил Матвеевич Спиридов 26 декабря 1854 года. Согласно завещанию его похоронили на крестьянском кладбище в селе Арейском (Емельяново).

Василий Львович не смог, о чем горько сетовал, приехать на похороны товарища: неизлечимый недуг приковал Давыдова к постели.

Предчувствуя близкий конец, он написал детям, оставшимся в России, письмо-завещание, наполненное глубочайшей благодарностью и любовью к своей верной подруге Александре Ивановне:

"Без нее меня уже не было бы на свете. Ее безграничная любовь, ее беспримерная преданность, ее заботы обо мне, ее доброта, кротость, безропотность, с которою она несет свою полную лишений и трудов жизнь, дали мне силу все перетерпеть и не раз забывать ужас моего положения. Уплачивайте ей, мои милые дети, мой долг, вашей любовью и уважением к ней, и, когда меня не станет, воздайте ей за добро, которое она сделала вашему несчастному отцу".

Василий Львович Давыдов умер 25 октября 1855 года. Он похоронен на Красноярском кладбище рядом с могилой М. Ф. Митькова.

Получив печальное известие, И. И. Пущин писал с горечью:
"Вообще мы не на шутку заселяем сибирские кладбища. Редкий год, чтоб не было свежих могил..."

Больно было ссыльным декабристам вести скорбный счет: старых друзей оставалось все меньше и меньше; в ссылку отправились 121 человек, вернулись после амнистия - девятнадцать. Красноярская земля приняла восемь декабристов.

Первым из енисейских ссыльных погиб Федор Шаховской, но его могила в Суздале. Возле села Осиново - могила Ивана Аврамова, у станка Толстый Нос - Николая Лисовского, в Енисейске затерялась могила Александра Якубовича, в Курагино похоронен Александр Тютчев, в Минусинске Николай Мозгалевский, в Емельянова Михаил Спиридов и в Красноярске двое - Михаил Митьков и Василий Давыдов.

Незадолго до смерти, в 1854 году, тяжело больной Михаил Фонвизин был вывезен в родовое имение под гласным надзором полиции.

Император Николай не оставляет без внимания даже умирающих, боится мертвых, запрещая перевозить их прах на родину, ставить надгробные памятники.

На его столе лежала постоянно специальная папка со списком декабристов, где по графам было расписано все: перемещение ссыльных, их переписка, особые замечания об образе мыслей и поведения, болезни. С особым удовольствием он вычеркивал имена декабристов из списка живых, думая, что вычеркивает их из истории. Он мечтал пережить их всех и каждое утро требовал доклада, издевательской фразой:

- Ну как там мои друзья по четырнадцатому декабря? Сколько осталось?

Чем объяснить такую прямо патологическую ненависть царя к сосланным декабристам?

Как бы ни казалось парадоксальным на первый взгляд, но одним из первых, кто понял опасность движения декабристов, был... Николай I, их палач и тюремщик.

Ему хотелось верить в им же придуманную версию о "кучке заговорщиков". Но лично ведя допросы, он не мог не почувствовать глубинность их движения, не обратить внимания на их показания, на слова Николая Басаргина, что их движение не заговор, а первое политическое выступление в России.

Но мало кто верил в это. Не верил и молодой император: ему уже принесли поэму "Сашка" Полежаева. Царь вызвал автора прямо в Кремлевский дворец и заставил его читать поэму полностью. Не выдержав, закричал:

- Я положу предел этому разврату! Это все еще следы, последние остатки; я их искореню?

Но искоренить дух свободомыслия было уже не так-то просто. На стол царю ложатся "подметные письма", обнаруженные в разных губерниях. В них смелые слова: "Лучше умереть с оружием в руках, защищая свободу, нежели невинно жить рабами и невольниками".

В честь, коронации новоиспеченный самодержец "веся Руси" лицемерно "по чувствам милосердия" несколько снижает декабристам срок каторги и ссылки. Он ждет от них покаянных, верноподданических писем, но из Сибири пришел достойный, мужественный вызов "Мечи скуем мы из цепей..." "Очистительный молебен" был фарсом, обманом общественного мнения. Несмотря на жестокий разгром, зрели новые силы. И это чувствовал царь. Он приказал завести особое дело, в котором откладывались сведения тайной полиции и доносы не просто "о противоправительственных действиях и суждениях", а именно то, что в какой-то степени имело хотя бы малейшее отношение к движению декабристов.

