Декабристы

Информация о пользователе

Привет, Гость! Войдите или зарегистрируйтесь.


Вы здесь » Декабристы » ЖЗЛ » Муравьев В.Б., Карташев Б.И. "ПЕСТЕЛЬ"


Муравьев В.Б., Карташев Б.И. "ПЕСТЕЛЬ"

Сообщений 21 страница 30 из 112

21

3

Литовский полк стоял у Бородина.

В шесть часов утра 26 августа сигнальный выстрел с французской батареи Сорбье возвестил о начале сражения.

До середины дня литовцы не принимали непосредственного участия в битве. С того места, где они располагались, трудно было следить за ходом боя, но страшная непрекращающаяся канонада, масса раненых, которых мимо литовцев проносили в тыл, отрывочные фразы ординарцев, скакавших мимо, ясно говорили об огромных размерах битвы.

В половине двенадцатого полковник Толь привез командиру бригады Храповицкому приказ о выступлении. И три полка — Финляндский, Измайловский и Литовский — с бригадой сводных гренадерских батальонов и артиллерийскими ротами двинулись к Багратионовым флешам, только что занятым французами. Падение флешей угрожало всему русскому левому флангу; отряду Храповицкого велено было остановить французов во что бы то ни стало.

Неприятель выдвинул свою артиллерию к самому краю Семеновского оврага и бил в упор по вновь прибывшей русской колонне. Литовцев осыпали десятки ядер и гранат, вырывая целые ряды идущих.

Едва литовцы перестроились, как огонь неприятельской артиллерии прекратился, и в рассеивающемся дыму показались французские кирасиры на высоких статных лошадях. Они легко преодолели овраг и лавиной неслись на литовцев. «Огонь!» — пронеслась команда. И, в тот же миг грянул залп.

Пестель только видел, как под одним кирасиром взвилась лошадь, и тот грянулся оземь. «Ура!» — не помня себя, закричал Пестель. «Ура!» — подхватили солдаты и бросились на кирасир. Но те уже поворачивали коней и в беспорядке уходили за овраг.

Французы бросились во вторую атаку. Но снова были рассеяны батальным огнем.

Опять на литовцев обрушился огонь четырехсот орудий. Обстрел усилился еще более, когда французы после нескольких атак заняли высоту на левом фланге литовцев.

…Ядра, гудя, вгрызались в землю, разнося все на своем пути; ветер взметал тучи пыли со взрытой земли, и черное густое облако стояло над русскими позициями. Изувеченные люди и лошади лежали грудами; повсюду, шатаясь, брели раненые и падали тут же на трупы товарищей. Атаки неприятельской кавалерии русские считали отдыхом: так страшен был артиллерийский обстрел.

Литовцы, потерявшие уже больше половины своего состава, пошли в атаку на занятую французами высоту, но были отброшены с тяжелыми потерями. Их зеленые мундиры сплошь покрыли склоны возвышенности. Командир полка полковник Удом был тяжело ранен, принявший командование полковник Шварц повел оставшихся в живых литовцев во вторую атаку. Среди них был и прапорщик Пестель. До вершины оставалось уже немного. Впереди замелькали синие мундиры французских пехотинцев; они бежали навстречу, стреляя на ходу. «Сейчас в штыки, и мы их выбьем», — подумал Пестель, но в тот же момент он почувствовал, как что-то сильно обожгло левую ногу. Пестель упал.

А мимо бежали солдаты его батальона. Волна русских снесла французов с высоты. «Наша взяла!» — пронеслась мысль в мозгу Пестеля, и он потерял сознание.

0

22

4

30 августа донесение князя Кутузова царю о Бородинском сражении было напечатано в «Северной пчеле». «Кончилось тем, — доносил Кутузов, — что неприятель нигде не выиграл ни на шаг земли с превосходными своими силами». Говорилось в донесении и об огромных потерях с обеих сторон. В Петербурге наступили беспокойные дни. Почти в каждой семье с тревогой ожидали известий о сыновьях, отцах, братьях, мужьях, находившихся в армии.

Иван Борисович не находил себе места. Мысль, что Павла, может быть, уже нет в живых, не давала ему покоя. Но перед женой он старался бодриться, видя, что она переживает едва ли не больше его.

В начале сентября он получил записку от графа Аракчеева с просьбой срочно приехать к нему. Еще не зная, в чем дело, Иван Борисович очень разволновался. Старик слышал, что из действующей армии приехал брат графа с какими-то известиями.

Аракчеев встретил Пестеля с несвойственной ему предупредительностью. На длинном сером лице его блуждало какое-то подобие сочувственной улыбки. Он представил Пестелю своего брата и пояснил, что тот приехал в Петербург прямо из армии и что в Бородинском сражении, находясь подле князя Багратиона, он имел возможность видеть сына Ивана Борисовича. Аракчеев говорил медленно, спокойно, не без удовольствия наблюдая, какое впечатление производят его слова на Пестеля. Кончив говорить, Аракчеев скорбно улыбнулся и кивнул брату.

Тот начал без предисловий:

— Я знаю всех, кто ранен, кто убит, — угрюмо произнес он, — прапорщик Пестель убит или тяжело ранен, сам я видел, как он упал, действуя со стрелками ввечеру двадцать шестого августа. Да и не он один, вот еще…

Но Иван Борисович уже ничего не слышал, слезы выступили у него на глазах, он схватился за голову и зарыдал. Аракчеев все с той же улыбкой покосился на брата. Тот замолчал и махнул рукой.

Иван Борисович не помнил, как вышел из кабинета Аракчеева, как сел в карету. Перед домом он постарался взять себя в руки; избегая домашних, он быстро прошел к себе в кабинет и заперся там.

Несколько дней прошло как в угаре. В надежде, что сын, может быть, только ранен и отправлен в Москву, Иван Борисович собрал все имевшиеся у него деньги — тысячу рублей — и отослал их в Москву на имя гражданского губернатора Обрескова с просьбой передать их сыну. Тревожные слухи, что Москва накануне сдачи, уже ходили по Петербургу. Иван Борисович знал, что родные и близкие уже покинули город. Это и заставило его обратиться к Обрескову.

Только к концу сентября все окончательно выяснилось: родители узнали, что Павел действительно ранен, ранен в левую ногу с раздроблением берцовой кости и повреждением сухожилий. Иван Борисович начал хлопотать, чтобы сына как можно скорее привезли в Петербург.

Несколько утешило родителей известие о награде, которую получил сын. «Я был тронут до слез, — пишет отец Павлу 5 ноября, — когда граф Аракчеев рассказывал мне, что главнокомандующий кн. Кутузов дал тебе шпагу «за храбрость» на поле сражения. Этой награде ты обязан своим заслугам, а не протекции и милости. Вот, мой друг, как вся наша фамилия, т. е. дед, мой отец и я, мы все служили России (нашему отечеству); ты едва вступил в свет, а уже имел счастье пролить кровь свою на защиту твоего отечества и получить награду, которая блистательным образом доказывает это. В настоящее время, более чем когда-либо, славно быть подданным России. Мы готовы истребить французскую армию, не выпустив ни одной живой души».

Павел Иванович Пестель приехал в Петербург в декабре 1812 года. Рана оказалась очень серьезной, почти восемь месяцев он пролежал в доме родителей. Он почувствовал себя лучше только в апреле 1813 года и 7 мая с еще не закрывшейся раной, из которой выходили кусочки кости, отправился за границу, в штаб действующей армии. Родители его не удерживали, видя, что все их уговоры были бы бесполезны. Правда, за это время Иван Борисович сумел выхлопотать сыну назначение более подходящее, по его мнению, чем должность простого офицера: место адъютанта у главнокомандующего русской армией графа Витгенштейна. Еще в январе Павел Иванович был произведен в подпоручики, отец надеялся, что на виду у Витгенштейна сыну удастся быстро продвинуться.

