Декабристы

Информация о пользователе

Привет, Гость! Войдите или зарегистрируйтесь.


Вы здесь » Декабристы » РОДСТВЕННОЕ ОКРУЖЕНИЕ ДЕКАБРИСТОВ » Бакунина Екатерина Михайловна.


Бакунина Екатерина Михайловна.

Сообщений 1 страница 10 из 52

1

С именем Бога – всё для людей!
   

https://img-fotki.yandex.ru/get/516062/199368979.82/0_20cd25_801dd14e_XXXL.jpg

«Балы, красавицы, лакеи, юнкера…»

Екатерина Бакунина родилась в Петербурге. Её родословное древо сплелось из ветвей двух громких русских фамилий – дворян Бакуниных и князей Голенищевых-Кутузовых. Она - вторая дочь петербургского губернатора. Екатерина получила прекрасное и разностороннее образование. Она занималась музыкой и живописью, блистала на балах, путешествовала. Молодость ее проходила безмятежно. У рода Бакуниных была великолепная усадьба в Тверской губернии, куда девицы часто выезжали. Там - музицировали, черкали в альбомах. Вся жизнь - домашние спектакли, прогулки на лошадях, мазурки…
Так бы и кружилась Екатерина в вальсе беззаботной светской жизни, если бы в 1853 году не началась Крымская война. Русские войска несли на фронтах катастрофические потери. Тогда-то в обществе и задумались всерьез об организации эффективной медицинской помощи на поле боя.

«Ах, куда же вы, кузина?»          

К этому времени Екатерина Бакунина была солидной светской дамой. Она пожелала немедленно отправиться на фронт. Это было неслыханно. «Вся» Москва приезжала с уговорами: то сам губернатор Иван Васильевич Капнист, то кузины-болтушки.
Но вчерашняя «кисейная» барышня настроена решительно. Чтобы испытать себя, Екатерина едет к знакомому доктору в полицейскую больницу, у которой слава «самой гнусной» в Москве. Она просит показать ей перевязки. И спокойно, без утомления, проводит в госпитале сутки, сопровождая доктора на всех осмотрах. В конце, когда Бакунина признается в том, что собирается в Севастополь, доктор сказал: «Ну что ж, с Богом! Вы выдержите…»

В Крестовоздвиженской общине она прошла начальную медицинскую подготовку. На базе 2-го сухопутного госпиталя не раз присутствовала на хирургических операциях. В Крым провожали отряд врачей и сестер милосердия с молебнами и с речами. Ими и закончилась светская кутерьма в жизни Бакуниной… Чем дальше ехали, тем экипажи все чаще вязли на дорогах и ломались. Не раз Екатерина вспоминала прощальные слова Феофила Толстого: «Что же вы сделали, кузина…». 
В Крыме их никто не встречал. В переполненных госпиталях, в бараках, домах и прямо на улице были свалены без разбора тысячи раненых. Один вид и запахи больного города вызывали отчаяние… Был случай, когда Е. М. Бакунина в течении полутора суток не отходила от операционного стола, ассистируя врачам при 50 ампутациях подряд. Приходилось работать и вне госпиталей, помогать больным на голых высотах, стоя на коленях в лужах.
Бакунина входила во все хозяйственные мелочи, следила за чистотой матрасов и густотой бульонов. Администрация ее боялась, матросы писали о ней в письмах домой. Покинула Севастополь Екатерина Михайловна только вместе с отходящей армией, последней из сестер.

В мужских сапогах и тулупе

В сентябре 1855 года по инициативе Н. Пирогова создается особое транспортно-эвакуационное отделение медсестер для перевозки раненых в Перекоп. Бакунину назначают его руководительницей. И уже «закаленная» светская дама обула большие мужские сапоги, надела простецкий бараний тулуп и по глубокой грязи осенью и по льду зимой, сопровождала транспорты, которые вывозили раненых и больных солдат из Крыма.
На остановках в аулах телеги с ранеными никто не встречал. Каждую ночь она искала ужин, лекарства и крышу для ночлега сотням полуживых людей. Теплой одежды не хватало: тулупы выдавали два на четверых. «Я принесла чулки, вязаные варежки, – пишет Бакунина в воспоминаниях, – и вот со всех сторон начали кричать: «Дай, матушка, один чулок, у меня одна нога!» Так исполнился год с начала служения Екатерины Михайловны. В одной из попутных церквушек, не имевшей ни купола, ни колокольни, Бакунина заказала благодарственный молебен. Она благодарила Бога за этот выпавший ей год… За свои заслуги она получила Севастопольскую медаль.