И вот в начале 1827 года на стол царю ложится анонимная ода "К Николаю". Не единственный оригинал, а один из распространенных по столице и другим городам экземпляров.

Мы все рабы - ты
господин
Но близок час -
в умах волнение.
И петербургский заговор
Хотя разрушен злой
рукою,
Но он не дым,
Не пылкий вздор
ЗОВЕТСЯ ВОЛЬНОСТИ ЗАРЕЮ!

И подпись, не дающая царю покоя: "Третье северное общество мстителей". Было от чего прийти в бешенство: знакомые мысли: "Товарищ, верь, взойдет она - заря пленительного счастья..."

Царь еще мог, жестоко расправляясь, ехидничать по поводу одиночек, предпринимающих попытки создать новые тайные общества. Так, канцеляриста Василия Асимина он лишает дворянского звания и отправляет в Сибирь, корнета, графа Ефимовского разжаловал в солдаты, но кружок братьев Критских, разгромленный в университете, прямо указывает на источник: "Декабристы раскрыли нам всем глаза".

Если в расправе над декабристами, видными дворянами, Николай I в какой-то степени вынужден был считаться с общественным мнением, да и с тем, что слишком много людей, приближенных к царскому двору, было замешано в делах, то со студентами он не церемонился: всех, без исключения, без всяких разрядов заключил в монастыри, отдал в солдаты, послал на Кавказ под пули горцев.

Первая попытка молодого Александра Герцена создать революционный кружок окончилась для него ссылкой. Но ссылка не охладила его: Герцен вернулся из ссылки с ясной программой революционной пропаганды и агитации. От второго ареста и более жестокой расправы его избавила эмиграция. Появление, пусть даже за рубежом, "Вольной русской типографии" дало русской общественности возможность широкого ознакомления с передовыми демократическими идеями. Создавая журнал "Полярная звезда", А. И. Герцен подчеркивал революционную преемственность его: на обложке был изображен силуэт пяти казненных декабристов.

Одновременно в России создается революционный кружок под руководством Петрашевского. На смену революционерам-дворянам пришли новые люди, вошедшие в историю под именем "разночинцы".

Кружок Петрашевского не выдвигал планов цареубийства и немедленного государственного переворота. И тем не менее кружок подвергся жесточайшему разгрому.
Помню я Петрашевского дело,
Нас оно поразило, как гром:
И декабрьским террором пахнуло,
На людей, переживших террор.

Николай Алексеевич Некрасов не случайно провел эту параллель. Вновь Николай, чтоб запугать мыслящую Россию, устроил утонченно-садистскую расправу: 22 декабря 1849 года выведенные для казни Петрашевский и члены его кружка, в числе которых был Достоевский, были помилованы...

Фельдъегерские тройки везли в особых одеяниях петрашевцев в Тобольск, откуда им предстоял путь на каторгу и в ссылку. Но вопреки расчетам царя, казалось бы уже забытые обществом люди тепло встретили новых борцов за свободу. Их ждали. Евгений Петрович Оболенский писал брату из Ялуторовска:

"Везде по пространству всей Сибири, начиная от Тобольска, - в Томске, Красноярске, в Иркутске и далее за Байкалом, - он найдет наших, которые все без исключения будут его помощниками словом и делом".

В приведенном письме речь идет о племяннике декабриста, петрашевце Кашкине. Петрашевцам, действительно, везде была оказана поддержка.

В 'Гобольске в 1850 году жили декабристы братья Бобрищевы-Пушкины, Фонвизин, Анненков, Муравьев, Свистунов, Семенов.

Губернским прокурором был Дмитрий Иванович Францев, тот самый енисейский исправник, доброжелатель Аврамова, Лисовского и Фонвизина. От него и узнали декабристы о скором прибытии в Тобольск ссыльных петрашевцев. Чтобы не подвергать опасности мужа, инициативу первого свидания с петрашевцами взяла на себя Наталья Дмитриевна Фонвизина.