Но молодого Пестеля продвижение по службе заботило куда меньше, чем его родителя. Мысли и интересы Павла были заняты другим. На его глазах совершались большие события, и он жадно вглядывался в то новое, что раскрывалось перед ним. Еще будучи дома, он внимательно следил за всем, что происходило в стране: сдача и пожар Москвы, отступление французов, народная война… Наконец 25 декабря 1812 года он с волнением читает манифест, возвестивший окончание Отечественной войны. Через три дня после этого, 28 декабря, стало известно, что главные силы русской армии вступили в Вильно.

Поводов для размышления было много. И оценить все происходившее во всей его глубине Пестель тогда еще не мог, но то великое, что совершалось на его глазах, заставляло смотреть по-новому и на Россию, и на народ ее, и на собственное будущее.

0

23

5

Началось с бурного патриотического подъема, люди понимали, что значит Отечественная война. Все слилось в единодушном стремлении изгнать врага.

Но у значительной части дворянства ненависть к Наполеону объяснялась не только тревогой за судьбу родины, но и беспокойством за целостность крепостного права. Это беспокойство отлично выразил Сергей Глинка в статье, опубликованной в «Русском вестнике». «Решительно можно сказать, — писал он, — что Бонапарт — вождь французского ада — страшен не по военным дарованиям, но по замашкам политическим».

Даже лучшие представители дворянства опасались, что Наполеон может стать инициатором новой пугачевщины. «Я боюсь прокламаций, — писал генерал H. Н. Раевский в июне 1812 года, — чтобы не дал Наполеон вольности народу, боюсь в нашем крае внутренних беспокойств».

Эти опасения не имели оснований. Крестьяне Витебской, Смоленской, Тверской, Московской и других губерний, дружно поднявшиеся на защиту родины, не рассчитывали на «помощь» Наполеона.

Сам Наполеон говорил впоследствии: «Я мог бы вооружить против России большую часть ее населения, провозгласив освобождение рабов… Но когда я увидел огрубение этого многочисленного класса русского народа, я отказался от этой меры, которая предала бы множество семейств на смерть и самые ужасные мучения».

Но дело было не в филантропии. Его собственные генералы прекрасно объясняли причину этого отказа. «Природа Наполеона влекла его более к интересам государей», — писал по этому поводу генерал Сегюр; Дедем де Гельдер полагал, что разговоры об освобождении крестьян шли «слишком вразрез с его личными интересами и с его деспотической системой правления, чтоб этому можно было верить… Для него слишком было важно упрочить монархизм во Франции, и ему трудно было проповедовать революцию в России».

Опасность была с другой стороны: не крестьяне, а дворяне забывали патриотический долг. Русские помещики зачастую быстро находили общий язык с французскими буржуа.

О трогательном классовом единодушии представителей двух враждующих народов прекрасно говорит тот факт, что в Смоленске французскими комиссарами по доставке продовольствия французской армии были русские помещики. В их функции входила, в частности, охрана помещиков от их крестьян. Особенное уважение французов завоевал «комиссар» Щербаков: он отлично снабжал их продовольствием, а заслышав о партизанском отряде, во главе французской части шел усмирять «мятежников».

Конечно, были среди помещиков и такие, которые боролись с захватчиками с оружием в руках, например отставной офицер Нахимов, один из организаторов партизанских отрядов на Смоленщине, помещик Энгельгард, расстрелянный французами. Но таких были единицы. Инициатива народной войны принадлежала крестьянству. Ее пожар сразу охватил многочисленные деревни, подвергавшиеся нападению французских войск, и все оккупированные захватчиками селения.

На организацию партизанских отрядов крестьян правительство никак не рассчитывало. Ополчение по помещичьей разверстке, материальная поддержка — это одно, но самостоятельные выступления против захватчиков — это другое. Самостоятельные действия крестьянства пугали Александра I. «Жители, — писал А. П. Ермолов, — предлагали содействовать, не жалея собственности, не щадя самой жизни», но «приходили ко мне спрашивать, позволено ли им будет вооружаться против врагов и не подвергнутся ли они за то ответственности». Крестьяне понимали, что их патриотизм может им дорого обойтись.

Федор Глинка в своих письмах сетовал: «Война народная слишком нова для нас. Кажется, еще боятся развязать руки. До сих пор нет ни одной прокламации, дозволяющей собираться, вооружаться и действовать где, как и кому нужно». Народ начал партизанскую войну сам, вопреки желанию правительства.

Уже в августе 1812 года крестьянские партизанские отряды, действовавшие в Сычевском, Гжатском и Вяземском уездах, наносили неприятелю чувствительный ущерб; менее чем за полмесяца они имели пятнадцать стычек с французами, убили пятьсот семьдесят два и взяли в плен триста двадцать пять наполеоновских солдат.

Особенно отличался отряд сычевской крестьянки Василисы Кожиной. Блестящие действия ее отряда сделали известным имя «старостихи Василисы» по всей России.

«Смоленская губерния весьма хорошо показывает патриотизм, — писал Багратион в одном письме, — мужики здешние бьют французов… где только попадаются в мелких командах… Страх, как злы на неприятеля из-за того, что церкви грабит и деревни жжет».

От смолян не отставали москвичи. Когда французы заняли Богородский уезд Московской губернии, жители села Павлова, по инициативе крестьянина Герасима Курина, организовали партизанский отряд. В первой же стычке с неприятелем крестьяне одержали победу. Успех окрылил их, с каждым днем нападения на французов делались все смелее и смелее. Французское командование решило разделаться с отрядом Курина и двинуло против него крупные силы. Со своим отрядом, насчитывавшим около шести тысяч пеших и пятьсот конных бойцов, Курин решил принять бой. В жестоком сражении французы были разбиты, и только ночь спасла их от полного уничтожения.

Федор Потапов, прозванный Самусь, организовал конный отряд в двести человек, который вооружил палашами, взятыми у убитых французов, и одел в латы французских кирасир. «Причиня величайший вред неприятелю, — сообщает современник, — всегда неустрашимый и бескорыстный Самусь сохранил почти все имущество храбрых своих крестьян, которые любили его, как отца».

Такой же грозной известностью пользовались отряды Николая Овчинникова, Четвертакова и многих других.

Настоящую помощь крестьянским отрядам организовал М. И. Кутузов, когда вступил в командование русской армией. Армейские партизанские отряды Дениса Давыдова, Фигнера и Сеславина действовали в тесном контакте с крестьянскими партизанскими отрядами, и этому контакту Кутузов придавал большое значение. Так в наставлении капитану Сеславину он писал: «Отобранным от неприятеля оружием вооружить крестьян, от чего ваш отряд весьма усилиться может, пленных доставлять сколько можно поспешнее, давая им прикрытие регулярных войск и употребляя к ним в добавок мужиков, вооруженных вилами и дубинами. Мужиков ободрять подвигами, которые оказали в других местах».

И такое одобрение не осталось без результата. «Шайки неприятельские истребляются всюду вооружившимися крестьянами, — сообщает очевидец. — Они не допускают врага отнимать хлеб и опустошать уезды Московской губернии. Подмосковные мужики, ободряемые казаками, показывают храбрость и неустрашимость, возбуждающие удивление самых старых солдат. Их не только не нужно было понуждать к бою, но с трудом удерживать можно было стремление, с коим они защищали свои селения, убивая все то, что дерзало им противустать».