«Барская затея»

Через несколько лет после войны Бакунина приехала в собственное имение в Тверской губернии. Там, вдали от столичной суеты, начался новый, не менее яркий этап ее жизни в занятиях любимым и полезным делом - медициной. Врачей в губернии было мало. Поэтому «медицинскую» помощь населению в большинстве уездов оказывали знахари и знахарки. В Новоторжском уезде с медицинским образованием был единственный врач. На собственные средства Екатерина Михайловна открыла маленькую амбулаторию, где вела прием больных крестьян. Прием Бакунина начинала с утра. Днем она в крестьянской телеге объезжала больных, давала им лекарства, которые мастерски готовила сама, перевязывала раны. С большим вниманием относилась она к крестьянским детям.   
Она организовала небольшой стационар. Во флигеле поставили несколько кроватей, которые, как ни странно, первое время часто пустовали. Поначалу к этой «барской затее» крестьяне отнеслись настороженно. Однако недоверие быстро ушло, и к концу года количество получивших помощь превысило две тысячи, а через год удвоилось. Так был заложен первый камень земской медицины в Новоторжском уезде.
Екатерина Михайловна Бакунина опередила Тверское земство в организации медицинской помощи и фармацевтического дела. Новоторжское земство начинает создавать сеть медицинских учреждений в 1867 г. и лечебница Бакуниной вошла в ее состав. Земство стало выделять ей небольшую сумму, что позволило расширить больницу. Годом тяжелых испытаний стал год 1868: почти в каждую крестьянскую избу пришла возвратная горячка. Екатерина Михайловна в течение нескольких месяцев, невзирая на погоду, разбитые дороги, переезжала из села в село, оказывая посильную помощь страдающим. А ей в это время было уже 56 лет.
Новоторжский уезд отличался от других губерний тем, что здесь не взималась плата за медицинское обслуживание. Но в 1883 г. на одном из заседаний уездного земства решили установить плату за медицинские услуги. Даже за осмотр предлагалось взимать 5 копеек. На другой день после принятия решения собрание получило от Екатерины Михайловны 25 рублей и письмо с просьбой принять их за амбулаторное лечение больных. Эффект письма поразительный - собрание отменило свое постановление.
В 1881 году  в  Козицино к Бакуниной приезжал Лев Толстой. Он спросил ее: «Неужели  у вас нет желания отдохнуть, переменить обстановку?» - «Нет, да и куда я могу уехать, когда меня каждый день ждут. Разве я могу их бросить?» - ответила она. В своей благотворительной деятельности она выдвигала девиз: «С именем Бога - все для людей».

И вновь – война

В 1877 году Россия стала участницей русско-турецкой войны. Екатерина Михайловна едет на Кавказ в качестве руководительницы медсестер временных госпиталей. А ей уже 65 лет. Ее  деятельность здесь была еще более обширной, чем в годы Крымской войны. На фронте в этот раз она пробыла больше года. Она стала одним из организаторов госпитального дела в России и медицинского обслуживания в Тверской губернии. Ее заслуги были признаны уже современниками, а имя попало в дореволюционные справочные издания.
Яна Беседина

0

2

https://img-fotki.yandex.ru/get/880237/199368979.82/0_20cd24_7a9a0332_XXXL.jpg

Лидия Анискович

«Подвиг милосердия»

     Екатерина Михайловна Бакунина – представительница известного дворянского рода Бакуниных, давшего России целую плеяду общественных и государственных деятелей. Место же самой Екатерины Михайловны в этой плеяде особо и, на мой взгляд, наиболее значительно. Помимо того, что она явилась одним из основателей госпитального дела в России, основательницей медицинского обслуживания в Тверской губернии, предвестницей женского медицинского образования, жизнь Екатерины Михайловны Бакуниной являет собой пример личного подвига во имя милосердия к страдающим от ран и болезней. Сестра милосердия – вот её главная в жизни регалия.

      Родилась Катя Бакунина 19 августа 1811 года в Петербурге в семье гражданского губернатора санкт-петербургской губернии Михаила Михайловича Бакунина (1764-1837). Её мать Варвара Ивановна, урождённая Голенищева-Кутузова (1773-1840) приходилась троюродной сестрой великому полководцу М.И. Кутузову. В семье было шестеро детей: Евдокия, Василий, Любовь, Иван, Прасковья, Екатерина – самая младшая.

     Михаил Михайлович Бакунин с 1775 года был на военной службе. Служил в лейб-гвардии Измайловском, Семёновском, Владимирском драгунском полках, кирасирском полку князя А. Потемкина. С 1797 года – генерал-майор, шеф Оренбургского драгунского полка. С 1801 года на гражданской службе. С 1802 г.– губернатор могилевской губернии, в 1808-1816 гг. – губернатор санкт-петербургской губернии, с 1808-го по 1827 г. – сенатор.

