Декабристы

Информация о пользователе

Привет, Гость! Войдите или зарегистрируйтесь.


Вы здесь » Декабристы » ЖЗЛ » А.Ф. Замалеев. Михаил Александрович Фонвизин.


А.Ф. Замалеев. Михаил Александрович Фонвизин.

Сообщений 1 страница 10 из 25

1

А. Ф. Замалеев

МИХАИЛ АЛЕКСАНДРОВИЧ ФОНВИЗИН

Основная идея социализма есть истина, и грядущее этой идее принадлежит.
М. А. Фонвизин.

РЕДАКЦИИ ФИЛОСОФСКОЙ ЛИТЕРАТУРЫ

Замалеев Александр Фазлаевич (род. в 1943 г.) — ассистент кафедры философии и научного коммунизма 1-го Ленинградского медицинского института имени академика И. П. Павлова. Специализируется в области истории русской философии. Автор работ, опубликованных в журнале «Наука и религия»: «Христианство и язычество в Киевской Руси» (1972, № 5); «Разум и вера в древнерусской философии» (1972, № 6); «Декабристы и христианство» (1975, № 12). В 1975 г. в издательстве «Удмуртия» вышла брошюра «От просветительской утопии к теории революционного действия (Очерк социологии декабристов)».

Введение

Восстание декабристов имело огромное значение в истории нашего Отечества. Являясь самым крупным событием в политической и идеологической жизни России первой четверти XIX в., оно знаменовало собой начало русского революционно-освободительного движения.

Причины этого события коренятся прежде всего в условиях российской действительности. Распространение «духа преобразования» в дворянском обществе было следствием общего недовольства государственными порядками, которое со всей остротой проявилось в эпоху Екатерины II и особенно в период «Павлова тиранства». Передовые люди России, и прежде всего дворянские революционеры, не хотели больше мириться ни с традиционным монархическим правлением, ни с существующим положением крепостного крестьянства, так как и то и другое являлось тормозом прогрессивного развития страны. «Цивилизация, — указывал А. И. Герцен, — внушала дворянству новые потребности и вместе с тем предлагала новые пути и средства для их удовлетворения. Развитие промышленности и фабрик, распространение начал политической экономии, приспособленной к местным обычаям, дали новые средства использования крестьян» (29, 51)[1]. Передовые представители дворянства были заинтересованы в формировании буржуазных отношений и поэтому требовали хотя бы частичного преобразования государственной системы.

О характере этих требований можно судить, в частности, на основании «Записки», составленной в 1799 г. екатерининским дипломатом князем А. А. Безбородко. Цель будущей реформы он видел в учреждении конституционной монархии. Его не удовлетворяло также и положение крепостных крестьян, которое, по его мнению, требовало «поправления». Он предлагал, во-первых, запретить личную продажу крестьян и установить неприкосновенность движимого крестьянского имущества и, во-вторых, сократить число дворовых людей и уменьшить крестьянские подати. «Сим образуется, — полагал Безбородко,— прямая вольность поселян» (цит. по: 55, 55).

Дворянское общество восторженно встретило вступление на престол Александра I, ибо он, опасаясь оппозиционных настроений в высшем сословии, сразу же объявил о своем намерении водворить строгую законность вместо царившего при его предшественниках правительственного произвола. Позднее он неоднократно говорил о необходимости подготовить общественное мнение к упразднению крепостного права, запретил печатать в периодических изданиях публикации о продаже крестьян без земли, а также раздачи населенных имений в частную собственность. 20 февраля 1803 г. был обнародован закон о свободных хлебопашцах, дозволявший помещикам освобождать своих крестьян от крепостной зависимости, но непременно целыми селениями или отдельными семьями и наделять их при этом землей. И хотя дело не двинулось дальше обещаний и «дозволений», тем не менее указы и манифесты Александра I значительно ослабили оппозиционные тенденции в среде дворян, о чем достаточно красноречиво свидетельствует тот факт, что даже такие выдающиеся дворянские просветители, как А. С. Кайсаров, И. П. Пнин, В. Ф. Малиновский, примыкавшие к радищевскому направлению, прониклись конституционно-монархическими иллюзиями. Кайсаров прямо утверждал, что свобода «может иметь место не только в республиках, но и в монархиях, и даже, что на первый взгляд поражает, в монархиях гораздо более. Напротив того, в республиках отдельным личностям почти вовсе не дается свободы» (41, 365).

Усилению монархических иллюзий способствовала отчасти законодательная деятельность М. М. Сперанского, которому император поручил в 1808 г. составление плана государственного преобразования. Разрабатывая проект, Сперанский исходил из того, что Западная Европа прошла через три основных этапа в развитии политических форм государственности: феодальной раздробленности, «второй феодальной системы» — «феодального самодержавия» и республиканский. Подобным же образом, считал Сперанский, совершается развитие форм государственности и в России: удельный домосковский период образует «первую эпоху феодального правления», со времени Ивана Грозного утверждается самодержавие.

В настоящий момент, замечал далее Сперанский, русское государство стоит «во второй эпохе феодальной системы, то есть в эпохе самодержавия, и, без сомнения, имеет прямое направление к свободе». Эта свобода подготавливается постепенным развитием промышленности, торговли и просвещения. Однако их развитию в России препятствует крепостное право, поэтому оно должно быть уничтожено. «Какое, впрочем, противоречие, — восклицал Сперанский, — желать наук, коммерции и промышленности и не допускать самых естественных их последствий... Нет в истории примера, чтобы народ просвещенный и коммерческий мог долго в рабстве оставаться» (61, 19). Так Сперанский обосновывал необходимость перехода от самодержавия к республиканскому правлению, но он полагал, что осуществить такой переход можно путем правительственных реформ. «Конституции во всех почти государствах, — доказывал он, — устрояемы были в разные времена отрывками и по большей части среди жестоких политических бурь. Российская конституция одолжена будет бытием своим не воспалению страстей и крайности обстоятельств, но благодетельному вдохновению верховной власти, которая, устрояя политическое существование своего народа, может и имеет все способы дать ему самые правильные формы» (цит. по: 51, 176).

Эта наивная вера в «благодетельное вдохновение» российского самодержца дорого обошлась Сперанскому: он подвергся жестокой опале и в 1812 г. был сослан в Нижний Новгород.

Пример Сперанского убедил Александра I в невозможности заглушить в дворянском обществе конституционные стремления. Он круто меняет свою политику. В стране упрочивается аракчеевская реакция. Наиболее ярким показателем деспотического произвола во внутренней политике является организация военных поселений. 18 апреля 1817 г. был издан указ, извещавший о желании императора «дать каждому полку свою оседлость в известном округе земли, определить на укомплектование оного единственно самих жителей сего округа» (там же, 346). Число военных поселений быстро росло. Александр I придавал им исключительное значение по целому ряду причин: он намеревался таким образом, во-первых, разрешить крестьянский вопрос, не посягая на экономические привилегии дворянства, во-вторых, изолировать армию от крестьянской массы и превратить ее в послушное орудие самодержавного деспотизма.

Однако надежды Александра I не оправдались. Военные поселения оказались не только центрами стихийных солдатских возмущений и бунтов, но послужили одним из толчков к формированию декабристской революционной оппозиции. Член Северного общества Г. С. Батеньков в данной связи писал: «Зрелище военных поселений и Западной Сибири, угнетаемой самовольным и губительным управлением, общее внутреннее неустройство, общие жалобы, бедность, упадок и стеснение торговли, учения и самых чувств возвышенных, неосновательность и бездействие законов, несуществование истинной полиции — все, с одной стороны, располагали не любить существующий порядок, с другой же — думать, что революция близка и неизбежна» (35, 1, 176). Поэтому когда позднее другой декабрист — Д. И. Завалишин — утверждал, что «либеральные, гуманные идеи были заимствованы от Запада, а революционные были свои собственные, доморощенные» (34, л. 28), то он имел на это полное основание.

1

Здесь и далее первая цифра в скобках означает порядковый номер источника в списке литературы, помещенном в конце книги; цифра курсивом — том, если издание многотомное; следующая цифра — страницу цитируемого источника.

0

2

Будущие декабристы, приступая к созданию тайного общества, исходили из убеждения, что Россия находится накануне революции и что именно революция является единственным средством преобразования всей государственной системы. Это побуждало их внимательно изучать опыт национально-освободительных движений в Западной Европе. «...Сии происшествия,— писал в своих показаниях П. И. Пестель, — ознакомили умы с революциями, с возможностями и удобностями оные производить» (31, 505).

Первая тайная организация — «Союз истинных и верных сынов отечества», или «Союз спасения», — была создана в конце 1816 г. В нее вошли Сергей Муравьев-Апостол, Трубецкой, Якушкин, Александр и Никита Муравьевы, Пестель. Позднее к ним присоединился М. А. Фонвизин, ставший одним из наиболее инициативных деятелей тайных декабристских организаций. Программу «Союза» разработал Пестель. В ней ставились две задачи: освобождение крестьян от крепостной зависимости и введение представительных учреждений.

Однако с притоком новых членов «Союз» утрачивает первоначальное идейное единство. Если теперь ни у кого не вызывала возражений первая задача тайного общества, то относительно второй полного единодушия уже не было. Многие начинали склоняться к мысли, что не самодержавие составляет главное зло для будущего России, а крепостное право, и предлагали сохранить в программе лишь пункт об искоренении «рабства». «Горе тем государственным людям, — доказывал А. И. Тургенев, придерживавшийся умеренных взглядов, — кои, не искоренив сего первого зла, будут думать об ограничении самодержавной власти! В землях, где существует деспотизм, состояние людей, коих участь зависит от других, то есть состояние рабов, всегда бывает несравненно лучше, нежели в республиках и в других ограниченных правительствах» (63, л. 6).