Вот что она писала в письме брату мужа: "Мы уже знали, что он (С. Дурев, поэт - Ж. Т.) и Достоевский осуждены на крепостные работы в Омской крепости... У меня мелькнула мысль, и я тут же сообщила ее мужу - я предложила ему... выдать его за родственника, которого я помню мальчиком, и таким образом быть ему сколько-нибудь полезной. Можете вообразить, с какой радостью и благодарностью принято мое предложение... Теперь во всей Сибири, особенно в Тобольске, Томске, Омске, никто в нашем родстве с Дуровым не сомневается. Знают правду Мишель (муж - Ж. Т.), няня, да еще одна особа, а именно Маша Францева. Я продолжала посещать племянника, и мне уже не препятствовали... Жандармский капитан предложил даже Михаилу Александровичу за рекою при отправлении Дурова и Достоевского иметь с ними свидания, и мы ездили". Как удивительно скрещиваются судьбы людей! Енисейский исправник Францев, декабристы и его маленькая дочка Маша... Мы мало знаем об этом, безусловно незаурядном и исключительно порядочном человеке, воспитавшем прекрасную дочь. Ей мы должны быть благодарны еще и за воспоминания о замечательных людях: Мария Дмитриевна опубликовала свои заметки в 1888 году в журнале "Сибирская старина".

Запретив упоминать в печати имена ссыльных декабристов, император Николай тщетно пытался вытравить их из памяти народной. Полное взаимопонимание людей двух разных поколений и двух сословий - дворян-аристократов и разночинце" - свидетельствовало о том, что жертва первых революционеров не напрасна.

Как бы не были оторваны декабристы от передового общества России и Европы, они не только старались следить за развитием общественной мысли, но и развивать свое мировоззрение, сообразно новым идеалам.

"Что это было за поколение, из которого вышли Пестели, Якушкины, Фонвизины, Пущины"... - писал А. И. Герцен. Великий демократ не случайно выдвигает М. Л. Фонвизнна в число виднейших декабристов: удивляет не только его кристальная душевная чистота, верность идеалам своего времени, но и постоянные поиски новых путей, новой революционной тактики.

Развитие мировозрения фонвизина - убедительный пример развития революционных идей в среде первых революционеров-дворян.

Михаил Александрович Фонвизин горячо и искренне сочувствовал ссыльным петрашевцам. Пусть сведения скудны, но и короткие, лаконичные письма его говорят, что он не был чужд даже идеям социализма. Более того, - чем иначе, кроме как распространением этих идей, - можно назвать его письма к друзьям-декабристам? Его письма ничто иное, как нелегальная переписка:

Фонвизин - Оболенскому. Июнь 1844 года. "В журнале Мейера есть продолжение статьи, состоящее, кажется, из 15 или 16 глав, которые я намерен перевести для брата, и когда мой перевод будет готов, то перешлю его к вам..."

Но он работает не только для брата. Он работаст для друзей.

Фонвизин - Кюхельбекеру. И октября 1845 г. "Чрезвычайно благодарю Вас, почтеннейший и любезнейший Вильгельм Карпович, за дружеское письмо (27.IХ), на которое я замедлил ответом, потому что неохотно посылаю мои письма официальным путем (курсив мой. - Ж. Т.).

...Еще раз приношу Вам мою сердечную благодарность за труд, который вы на себя приняли - исправлять мои переводы... Давно хотел предупредить Вас, что вы в открытых письмах отвечаете на мои, которые дошли до Вас неофициальным путем. Хорошо, что в канцелярии на это еще не обратили внимания, а то могли бы выйти неприятности, и тем более, что я к Вам ни одного раза не писал через начальство".

Фонвизин - Оболенскому, 15 мая 1851 года. "Ваш труд побудил и меня перевести статью из "Гегенварт" - "Социальное движение нашего времени". В последнее время меня очень занимали "СОЦИАЛИСТИЧЕСКИЕ И КОММУНИСТИЧЕСКИЕ ВОПРОСЫ".

Фонвизин - Оболенскому 22 июля. "Я занялся переводом из "Гегенварт" нескольких статей, из которых посылаю в подарок Ивану Ивановичу (Пущину - Ж. Т.) о панславизме и вам обещанную - "Социальное движение настоящего времени" - кроме этих двух статей еще готовы две: об историческом развитии труда и об английском, или Роберта Овена, социализме".

Кто может говорить после этого о разрыве поколений и об "омертвевшем идеализме" декабристов?