     Варвара Ивановна Бакунина, жена Михаила Михайловича, сопровождала своего мужа в персидском походе в 1796 году, а в 1812 году была свидетельницей достопамятных событий эпохи первой отечественной войны. Об этих событиях она оставила записки, которые сохранила её дочь Екатерина Бакунина и передала впоследствии для публикации в журнал «Русская старина».

     Евдокия Бакунина, родившаяся в 1794 году, старшая из детей в семье, стала художницей. Она училась живописи в Италии и получила золотую медаль от Академии Художеств. В 1820-30-х гг. Евдокия Михайловна играла заметную роль в московском обществе и была невестой знаменитого поэта Адама Мицкевича, но брак не состоялся по причине различия в вероисповедании и религиозных взглядах жениха и невесты.

    Василий Михайлович Бакунин (1795-1863) начал военную службу в 1812 году портупей-юнкером в лейб-гвардии Артиллерийской бригады. Уволен от службы в 1848 году генерал-майором. Участвовал в движении декабристов – был членом Союза благоденствия. Его участие в движении декабристов было высочайше повелено оставить без внимания. Василий Бакунин являлся членом масонской ложи «Орла Российского» в Петербурге. Занимался литературой.

    О Любови Бакуниной, родившейся в 1801 году, ничего неизвестно, вероятнее всего, она умерла в раннем возрасте.

     Иван Михайлович Бакунин (1802-1874), полковник, женился на Екатерине Васильевне Собакиной, у них родились два сына и дочь. Иван Бакунин единственный из семьи оставил наследников.

     Прасковья Бакунина родилась в 1910 году, была слаба здоровьем. Занималась литературой, в 1840-х гг. помещала свои повести в журнале «Москвитянин». Из всех сестёр и братьев она была наиболее близка Екатерине Бакуниной.

    Дом Бакуниных был весьма просвещённым. И Михаил Михайлович и Варвара Ивановна были людьми образованными и прогрессивными, поэтому дали детям прекрасное образование и воспитание. Их дом иногда напоминал общественно-литературный салон, в котором обсуждались передовые для их круга политические и философские идеи. Это было время декабристов, Жуковского, Карамзина, Крылова, Пушкина.

     По какой причине ни одна из сестёр Бакуниных не вышла замуж, трудно сказать.

     К счастью, сохранились воспоминания Екатерины Михайловны Бакуниной 1854-1860 гг., на которые я буду опираться при написании данной статьи.

   Вот что она вспоминает о своей молодости: «…она прошла так, как в то старое время проходила жизнь девушек нашего звания, то есть в выездах, занятиях музыкой, рисованием, домашними спектаклями, балами, на которых я, должна признаться, танцевала с удовольствием, и, может быть, вполне заслужила бы от нынешних девиц, посещающих лекции и анатомические театры, название “кисейной барышни”». Бакунина пишет, что желание стать сестрой милосердия жило в ней «чуть не с самого детства».

     Осенью 1853 г. Турция, поддерживаемая западными державами, объявила войну России. В ноябре 1853 г. русская черноморская эскадра под командованием адмирала П.С. Нахимова уничтожила турецкий флот в бухте Синопа, и союзнические западные державы вынуждены были вступить в открытую войну против России. В сентябре 1854 г. союзники по коалиции (Турция, Англия, Франция и Сардиния) высадили свои войска в Крыму и начали осаду Севастополя. Русские корабли были затоплены русскими моряками при входе в Севастопольскую бухту, чтобы затруднить вторжение вражеской эскадры с моря. На суше моряки и солдаты при помощи гражданского населения выдержали одиннадцатимесячную осаду крепости. При защите города-крепости погибли адмиралы П.С. Нахимов, В.А. Корнилов, В.И. Истомин. 349 дней и ночей держался осаждённый Севастополь, сковывая главные силы неприятеля, выпускавшего иногда по городу до 60 тыс. артиллерийских снарядов в сутки. И только в конце августа 1855 г. ценой огромных потерь в своих рядах врагу удалось овладеть южной стороной Севастополя и оттеснить русские войска на север. Война началась во время правления императора Николая I, а мир был заключен в марте 1856 г. в Париже при императоре Александре II (император Николай I скончался в 1855 г.).

     Ко времени начала Крымской войны, в 1853 году, Екатерине Бакуниной было более 40 лет. Это была зрелая женщина, ясно понимавшая суть происходящего.