Из-за действий партизанских отрядов фуражировка французской армии стала фактически невозможна. Только до конца сентября партизаны убили и взяли в плен около тридцати тысяч солдат и офицеров противника.

Пять месяцев — срок небольшой, но за этот срок русский крестьянин показал всему миру, на что он способен, пять месяцев он чувствовал себя хозяином своей земли и по-хозяйски же расправлялся с незваными гостями. Но прошли эти трудные великие месяцы, и одним из первых распоряжений правительства, ознаменовавших окончание Отечественной войны, был приказ отобрать у крестьян оружие. Хозяин снова становился рабом, а рабам оружия не полагается.

30 марта 1813 года было распущено Смоленское ополчение. В указе по этому поводу говорилось: «Да обратится каждый из храброго воина паки в трудолюбивого земледельца и да наслаждается посреди родины и семейства своего приобретенными им честью, спокойствием и славою».

Бывшие ополченцы, понимая слова царского манифеста буквально, конечно, не могли связать крепостное право со своей честью, спокойствием и славой. Многие из них говорили, что лучше пойдут в Сибирь, чем будут работать на барина. Власти жестоко расправлялись с подобными «бунтовщиками». Народ понимал, что заслужил свободу, и потому возвращение в «первобытное состояние» крепостного права было вдвойне тягостно и унизительно.

0

24

6

Общее наступление русской армии продолжалось безостановочно. 1 января 1813 года она перешла Неман, а в начале февраля находилась уже на берегах Одера. Пруссия откололась от наполеоновской коалиции и присоединилась к России. 12 апреля соединенные русско-прусские войска вступили в Дрезден.

Но вскоре после того союзникам пришлось столкнуться с новой армией Наполеона. 20 апреля произошло сражение при Люцене. Как раз в этот день Витгенштейн принял командование союзной армией. При армии находились оба монарха, русский и прусский, которые, не считаясь с командующим, распоряжались всем, как им заблагорассудится. Витгенштейн был главнокомандующим только по названию. А отсутствие единоначалия против такого полководца, как Наполеон, естественно, оказалось роковым. Союзникам пришлось отступить, оставив поле боя за французами.

Вслед за Люценом Наполеон занял Дрезден. 9 мая союзники проиграли сражение при Бауцене. В армии все громче раздавались толки о неспособности Витгенштейна.

Витгенштейна нельзя было, конечно, назвать лучшим преемником Кутузова. Он был знающим и храбрым генералом, но в то же время слишком беспечным и слабохарактерным.

В армии не было порядка, порой в штабе не знали, где располагалась та или иная часть. Боязнь Витгенштейна пресечь влияние царя на ход военных действий еще усиливала эти беспорядки. При всем том русские и пруссаки ждали от Витгенштейна скорых и решительных побед над французами.

Пестель прибыл в штаб действующей армии сразу после Бауценского сражения. 10 мая он уже участвует в деле при Пирне, а через несколько дней в трехдневном и опять неудачном для союзников сражении при Дрездене.

Всего неделю Пестель был адъютантом главнокомандующего союзными войсками. 17 мая Витгенштейн сдал командование армией Барклаю-де-Толли.

Может, и это не принесло бы союзникам успеха, если бы из Америки не приехал старый противник Наполеона французский генерал Моро. Он дал союзникам ценнейший совет: не стараться сразу разбить самого Наполеона, а бить по одиночке его маршалов — обрубать щупальца корсиканскому осьминогу, — а потом уже обрушить на Наполеона всю силу своих многочисленных армий.

С этого начался новый этап войны. Корпус Вандамма был разбит при Кульме и попал в плен. Макдональд потерпел поражение при Кацбахе. Ней был разгромлен при Денневице. И, наконец, в середине октября 1813 года, в «битве народов» при Лейпциге, потерпел поражение сам Наполеон. Участь кампании 1813 года была решена: союзные армии вплотную подошли к границам Франции.

Витгенштейн и сам сознавал свои слабости и умел ценить в людях волю и целеустремленность. Эти качества он угадал в молодом Пестеле. Новый адъютант пришелся ему по душе. И скоро в штабе отдельной армии, которой был назначен командовать Витгенштейн, отметили, что Пестель пользуется несомненным влиянием на командующего.

За отличие в сражениях при Пирне и Дрездене Витгенштейн представил Пестеля к чину поручика.

В течение 1813 года Пестель побывал в двенадцати сражениях и среди них в таких, как сражение при Кульме и Лейпциге.

18 декабря он участвует в переправе через Рейн и уже на французской территории в штурме крепости Форт-Луи. За кампанию 1813 года его грудь украсили три ордена: русский орден св. Владимира IV степени, австрийский орден Леопольда III степени и баденский военный орден Карла-Фридриха.

Семь с половиной месяцев пробыл Пестель в Германии. По-новому она предстала перед ним. С грустью смотрел он на знакомые места, когда в мае 1813 года ему пришлось с армией кочевать по Саксонии. Везде следы боев, следы пожарищ: французы при отступлении выжгли многие деревни и городки.

«И после этого, — думал Пестель, — нас еще обвиняют в варварстве, когда, пожалуй, во всей занятой нами Германии не найдется ни одного человека, кто пожаловался бы на дурное поведение русских солдат».

Еще в марте 1813 года Наполеон приказал одному из своих маршалов, при малейшем оскорблении или нападении на него со стороны какой-нибудь деревни или города жечь их, хотя бы это был сам Берлин. А в немецких газетах Рейнского союза печатались басни о зверствах казаков, калмыков, башкир и прочих «азиатов». Некоторые договаривались до утверждения, будто бы русского народа как такового нет, что «русские — собирательная кличка для целого ряда диких азиатских племен».

Вскоре Пестелю представился случай припомнить разглагольствования немецких газет об «азиатах».

В феврале 1814 года Витгенштейн отправил Пестеля во главе нескольких казаков с поручением во французский городок Бар-сюр-Об. Когда они прискакали туда, то заметили на улицах странное смятение; оказалось, что баварцы только что вытеснили из города недавних своих союзников — французов и деятельно принялись грабить население. По улицам тянулись целые вереницы баварских солдат, нагруженных тюками с награбленным. Из домика, у которого остановились русские, раздавались громкие крики. Пестель быстро спрыгнул с лошади, велел казакам спешиться и идти за ним. Они вошли в комнату и увидели, как три баварца тащат перину из-под еле живой старухи. Та кричит, умоляет оставить ей несчастную перину, а три дюжих парня деловито отдирают ее пальцы от перины.

— Что вы делаете? — по-немецки громко спросил Пестель.

— Разве вы не видите? — спокойно ответил один солдат и пинком сбросил старуху с перины.

Та охнула и замолчала.

— Ах, так! — закричал Пестель, обернулся к казакам и приказал; — В нагайки их, ребята! Чтобы духу их здесь не было!

Казаки бросились на солдат и принялись отделывать их нагайками. Баварцы с воплями бросились на улицу. Пестель с казаками — за ними. Но баварцы припустились так, что догонять их не имело смысла.

— Вот так надо учить эту сволочь, — проговорил Пестель и пошел к лошадям.

Вдруг сверху, из окна второго этажа, послышалась немецкая речь:

— Что это значит? Бьют людей, как собак! Как вы смеете?

Пестель поднял голову и увидел в окне второго этажа мужчину с холеным злым лицом. Он был в халате и держал в руках трубку. Это был баварский офицер, который решил заступиться за своих солдат.

— Стащить скотину! — закричал Пестель казакам. Те бросились наверх, и вскоре из окна раздались ругательства, звуки возни, и через несколько минут в дверях дома показался человек в халате, которого, волокли два казака, скрутив ему руки за спиной. Пестель приказал его тут же разложить и высечь.