В 1818 г. противоречия в «Союзе спасения» приобрели особенно острый характер. Это было связано с некоторым оживлением в дворянском обществе монархических иллюзий под влиянием речи, произнесенной Александром I на открытии польского сейма, в которой он уверял в своей приверженности к представительным формам правления и высказывал намерение распространить законно-свободные учреждения «на все страны, провидением попечению моему вверенные» (цит. по: 51, 342). Умеренные члены «Союза» восприняли речь императора как подтверждение собственной правоты и потребовали полного пересмотра пестелевского устава. Так появилась вторая программа тайного общества, созданного в 1818 г. и получившего название «Союз благоденствия».

Устав «Союза благоденствия» («Зеленая книга») вменял в обязанность членам общества «распространением между соотечественниками истинных правил нравственности и просвещения споспешествовать правительству к возведению России на степень величия и благоденствия, к коей она самим творцом предназначена» (35, 1, 241—242). В нем последовательно проводилась идея, что благоденствие государства находится в тесной зависимости от «добрых нравов» народа и что именно отсутствие добродетели разлагает его и повсюду насаждает зло, против которого бессильны любые благие правительственные законы. Оттого-то, говорилось в Уставе, нельзя «возлагать вину всего на правительство»; напротив, оно постоянно стремится к одной только цели — к «пользе общей». Правительство заботится и о добродетели, сознавая, что «добрая нравственность есть твердый оплот благоденствия и доблести народной». Однако оно едва ли добьется успеха, «ежели управляемые с своей стороны ему в сих благотворных намерениях содействовать не станут...» (там же, 241).

Составители Устава, доказывая необходимость деятельного «противоборствия» злу, трактуемому ими чрезвычайно абстрактно, предлагали столь же абстрактные средства для его устранения. Они рекомендовали, в частности, «всеми силами» попирать невежество и всячески поощрять любовь «ко всему отечественному». Советовали, кроме того, во-первых, объяснять всем гражданам их обязанности в отношении к христианской вере, ближнему, отечеству и существующим властям, во-вторых, призывали «личным примером», «словом» и через «повременные издания» склонять помещиков «к хорошему с крестьянами обхождению» и соответственно искоренять продажу крепостных людей в рекруты и «поодиночке», наконец, в-третьих, предлагали уговаривать соотечественников «к составлению человеколюбивых обществ и заведений», чтобы в конечном счете «согласить все сословия» (см. там же, 243).

Как видим, социальная программа «Зеленой книги» всецело выдержана в духе умеренного просветительства. Это свидетельствует о том, что сторонники конституционно-монархического правления получили в «Союзе благоденствия» решительный перевес над радикальной пестелевской группировкой. Правда, сам Пестель писал, что новый Устав был составлен с учетом конспиративных соображений, на случай если тайное общество будет раскрыто, и предназначался он лишь для показа «вступающим». Однако факт остается фактом: «настоящая цель», как сообщал позднее в своих показаниях А. Муравьев, не была «ни утверждена, ни принята обществом, а была в виде проекта, в котором можно было делать перемены и даже совсем уничтожить» (цит. по: 51, 388). Таким образом, общепринятой целью «Союза благоденствия» становится умеренно просветительская пропаганда «здравых идей» и понятий о государственном благоденствии и критика всего «чужестранного, дабы ни малейшее к чужому пристрастие не потемняло святого чувства любви к отечеству» (35, 1, 268).

Но это, разумеется, не означало прекращения идейно-теоретических и организационных споров внутри «Союза благоденствия». Вскоре становится очевидным, что сосуществование в одном обществе сторонников конституционной монархии и приверженцев «республиканской свободы» невозможно. Разногласия были столь значительными, что требовали принципиального обсуждения. В январе 1820 г. в Петербурге состоялось совещание коренной управы «Союза благоденствия». Участники совещания (Пестель, Н. Муравьев, Лунин, Трубецкой и др.) постановили созвать съезд, который состоялся через год в Москве. На московском съезде 1821 г. с планом реорганизации тайного общества выступил М. А. Фонвизин. Он отстаивал по существу пестелевский план (сам Пестель на съезде не присутствовал) создания строго конспиративной организации и предлагал «освободиться» от ненужных тайному обществу членов. Обсуждение проекта Фонвизина показало, что «Союз благоденствия» в своем настоящем виде реорганизован быть не может, поэтому на съезде было принято решение упразднить его вообще. На его базе возникли две новые тайные организации — «Южное общество» во главе с Пестелем и «Северное общество», руководимое Н. Муравьевым.

Деятельность этих декабристских обществ проанализирована в литературе всесторонне и обстоятельно (см. 50). Однако это не означает, что в истории декабризма нет больше «белых пятен». В частности, до настоящего времени еще не изучено литературное наследие М. А. Фонвизина, с именем которого связано развитие пестелевской идейно-теоретической традиции в русской социологии 40 — начала 50-х годов XIX в. Рассмотрим прежде, хотя бы в общих чертах, программные документы Пестеля и Н. Муравьева. Это позволит нам выявить исходные теоретические принципы, лежащие в основе социально-политических взглядов Фонвизина.

Идейно-теоретические расхождения Пестеля и Муравьева выразились преимущественно во взглядах на форму государственного устройства и пути будущего развития России. Пестель отмечал в своих показаниях: «...конституция Никиты Муравьева многим членам общества весьма не нравилась по причине федеративной его системы и ужасной аристокрации богатств, которая оною созидалась в обширнейшем виде» (35, 2, 181). Именно по этим двум пунктам не могли прийти к соглашению руководители обществ.

На самом деле Муравьев не был безусловным сторонником конституционной монархии, как можно предположить на основании его «Проекта конституции». Он признавался, что если бы «императорская фамилия не приняла Конституции, то как крайнее средство я предполагал изгнание оной и предложение республиканского правления» (35, 1, 243). Но Муравьев был совершенно убежден в необходимости федеративного устройства государства. Он считал, что только федерация исключает всякую возможность реставрации деспотической власти. «Федеральное или Союзное Правление,— писал он, — одно разрешило сию задачу, удовлетворило всем условиям и согласило величие народа и свободу граждан» (там же, 296).

0

3

Пестель, анализируя муравьевскую конституцию, справедливо указывал, что разработанное в ней федеративное устройство государства, хотя с первого взгляда может «показаться удобным и приятным», имеет крупные недостатки. Во-первых, в федеративном государстве верховная власть — народное вече — «не законы дает, но только советы»; во-вторых, предоставление каждой области, входящей в федерацию, права устанавливать свои особые законы и даже особый образ правления ослабит «связь между разными областями» и приведет постепенно к разрушению государства. «Слово „государство“ при таком образовании, — писал он, — будет слово пустое, ибо никто нигде не будет видеть государства, но всякий везде только свою частную область; и потому любовь к отечеству будет ограничиваться любовью к одной своей области» (35, 2, 91).

Пестель выступал за сохранение единой и неделимой России и, отвергая конституционно-монархический принцип, решительно проводил курс на революционное учреждение республиканского правления в форме представительной демократии. В древности, по его мнению, когда государства были еще малы и народы немногочисленны, все граждане могли свободно собираться в одном месте «для общих совещаний о важнейших государственных делах, тогда каждый гражданин имел голос на вече и участвовал во всех совещаниях народных». С увеличением народонаселения государств этот демократический порядок был уничтожен: теперь для участия в государственных делах стали съезжаться только богатые и военные. «Тогда возникла,— считал Пестель, — аристократия, а потом и вся феодальная система со всеми ее ужасами и злодеяниями» (там же, 143).

Народы, стремясь избавиться «от нестерпимого ига аристократов и богатых», начали добиваться восстановления своих исконных прав. Но поскольку они стали многочисленными, то восстановить демократию в первоначальном виде было уже невозможно; тогда родилась «великая мысль о представительном правлении», которая в послефеодальный период возвратила им «право на участие в важнейших государственных делах». Однако и в этом случае народы ничего не выиграли: в представительных государствах опять стали участвовать в выборах лишь богатейшие люди — «аристократия богатств», сменившая «аристократию феодализма» (см. там же, 143—145). «Отличительная черта нынешнего столетия, — резюмировал Пестель свои историко-социологические наблюдения, — ознаменовывается явною борьбою между народами и феодальною аристокрацией, во время коей начинает возникать аристокрация богатств, гораздо вреднейшая аристокрации феодальной, ибо сия последняя общим мнением всегда потрясена быть может... между тем как аристокрация богатств, владея богатствами, находит в них орудия для своих видов, противу коих общее мнение совершенно бессильно и посредством коих она приводит весь народ, как уже сказано, в совершенную от себя зависимость» (там же, 98).

Пестель отвергал конституцию Муравьева по принципиальным соображениям: она, на его взгляд, помимо федеративного устройства всемерно поощряла возникновение «аристокрации богатств» — буржуазии, которая, по его мнению, могла явиться препятствием для революционного преобразования России на началах представительной демократии.

Действительно, если мы рассмотрим систему избирательного права, прокламируемую Муравьевым, то легко убедимся в правоте Пестеля. Муравьев предлагал, во-первых, полностью сохранить за помещиками их земли, а во-вторых, наделять избирательными полномочиями и правами быть избранными в общегосударственные и державные органы только тех лиц, которые имеют личное недвижимое имущество. Крестьяне же, хотя и освобождались от крепостной зависимости, тем не менее получали землю не в частную собственность, а в общественное владение и, становясь «общими владельцами», лишались права лично избирать представителей власти. Они могли лишь «назначить одного избирателя с каждых 500 жителей мужеского пола, и сии избиратели, назначенные общими владельцами, подают голоса наравне с прочими гражданами...» (35, 7, 305). Иллюзорность такого равенства очевидна: Пестель прекрасно понимал это и призывал «в полной мере всякую даже тень аристократического порядка, хоть феодального, хоть на богатстве основанного, совершенно устранить и навсегда удалить, дабы граждане ничем не были стесняемы в своих выборах и не были принуждаемы взирать ни на сословие, ни на имущество, а единственно на одни способности и достоинства и руководствоваться одним только доверием своим к избираемым ими гражданам...» (35, 2, 145).