     Война шла несчастливо для империи. Потери в Севастополе были огромными, медицинского мужского персонала катастрофически не хватало, госпитальное хозяйство находилось в развале. Приведу отрывок из книги С.К. Махаева «Подвижницы милосердия»: «Началась Восточная война 1853-56 гг. Стали приходить с театра военных действий письма с описанием ужасных мучений раненых и больных воинов, страдавших от недостатка ухода и распорядительности, от недобросовестности госпитальных начальников и служителей и поставщиков провианта, от ужасного равнодушия к их страданиям тех, кому вверено попечение о защитниках отечества. Стало известно, что в свою армию выехали французские сестры, что в английские госпитали поехала знаменитая мисс Найтингаль с сестрами. А у нас еще не имели понятия о сестрах милосердия». Наконец и в России задумались о помощи раненым непосредственно на местах боёв. Инициативу взяли на себя великая княгиня Елена Павловна, вдова брата Николая I великого князя Михаила Павловича, и основатель военно-полевой хирургии Николай Иванович Пирогов. Елена Павловна решила организовать в Петербурге общину сестёр милосердия, предназначенную для работы в действующей армии. Такая община была первой в России и Европе.

     5 ноября 1854 г. в церкви Михайловского дворца (ныне – Русский музей) состоялась торжественная церемония открытия Крестовоздвиженской общины. После литургии сёстры милосердия во главе с начальницей А.П. Стахович дали клятву (клятва давалась на год), в которой были такие слова: «…доколе сил моих станет, употреблять буду все мои попечения и труды на служение больным братьям моим». Главной целью общины была подготовка сестёр милосердия для ухода за ранеными и больными в действующей армии. Община объединяла патриотически настроенных женщин из разных слоёв общества – от весьма образованных (среди них были жёны, вдовы и дочери титулярных и коллежских советников, дворян, помещиков, купцов, офицеров) до малограмотных женщин. Руководить их деятельностью в Крыму было поручено действительному статскому советнику Н.И. Пирогову. Утром 6 ноября первая группа сестёр общины выехала на фронт.

     Присутствие женщин на театре военных действий в то время в русском обществе не приветствовалось и появление сестёр милосердия первоначально вызвало неудовольствие как в аристократических, так и в военных кругах. Н.И. Пирогов в «Докладной записке об основных началах и правилах Крествовоздвиженской общины сестер попечения», написанной 14 октября 1855 г. так обосновал необходимость привлечения женщин к участию в оказании медицинской помощи на войне: «Доказано уже опытом, что никто лучше женщин не может сочувствовать страданиям больного и окружить его попечениями, не известными и, так сказать, не свойственными мужчинам». Помощь сестёр милосердия на фронте действительно трудно переоценить: помимо исполнения прямых сестринских обязанностей они доставляли раненым пищу, меняли бельё, контролировали работу прачечных, следили за общим порядком.

     Екатерина Бакунина оказалась в числе тех, кто пожелал немедленно отправиться на фронт. Однако не сразу ей удалось осуществить своё желание. Воспротивились родные, да и руководство общины не торопилось призвать её в сёстры милосердия. Она неоднократно писала в Петербург и получала уклончивые ответы. В своих воспоминаниях Бакунина пишет: «…На это я написала, что меня очень удивляет такое разделение, и что когда дочь Бакунина, который был губернатором в Петербурге, и внучка адмирала Ивана Лонгиновича Голенищева-Кутузова желает ходить за матросами, то странно, кажется, отказывать ей в этом. На это мне отвечали, что в первый отряд, который соберется, и я попаду.

     …Но всего больше меня смущал и мучил брат (он военный, был в кампании 1828 и 29 годов); он все говорил, что это вздор, самообольщение, что мы не принесем никакой пользы, а только будем тяжелой и никому не нужной обузой».

    Вопреки сопротивлению родных, она добилась зачисления в общину и прошла краткий курс обучения. Из воспоминаний Е.М. Бакуниной: «Я еще ездила раза два на перевязки утренней визитации (приёма – курсив автора). Помню, что много было гангренозных. Это было хорошее приготовление для Севастополя. Знаю, что некоторые доктора надо мной смеялись, говорили: ”Что это за сестра милосердия, которая ездит на перевязки в карете!” Но я так боялась простудиться и быть вынужденной остаться, что очень берегла себя. И, слава Богу, я не была хуже других и готовилась очень серьезно к принятию давно желаемого звания сестры милосердия, говела и причастилась..

     И вот наступило 10 декабря (1854 г.) . Мы все восемь, уже одетые в коричневые платья, белые передники и белые чепчики, пошли к обедне в верхнюю церковь дворца. Великая княгиня была там; еще были разные дамы и тоже мои родственники: сестра моя (Прасковья) , Федор Николаевич Глинка с женой и другие.