«Впредь чтоб неповадно было защищать мародеров», — сказал он.

Через несколько дней Витгенштейн подозвал Пестеля и сказал ему с улыбкой:

— Что это вы, дорогой, наделали? На вас поступила жалоба. Баварское командование требует предать вас суду за нанесение жестоких побоев баварскому майору и трем его солдатам.

Пестель смутился.

— Позвольте узнать, ваше сиятельство, что же вы решили? — спросил он.

— Я им посоветовал не доводить это все до сведения нашего государя, не то им же будет хуже. Со своей стороны, я ваши действия вполне одобряю, только впредь будьте несколько осторожней. Говорят, майор сейчас в больнице.

0

25

7

Франция встретила союзников неприветливо. Сама природа, казалось, была против них. Дождь, снег, оттепели и морозы затрудняли движение войск. Французы сражались ожесточенно, и союзникам приходилось порой очень туго.

В 1814 году Наполеон в нескольких сражениях сбил наступающие союзные армии и заставил их отойти на восток. После победы при Труа участь союзников казалась Наполеону решенной, но те ловким маневром обошли его армию, смяли при Фершампенуазе отряды маршалов Мармона и Мортье и быстро двинулись к Парижу. Союзники понимали, что взятие столицы Франции будет решающей политической победой. 18 марта 1814 года Париж пал. Наполеон отрекся от престола и был выслан на остров Эльба, предоставленный ему в пожизненное владение.

В кампании 1814 года Пестель участвовал в сражении при деревне Ля Брюссель 19 февраля, в сражении при Труа 20-го, а 19 марта в рядах победоносной русской армии вступил в Париж.

Это был памятный для Пестеля день, и не только по чувству гордости за свою армию и свой народ, но и по другим впечатлениям. Он внимательно прислушивался, пытливо всматривался во все, что происходило вокруг него.

Он видел, как угрюмо встречали союзников парижские предместья и как ликовал центр. Простые люди окраин настороженно молчали, изысканно одетые франты на центральных площадях и улицах кричали: «Да здравствует император Александр!», а кое-кто прибавлял: «Да здравствует король!»

Союзники в своем обозе везли законную власть Франции, восстанавливали веками освященный порядок. В этот день в Париже воцарился «божьей милостью король Франции и Наварры» Людовик XVIII. Как бы подчеркивая, кому старая дворянская Франция обязана своим возвращением, графиня Перигор проехала по всему Парижу верхом на лошади позади казака.

«Порядок» был восстановлен. Но не совсем старый. В манифесте по поводу своего водворения на престол предков Людовик XVIII объявлял, что он решил принять либеральную конституцию и обязался «положить в основу этой конституции представительную форму правления, разрешение налогов палатами, свободу печати, свободу исповедания, безвозвратность продажи национальных имуществ, ответственное министерство, несменяемость судей…».

Людовик с радостью подписал бы не манифест о свободах, а смертные приговоры бывшим якобинцам, он с радостью подписал бы акты о возвращении своим соратникам-эмигрантам их имений, а не гарантировал бы «безвозвратность продажи национальных имуществ». Но меньше чем через четыре месяца должно было исполниться двадцать пять лет с того дня, когда пушки парижан, штурмовавших Бастилию, возвестили миру, что наступил новый день человечества; и гром этих пушек до сих пор звучал в ушах Людовика XVIII и напоминал ему, что к прошлому возврата нет и быть не может.

Пестель, которого 1812 год научил верить в силы народа, еще раз получил подтверждение этой силы. Он ясно видел, что французы соглашаются терпеть Бурбонов только потому, что устали от тирании Наполеона и обескровели в его войнах, но что искушать этот народ все же не следует.

Впрочем, если еще Людовик XVIII сознавал это, то его брат и племянники и вся свора эмигрантов, ничего не забывших и ничему не научившихся, вели себя очень безрассудно. Они во всеуслышание требовали возвратить им потерянные при революции имения. Из провинции доходили слухи об избиении крестьян дворянами и насильственном отобрании земли. Духовенство принялось преследовать «вольтерьянцев». В армии задавали тон дворяне-эмигранты, в которых старые наполеоновские служаки не отвыкли еще видеть своих недавних врагов. Все это не располагало Францию к спокойствию.

Русский царь был проницательней Бурбонов, он понимал, что без конституции они не имеют шансов закрепиться во Франции, и уговорил Людовика XVIII подписать конституцию. Но все его убеждения подействовать на королевских родственников и приближенных и заставить их вести себя поскромнее не дали результатов.

Тогда Александр I сделал вид, что умывает руки.

В либеральном салоне госпожи де Сталь царь возмущался раболепством французской прессы, заметив мимоходом, что в России нет ничего подобного, и сетовал, что его добрые намерения не были поняты французским королем. Он презрительно отозвался о Фердинанде VII Испанском, который, вернувшись в Испанию, отменил конституцию.

Бурбоны не исправились и неисправимы, — говорил Александр, — они полны предрассудков старого режима. На мирном конгрессе в Вене я потребую уничтожения невольничества. — И в ответ на удивленные взгляды присутствующих пояснил: — За главой страны, в которой существует крепостничество, не признают права явиться посредником в деле освобождения невольников; но каждый день я получаю хорошие вести о внутреннем состоянии моей империи, и, с божьей помощью, крепостное право будет уничтожено еще в мое царствование.

Последние слова царь произнес нарочито громко, обратившись к старику Лафайету, известному деятелю французской революции. Французские либералы провозгласили Александра «чудом, ниспосланным Провидением для спасения свободы».

Каково это было «чудо» для подданных царя, видно из рассказа одного офицера русской армии.

«Все время пребывания нашего в Париже, — пишет он, — часто делались наряды, так что солдату в Париже было более трудов, чем в походе. Победителей морили голодом и держали как бы под арестом в казармах. Государь был пристрастен к французам и до такой степени, что приказал парижской национальной гвардии брать наших солдат под арест, когда их на улице встречали… Такое обращение с солдатами отчасти склонило их к побегам, так что при выступлении нашем из Парижа множество осталось их во Франции. Офицеры тоже имели своих притеснителей…» И результат был таков, что царь «приобрел расположение французов и вместе с тем вызвал на себя ропот победоносного своего войска». На последнее Александр, впрочем, не обращал внимания, ведь либеральные фразы предназначались не для русских.

А для русских офицеров и без того хватало впечатлений. Сам дух Франции внушал большинству из них, «вместо слепого повиновения и отсутствия всякой самостоятельности, мысль, что гражданину свойственны обязанности» не только перед монархом, но и перед обществом.

Они с жадностью прочитывали французские газеты и журналы, удивляясь «красноречию их издателей» и сожалея, что «мы еще далеки от них в этом отношении». Задумываясь над тем, в чем же причина их «занимательности», один из офицеров находил, что «большая часть их слов основана на теории прав человечества и народов», а потому все, даже те из русских, которые закоренели в предрассудках и коих сила и слава в непризнании этих великих правил, охотно занимаются парижскими журналами».

Много толков было о немецком Тугендбунде — политической организации, возникшей в 1808 году в Кенигсберге. «Целью общества, — говорилось в его уставе, — является произвести улучшение нравственного состояния и благосостояния прусского, а затем немецкого народа единством и общностью стремлений честных людей. Средства общества — слово, письмо и пример». Официально общество просуществовало до 1809 года и было закрыто по требованию Наполеона, разгадавшего под невинной оболочкой «Союза добродетели» общество, организованное в целях национального возрождения и борьбы против французского господства. На эту организацию косились и немецкие монархи — в Тугендбунде собрались люди, готовые вести борьбу не только против Наполеона, но и желавшие видеть Германию объединенной и реформированной. Отмечалось среди прусских офицеров — членов Тугендбунда равнодушие к своему королю да и к монархии вообще.