Итак, расхождения между Пестелем и Муравьевым по вопросу о формах государственного устройства заключались в различных выводах относительно будущего развития России: Муравьев выступал за буржуазную конституционную монархию (мы основываем данное заключение, исключительно исходя из его «Проекта конституции»), а Пестель — за представительно-демократическую республику. Неприязнь Пестеля к конституционной монархии заходила столь далеко, что он, по его словам, даже «предпочитал самодержавие таковой конституции, ибо в самодержавном правительстве, — рассуждал он, — неограниченность власти открыто всем видна, между тем как в конституционных монархических тоже существует неограниченность, хотя и медлительнее действует, но зато и не может так скоро худое исправить» (там же, 166).

Пестель опасался того, что возникновение буржуазии, с одной стороны, ослабит революционные тенденции в русском обществе, с другой — затормозит развитие демократических представительных учреждений. Он ратовал за истинное политическое равенство всех граждан государства, трактуя это равенство в смысле безусловного права каждого человека на одинаковые выгоды, «государством доставляемые», и на равные обязанности в несении всех тягостей, нераздельных «с государственным устроением». Поэтому он решительно требовал ликвидации крепостного права и отмены сословно-классового деления общества. «...Само звание дворянства, — писал он, — должно быть уничтожено: члены оного поступают в общий состав российского гражданства...» (там же, 105).

Вместе с тем Пестель считал, что освобождение крестьян не должно свестись к дарованию им «мнимой свободы», оно должно доставить «лучшее положение противу теперешнего». Это лишний раз подтверждает отрицательное отношение его к западноевропейскому решению аграрно-крестьянской проблемы, в результате которого крестьяне, получив личную свободу, оказались, однако, без всякой земельной собственности. Пестель стремился не только исключить возможность появления национальной русской буржуазии, но и устранить причины, способные породить пауперизацию крестьянства.

В этом вопросе Пестель придерживался взгляда, который был сформулирован А. Н. Радищевым и получил всестороннее обоснование в трудах русских просветителей начала XIX в. Радищев утверждал, что государство будет обогащаться, если расширит свое земледельческое хозяйство и направит его на удовлетворение потребностей народа. «Но если небольшое число захватывает земли, — писал он, — тогда торговля будет блестящей, а государство бедным, как Россия и Польша» (цит. по: 36, 639).

Так же настойчиво выступал против обезземеливания крестьян выдающийся русский социолог-просветитель В. Ф. Малиновский. «Законодательство, — предостерегал он, — должно быть осторожно, чтобы не завести в России, как в прочих странах Европы, крестьян безземельных...» (49, 120). Забота о предохранении России от появления безземельных крестьян, сельских пролетариев не означала, разумеется, отрицания промышленного развития вообще. И Радищев, и Малиновский полагали только, что не в промышленности, а в земледелии создается общественное богатство, непосредственно определяющее уровень народного благосостояния.

Этих взглядов придерживался и Пестель: мысль о земледелии как «главнейшем богатстве» России лежит в основе его аграрного проекта. Особенностью проекта является попытка примирить общественную и частную формы землевладения. Существуют два мнения о земельном вопросе, говорит Пестель; согласно первому, земля есть собственность всего рода человеческого и поэтому не может быть разделена между несколькими людьми. Второе мнение, напротив, утверждает, что труд, вложенный в землю, является источником собственности на нее и что «неуверенность в сей собственности, сопряженная с частым переходом земли из рук в руки, никогда не допустит земледелия к усовершенствованию» (35, 2, 134).

0

4

Хотя мнения эти, замечал Пестель, совершенно противоречат друг другу, однако они «много истинного и справедливого содержат»: действительно, с одной стороны, земля «предназначена для доставления необходимого всем гражданам без изъятия» и должна «подлежать обладанию всех и каждого», а с другой — «право собственности... есть право священное и неприкосновенное». Выход из положения Пестель видел в разделении всех государственных земель на две части — общественную и частную.

Общественная земля составит неприкосновенную собственность волостного общества и будет передаваться отдельными участками членам волости, но не в полное владение, а для того, «чтобы их обрабатывать и пользоваться их произрастаниями». Земли же частные будут принадлежать казне или отдельным лицам, обладающим ими «с полною свободою». Эти земли предназначаются для образования «частной собственности, служить будут к доставлению изобилия», которое в свою очередь «послужит поощрением к направлению капиталов на устройство мануфактур, фабрик, заводов и всякого рода изделий, на предприятие разных коммерческих оборотов и торговых действий». Приобретать частную землю может, считал Пестель, любой состоятельный член волости; точно так же любой владелец частной земли имеет право на получение общественного участка. Такой смешанный тип землепользования, доказывал он, не встретит в России противодействия, ибо «понятия народные весьма к оному склонны» (см. там же, 134—140).

Напомним, что пестелевский аграрный проект был направлен против того решения земельного вопроса, какое предлагал Н. Муравьев. В конституции Муравьева земля хотя и предоставлялась крестьянам в общественное владение, но в ней вместе с тем предусматривалось последующее законодательное определение того, «каким образом сии земли поступят из общественного в частное владение каждого из поселян и на каких правилах будет основан сей раздел общественной земли между ими» (35, 1, 303). Следовательно, общественное землепользование было для Муравьева временной формой и за основу аграрной политики он брал частновладельческий принцип. Это означает, что он действительно ставил задачу полной и всесторонней реализации буржуазных общественно-экономических отношений на русской почве.

Мог ли препятствовать развитию таких отношений проект Пестеля? Конечно, нет. Как мы видели, предлагаемые Пестелем меры приведут, как он считал, к тому, что с увеличением народонаселения общественных земель окажется недостаточно для того, чтобы «отдавать в одни руки много участков», и тем самым «получит приобретение земель в частную собственность сильное поощрение» (35, 2, 140). В исторической перспективе проект Пестеля способствовал восстановлению частного землевладения как определяющего начала экономической жизни, т. е. ориентировал на развитие в России земледельческого капитализма. Поэтому, несмотря на различные субъективные стремления Муравьева и Пестеля, проекты того и другого совпадали по своим объективным-результатам.

Однако идея Пестеля о возможности предохранить Россию при помощи общинного землевладения от буржуазно-капиталистического развития оставила след в истории русской социологии; она оказала влияние и на позднейшие теоретические искания декабристов в период сибирской ссылки, в частности на происхождение концепции «русского социализма», разработанной в конце 40-х годов М. А. Фонвизиным. Не случайно поэтому Герцен, сам испытавший определенное воздействие социологической теории вождя декабристов, считал, что Пестель «был социалистом прежде, чем появился социализм» (25, 445).

Эта книга посвящена анализу социально-политических и философских воззрений М. А. Фонвизина, которому главным образом принадлежит заслуга в развитии пестелевской республиканско-демократической традиции в направлении революционно-демократической идеологии 50—60-х годов XIX в.

Глава I. Этапы жизни

«Все самое благородное среди русской молодежи, — писал Герцен о декабристах, — молодые военные, как Пестель, Фонвизин, Нарышкин, Юшневский, Муравьев, Орлов, самые любимые литераторы, как Рылеев и Бестужев, потомки самых главных родов, как князь Оболенский, Трубецкой, Одоевский, Волконский, граф Чернышев, — поспешили вступить в ряды этой первой фаланги русского освобождения» (25, 440-441).

Ко времени вступления в тайное общество декабристов Михаил Александрович Фонвизин (1788—1854) был человеком зрелым и занимал прочное общественное положение. Герой Отечественной войны 1812 г., командир егерского полка, он пользовался широкой известностью в армии как талантливый и высокообразованный офицер кутузовской закалки.

Фонвизин происходил из древнего германского рыцарского рода. Предкам его принадлежали даже кое-какие города в немецких землях. Один из них, рыцарь Ливонского ордена меченосцев барон Петр фон Висин, попал в русский плен в царствование Ивана Грозного и поселился в России. Его сын Денис отличился в период осады Москвы польским королем Владиславом: он, говорится в старинной грамоте, «против немецких людей и черкас стоял крепко и мужественно, и на боех, и на приступех бился и ни на какие королевичевы прелести не прельстился» (66, 7). Дед Фонвизина, Иван Андреевич, отец знаменитого автора «Недоросля», состоял на военной службе, но потом перешел на штатскую должность и дослужился до чина коллежского советника. Денис Иванович Фонвизин в своем «Чистосердечном признании» сообщает о нем, что был он «человек большого здравого рассудка, но не имел случая, по тогдашнему образу воспитания, просветить себя ученьем» (там же, 227). Однако от него Денис Иванович унаследовал страсть к «политическим наукам», которую он старался внушить и своему племяннику, занимаясь его первоначальным образованием. Не удивительно, что именно его трактат «Рассуждение о истребившейся в России совсем всякой формы государственного правления» стал для будущего декабриста первым политическим сочинением, утвердившим в нем «свободный образ мыслей».