     После обедни священник громко прочел наше клятвенное обещание перед аналоем, на котором лежали Евангелие и крест, и мы стали подходить и целовать слова Спасителя и крест, а потом становились на колени перед священником; и он надевал на нас золотой крест на голубой ленте. Эта минута никогда не выйдет из моей памяти!..

      Но и тут я имела маленькое смущение: когда я отошла к стоящим, Феофил Толстой, остановив меня, сказал: “Что Вы сделали кузина”. Но уже это было последнее сопротивление, и затем все признали совершившийся факт. На другой день мы выехали в Москву».

      15 декабря 1854 года в составе третьего медицинского отряда (три доктора, два фельдшера, восемь сестёр) Екатерина Бакунина отправилась к месту боевых действий. Уже после Нового года отряд прибыл в Симферополь. Екатерина Михайловна писала: «Приехали прямо в дом, где жили сестры первого отделения. Впечатление было очень грустное. Они со всем рвением и усердием принялись за дело; симферопольские госпитали были переполнены ранеными и особливо тифозными, и сами сестры стали очень скоро заболевать. Когда я приехала, то уже четыре сестры умерли; иные поправлялись, а другие еще были очень больны, и сама старшая этого отделения, она же и начальница всей общины, Александра Петровна Стахович, лежала еще в постели».

     Вскоре весь отряд сестёр, с которыми приехала Екатерина Бакунина, был отправлен в осаждённый Севастополь. И началась неутомимая, адова работа на перевязочном пункте Николаевской батареи. Из воспоминаний сестры Бакуниной: «…Не помню в точности, какого именно числа февраля (1855 г.) я дежурила на Николаевской батарее; рано утром у одного раненого сделалось сильное кровотечение. И врач послал позвать доктора Л.Л. Обермиллера. Помочь раненому было невозможно, - кровотечение было из сонной артерии, но тут же Обермиллер сказал доктору по латыни, что государь Николай Павлович умер! Для нас это было совершенно неожиданно; мы слышали только, что великие князья Николай и Михаил Николаевичи, которые жили более месяца в Севастополе и часто посещали на южной стороне наши госпитали, вдруг уехали, но мы все решили, что это, верно, для императрицы. А между тем уже было велено всем идти в собор для присяги. А я, глядя на нашего скончавшегося солдатика, мысленно повторяла слова последней погребальной песни: “К судии бо отхожу, идее же несть лицеприятия: раби и владыки вкупе предстоят, царь и воин, богат и убог в равном достоинстве, кийждо бо от своих дел или прославится, или постыдится…”».

     С болью в сердце я читала строки о Гущином доме – госпитале, куда отправляли всех безнадёжных: «…В этом госпитале были постоянно две сестры, Григорьева и Голубцова, и это был великий подвиг: так там было безотрадно. Бедная Голубцова много вытерпела: во-первых, их экипаж опрокинулся и у нее были сломаны два ребра; потом у нее был тиф, несколько дней она была совершенно без сознания, и наконец, когда летом было немало случаев холеры, она была при этом госпитале и умерла холерой.

     В продолжение марта иные сестры выздоравливали, другие занемогали, одна еще умерла.

     Пасха в 1855 году была ранняя, 27 марта. В Вербное воскресенье я тоже слегла в тифе, на страстной неделе причастилась запасными дарами, и хотя была в памяти и даже всякий день одевалась, но дальше кровати не могла идти. Грустно было так проводить Страстную неделю и встретить Христово воскресение не в церкви, которую не смели иллюминовать снаружи, чтобы не сделать целью для выстрелов, а на постели».

     В воспоминаниях Екатерины Бакуниной подробно описываются все тяготы, выпавшие на долю сестёр милосердия, их непростые взаимоотношения, поскольку разные причины толкали сестёр в это пекло, о котором многие из них не имели никакого представления: «…Положа руку на сердце, и перед Богом, и перед людьми твердо могу сказать, что все сестры были истинно полезны, разумеется, по мере сил и способностей своих. Во-первых, денежного интереса не могло и быть, так как сестры Крестовоздвиженской общины были всем обеспечены, но жалованья не получали. Были между нами и совсем простые и безграмотные, и полувоспитанные, и очень хорошо воспитанные. Я думаю, что были такие, которые до поступления никогда и не слыхали, что есть и чем должны быть сестры милосердия, но все знали и помнили слова Спасителя: “Егда сотвористе единому из сих меньших, Мне сотвористе”. И все трудились, не жалея ни сил, ни здоровья. Но, однако, разные сплетни и распоряжения, которые я находила ненужными и несправедливыми, довели меня до того, что я отказалась быть старшей сестрой, а только исполняла обязанности сестры при наших раненых, чему я была очень рада: не надо было хлопотать о сестрах, заниматься хозяйством, писать отчеты».