В самой Франции силен был еще республиканский дух. Многие русские офицеры-масоны были вхожи во французские ложи. А в них не редкость было услышать речи о том, что настанет время, когда не будет никакой собственности, кроме вознаграждения за труд, что тогда народы не будут нуждаться в государях, а наиболее заслуженные, лучшие из людей, не называясь государями, будут посвящать себя служению человечеству исключительно из любви к нему. Великая цепь человечества не будет расчленена на звенья, не будет границ; руководимые любовью, люди станут жить в мире и согласии; и французская революция была только необходимым злом, в результате которого явится великое благо для следующего поколения.

В годы Отечественной войны и заграничных походов созревали революционные взгляды декабристов.

Один из первых декабристов, Сергей Муравьев-Апостол, признавал, что «трехлетняя война, освободившая Европу от ига Наполеона», и «введение представительного правления в некоторых европейских государствах… были источником революционных мнений» в России.

Иван Якушкин вспоминал, что «пребывание целый год в Германии и потом несколько месяцев в Париже не могли не изменить воззрений хоть сколько-нибудь мыслящей русской молодежи: «при такой огромной обстановке каждый из нас сколько-нибудь вырос».

По словам Сергея Волконского, «все, что мы хоть мельком видели в 13 и 14 годах в Европе, породило во всей молодежи чувство, что Россия в общественном, внутреннем и политическом духе весьма отстала…».

Михаил Лунин использовал время своего пребывания в Париже для знакомства с социальным положением Франции, с ее историей и государственным устройством. Именно тогда он понял, что для него возможна «только одна карьера — карьера свободы».

Его двоюродный брат Никита Муравьев, в 1812 году бежавший шестнадцатилетним юношей из родительского дома в армию и заслуживший потом репутацию храбрейшего офицера, слушал в 1814 году лекции в Парижском университете. Он вынес из Франции твердое убеждение в необходимости для России конституции.

Его товарищем был Сергей Трубецкой, который в Париже посещал лекции «почти всех известных профессоров по нескольку раз» и мог, как все его друзья и единомышленники, подписаться под словами будущего декабриста Николая Тургенева, занесенными им в свой дневник 25 апреля 1814 года: «Теперь возвратится в Россию много таких русских, которые видели, что без рабства может существовать гражданский порядок и могут процвесть царства… После того, что русский народ сделал, что сделал государь, что случилось в Европе, освобождение крестьян мне кажется весьма легким, и я поручился бы за успех даже скорого переворота».

В конце июля 1814 года Витгенштейн получил приказ возвратиться на родину и принять там командование 1-й армией, размещенной в Курляндии. Вместе с ним отбыл на родину и Пестель.

Пестель возвращался в Россию полный новых впечатлений и мыслей. Общеевропейская свобода должна была, по его мнению, сделать несомненные успехи, и он был горд сознанием, что на долю России выпала миссия европейского обновления.

0

26

ГЛАВА ПЯТАЯ
ДУХ ВРЕМЕНИ

    Дух времени — такая сила, пред которою они не могли устоять.
       К. Рылеев

    Я взглянул окрест меня — душа моя страданиями человечества уязвленна стала.
        А. Радищев

1

В начале XIX века, пожалуй, не было в России более популярных слов, чем выражение «дух времени». Дух времени — это кровавая гроза пугачевского восстания, буря Великой французской буржуазной революции и порожденные ими мысли и раздумья.

Дух времени — это беспощадный анализ действительности, отрицание дедовских и отцовских представлений о добре и зле и рождение новых идеалов.

Одни называли дух времени революцией, другие — либерализмом. Были глубокие общественно-политические причины, вызвавшие к жизни революционные и либеральные идеи. Европа переживала крушение феодализма. Наступил кризис феодализма и в России. Рядом с ростками нового общественного строя, сулившего свободу гражданам, процветание промышленности и сельского хозяйства и общее благоденствие государства, еще более страшным и нелепым вырисовывалось «чудище обло» — российское самодержавие, грубо душившее все новое.

Тираническое царствование Павла I как бы нарочно сконцентрировало в себе все пороки самодержавия в ужасающе открытых формах. Современники называли царствование Павла I «унизительным игом». Возмущение против него росло во всех слоях русского общества. Даже сын Павла, цесаревич Александр, в своей личной переписке с друзьями позволял себе делать такие заявления: «Хлебопашец обижен, торговля стеснена, свобода и личное благосостояние уничтожены. Вот картина современной России…» Он уже как будто понимал, что существованию русского самодержавия в его прежних формах пришел конец, что этого не позволяет дух времени. «Если когда-либо придет и мой черед царствовать, — писал Александр в том же письме, — то я… посвящу себя задаче даровать стране свободу».

Любимый внук Екатерины II, которого она прочила себе в наследники в обход сына Павла, он был ее талантливым последователем в науке управлять. На примере бабки Александр видел, как можно легко сочетать вольный дух времени на словах и реакционную политику на деле. От своего воспитателя швейцарца Лагарпа, «ходячей и очень говорливой французской книжки», — по отзывам современников, — он усвоил либеральную фразеологию, расшаркивание в сторону «свободных конституций» и республиканского правления, которыми подкрашивались идеи «разумного самодержавия». Дух времени сказывался в Александре в склонности к «беспредметной чувствительности» в пасторально-сентиментальном духе. Молодой царь любил вздыхать, мечтая о «ленивых досугах спокойной жизни» с милой женой где-нибудь в Швейцарии, куда не плохо было бы удалиться, променяв «свое звание на ферму».

«Дней Александровых прекрасное начало» было ознаменовано некоторым либерализмом. Александр I отменил ряд наиболее возмущавших общество указов Павла I. Снова был разрешен выезд за границу, уничтожена наводившая на всех страх Тайная экспедиция, возвращены из ссылки пострадавшие от произвола царя чиновники и офицеры.

Но всего лишь через четыре года после указа императора Александра I об уничтожении Тайной экспедиции ее зловещая тень возникла снова, лишь изменив свое название.

Молодой царь показывал когти, время либерального кокетничанья прошло, лавровая ветвь в руках «государя-миротворца» быстро обратилась в капральскую палку.

Александр был двулик. Когда его министр докладывал ему о зверском обращении помещицы с дворовой девкой, он мог плакать и восклицать: «Боже мой! Можно ли знать все, что у нас делается!» А спустя немного времени с сухими от злости глазами он выговаривал генералу Тормасову за слабое наказание его дворового Кириллова, который осмелился на Тверском бульваре в Москве говорить «неприличные слова» о желательности для крестьян воли. «Столь буйственный и дерзновенный поступок, — негодовал Александр, — следовало наказать наистрожайшим образом и публично».

Сколь ни утончен казался некоторым современникам русский царь, но по своим симпатиям и наклонностям он никогда не подымался выше унтер-офицера гатчинской школы. Страсть к «фрунту» была фамильной чертой Романовых. Еще в 1805 году, когда доверчивые люди повторяли слова своего «ангела-царя» о том, что он никогда не привыкнет царствовать деспотом, генерал Тучков писал, что императорский двор «сделался почти совсем похож на солдатскую казарму». На плацу, беседуя с Тучковым о том, что ружье не изобретено для того, чтобы «им только делать на караул», Александр неожиданно прервал беседу и, закричав «носки вниз!», сорвался с места и побежал к колонне марширующих солдат. Оказалось, что солдаты «недовольно опускают вниз носки сапог!».