Учился Фонвизин в немецком Петровском училище в Петербурге и в Московском университетском пансионе. Декабрист В. Ф. Раевский, вспоминая об этом пансионе, писал, что он готовил «юношей, которые развивали новые приятия, высокие идеи о своем отечестве, понимали свое унижение, угнетение народное» (56, 86). Фонвизину, впрочем, окончить пансион не удалось: в семейных интересах (дело касалось права на наследование богатых имений) его на тринадцатом году определили в гвардейский Измайловский полк, где он продолжал усиленно заниматься самообразованием. К семнадцати годам он основательно изучил сочинения Руссо, Рейналя, Монтескье, хорошо разбирался в древней и новейшей истории, которой занимался «с особенною охотою» (см. 12, 385).

Став кадровым военным, Фонвизин вскоре попал в водоворот грандиозных событий 1805—1814 гг. Карьера его продвигалась успешно. За участие в кампании 1805 г. и отличие в битве под Аустерлицем он получил первый офицерский чин. В 1812 г. он был уже полковником и состоял личным адъютантом начальника штаба русской армии генерала А. П. Ермолова, которого Пушкин назвал «самым замечательным из наших государственных людей». Фонвизин участвовал почти во всех крупных сражениях Отечественной войны 1812 г. и дважды ходил в заграничные походы. В 1814 г., находясь в авангарде, он был захвачен французами и шесть недель провел в плену в одном из городов Бретани.

Император Александр I, узнав о пленении Фонвизина, предлагал Наполеону обменять его, но тот не согласился. «Освобождением моим,— писал Фонвизин позднее родителям, — обязан я счастливому обороту дел, которым Бонапарт свергнут с престола» (17, 242). Поняв, что дело Наполеона проиграно, он собрал военнопленных, поднял восстание и, захватив арсенал и обезоружив французские караулы, завладел городом. Александру I оказалась не по душе такая самостоятельность Фонвизина; это послужило причиной задержки присвоения ему звания генерала, которое он получил только в 1819 г.

Военные события оказали огромное влияние на формирование радикальных убеждений Фонвизина. «Двукратное пребывание за границей,— отмечал он в показаниях, — открыло мне много идей политических, о которых прежде не слыхивал.— Возвратясь в Россию, в свободное время от службы продолжал я заниматься политическими сочинениями разного рода и иностранными газетами и в это время, читая разные теории политические, дерзал в мечтаниях моих желать приноровления оных к России» (12, 385—386).

0

5

Но Фонвизин не просто мечтал о «приноровлении» к России западноевропейских политических теорий. Как только он в 1815 г. вернулся из Франции, где, командуя полком, оставался в составе войск оккупационного корпуса, он начал активно искать единомышленников. Интересный эпизод из этой поры его жизни сообщает И. Д. Якушкин, близкий друг Фонвизина. «В разговорах наших, — пишет он, — мы соглашались, что для того, чтобы противодействовать всему злу, тяготевшему над Россией, необходимо было прежде всего противодействовать староверству закоснелого дворянства и иметь возможность действовать на мнение молодежи; что для этого лучшим средством — учредить Тайное Общество, в котором каждый член, зная, что он не один, и излагая свое мнение перед другими, мог бы действовать с большею уверенностью и решимостью. Наконец, Фонвизин сказал мне, что если бы такое общество существовало, состоя только из 5 человек, то он тотчас бы вступил в него. При этом я не мог воздержаться, чтобы не доверить ему осуществления Тайного Общества в Петербурге и что я принадлежу к нему. Фонвизин тут же присоединился к нам» (35, 1, 102).

Так Фонвизин становится членом «Союза спасения», а позднее входит в группу радикальных деятелей «Союза благоденствия», ставивших перед собой «сокровенную цель» — освобождение крестьян от крепостного состояния и введение в России представительных учреждений. Для «соединения единомыслящих людей» Фонвизин в 1819 г. организует в Москве отдельную тайную организацию — «Военное общество», которое по своим тактическим и идейно-теоретическим стремлениям стояло на пестелевской платформе. Члены «Военного общества» считали, что петербургская группа Никиты Муравьева, вместо того чтобы заниматься делом, рассуждает больше «о составлении самой заклинательной присяги для вступающих в Союз Благоденствия и о том, как приносить самую присягу, — над Евангелием или над шпагой вступающие должны присягать» (там же, 114).

Фонвизин был также одним из инициаторов созыва московского съезда в 1821 г. На съезде он выступил с проектом новой тайной организации. Основной смысл проекта состоял в установлении трех разрядов членов общества: одного высшего «незнаемых, в виде постоянного главного совета», долженствующего «управлять и составлять законы Обществу», второго, от него зависящего, разряда, «исполнительного», приводящего в исполнение постановления совета и контролирующего путем «объездов и наблюдений» дела тайного общества по разным местам, и, наконец, третьего разряда «нововводимых», коим Фонвизин рекомендовал сообщать «те же цели, что и в Зеленой книге, то есть филантропические» (18, 623).

Таким образом, это был проект создания строго централизованной конспиративной организации. Однако он не был принят. «Большинство, — писал позднее Фонвизин, — не хотело подчиняться полновластной диктатуре одного или нескольких избранных лиц с обязательством полного им повиновения» (8, 90). В этом он видел главнейшую причину поражения декабристского восстания.

В 1822 г. Фонвизин, не желая мириться с аракчеевским режимом в армии, выходит в отставку и переезжает в свое подмосковное имение Крюково. Теперь он целиком включается в работу московской группы «Северного общества». На него поступает донос Александру I, но царь до времени оставляет дело без последствий. Тем не менее участь его по существу была решена. И. Д. Якушкин, рассказывая в «Записках» о встрече Фонвизина с А. П. Ермоловым в Москве, писал: «В 22-м году генерал Ермолов, вызванный с Кавказа начальствовать над отрядом, назначенным против восставших неаполитанцев, прожил некоторое время в Царском Селе и всякий день видался с императором... В Москве, увидев приехавшего к нему М. Фонвизина, который был у него адъютантом, он воскликнул: „Поди сюда, величайший карбонари“... Ермолов прибавил: „Я ничего не хочу знать, что у вас делается, но скажу тебе, что он (Александр I. — А. З.) вас так боится, как бы я желал, чтобы он меня боялся“» (35, 1, 143).

Фонвизин внял предупреждению своего бывшего начальника: он окончательно поселяется в своем имении и вскоре женится на Наталье Дмитриевне Апухтиной, разделившей с ним впоследствии долгие годы сибирского изгнания. Она была той удивительной женщиной, с которой «образован» Пушкиным «Татьяны милый идеал...». Прошло около двух лет. Фонвизин много работал, писал политические статьи. Изредка посещал важнейшие совещания тайного общества. Узнав о выступлении декабристов на Сенатской площади Петербурга, он тотчас едет в Москву, где намеревается поднять войска, чтобы парализовать действия лиц, способных противодействовать успеху восстания. Однако неудача в Петербурге сделала ненужным содействие московской группы.

Начались аресты... Фонвизин был арестован 9 января 1826 г. в своем имении на глазах у беременной жены. А через два дня император Николай I написал в письме к брату Константину Павловичу: «Наши аресты идут своим чередом. Ко мне только что привезли сегодня Фон-Визина, личность довольно значительную» (цит. по: 40, 45). Во время следствия Фонвизин вел себя мужественно, как подобает настоящему конспиратору: от него царь не узнал ни одного нового имени, ни одного нового сведения. Верховный уголовный суд признал его виновным в том, что он «умышлял на цареубийство согласием... и участвовал в умысле бунта принятием в Тайное общество членов». Приговор гласил: 15 лет каторжных работ, затем — вечное поселение в Сибири. В 1827 г. срок каторжных работ для него был сокращен до восьми лет.

Выйдя на поселение, Фонвизин добился после долгих хлопот разрешения проживать в Тобольске, куда и переехал с семьей в августе 1838 г. Располагая большими средствами, Фонвизин жил в достатке, но тягостная бездеятельность, постоянный строгий надзор и невозможность участия в общественной жизни доставляли ему неимоверные нравственные страдания. Особенно тяжело было сознавать, что наступила «политическая смерть». Под влиянием мрачных дум Фонвизин решается просить императора о переводе в действующую армию. 14 декабря (!) 1839 г. он обращается с письмом к генерал-губернатору Западной Сибири князю П. Д. Горчакову: «Имея в виду высочайшую Е. И. В-ва милость, — писал Фонвизин, — оказанную некоторым из моих товарищей определением их на службу рядовыми в отдельный Кавказский корпус, и несмотря на мои немолодые лета, чувствуя в себе желание и силы служить и переносить трудности боевой жизни, беру смелость беспокоить Вас моею всепокорнейшею просьбою об исходатайствовании мне той же высочайшей милости: определения меня на службу рядовым в отдельный Кавказский корпус» (58, 69). Император, разумеется, не изъявил своего высочайшего согласия на эту всепокорнейшую просьбу бывшего генерала!

Живя в Тобольске, Фонвизин прилагал немало усилий, чтобы облегчить жизнь ссыльных декабристов. «Михайло Александрович,— писал В. К. Кюхельбекер в письме к С. П. Трубецкому от 12 апреля 1845 г., — и по сю пору сохранил что-то рыцарское» (45, 474). Он и его жена первыми обласкали и приветили петрашевцев, сосланных под надзор «сибирских пашей и сатрапов». «После этого, — писала Наталья Дмитриевна одному своему родственнику, — нам уже невозможно было не принимать живейшего участия во всех этих бедных людях и не считать их своими» (32, 621). Фонвизины использовали все свои связи, чтобы быть полезными «новым конскриптам», и особенно Ф. М. Достоевскому и С. Ф. Дурову. О близости Достоевского с семьей декабриста свидетельствует уже тот факт, что именно Наталье Дмитриевне он написал в 1854 г. из Омска знаменитое письмо, где раскрывал собственный «символ веры» и поверял сокровенные убеждения.