      Вот как описывает Екатерина Бакунина в письме своей сестре Прасковье (13 мая 1855 г.), что творилось в Севастополе во время артобстрелов города: «…Пальба не слышна за этим гамом и стонами. Один кричит без слов, другой: “Ратуйте, братцы, ратуйте!” Один, увидя штоф водки, с каким-то отчаянием кричит: ”Будь мать родная. Дай водки!”

     Во всех углах слышны возгласы к докторам, которые осматривают раны: “Помилуйте, ваше благородие, не мучьте!..” И я сама, насилу пробираясь между носилок, кричу: “сюда рабочих!” Этого надо отнести в Гущин дом, этого – в Николаевскую батарею, а этого – положить на койку. Много приносят офицеров; вся операционная комната наполнена ранеными, но теперь не до операций: дай Бог только всех перевязать. И мы всех перевязываем.

      Принесли офицера; все лицо облито кровью. Я его обмываю. А он достает деньги, чтобы дать солдатам, которые его несли; это многие делают. Другой ранен в грудь; становишься на колени, чтобы посветить доктору и чтобы узнать, не навылет ли, – подкладываешь руку под спину и отыскиваешь выход пули. Можешь себе представить, сколько тут крови!.. Но довольно! Если бы я рассказала все ужасные раны и мученья, которые я видела в эту ночь, ты бы не спала несколько ночей!..».

     Н.И. Пирогов, наблюдавший всё собственными глазами, писал: «Кто знает только по слухам, что значит это memento mori (напоминание о смерти), тот не может себе представить всех ужасов бедственного положения страдальцев. Огромные вонючие раны, заражающие воздух вредными для здоровья испарениями; вопли и страдания при продолжительных перевязках; стоны умирающих; смерть на каждом шагу в разнообразных ее видах – отвратительном, страшном и умилительном; все это тревожит душу даже самых опытных врачей, поседевших в исполнении своих обязанностей. Что же сказать о женщинах, посвятивших себя из одного участия и чувства бескорыстного милосердия на это служение?»

     О Екатерине Михайловне Бакуниной Пирогов писал: «Ежедневно, днем и ночью, можно было ее застать в операционной комнате ассистирующей при операциях; в то время, когда бомбы и ракеты то перелетали, то не долетали и ложились вокруг собрания. Она обнаруживала…присутствие духа, едва совместимое с женской натурой и отличавшее сестер до самого конца осады».

     Не всё устраивало Екатерину Бакунину в отношении сестёр к больным и раненым, и она с горечью вспоминала: «Скажу также и о мелочных переменах в нашей общинной жизни. Сестре Лоде что-то у нас не понравилось, и она стала просить, чтобы ее опять поместили в Бахчисарай. На ее место старшей сестрой к нам приехала баронесса Екатерина Осиповна Будберг, хорошая, дельная и добрая сестра. Но что мне не нравилось, это то, что у нас в общине, где все должно, кажется, быть основано на любви, милосердии, полной готовности делать все, что возможно, стало вводиться какое-то чиновническое и формальное отношение к делу. Я знаю, что были сестры, которые на меня сердились за то, что я хожу к больным не в мой дежурный день, а я именно хожу, чтобы поговорить с ними, что они очень любят».

     Во время захвата неприятелем южной части Севастополя Екатерина Бакунина была последней из сестёр милосердия, ушедших через мост на северную сторону.

     После сдачи южной части Севастополя у Н.И. Пирогова возникла идея транспортировки раненых в безопасные места. На том уровне развития путей сообщения и организации госпитального дела это было очень хлопотно: длительные переезды, грязь и сырость просёлочных дорог, наблюдение за больными, ночёвки в холодных этапных избах, плохая организация питания и транспорта. Екатерина Бакунина вызвалась сопровождать транспорты с ранеными в Перекоп и Берислав. В своих воспоминаниях Екатерина Михайловна описала все трудности, с которыми ей пришлось столкнуться в этом нелёгком деле: «Я задумала опять ехать с транспортом и пошла в главный госпиталь, откуда они отправляются, узнать – будет ли транспорт. Там никто ничего не знал. Тогда я пошла отыскивать генерала Остроградского. Я не помню его официального титула, но знаю, что он заведовал госпиталями. Он был добрый человек – сам, бывало, таскает койки – славный был бы фельдфебель, но не распорядитель! Я отыскала его, наконец, в правлении. Стала ему говорить о том, что делается в Перекопе, какие были перемены, а он мне отвечает совершенно равнодушно: “А я этого не знаю”. Меня это совершенно взорвало, и я говорю ему: “Да ведь вы там начальник?” – “Как же, начальник!” – “Я имела убеждение, что начальники должны знать, что у них делается”, - и еще много ему наговорила, и сказала, что сейчас иду к Николаю Ивановичу (Пирогову). А Остроградский был так любезен, что проводил меня на крыльцо, и скоро сам пошел к Николаю Ивановичу, к которому я пришла раньше, чтобы спросить у него, не угодно ли ему, чтобы я ехала на другой день в транспорт. Он мне сказал, что ему было бы очень угодно, да решусь ли я сама, так как холодно, а ехать надо уже не до Перекопа, а до Берислава. Я, разумеется, решилась. Погода была ветреная, но довольно теплая, а главное – было сухо. Я только боялась грязи для лошадей, так как тарантас тяжел, и очень была рада, что Остроградский пришел к Николаю Ивановичу, так как при этом последнем я могла от него добиться, чтобы все больные были в суконных нижних платьях, а то они, несмотря на холод, все еще в холстинных. Было еще ужасное распоряжение: когда транспорт отправляли из Симферополя, то на всякую подводу давали только по два полушубка, хотя больных было по четыре на подводе! Но что еще хуже – когда больные продолжали дальше свой путь в Россию, где холоднее, полушубки отбирались и отправлялись обратно в Симферополь!