Наступившая сразу после «дней Александровых прекрасного начала» реакция вызвала ответную реакцию со стороны наиболее прогрессивно настроенных людей.

В 1806 году по обеим столицам ходил по рукам листок, аллегорически изображавший состояние тогдашней России:
Право — сожжено.
Доброта — сжита со свету.
Искренность — спряталась.
Справедливость — в бегах.
Добродетель — просит милостыню.
Благотворительность— арестована.
Правосудие — погребено под развалинами права.
Совесть — сошла с ума и сидит на весах
                                                               правосудия.
Честность — вышла в отставку.
Закон — висит на пуговках у сенаторов.
И терпение — скоро лопнет.

Известный мракобес Магницкий уже в 1808 году в своей «всеподданнейшей записке» под заголовком «Нечто об общем мнении в России и верховной полиции» писал:

«Общее мнение в России взяло с некоторых пор направление против правительства. Порицать все, что правительство делает, осуждать и даже осмеивать лица, его составляющие, давать предчувствовать под видом некоторой таинственности важные последствия отчаянного положения вещей — сделалось модою или родом обычая, от самого лучшего до самого низкого общества… Обычай, или дух, сей столь открыто усиливается и умами совершенно овладеть стремится, что хвалить правительство, оправдывать поступки его значит выставлять себя как бы его наемником.

Пагубный дух сей из одной столицы перешел в другую.

Письма, в Москву отправляемые, и приезжие из Петербурга непрестанно наполняют ее слухами для правительства вредными. Слухи же сии, не взирая на нелепость их, с жадностью внимаются и распространяются с чрезвычайной быстротой в обширном городе.

Из древней столицы сей, куда каждую зиму съезжается со всех концов России богатейшее дворянство, гибельная мода порицать правительство переходит в провинции, тревожит добрых граждан, служит пагубным для злых орудием и благотворную доверенность к правительству, в важных положениях, его столь драгоценную, на основании ее и повсеместно колеблет».

0

27

2

Кончилась война.

Александр I по возвращении из-за границы принял старика Державина, желавшего лично поздравить государя с окончанием победоносной войны.

— Да, Гавриил Романович, — заметил царь, — мне господь бог помог устроить внешние дела России, теперь примусь за внутренние, но людей нет.

— Они есть, ваше величество, — возразил Державин, — но они в глуши, их искать надобно; без добрых и умных людей и свет бы не стоял.

Но искать добрых и умных людей император не собирался.

«Я решительно никому не верю, — как-то сказал Александр, — все люди — мерзавцы». Честным человеком, по мнению русского императора, в России был один Аракчеев.

Прототипом будущей России могло служить Грузино — вотчина «без лести преданного друга».

«Аккуратность» была страстью и Александра и Аракчеева, а в грузинской вотчине все было пределом «аккуратности» — шоссейные дороги, стандартные дома в деревнях и, главное, во всем строгий порядок. Все на своем определенном месте, начиная с деревьев в парке и кончая чернильницами и перьями на столе хозяина, — все определено с точностью до сантиметра. Дорожки в парке чисто выметены, кошки на цепи, чтоб соловьев не жрали, в кармане каждого крестьянина «винная» книжка, куда записываются его проступки, в особый журнал наказаний заносится, кого и за что следует пороть, сам граф не гнушается делать «презренному преступнику» отеческое внушение, после чего преступника секут, а хор специально подобранных красивых девушек поет: «Со святыми упокой, господи». И, наконец, в Грузине есть и своя собственная подземная тюрьма «Эдикул» со средневековыми орудиями пытки. Даже прирост населения графом строго регламентируется. «У меня всякая баба, — пишет он в уставе для своих крестьян, — должна каждый год рожать и лучше сына, чем дочь. Если у кого родится дочь, то буду взыскивать штраф. Если родится мертвый ребенок или выкинет баба — тоже штраф. А в какой год не родится, то представь десять аршин точива»[5].

Александр находил, что аракчеевская вотчина являла «пример честного, доброго хозяйства», устроенного «без принуждения одним умеренным и правильным распределением крестьянских повинностей и тщательным ко всем нуждам их вниманием».

Так вот Аракчееву, этой «обезьяне в мундире», по образному определению современников, и было поручено устройство внутренних дел империи после войны.

Но Аракчееву предстояла нелегкая «работа». По признанию такого реакционера, как Ростопчина, «трудно ныне царствовать: народ узнал силу и употребляет во зло вольность».

Во время войны вновь вспыхнули толки об освобождении крестьян, усилившиеся после окончания войны. «Мы проливали кровь, — говорили возвратившиеся с войны ополченцы, — а нас опять заставляют потеть на барщине. Мы избавили родину от тирана, а нас опять тиранят господа».

«Скажите, чего достойны сии воины, спасшие столицу и отечество от врага-грабителя, который попирал их святыню? — спрашивал офицер, свидетель подвига народа в войне 1812 года. — Так как они, а никто другой спас Россию… А такое ли возмездие получили (они) за свою храбрость? — И сам с горечью отвечает на свой вопрос: — Нет, увеличилось после того еще более угнетение».

Однажды Александр I поинтересовался у князя Сергея Волконского, каков после войны «дух народный».

— Вы должны гордиться им, — ответил будущий декабрист, — каждый крестьянин герой, преданный отечеству и вам.

— А дворянство? — спросил царь.

— Стыжусь, что принадлежу к нему: было много слов, а на деле ничего.

Теперь же и слова стали забываться, «при свете ламп и люстр приметно начал гаснуть огонь патриотического энтузиазма» дворянства. Но с тем большим жаром реакция во главе с Александром I готовилась задушить всякое проявление протеста и свободомыслия, рожденного Отечественной войной и заграничными походами.

Искры великого пожара двенадцатого года тлели до поры до времени в умах будущих декабристов, и потушить их никакие Александры и Аракчеевы уже не могли.

К 1814 году относятся первые кружки молодых офицеров, вернувшихся из-за границы. Это была Священная артель братьев Муравьевых и Бурцова — офицеров Главного штаба — и Семеновская артель Якушкина, Трубецкого и братьев Муравьевых-Апостолов — офицеров Семеновского полка.

Казалось, артели небогатых офицеров, собиравшихся, чтобы «держать общий стол и продолжать заниматься для образования себя», не могли привлечь внимания начальства, на самом деле было не так. Хотя начальство не знало, что в «этих мыслящих кружках» нередко велись разговоры о «зле существующего порядка вещей» и о «возможности изменения» его, но сама организация артелей была в глазах начальства явным вольнодумством. В одной из комнат Священной артели висел вечевой колокол, по звону которого все артельщики собирались обсуждать общие дела. Это было «некрасивым напоминанием о Новгородской республике». Когда царю доложили, что в Семеновской артели офицеры собираются читать иностранные газеты и следить за событиями в Европе, Александр I приказал командиру Семеновского полка запретить артель.

— Такого рода сборища офицеров мне очень не нравятся, — заметил он.

Артель была запрещена, но для молодых офицеров это было только лишним подтверждением зла существующего порядка вещей. Вопрос, как изменить такой порядок, настоятельно требовал своего разрешения.

0

28

3

Искушение повидать родных было слишком велико, и Пестель, отпросившись у Витгенштейна, на несколько дней заехал в Петербург.

В родительском доме его ожидал торжественный прием. Расспросам и рассказам не было конца. Не зная, чем порадовать сына, Иван Борисович принес изящно переплетенную толстую тетрадь:

— Вот, мой мальчик, — сказал он, — это все твои письма. Я переплел их в особую тетрадь для лучшей сохранности и давал читать некоторым заслуживающим внимания людям… Все тебя очень хвалили…

Только одно огорчало отца — это то, что Павел до сих пор всего-навсего поручик.