В Тобольске Фонвизин много и плодотворно занимался научными исследованиями и переводами. Он выписывал русские и иностранные газеты, журналы и книги, был прекрасно осведомлен о политических событиях в России и на Западе. Из чтения и размышлений по поводу этих событий рождались статьи и исторические очерки. «Когда меня занимает какой-нибудь вопрос, политический или философский, — писал он Оболенскому, — то, чтобы уяснить его себе, я изложу его письменно, после же обыкновенно бросаю в печь мои замечания» (цит. по: 62, 307).

0

6

Однако некоторые сочинения Фонвизина сохранились: он иногда отдавал их переписывать и затем копии дарил друзьям и знакомым. Исследователь фонвизинского рукописного наследия Б. Е. Сыроечковский отмечает: сибирские статьи декабриста распадаются на три группы. Первая относится к 1841—1842 гг. и посвящена крестьянскому вопросу. Вторую группу составляют статьи 1848—1851 гг.; эти статьи носят преимущественно теоретический характер. Главной их темой является рабочее движение на Западе. В третью группу входят статьи 1851—1853 гг., в которых Фонвизин ставит вопросы политического значения: об исторических формах борьбы с самодержавием и тактике будущей революции, о соотношении русской крестьянской общины и западноевропейского утопического социализма. Эту классификацию необходимо дополнить еще одной группой — сочинениями историко-философского и религиоведческого содержания, написанными Фонвизиным во второй половине 40-х годов. Кроме того, сохранилась статья 1823 г., представляющая исключительный интерес для характеристики социально-политических взглядов Фонвизина накануне декабрьского восстания.

Ни одно из этих сочинений при жизни автора напечатано не было. Лишь в 1859 г. благодаря заботам И. И. Пущина и других декабристов в Лейпциге появилось первое издание его «Обозрения проявлений политической жизни в России». Через два года «Обозрение...» было перепечатано в Лондоне во второй книге герценовского «Исторического сборника Вольной русской типографии» (см. 70, 157).

В России попытку опубликовать сочинение Фонвизина предпринял в 1884 г. историк В. И. Семевский в журнале «Русская старина». Однако цензура пропустила лишь отдельные фрагменты; набор был рассыпан, ибо, как отметил Семевский на полях верстки, министр внутренних дел «граф Д. А. Толстой объяснил, что печатать неудобно». Семевскому принадлежит также первое биографическое исследование о самом декабристе.

Умер Михаил Александрович Фонвизин 30 апреля 1854 г. в своем подмосковном имении Марьино через одиннадцать месяцев после возвращения из сибирской ссылки.

Глава II. Против тиранства и суеверия

Первая половина XIX в. — время интенсивного развития русской социологической и философской мысли, появления новых идеологических течений, зарождения и формирования революционно-демократической идеологии. Россия переживала эпоху буржуазной ломки феодально-крепостнических учреждений; рушились старые схоластические нормы мышления и церковные моральные устои, разбивались святоотеческие авторитеты и правовые предписания. Зарождалась новая жизнь, складывались новые традиции, новые общественные идеалы и стремления. Декабризм был их первым теоретическим выражением и первым же практическим опытом их реализации. Он отразил в себе самые противоречивые идейные тенденции, сложившиеся в русском общественном движении 20—40-х годов XIX в.

Как известно, среди декабристов были и «ярые материалисты», отвергавшие всякую религию, всякий идеализм, и последователи немецкой философии, признававшие Канта и Шеллинга своими духовными кумирами, и «скромные скептики», одинаково неудовлетворенные и атеизмом, и мистикой. Были среди них и «люди с христианскими убеждениями, также хорошо знакомые со всеми источниками материалистического характера, обладавшие и философским знанием, и знанием истории, как церковной, так и светской» (35, 3, 121).

К последней группе, составившей в Сибири во главе с П. С. Бобрищевым-Пушкиным так называемую конгрегацию, обыкновенно причисляют и М. А. Фонвизина. Однако едва ли это правильно. Хотя он и был человеком верующим, нельзя на этом основании отождествлять его философско-религиозные взгляды с воззрениями членов «конгрегации» — Басаргина, Беляева, Завалишина, Оболенского и др. Для них христианская религия служила «последним утешением в житейских скорбях», в ней они искали «духовное» и «таинственное», отвергая «мечты о земном счастии» и «прославляя силу божию». «Главное, — писал Бобрищев-Пушкин в письме к Оболенскому, — ухватись, любезный друг, за одно — за безусловную преданность богу... Кто не стаивал на краю гибели, тот еще не знает о безусловной преданности богу». «Если есть между тобою и мною связь и дружба, — убеждал он его в другом письме, — то она основана на одном только единении нашем в вере во Христа Спасителя нашего и бога... Вообще можно только сказать о всех бедствиях человеческих, что, ежели бы не было гордости в людях, не было бы и бедствий, не было бы грехов» (22, 160, 162, 165—165 об.).

Такой мистицизм Фонвизину был чужд. Он видел в христианской религии прежде всего моральное учение, заключающее в себе общечеловеческие идеалы социального равенства и свободы. «Напрасно иные порицают христианскую религию, — писал он в 1823 г., — будто она поддерживает самовластие и потакает оному; стоит развернуть Ветхий завет, чтобы удостовериться в противном мнении: именно Книгу царств... Следовательно, бог благоприятствует более народному или республиканскому правлению, нежели самовластному или деспотическому, в чем можно удостовериться и другими текстами Ветхого и Нового завета...» (10, 383). Это убеждение Фонвизин сохранил до конца жизни: «...Форма республиканская... — доказывал он в письме к Оболенскому от 15 мая 1851 г., — наиболее соответствует христианскому обществу» (15, 200).

Хотя текст Библии не дает повода для столь категорического утверждения, оно тем не менее не лишено основания: христианское вероучение неоднородно по своему идеологическому содержанию. Противоречивый характер его догматов и законоположений объясняется спецификой исторического развития этой религии, в конечном счете тем, что христианство, возникнув в среде рабов, свободной бедноты и покоренных Римом народов, впоследствии став идеологией господствующих классов, решительно порвало на Никейском соборе (325 г.) с предшествующей традицией, проникнутой «демократически-революционным духом» (см. 7, 43).

Апологеты христианства постоянно стремились дать этим противоречиям выгодное для себя толкование, более того, использовать их для обоснования собственной теологической концепции. Например, Стефан Яворский, видный русский богослов эпохи Петра I, утверждал: «несогласия» в священном писании имеют божественное происхождение, ибо отражают двойственную природу самого Христа, который в одних случаях говорил «по божеству», а в других — «по человечеству». Если бы писание, отмечал он, было ясно и доступно, то оно «в малой чести и оценении было бы» (см. 71, 716—720).

В то же время эти противоречия служили в средние века идеологическим обоснованием классовых позиций крестьян и городских низов, поэтому тогда все восстания, массовые движения «неизбежно выступали под религиозной оболочкой, в форме борьбы за восстановление первоначального христианства...» (3, 468). И в России антифеодальные движения со времени московской централизации проходили под лозунгом «возобновления» христианской «истины».

В русле данной исторической традиции многие декабристы также выражали свои революционные устремления на языке религиозной морали. Примечательна в этом смысле «Русская правда» Пестеля. Обсуждая в ней вопрос о правах и обязанностях человека, он писал: первоначальная обязанность человека состоит в сохранении личного бытия. Это подтверждается не только «естественным разумом», но и «словами евангельскими, заключающими весь закон христианский: люби бога и люби ближнего, как самого себя, — словами, вмещающими и любовь к самому себе как необходимое условие природы человеческой, закон естественный, следственно, обязанность нашу» (35, 2, 78).

Пестель, как видим, переосмысливал евангельское положение таким образом, что оно превращалось у него в требование любить самого себя, в требование, на котором он основывал естественную обязанность каждого заботиться о сохранении собственного индивидуального бытия. Отсюда он выводил и право человека на действия и поступки, направленные на пресечение правительственных злодеяний и тиранства. Целью государственного правления, писал он, должно быть «возможное благоденствие всех и каждого», а это достижимо при том лишь условии, если постановления государственные пребывают в «таком же согласии с неизменными законами природы, как и со святыми законами веры» (там же, 79).

0

7

Предлагая в сущности еретическую интерпретацию евангельского предписания, Пестель тем самым принципиально расходился с официальным церковным богословием. Его религиозно-социальные обобщения всецело выдержаны в духе теории естественного права и просветительского сциентизма и носят последовательный антимонархический и антицерковный характер.

К христианству обращались многие декабристы, когда обсуждали социальные и идеологические проблемы. При этом они, подобно Пестелю, отделяли в священном писании то, что, по их мнению, было истиной, от того, что они квалифицировали как исторические суеверия и предрассудки. Другими словами, они отвергали те библейские положения и догматы, которые не соответствовали их собственным воззрениям и служили оправданию самодержавного деспотизма и церковной ортодоксии.

Разумеется, сказанное не следует понимать так, что идеологи декабризма черпали революционные идеи в христианстве. Их воззрения в первую очередь были обусловлены самой эпохой «быстрой ломки переживших себя феодальноабсолютистских учреждений» (6, 143). Их взгляды, как уже говорилось, формировались под влиянием демократических, революционных идей, распространенных на Западе, и под воздействием прогрессивного общественного мнения в России. Дворянские революционеры шли вслед за Радищевым — гениальным провозвестником антикрепостнических и антимонархических идей. И если они использовали терминологию священного писания, то лишь формально, исключительно для популяризации своих политических устремлений. Например, составитель остроумного «Православного катехизиса» С. И. Муравьев-Апостол на вопрос: «Что значит веровать в бога?» — давал оригинальный ответ: «Бог наш Иисус Христос, сошедши на землю для спасения нас, оставил нам святое евангелие. Веровать в бога — значит следовать во всем истинному смыслу начертанных в нем законов». А истинный смысл этих законов, по мнению декабриста, несовместим с тиранством царей, кои «прокляты суть от него (бога. — А. З.), яко притеснители народа» (35,2, 191; 192).