     Тем же порядком мы проехали пять ночлегов, но на место Перекопа наш транспорт был остановлен в Армянском Базаре – пять верст не доезжая до Перекопа. Больные кое-как были размещены по нетопленым домам, и городничий объявил, что для сестер нет квартиры, но унтер офицер распорядился иначе, и нам отвели хорошенький армянский домик – чисто, тепло. Одно было грустно и тяжело: больным нет ужина, а за неимением котлов мы не могли напоить их ни кофеем, ни чаем; одним небольшим самоваром не напоишь двухсот человек.

     Утром я поехала в Перекоп в контору хлопотать, чтобы больным прислали водки и устроили обед; видела там и коменданта; а потом явилась прямо к генералу Богушевскому спросить, когда пойдет транспорт, и хлопотать, чтобы оставили полушубки и покрышки на телегах. Сначала он был очень нелюбезен, но потом, когда пришла его жена и, узнав, кто я, сказала, что знает все мое семейство, и тогда оба стали очень любезны. Она говорила, что ее сестра ей писала, что я тут, и она очень желала меня видеть. Я была очень рада, что могла подробно ему рассказать о несчастном положении транспорта в Армянском Базаре. Они могут сказать в извинение то, что на место 2000 человек, которых они могли бы поместить, у них 5000! Но я все надеялась, что хоть что-нибудь да сделают, хоть котлы и солома будут».

    Приведу ещё несколько отрывков из воспоминаний Бакуниной, характеризующих и трагедию Крымской войны, и личность самой Екатерины Михайловны: «…я вошла в избу, битком набитую нашими больными. Я принесла чулки, вязаные варежки, и вот со всех сторон начали кричать: “Дай, матушка, один чулок, у меня ведь только одна нога!” – “А мне на обе, да у меня одна рука, в портянки в два часа не обулся”. – “Дай мне на правую руку!” – “Вот кстати, а мне на левую!” – “И мне на левую!” – “И мне тоже!”

      - Да неужто не найдется кому на правую? – кричит один смеясь. – У кого правая рука? Говорите!

     Раздав безруким, я пошла отыскивать по телегам безногих. В нашем транспорте 80 ампутированных и 20 со сложными переломами…

     Взошли мы в хату, где собрались самые слабые. Глядя на них, ясно было видно, что вряд ли мы довезем их до следующей станции. Ужасно видеть умирающего и на постели, но знать, что в последние минуты его будут трясти на подводе в мороз – страшная, ужасная необходимость! Умерших мы можем оставлять, но умирающих должны везти. Сердце ноет, как об этом подумаешь, и молишь Бога, чтобы скорей до отъезда прекратились их страдания!..

    Это имение кн. Воронцова, и, слава Богу, народ тут живет хорошо; а то страдаешь, глядя на больных, да и на хозяев, которые шесть дней ходят на панщину. И что это за тяжелая у них жизнь! Боже мой, сколько страданья везде и всем!..

     Как мне ясно и теперь видится эта маленькая церковь без купола и колокольни, а над тесовой крышей только крест блестит розовым сиянием заката…Когда мы вошли, шла вечерня. Потом я просила священника отслужить благодарственный молебен. Как я молилась, как благодарила Господа за то, что могла хоть не лепту, а миллионную часть лепты вложить в великое общее дело! Как я просила Бога простить мне все, что я сделала в продолжение этого года против данного мной обета, благодарила за свои силы, за свое здоровье!..».