— Наград у тебя довольно, — говорил Иван Борисович. — Недурно было бы иметь еще один иностранный орден, pour le mérite[6] например. Но это не так важно, как производство.

Иван Борисович за несколько дней, которые Павел Иванович хотел провести дома, решил показать его возможно большему количеству знакомых. Это входило у Ивана Борисовича в планы продвижения сына по службе. Он всем рассказывал о его подвигах, перечислял полученные им награды и как бы невзначай добавлял, что чинами сын обойден.

Самому Павлу Ивановичу эти визиты не нравились. Его раздражало поведение отца. Тяжело было смотреть и на пустую петербургскую жизнь и слушать болтовню стариков, восхваляющих все старое и порицающих всякое движение вперед. В эти дни он особенно почувствовал, как сильно изменились его взгляды и как бесконечно далеко ушел он от всего, чем живут в Петербурге.

Через несколько дней Павел Иванович уезжал в Митаву.

0

29

4

Первое, что бросалось в глаза подъезжающим к Митаве, — это величественный средневековый замок, бывшая резиденция курляндских герцогов. Мрачная крепость мало гармонировала с небольшим тихим городком, с трех сторон опоясанным речкой Аа.

Опрятностью Митава напоминала провинциальные немецкие городки, но дома здесь были большей частью деревянные, а улицы без тротуаров: пешеходы шествовали прямо по середине улицы. Замысловатые надписи на немецком и еврейском языках тоже чем-то напоминали Германию.

— Я здесь отдыхаю, — сказал Витгенштейн Пестелю при встрече, — после столь бурных лет мне, старику, хорошо отдохнуть в таком городе, как Митава. Но вам здесь покажется скучно. Будет тянуть в Петербург.

— Везде можно найти друзей и знакомых, ваше превосходительство, — почтительно возразил Пестель, — общество которых разгонит скуку.

— О, но вы, кажется, очень взыскательны в отношении знакомых? — улыбнулся Витгенштейн. — Впрочем, вам не плохо было бы представиться графу Па-лену.

— Я как раз собираюсь это сделать, — ответил Пестель.

Перед отъездом из Петербурга отец настоятельно советовал ему представиться в Митаве старому своему знакомому графу Палену. Пестель и раньше много слышал от отца об этом романтическом старике, руководителе заговора против Павла I.

Пален жил в Митаве с 1801 года. Александр I, обязанный Палену своим воцарением, не мог простить ему слишком независимого поведения и боялся умного старика, не скрывавшего своего презрения к родственникам безумного Павла. Царь отплатил Палену тем, что вскоре после вступления на престол приказал ему оставить столицу и отправиться в свое курляндское поместье. Там Пален находился под негласным надзором полиции.

Для своих восьмидесяти лет Пален держался очень хорошо. Высокий статный старик, он бодро поднялся с кресла навстречу Пестелю и протянул ему руку.

— Рад видеть сына моего друга, — громким, несколько гнусавым голосом приветствовал граф Пестеля. — Вы очень любезны, что навестили старика.

Пален был, кажется, искренне рад визиту молодого человека. Его голубые, совсем не стариковские глаза смотрели благожелательно. Сначала Пестель был несколько смущен, и беседа не клеилась. Но вот разговор коснулся недавних событий, и Пестель оживился.

Граф внимательно слушал рассказы Пестеля о войне, о загранице, о недавних петербургских впечатлениях.

— Ничто, как видно, не может изменить нашего общества, — заметил Пестель, — никакие, самые грозные события. Люди не хотят или не могут извлечь уроков из происшедшего.

— Бог послал бы нам второй потоп, — сказал Пален, — когда бы увидел пользу первого. Шамфор был прав. Но разве только наше общество неисправимо?.. Впрочем, простите старого скептика, я более расположен видеть все в мрачных красках, хотя приятно сознавать, что сейчас молодые люди рассуждают не так, как рассуждали мы в свое время.

— Да, — ответил Пестель, — вернувшись из-за границы, мы стали смотреть на Россию другими глазами. Русский народ по своим достоинствам может претендовать на большее, чем то, что он имеет сейчас. Россия в политическом отношении представляет, надо признаться, зрелище печальное.

Он замолчал, ожидая, что ответит Пален. Старик испытующе посмотрел на Пестеля и спросил:

— А все-таки, что же по сути дела заставило вас смотреть на Россию другими глазами?

— Я много размышлял последнее время, — горячо начал Пестель. — Могу сказать, что возвращение Бурбонского дома во Францию было эпохой в моих политических мнениях. Судите сами, многие из коренных постановлений, введенных революцией, были при Реставрации сохранены и признаны за благие вещи. А ведь раньше все восставали против революции, и я в том числе. Революции, видно, уже не так дурны, как говорят, и могут быть даже весьма полезны, тем более, что государства, в коих не было революции, лишены многих нынешних полезных французских учреждений.

Старик перестал улыбаться. Не глядя на собеседника, он ответил:

— Такие рассуждения могут завести вас очень далеко. Вы любите наше отечество, я тоже не чужд ему. Поверьте мне, и я не враг тому, что вы желали бы иметь в России. Но не думаю, что наступило время для этого. Надо повременить. Россия не Франция.

— Простите, но мне это непонятно, — возразил Пестель. — Нельзя все откладывать до времени. Того, что считаешь необходимым, следует добиваться сейчас. Да и придет ли это время, удобное для добрых намерений? Французы говорят: «Добрыми намерениями дорога в ад вымощена», а у нас поговорка еще проще: «Под лежачий камень вода не течет». Нет, слишком много зла в России, чтобы его можно было терпеть, а из сего следует, что надобно дерзать…

— Слушайте, молодой человек, — перебил его Пален, — если вы хотите что-нибудь сделать путем тайного общества, то это глупость. Потому что, если вас двенадцать, то двенадцатый неизменно будет предателем. У меня есть опыт, я знаю свет и людей.

— Признаюсь, так далеко я еще не заходил в своих мыслях, — улыбнулся Пестель. — Я не задумывался о тайном обществе.

— Вы непременно придете к этому, — ответил Пален, — не так уж трудно предвидеть.

— Может быть, — сказал Пестель, — но если рассуждать, что каждый двенадцатый — предатель, то никакой бы заговор не мог бы удаться, а в истории немало примеров удачных заговоров.

Пален усмехнулся.

— Да, есть примеры, когда заговорщики преследуют корыстные цели, но я не знаю ни одного удачного заговора, составленного в благородных целях. Когда вы не можете своим товарищам предложить ни денег, ни славы, они продадут вас тем, кто им заплатит и отблагодарит сомнительной славой спасителей отечества.

— И все-таки, — возразил Пестель, — жить под деспотическим правлением и не пытаться от него избавиться, по-моему, не достойно честного человека.

— Ну что ж, в добрый час! — сказал Пален. — Я почти в четыре раза старше вас, мне позволительно быть скептиком. Дай бог мне ошибиться.

0

30

5

Граф Витгенштейн взвалил все дела на своих подчиненных и в первую очередь на Пестеля. Он поручил ему всю письменную часть и даже разрешил в свое отсутствие распечатывать бумаги, приходившие на имя командующего. Преисполненный доверия к своему адъютанту, он советовался с ним во всем и часто поручал ему ответственные задания.

Служебные дела Пестеля, так беспокоившие его родителей, шли неплохо. Положение Павла Ивановича было не блестяще, но твердо, и будущее казалось обеспеченным. Но тем острее у Пестелей вставал вопрос о деньгах.