Член «Общества соединенных славян» И. И. Горбачевский, возражая Муравьеву-Апостолу, говорил о бессмысленности революционной агитации русского народа «языком духовных особ». «...Ежели, — указывал он,— ему начнут доказывать Ветхим Заветом, что не надобно царя, то, с другой стороны, ему с малолетства твердят и будут доказывать Новым Заветом, что идти против царя — значит идти против бога и религии...» (35, 3, 46), то чему он должен верить?

Горбачевский, конечно, был прав: христианство вследствие неоднородности, противоречивости своей социальной доктрины могло поощрять и поощряло цели, взаимно исключающие друг друга. Однако этим вовсе не умаляется революционное звучание катехизиса Муравьева-Апостола, который, подобно Пестелю, опираясь на священное писание, проповедовал противное тому, что преподносили русскому народу в качестве боговдохновенной истины церковнослужители. Горбачевский не принимал в расчет и того, что народ в тот период хотя и не отличался особой религиозностью, но из-за всеобщего засилья церковной идеологии даже свое вольнодумство довольно часто выражал в религиозных терминах.

Данное обстоятельство и учитывали прежде всего Пестель и его последователи: они ориентировались главным образом на глубоко укоренившееся в народе еретическо-раскольническое, язычески-двоеверное понимание христианских догматов и законоположений. А. И. Герцен заметил по этому поводу, что «доселе с народом можно говорить только через священное писание...» (28, 161). Он писал: «Именно Пестель первый задумал привлечь народ к участию в революции. Он соглашался с друзьями, что восстание не может иметь успеха без поддержки армии, но во что бы то ни стало хотел также увлечь за собой раскольников...» (25, 445). Ниже мы подробно рассмотрим, как решали декабристы проблему революции; пока заметим только, что участие народа в революции было ими в конечном счете отвергнуто.

Такими же политическими мотивами руководствовался в своем отношении к христианской религии и Фонвизин. Он выделял в ней исключительно то, что представлялось ему безусловной моральной истиной, и решительно отвергал ее обрядовые и догматические установления, считая их историческими «предубеждениями», возникшими в процессе сознательного и явного приспособления церкви к деспотизму светской власти.

В «Заметках» на руководства по догматическому богословию архимандритов Макария и Антония он прямо писал: «Авторы сознательно погрешили против истины, увлекаясь предубеждениями, которых не избегло ни одно христианское вероисповедание» (16, л. 21 об.). В частности, отмечал он, «вопреки свидетельству церковной истории наши богословы силятся доказывать, что чествование икон и впоследствии поклонение им (iconolatrie) были в первенствующей церкви. Возводя этот обычай к временам апостольским, они даже признают св. Луку первым иконописцем. Но об этом не только нигде не упоминается в Новом завете, так же как и об иконах, а, напротив, слишком достоверно, что даже во времена императора Константина Великого в христианских храмах не было ни живописных, ни изваянных изображений или икон: они стали постепенно вводиться двумя столетиями позднее» (там же, л. 27).

К числу подобных богословских «погрешностей» Фонвизин относил также принципиальный католический догмат, провозглашающий «одну свою церковь истиною, вселенскою; все же прочие раскольническими». Римским католикам, указывал он, «подражают и наши богословы: и они, называя греко-восточную церковь единою, вселенскою и толкуя не о разделении церквей, а об отпадении от нее римско-католической, утверждают, что только в ее недрах можно спастись» (там же, л. 23 об.). Такое ограничение вселенской церкви «географическими пределами», писал Фонвизин, есть суеверие, ибо название вселенской «по праву принадлежит» только «церкви, высшей, невидимой, внутренней» (там же, л. 24 об.).

Существует мнение, что идею «внутренней церкви» Фонвизин заимствовал от масонов. Так оно, возможно, и было. Но тут необходимо отметить одно важное обстоятельство: воззрения масонов на сущность внутренней церкви не заключали в себе ничего противоцерковного. Напротив, они признавали «внешнюю», официальную церковь своеобразной школой, научающей «правильнейшему и действительнейшему устроению духовных упражнений внутреннего богослужения». Один из виднейших адептов русского масонства, И. В. Лопухин, развивая эту мысль, подчеркивал: «Отправления внешней религии, будучи средством ко внутреннему истинному христианству, могут быть приготовлением и к истинному свободному каменщичеству, так как оное есть лествица к высочайшей мудрости сокровенной» (47, л. 12).

Фонвизин трактовал учение о внутренней церкви в смысле отрицания официальной церковности вообще. Он принадлежал к тем декабристам, которые ясно видели в этом учении, по свидетельству масона графа Виельгорского, «узду деспотическому правлению» (см. 51, 339). Если масоны призывали к уединенным молитвам и непрестанной борьбе со своими страстями, то Фонвизин, связав учение о внутренней церкви с отрицанием так называемой территориальной системы реформации (географического разделения христианских церквей), упрочивавшей главенствующую роль светского государя в церковной администрации, придал ему революционную, антимонархическую направленность.

Блестящим образцом разящей философско-религиозной критики деспотизма является статья Фонвизина «О повиновении вышней власти, и какой власти должно повиноваться» (1823). В ней он резко разоблачает попытки самодержавных правительств оправдать свое существование авторитетом священного писания, в частности ссылкой на положение апостола Павла: «Всякая душа да будет покорна высшим властям, ибо нет власти не от бога; существующие же власти от бога установлены» (Рим., 13, 1). «Вот, — восклицает Фонвизин, — меч обоюдоострый, который попеременно обращаем был то гражданским, то духовным деспотизмом в невежественных веках к обаянию суеверных народов, не знающих, какой власти им должно повиноваться, пока не будет о том возглашено на кафедре. Ныне лезвее сего меча хотя притупилось в просвещенных европейских государствах, но привычка к изречению, освященному религиозными понятиями, не имеющими никакой ясности, продолжает, ко вреду прочного утверждения благосостояния народов, смешивать сии начала с ложными, подкрепляя произвольно всякие притязания текстом св. писания: повинуйтесь властям» (31, 484).

0

8

Фонвизин ставил вопрос: каким властям необходимо повиноваться, законным или вообще всем существующим? Если допустить, что признавать должно любую существующую власть, то, считал он, «выйдет хаос безначалия и совершенное истребление всякой власти», ибо честолюбивые искатели престолов получат в этом случае право «похищенное силою оружия утвердить за собою силою предрассудка». Поэтому он объявлял такое толкование евангельского принципа «удаленным от истины» и доказывал, что его могут проповедовать «одни хищники, а с ними суеверы и фанатики». По мнению Фонвизина, апостол Павел предписывал повиновение только законной власти и по этой причине «всякая самостоятельная нация имеет неоспоримое право избирать приличную форму правления, переменять законы и составлять новые» (там же, 490). Что касается самовластных, деспотических правительств, то о них Фонвизин предпочитает не говорить, а предоставить их «вразумлению опытов, побеждающих силу оружия и силу предрассудков» (10, 382).

Таким образом, Фонвизин интерпретировал евангельский текст в смысле законности, необходимости революций («вразумляющих опытов» Западной Европы, на которые он и ссылался в статье) для уничтожения мрачных вертепов суеверия и тиранства и утверждения народных, республиканских правлений.

Эти рассуждения Фонвизина любопытны и в другом отношении — близостью к высказываниям Дениса Ивановича Фонвизина, содержащимся в трактате «Рассуждение о истребившейся в России совсем всякой формы государственного правления». Требуя введения в России законно-свободных учреждений, которые, ограничив произвол верховной власти, укрепляли бы государство, Д. И. Фонвизин провозглашал, что подданные имеют право низвергнуть существующую власть, если она не заботится о народном благоденствии. «...Всякая власть, — писал он, — не ознаменованная божественными качествами правоты и кротости, но производящая обиды, насильства, тиранства, есть власть не от бога, но от людей, коих несчастия времен попустили, уступая силе, унизить человеческое свое достоинство. В таком гибельном положении нация, буде находит средства разорвать свои оковы тем же правом, каким на нее наложены, весьма умно делает, если разрывает. Тут дело ясное. Или она теперь вправе возвратить свою свободу, или никто не был вправе отнимать у ней свободы». Этот радикальный вывод Д. И. Фонвизин обосновывал еще тем, что деспотизм восторжествовал в недавние времена и что первоначально власть была в руках самой нации. Следовательно, заключал он, нация «без государя существовать может» (65, 180—181).

Многие декабристы, например Батеньков, Н. Муравьев, Раевский, Рылеев, опирались на «Рассуждение...» Д. И. Фонвизина в борьбе с деспотическим правлением. М. Фонвизин в статье 1823 г. также развивал идеи великого сатирика, придавал им более четкое революционное звучание, направляя разящее жало критики против церковного суеверия и российского самодержавия.

Однако, несмотря на резкую критику церковно-деспотических обрядовых и догматических установлений, Фонвизин, как было сказано, не отвергал христианское вероучение вообще. Он признавал, что только первоначальная христианская «истина» указывает человеку путь к достижению политического и морального блага. Это заключение является на первый взгляд чисто просветительским. Но Фонвизин отнюдь не был просветителем. Чтобы убедиться в этом, достаточно сравнить его суждения о первоначальном христианстве с суждениями М. Ф. Орлова, который, признав «дух начального христианства» вполне «сходствующим с образованностью Запада нынешних времен», видел условие коренного преобразования России исключительно в распространении западного просвещения (см. 52, 45, 134—142). Фонвизин, напротив, решительно выступал против отождествления раннехристианского учения с новейшим просвещением Запада, так как усматривал полное выражение этого просвещения в системе Гегеля, которую относил к разряду «суеверных» доктрин, оправдывающих всякую существующую власть. «В политике, — писал он, — Гегель был в высшей степени консерватор, поборник монархического начала и противник народодержавия... всех республиканских теорий и государственных переворотов... Гегель был ревностным защитником всего в политическом мире существующего, и на это метит его известная философская формула: ...все разумное — реально, существенно, действительно, и, наоборот, все действительное, реальное— разумно» (9, 366).