И еще была у Фонвизина своя, личная и трагическая близость к петрашевцам. В одно из свиданий Фонвизина с Петрашевским тот сказал:

- В нашем кружке был чудесный, многообещающий юноша - Дмитрий Фонвизин. Вероятно, однофамилец ваш? Только смерть от чахотки, накануне ареста, избавила его от каторги...

Наталья Дмитриевна сумела сдержать слезы и молча ушла из камеры... Чудесный юноша, вставший на путь борьбы и рано погибший от чахотки... Это был их сын Дмитрий, оторванный от семьи по велению царя.

Новое горе не сломило мужественную женщину. С еще большей энергией она помогает и мужу, и новым ссыльным товарищам.

Вот что пишет Ф. М. Достоевский брату из Омска 22 февраля 1854 года "Ссыльные старого времени (т. е. не они, а жены их) заботились о нас, как о родне. Что за чудные души, испытанные 25-летним горем и самоотвержением!"

Находясь в Тобольске, жены декабристов вели обширную переписку, оказывали все годы помощь петрашевцам, находящимся на каторге и ссылке. Декабристы создали в городе такой кружок, что он вызвал у тайной полиции серьезное беспокойство.

Чаще всего они собирались на квартире Петра Дмитриевича Жилица, чиновника, члена тюремного комитета, много сделавшего для улучшения тюремного быта. Петр Дмитриевич, прекрасный музыкант-любитель, художник был искренним другом декабристов. И вот на них поступил донос. Наталья Дмитриевна пишет, специально открыто, их большому другу ялуторовскому священнику С. Я. Знаменскому, сообщая, что в доносе так и сказано: "Государственные преступники и жены их составили тайное общество вместе с Жилиным и генералом Горским и собираются всякий день, где для совещания затворяют все двери... - Наталья Дмитриевна не просто умело отводит удар от друзей, но берет на себя и мужа. - К Жилиным никто из наших не ездит, мы - чаще всех; следовательно это на Михаила Александровича и на меня падает".

Совсем не напрасно сетовал генерал-губернатор Западной Сибири князь Горчаков, жалуясь царю:
"Эти барыни - Анненкова и Фонвизина - составляют собой главный источник козней в Тобольске против губернского начальства, ныне против меня".

Не напрасно он выделяет двух этих женщин. К ним приковано внимание общества: обе они были прототипами литературных героинь. Одна для Александра Пушкина, другая - для Александра Дюма. Великий французский писатель вдохновился образом Полины Гебль. Так в девичестве звали Прасковью Егоровну Анненкову, отказавшуюся от французского подданства и последовавшую в ссылку за своим женихом.

А. Дюма написал в 1840 году роман "Записки учителя фехтования", где главными героями были Иван Анненков и Полина Гебль. Кроме художественных страниц Дюма в исторических отступлениях обнародовал многие позорные страницы из прошлого русского самодержавия, начав с убийства Павла - отца русского императора Николая I.

Царь строжайше запретил распространение романа в России, но что он мог поделать, если он уже был известен всей Европе, как и записки ученого Христиана Ганстена, поведовавшего о декабристе Бобрнищеве-Пушкине!

Что мог сделать император, если сын ялуторовского священника, воспитанник Якушкина Иван Знаменский, уже писал книгу "Забытые люди", а сами декабристы - свои воспоминания, записки, стихи, басни?

Об этом не мог не знать Николай I, но сейчас, может быть впервые, ему было уже не до декабристов. Началась Крымская война, окончательно обнажившая язвы полуфеодальной России, до конца разоблачившая его тридцатилетнее бесславное правление великой державой.

В этот раз, впервые, он проявляет "мягкость", разрешает выехать тяжелобольному, самому старейшему из всех, 66-летнему Фонвизину на родину. Но, конечно, "под неослабный надзор полиции".

...Друзья собрались в Тобольске в последний раз. Помянули погибших. Тихо взгрустнули: "свидимся ли вновь когда?" Надежды, что ныне здравствующий император разрешит выезд всем - не было. Фонвизип неожиданно для всех поднялся с кресла и, подойдя к Якушкину, низко поклонился:

- Спасибо, друг мой Иван Дмитриевич! - И не замечая недоуменного взгляда, еще раз повторил. громко, для всех, словно подводя итог жизни. - Спасибо, друг мой, за то, что ты первым рассказал мне о тайном обществе и принял в него...