«Чем более я доволен тобою, — писал Иван Борисович сыну, — чем нежнее люблю тебя, тем более страдаю я, не имея возможности выслать тебе денег, Я еще не могу сделать этого в настоящую минуту, но я сделаю все, что в моей возможности, чтоб достать их». «Первые деньги, — пишет он в другом письме, — которыми буду располагать, пошлю тебе. Клянусь честью, что во всем доме в настоящую минуту только всего 75 рублей, которых едва хватит на пропитание». Наконец, посылая сыну тысячу рублей, он мягко высказывал желание, чтобы «эта сумма была в некотором роде достаточна» сыну, так как большего он сейчас послать не может.

При всем своем старании быть рачительным хозяином, Иван Борисович был человеком безалаберным — жалованье расходовалось быстро и нерасчетливо. При выходе в отставку в 1819 году он имел двести тысяч долгу, который выплачивал до самой смерти.

В начале 1815 года Павел Иванович и Борис по просьбе отца отправились в село Станково Владимирской губернии, в одно из имений Пестелей, откуда давно уже не приходили деньги.

— Развяжется ли когда-нибудь батюшка с долгами? — сетовал Павел Иванович.

Борис рассмеялся:

— Кредитор спрашивал у своего должника: «Когда вы заплатите мне долг?» — «Я не знал, что вы так любопытны», — отвечал тот. А мы, братец, не кредиторы…

— Все это шутки, — отвечал Павел Иванович. — А вот я, признаться, не знаю, как я буду вести себя с мужиками. Между нами говоря, батюшка жалованья получает в год не одну тысячу, столько, сколько все его мужики, вместе взятые, в глаза не видели, а мы сейчас едем требовать с них оброчных денег. Одному не хватает тысяч, другому должно хватать жалких копеек.

— Э, мой дорогой, — протянул Борис, — ты плохо осведомлен. Я вот расскажу тебе забавный случай. У одного петербуржца был мужик на оброке, торговец, ездивший по своим делам и в Крым, и в Сибирь, и даже в Лейпциг на ярмарку. В прошлом году приходит он к своему барину и говорит, что хочет выкупить на волю себя, жену и сына. Сын вознамерился жениться на купеческой дочери, а будущий тесть не хочет выдавать дочь за крепостного. Барин, зная, что мужичок при деньгах, решил подшутить — возьми да и скажи: за всех, мол, четыреста тысяч. Что ты думаешь? Старик вынимает четыреста тысяч и говорит: «Так и знал, барин, что четыреста тысяч запросишь». Вот тебе и копейки!

— Слушай, — ответил Павел Иванович, — много ли таких? Как будто ты не знаешь, что на десятки тысяч один. Большинство мужиков еле-еле перебивается, и непонятно, как они еще могут платить эти оброки. Надо удивляться их выносливости и трудолюбию…

— А я не удивляюсь, — перебил его Борис, — зная, чем поощряется их трудолюбие. Рецепт один, и все ему следуют. Недавно я прочел одну, как называет ее сам автор, «полусправедливую и оригинальную» повесть. Так там сказано: «Чтоб поощрять мужика к трудолюбию, надобно больше нужд; а это тогда случается, когда будешь каждый год надбавлять оброк и отнимать все лишнее». Предлагаю тебе действовать по этому совету… Жаль только, что повесть все-таки «полусправедливая». Где-то автор потерял половину ее справедливости. А ты не собираешься ли ее отыскивать?

— Собираюсь и тебе посоветовал бы, — ответил Павел Иванович. — Тебе не случалось предполагать, что мужики могут найти справедливость раньше нас? Нет? Так вот подумай над тем, как отыскать ее раньше мужиков. При всем своем хорошем мнении о них мне кажется, что если они найдут справедливость раньше нас, они с нами не поделятся.

— Да ведь и не за что, — заметил Борис.

Станково считалось селом зажиточным, барщины мужики никогда не знали, небольшой оброк и тот платили неисправно, и последнее время недоимок накопилось много. «На таком оброке, как у вас, ваши бары скоро по миру пойдут», — говаривали им соседи, завидовавшие их житью. «Ништо, не пойдут!» — отвечали станковцы.

Крестьяне встретили бар на околице с хлебом-солью, одеты они были не богато, но и не убого. Мужики опустились на колени. Павел Иванович их поднял, принял хлеб-соль, поблагодарил и велел надеть шапки.

Крестьяне решили, что бары приехали «ничего себе», но все-таки ждали грозы.

Барский дом, в котором давно никто не жил, казалось, промерз насквозь. Павел Иванович приказал затопить все печи, но старый дом прогревался плохо, приходилось сидеть в шинелях.

— Не попроситься ли нам в избу к какому-нибудь мужику погреться? — пошутил Борис, грея руки у печки. — Справедливости, кажется, они еще не отыскали и, пожалуй, согласятся нас принять. Во всяком случае, кланялись они усердно: чует кошка, чье сало съела, — ждут расправы за недоимки.

— Странное существо — русский человек, — задумчиво произнес Павел Иванович, — как они не могут понять, что я ничего не имею права у них требовать?.. Какие страшные корни пустило у нас рабство!

— Они очень довольны своим положением, — ответил Борис, — и, смею тебя уверить, считают себя нашими должниками и только молят бога, чтобы пронесла нелегкая.

Павел Иванович прохаживался по комнате, заложив руки за спину.

— Раб, довольный своим положением, — вдвойне раб, — резко произнес он.

Доложили, что пришел бурмистр.

— Зови! — приказал Павел Иванович слуге.

На пороге комнаты показался высокий старик. Он низко поклонился, густая, с проседью борода почти коснулась пола. Павел Иванович подошел к нему и остановился разглядывая.

— Это что у тебя? — кивнул он на книги в руках бурмистра.

— Книги недоимочные, ваше благородие… — начал объяснять тот.

— Хватило книг-то все недоимки записать? — перебил его Борис.

— Чего-с? — переспросил бурмистр.

Павел Иванович махнул рукой Борису, чтобы он замолчал.

— Недоимки за вами большие, — сказал Павел Иванович. — Почему так случилось?

— Изволите видеть, — торопливо стал объяснять бурмистр, косясь на Бориса, — недоимка большая у нас, это верно. Но мужики, ваше благородие, вконец обнищали… Вот взять хотя Парфена Макарова…

— Это тот, что в новых сапогах сегодня вышел? — засмеялся Борис.

Бурмистр растерялся. Бары, видно, и слушать не хотят. Того и гляди, за бороду да на конюшню.

— Ну ладно, — сказал Павел Иванович. Не вытаскивая рук из-за спины, он ногой открыл печную дверцу. — Бросай сюда книги!

Старик испуганно заморгал глазами. Ничего не понимая, он наклонился и осторожно положил книги рядом с печкой.

— Фу ты, господи! — Павел Иванович наклонился и сам стал бросать книги в печку, потом ногой запихнул поглубже в огонь. — Вот так их, подальше! — с ожесточением проговорил он.

В печке затрещало, пламя быстро охватило всю кипу книг. Павел Иванович закрыл печку, повернулся к бурмистру и, отряхивая руки, сказал:

— А мужикам передай, что недоимки их сгорели, но чтобы больше этого не было. Слышишь? Ну, иди.

Бурмистр судорожно мял в руках шапку и, кланяясь, стал отступать к двери.

— Ну, теперь поблагодарит нас батюшка, — сказал Борис, когда бурмистр ушел.

— Ничего, — ответил Павел Иванович. — Мы его уверим, что мужики нищие и с них взять нечего.

0


Вы здесь » Декабристы » ЖЗЛ » Муравьев В.Б., Карташев Б.И. "ПЕСТЕЛЬ"