По мнению Фонвизина, консерватизм Гегеля получил наиболее откровенное выражение в его философии истории. Согласно учению немецкого мыслителя, все исторические народы, выполняющие волю мирового духа, суть только ступени, по которым он, субстанционализируясь и достигая конкретности, совершает свое восхождение. Таких ступеней Гегель насчитывал четыре: первая — мир восточный, или теократические царства, второй — мир греческий, третий — мир римский, четвертый — мир христианский, или собственно германский. На Востоке, полагал он, человек еще не осознал собственную индивидуальность, свобода не составляет его сущность, поэтому здесь все — рабы. В Греции личность постепенно освобождалась от рабства; там наряду с рабством существовала и гражданская свобода. Это послужило впоследствии причиной всеобщего развращения нравов в римском мире. Лишь в христианско-германском мире, утверждал Гегель, все достигают нравственного осознания собственной духовной сущности, и поэтому здесь все свободны.

«Но кто же он — этот Weltgeist? — спрашивал Фонвизин. — Существо ли, имеющее личность, или только мировая идея, которая развивается в истории? — Это не бог уже потому, что постепенное совершенствование — достижение конкретности мировым духом — противно понятию о боге, существе безначальном, бесконечном и всесовершенном. Если Гегелев Weltgeist есть идея об абсолютном (о божестве), постепенно развивающаяся в истории, то и это воззрение противоречит свидетельству истории. Первая ступень восхождения мирового духа, когда он не имел еще полного сознания и не достиг конкретности, есть, по Гегелю, мир востока с его теократическими царствами. А именно, в одном из них — в израильском — идея об абсолютном была чистейшею, ведение о боге сознательное и совершенное, как дарованное чрез откровение, без которого человек никогда бы и не познал бога» (там же, 365).

Итак, Фонвизин критикует Гегеля, во-первых, за оправдание монархической власти, признание ее необходимой ступенью в развитии мирового духа, во-вторых, за отрицание абсолютности, «чистоты» нравственного учения первоначального христианства и, в-третьих, за попытку представить нравственность как развивающуюся систему и видеть в новейшем христианстве воплощение идеи высшей и всеобщей свободы и «гуманности». Но это не все. Фонвизина не удовлетворяла схема Гегеля еще и потому, что она совершенно игнорировала славянский мир. «Гегель, — иронизировал он, — не считает 80 миллионов славян народом историческим, может быть в уме своем предназначая им быть пятою ступенью для восхождения мирового духа» (там же).

Необходимо отметить, что негативное отношение Фонвизина к философии истории Гегеля не было единичным явлением в истории русской политической мысли 40—60-х годов XIX в. О ней отрицательно отзывались и Герцен, и Добролюбов, и Антонович, и Лавров. Чернышевский видел в ней «идеологическую язву», а Писарев считал даже, что сам Гегель не стал бы в России гегельянцем, потому что «только узкие и вялые умы живут в области преданий тогда, когда можно выйти в область действительно живых идей и интересов» (цит. по: 23, 187). Поэтому гегельянство расценивалось ими как консервативное учение, заражающее людей реакционными политическими убеждениями. Такой же вывод о философии истории Гегеля характерен и для Фонвизина.

Фонвизин искал оснований для правильных практических действий не в «позитивной науке», а в идеях первоначального христианства. Он полагал, что церковь вкупе с «суеверной» философией отклонились от «истины» и, внушая людям ложные идеологические и моральные принципы, исказили первоначальные христианские понятия о земном назначении человека. Восстановление этой «истины» есть дело «здравой» критической философии, начало которой, по его мнению, положил Кант. Учению Канта, писал Фонвизин, «не противоречит и учение Христово, ибо во всей Европе что другое, как не это благодатное учение, уничтожило крепостное состояние, только в одной нашей России оно не произвело этих вожделенных последствий — да, кажется, в Византии до ее падения оставались рабы...» (15, 200).

0

9

Как же представлял себе Фонвизин «здравую» философию?

Философия, на его взгляд, является «высочайшей наукой», она сообщает другим наукам «свои начала». Все, что есть «высшего» в других науках, «условливается» тем высшим, которое «сознается» только философией и благодаря которому философ «усматривает предмет мира». Ни частное, ни особенное не входит в сферу философии. Она объемлет все научные законы «в их происхождении» и вследствие этого может быть названа «наукой наук». Поэтому основательное изучение философии должно предшествовать изучению всякой другой науки.

Но потребность в философии, считал Фонвизин, вызывается не только научно-практическими целями, она проистекает прежде всего из человеческого стремления постичь «чисто гуманное» — то, что «возносится над опытом и что определяется идеей». Это «гуманное» и есть, собственно, мудрость — «высший плод философии». Философия не только дает знание; она «объемлет и знание, и действование (нравственные поступки), и в ней видим [то], что последнее определяется чрез высшее ведение, которое и полагает для него прочное основание: становится действованием» (9, 286).

Таким образом, Фонвизин полагал, что философия есть одновременно и целостное, всеобщее знание о материально-объективном мире, и нравственная система, основывающаяся на том «высшем», которое постигается только через «высшее ведение», т. е. посредством интуиции, возвышающейся над человеческим опытом и исключающей всякое эмпирическое содержание. Это «высшее» суть не что иное, как богооткровенная цель мира природного и нравственного, и философия, давая «здравое» понятие об этой цели, может тем самым «приуготовить сердечную почву к принятию семян веры, возбудив в человеке желание самопознания и предоставя ему идеал того, что он быть должен» (там же, 287—288).

Итак, философия, по Фонвизину, имеет два аспекта: «положительный», т. е. определенное научное содержание, и этический. Он строго различал эти два аспекта, так как отрицал возможность обосновать нравственность на научных принципах. Наука, по его мнению, имеет дело исключительно с «вещами», бытие которых временно и относительно; поэтому и знание не может быть безусловным, абсолютным. Мораль же исследует «важнейшие вопросы человеческого бытия»: о свободе человеческой воли и происхождении зла, о человеке и его назначении, о цели соединения людей в гражданские общества и т. д. А эти вопросы не связаны с обыденным человеческим опытом и находятся вне компетенции науки. Они с рождения присущи «нашему внутреннему чувству», и их восприятие «есть дар благодати — вера», которая бывает истинной лишь тогда, когда человек перестает быть «вещью» (см. 15, 200). Нетрудно видеть, что «здравая» философия Фонвизина в своих основных очертаниях совпадает с этическим учением Канта, которого он признавал наравне с Сократом величайшим мыслителем человечества.

«Человек не должен уподоблять себя вещи», — цитирует Фонвизин Канта. Но что значит перестать быть вещью? Прежде всего, считал Кант, значит стать свободным! «Я сознаюсь, — писал он, — что не могу согласиться с одним мнением, которого придерживаются подчас и очень умные люди. Мнение это сводится к тому, что определенный народ (в данный момент стремящийся к законной свободе), что этот народ не созрел еще до свободы, что не созрели еще до свободы принадлежащие помещику крепостные и что все, вообще, люди не доросли еще до религиозной свободы. Но дело в том, что при таком допущении свободе никогда не наступить, ибо нельзя созреть до свободы, не будучи предварительно свободным: необходимо уже быть свободным для того, чтобы обладать возможностью целесообразно применять свои силы для свободы» (цит. по: 67, 26).

Эта идея свободы как необходимого условия нравственного существования личности лежит в основе этического учения Канта, которое Фонвизин признавал «непротиворечащим» христианской «истине». С точки зрения Канта, мораль не нуждается в каком-либо постороннем принципе и ничего не заимствует из знания о природном и общественном бытии человека; «благодаря чистому практическому разуму она довлеет сама себе» (42, 4, ч. 2, 7). Она не определяется никакой внешней целью, ибо конституирует саму себя в качестве цели и реализуется в свободном долженствовании разумной воли. Нравственное, таким образом, оказывается непосредственным результатом «умопостигаемой» способности чистого разума, который не подчинен времени и эмпирическим условиям. Естественно, что в чистом разуме осуществляется все то, что не обнаруживается «ни в каком эмпирическом ряду», поскольку он не подвергается внешним воздействиям и не претерпевает изменений, хотя самый способ обнаружения его в человеческих действиях неоднозначен и подвержен значительным модификациям.

Кант вместе с тем считал, что именно эта способность чистого разума обнаруживаться в действиях личности свидетельствует о том, что моральное заключено в самом человеке и поэтому в морали человек «подчинен только своему собственному и тем не менее всеобщему законодательству..,». Все эмпирическое, материальное, доказывал он, не только ничего не прибавляет к содержанию нравственного закона, но «в высшей степени вредно для чистоты самих нравов...» (там же, ч. 1, 274, 266).

Следовательно, кантовская этика строго индивидуалистична, целиком ориентирована на отдельную свободную личность, на волевое начало конкретного человека. Этим она и привлекала Фонвизина. Она послужила для него главным теоретическим источником различения эмпирического и нравственного, общественного и этического, знания и морали в общей системе «здравой» философии. Принцип автономности морали, провозглашенный Кантом, позволил ему сделать вывод о том, что истинная моральная свобода может быть достигнута человеком лишь путем решительного освобождения «от всего призрачного и пошлого» (9, 287), господствующего в деспотическом государстве. Фонвизин революционизировал кантовский принцип, придал ему радикально-политический характер, превратил в орудие теоретической критики российской социальной действительности, ее феодально-крепостнических порядков.