Михаил Александрович Фонвизин умер вскоре по приезде на родину 3 апреля 1854 года. Его похоронили в имении Марьино.

Наталья Дмитриевна и здесь проявила характер и, как вызов царю, лишившему мужа чинов и званий. приказала высечь на памятнике: "Генерал-майор М. А. Фонвизин. 1788 - 1854 гг."

В 1856 году император Николай I "исчез с лица земли и отдан химии" - как писал А. Н. Герцен. Отдан химии, но не истории.

Вернувшиеся из ссылки декабристы Пущин, Муравьев, Бестужев, Якушкин до конца жизни остались верны своим идеалам. Это благодаря им появились в герценовском "Колоколе" "Письма из Сибири" Лупима, записки Фонвизина, Волконской и других декабристов.

Но пока был жив Николаи I, он делал все, чтобы скрыть от цивилизованного мира правду о лучших людях России, чьи труды, созданные на каторге и в ссылке, могли бы составить не одну новую страницу научной и литературной славы страны. Только один перечень названий записок, различных работ, захороненных в царской охранке и навеки утраченных, может показать нам, потомкам, какую невосполнимую утрату понесла русская культура. А этот скорбный список огромен. Друзья, современники знали работы ссыльных декабристов. Они упоминают их к переписке, они расходились в списках по России, будили умы, вызывая бешеную злобу самодержца н его сатрапов.

Бесстрашный Михаил Лунин за свои "Письма к сестре", "Письма из Сибири" навечно посажен в каземат, где создал труд "О религиозных верованиях греков", о котором написал в нелегальном письме Волконскому: "Горе, если рукопись попадет в руки властей! Они будут способны сжечь меня живым, как колдуна, как чернокнижника!" Власти убили его одиночной камерой, сожгли его роман "Лже-Дмитрий", который друзья называли изумительным.

Мы не знаем, чем нас мог одарить единственный декабрист из крестьян, человек высочайшей культуры и знаний - по отзывам собратьев по каторге - Павел Выгодовский. Известно только, что при вторичном аресте у него было изъято 3588 листов рукописей.

Какими источниками знаний могли бы служить "Грамматика", полные "Записки о Туруханском крае" Шаховского, "География" Корниловича "Средняя история" Спиридова, "Курс поэзии" Раевского, "Местные наречия" и "Фольклор" Кюхельбекера, "Проекты строительства каналов" Никиты Муравьева, записки о тунгусах Аврамова, о долганах Лисовского, о кетах Якубовича...

"...Наши декабристы страстно любили Россию"... - говорил А. И. Герцен. Узнав, они не прокляли, а полюбили Сибирь. На протяжении тридцатилетней ссылки они словом и примером способствовали ее развитию, ибо видели ее великое будущее.

"Сама природа, - писал А. Бестужев (Марлинский), - указала Сибири средства существования и ключи промышленные... Схороня в горах ее множество металлов и цветных камней, дав обилие вод и лесов, она явно дает знать, что Сибирь должна быть страной фабрик и заводов". А. И. Герцен заклеймил царя-вешателя: "Николай велел умертвить пятерых: Пестеля, Рылеева, Бестужева-Рюмина, Сергея Муравьева и Каховского. Чтобы к смерти прибавить бесчестие, он топор заменил веревкой. Этот палач не понял, что таким образом из виселицы делается крест, перед которым преклонится не одно поколение".

Свидетели казни пятерых декабристов донесли до живых последние слова Сергея Муравьева: "Все, что посеяно, взойдет, хотя бы и дождя не было". И оставшиеся в живых до последней минуты делали все чтобы нести высокое имя сеятелей.

"...Декабристы разбудили Герцена, - писал В. И Ленин. - Герцен развернул революционную агитацию. Ее подхватили, расширили, укрепили, закалил; революционеры-разночинцы, начиная с Чернышевского и кончая героями "Народной воли". Шире стал круг борцов, ближе их связь с народом. "Молоды штурманы будущей бури" - звал их Герцен. Но это не была еще сама буря. Буря, это - движение самих масс. Пролетариат, единственный до конца революционный класс, поднялся во главе их и впервые поднял к открытой революционной борьбе миллионы крестьян..."

0


Вы здесь » Декабристы » ЛИТЕРАТУРА » Жорес Трошев. "Словом и примером".