Обращение Фонвизина к Канту примечательно тем, что оно, свидетельствуя до некоторой степени о его неудовлетворенности раннехристианской идеологией, было в то же время едва ли не единственным в России опытом применения его этических воззрений в революционных целях. Позднейшее русское кантианство имело преимущественно «охранительный» характер, так как ставило задачей критику марксистской революционной теории с позиций кантовского морального априоризма.

Эволюция философских взглядов Фонвизина не была особенно значительной и всецело протекала в рамках объективного идеализма. Но она отражала серьезные изменения в его социально-политических взглядах, выразившиеся, как увидим позднее, в переходе от критики самодержавного деспотизма к признанию необходимости коренного революционного переустройства всей русской государственной системы.

Глава III. Крестьянский вопрос

Первоначально Фонвизин отнюдь не был сторонником революционного разрешения крестьянской проблемы, так как не связывал уничтожение крепостного права с ликвидацией самодержавия. Он полагал, что крепостное право можно отменить с помощью правительственных реформ, самодержавие же — путем исключительно революционным. Вплоть до 40-х годов он не мог окончательно расстаться с иллюзиями, что царское правительство желает искоренения рабства русских земледельцев и что дворянство безусловно заинтересовано в таком акте. Это мнение Фонвизина совпадало с рассуждением Н. И. Тургенева, который в очерке «О крестьянах» писал: «Можно, не обинуясь, сказать, что многие из помещиков русских не только не боятся мысли о свободе крестьян своих, но, напротив того, приступили бы к святому делу охотно, если бы имели к тому повод и возможность. В сем даже и сомневаться нельзя без обиды для дворянского сословия... Итак, согласимся в том, что одно только правительство может приступить к улучшению жребия крестьян» (35, 1, 220). Немалую роль в поддержании подобных взглядов Фонвизина сыграли предпринятые правительством Николая I меры по официальному урегулированию крестьянского вопроса.

0

10

В 40-е годы толки об упразднении крепостного права беспрестанно волновали русское общество. Николай I, который в беседах со своими приближенными неоднократно высказывался о необходимости «освободить крестьян, чтобы оставить моему сыну империю спокойной» (44, 373), учредил с этой целью в марте 1835 г. секретный комитет «для изыскания средств к улучшению состояния крестьян разных званий». Комитет пришел к заключению, что достигнуть поставленной цели можно только установлением для крестьян «верного и со всею осторожностью размеренного перехода от одной степени на высшую и, так сказать, нечувствительного возведения их от состояния крепостного до состояния свободы в той мере, какую закон справедливости и польза государственная допустить могут» (59, 22).

Комитет далее констатировал, что в России имеется три состояния крестьян: первое — крепостное, в котором крестьяне целиком зависят от помещика и отбывают еженедельную трехдневную барщину на основании манифеста 1797 г.; второе — обязанное; характер крестьянских работ на помещика определялся в этом случае законом, учитывавшим размер земельного участка, выделенного крестьянину его владельцем, и третье — «свободное»; в данном состоянии крестьяне пользовались правом свободного перехода от одного помещика к другому и обрабатывали господскую землю на основании заключенных договоров. К первому и частично ко второму состоянию были отнесены крестьяне великорусских губерний, а к третьему — сельское население прибалтийского (остзейского) края. Комитет, признав желательным переход крепостных крестьян в состояние обязанных, отмечал вместе с тем, что если «благоразумно» подготовить переход крестьян на третью степень, т. е. сделать их «свободными» и таким образом уравнять с остзейскими земледельцами, то «исполнится желание правительства и удовлетворится потребность государственная, столь важная для будущего спокойствия и процветания России» (там же, 23).

Эти рекомендации комитета, относящиеся к 1835 г., правительством приняты не были; в числе мотивов, которыми оно руководствовалось при этом, на первом месте стоял аргумент полицейского свойства: опасение выпустить из-под контроля многочисленное крестьянское сословие. Однако потребность в разрешении крестьянской проблемы была настолько острой, что игнорировать ее правительство уже не могло. Николай I вновь повелевает 10 марта 1839 г. учредить новый секретный комитет по крестьянскому вопросу. Влиятельное положение в нем занял министр государственных имуществ граф П. Д. Киселев, который в свое время, будучи начальником штаба второй армии, был дружен со многими декабристами и даже некоторое время состоял в деловой переписке с Пестелем.

При разработке законопроекта Киселев принял за основу указ 1803 г. о свободных землепашцах, так как считал, что данное постановление может «произвести важный в государстве переворот», если конкретно сформулировать условия освобождения крестьян от крепостного состояния. В составленной им записке «О мерах к усилению действия закона о свободных землепашцах» указывалось на необходимость, во-первых, устройства дворовых людей, во-вторых, наделения крестьян земельными наделами и предоставления им права на движимую собственность и, в-третьих, организации между крепостными крестьянами сельского управления, ограничивающего произвол помещиков. Кроме того, Киселев предлагал законодательно определить права помещика в отношении своих крестьян.

Проект Киселева встретил сильное противодействие в комитете, и провести его в жизнь оказалось невозможным. После длительных дискуссий был разработан новый, совершенно безобидный для помещиков указ, который и был издан 2 апреля 1842 г. В нем говорилось: «Желая в общих видах государственной пользы, чтобы при заключении таковых (утвержденных указом 1803 г. — А. З.) условий принадлежащие помещикам земли, как вотчинная собственность дворянства, охранены были от отчуждения из владения дворянских родов, мы признали за благо... предоставить тем из помещиков, которые сами сего пожелают, заключать с крестьянами своими по взаимному соглашению договоры на таком основании, чтобы, не стесняясь постановлениями о свободных хлебопашцах, помещики сохраняли принадлежащее им полное право вотчинной собственности на землю, со всеми ее угодьями и богатствами, как на поверхности, так и в недрах ее, а крестьяне получали от них участки земель в пользование за установленные повинности» (59, 63).

Таким образом, указ 2 апреля 1842 г. не вносил никаких изменений в положение крепостных крестьян и подтверждал незыблемость помещичьего права на владение землями.

М. А. Фонвизин знал о подготавливаемом законопроекте. 14 апреля 1842 г. он писал И. И. Пущину в Туринск: «Один проезжий из столицы рассказывал, что там с недавнего времени все умы заняты вопросом об уничтожении в России крепостного состояния. Главный виновник этого — Киселев, который умел передать свои убеждения императрице и наследнику, а через них и самому царю. Разумеется, восстала сильная оппозиция, в числе которой главными корифеями — графы Васильчиков и А. Орлов» (цит. по: 62, 310—311).

Фонвизин воспрянул духом. Он решил послать Киселеву письмо с собственными предложениями, надеясь «принести пользу». В осуществлении предполагаемой реформы он не сомневался; залогом тому был для него характер самого Николая I. «Если точно державный убедился в настоятельности меры, — доказывал он Пущину, — то он, по свойственному ему упрямству, конечно, будет употреблять все для приведения ее в исполнение. Это самое мне и подает надежду» (там же, 312). Ликвидация крепостного состояния была «вожделенной» мечтой Фонвизина; одно только это, считал он, продвинет Россию «на целый век вперед». Если Николай I, писал Фонвизин, совершит долгожданное освобождение крестьян, то «я готов признать comme non avenu (как бы неимевшими место. — А. З.) все проделки и обещать купить царский портрет и поставить в своей комнате» (там же, 311).

В записке, предназначавшейся для отправки Киселеву и одобренной Пущиным, Фонвизин доказывал, что обращение крепостных крестьян в обязанные может быть достаточным основанием для постепенного искоренения «русского зла» при условии, если владельцы имений позволят обязанным крестьянам объединяться в большие хозяйственные коллективы с совместной обработкой земли и уравнительным разделением продукта. Помещики, отмечал далее Фонвизин, должны также предоставить этим хозяйствам соответствующие числу «душ» размеры пахотной земли и лугов со всеми необходимыми в хозяйстве строениями и с достаточным числом рогатого скота. «Такое преобразование экономического устройства имений, — писал он, — обещает владельцам умножение доходов, верное их получение и вообще усовершенствование сельского хозяйства. Таким образом введется настоящая система ферм; эти фермы под управлением людей, специально трудящихся для своих выгод, будут постепенно улучшаться в земледелии и в прочих отраслях сельского хозяйства; этим способом оно, наконец, выйдет из того жалкого состояния, в котором до сих пор находится в России» (цит. по: 59, 89).

В этой своей записке Фонвизин предусматривал, как видим, только преобразование экономической жизни крепостного крестьянства и по существу оставлял открытым вопрос об уничтожении крепостного права как политического института. Любопытна и другая существенная деталь, которую необходимо иметь в виду, когда мы позднее будем рассматривать взгляды Фонвизина на русскую земледельческую общину, а именно отсутствие в записке даже намека на существование общинного крестьянского землевладения и ориентация исключительно на «фермерскую» систему организации сельского хозяйства. И это не случайно: в отличие от Пестеля, Фонвизин вплоть до середины 40-х годов представлял русскую земледельческую общину как социальное учреждение, тождественное древнерусскому городскому вече: обязанность этой общины заключалась в регулировании только правовых взаимоотношений крестьян с помещиками. Поэтому он солидаризировался с Киселевым, когда писал о необходимости укрепления сельских учреждений, которые, «при точной определительности прав и обязанностей крестьян», ограничивали бы произвол помещиков.

0


Вы здесь » Декабристы » ЖЗЛ » А.Ф. Замалеев. Михаил Александрович Фонвизин.