     2 февраля 1856 г. от тифа скончалась новая настоятельница Крестовоздвиженской общины Екатерина Александровна Хитрово. «За что Бог лишил общину, - писала Е. Бакунина, - такой примерной сестры милосердия, умной, воспитанной, доброй, снисходительной, истинной сестры милосердия! Больше я такой не встречала!»

     Авторитет Екатерины Михайловны Бакуниной был так высок, что великая княгиня Елена Павловна согласилась с мнением Николая Ивановича Пирогова поставить во главе осиротевшей Крестовоздвиженской общины сестру Бакунину. 9 февраля 1856 г. Н.И. Пирогов пишет Бакуниной: «Почтеннейшая сестра Екатерина Михайловна. Община, которая столь многим обязана вашему усердию, находится теперь, по смерти нашей незабвенной настоятельницы, опять без руководителя…

    От имени ее высочества, высокой покровительницы благого дела, я предлагаю и даже требую от вас, как святого долга: возьмите на себя управление общиной. Не отговаривайтесь и не возражайте; здесь скромность и недоверие неуместны; забудьте на время все ваши частные отношения для общего дела. Я вам ручаюсь, вы теперь необходимы для общины как настоятельница. Вы знаете ее назначение, вы знаете сестер; вы знаете ход дел; у вас есть и благонамерение, и энергия. Ваши недостатки вы знаете лучше меня, а кто хорошо себя знает, для того это знание лучше совершенства. Вы знаете так же, как я вас уважаю и люблю. Знаете также мою привязанность к общине, и потому я уверен, что мое предложение будет вами принято беспрекословно. Не время много толковать – действуйте. Ее императорское высочество желает, чтобы вы, приняв на себя звание настоятельницы и управление общиною, как можно скорее приехали сначала к нам в С.-Петербург на короткое время, а потом бы уже отправились также для короткого, так вами желанного, отдыха в Москву. Но, ради Бога, не медля и решительнее! Решительности, впрочем, вас учить не мне. Итак, с Богом, почтенная Екатерина Михайловна, приезжайте скорее сюда. Спешите. Вас искренне уважающий Н. Пирогов».

     Собственноручная приписка великой княгини Елены Павловны: «Моя дорогая Екатерина Михайловна! Хотите утешить меня и Общину в той громадной потере, которую мы понесли? Согласитесь ли взять на себя трудную обязанность настоятельницы на этот год? Вы – единственная, которая может быть призвана на это по вашему характеру, по тем услугам, какие вы оказали, по духу учреждения, который вы знаете и разделяете, знанию, наконец, сестер, властей и всего административного хода дела. Я говорю себе, что если вы исполните мою просьбу, у вас хватит мужества исполнить это призвание во всей его полноте. Задача серьезная, так как дело идет не только о себе, но и о ведении стольких различных элементов в духе единства, смирения, энергии, порядка и христианской любви. Все это вам не чуждо. Я обращаюсь к вашему сердцу, чтобы приложить его к сестрам, к этой Общине, столь испытанной, столь неустрашимой, столь благословляемой. Ответьте мне сейчас и поезжайте в Москву, а оттуда сюда, прежде чем вернуться к своему посту. Да поможет Вам Бог, да вдохновит Он вас и да подкрепит. Елена».

     Бакунина дала согласие возглавить Крестовоздвиженскую общину. Великая княгиня наградила её медалью за оборону Севастополя.

     25 марта 1856 года был заключен мир. Вот что пишет об этом сестра Бакунина: «25-го было объявлено, что мир заключен. Разумеется, еще не знали грустных условий парижского мира; впрочем, не знаю, что касается меня, занимало ли бы меня и чувствовала ли бы я что-нибудь другое, кроме того, что война кончилась, что не будут стоять люди, да еще христиане, друг против друга и стараться, как можно более нанести вреда один другому! И как это искажает все чувства! Я и на себе это испытала, и, читая отчет французского доктора, который был в Добрудже: «Наконец мир явился положить конец нашим бедствиям», - я не пожалела, а обрадовалась, что и им было не лучше нашего.

    Я вполне согласна с гр. Львом Николаевичем Толстым, что это гадко, безнравственно, не по-христиански; но вот в чем я никогда с ним не соглашусь: я считаю, что я должна была сопротивляться всеми средствами и всем моим уменьем злу, которое разные чиновники, поставщики и пр. причиняли в госпиталях нашим страдальцам; и сражаться, и сопротивляться этому я считала и считаю и теперь священным долгом».

     В конце апреля Бакунина получила рескрипт от великой княгини Елены Павловны: «Екатерина Михайловна! Вполне ценя высокие нравственные качества ваши, столь блистательно выказанные во время осады Севастополя, я избрала вас на сей год сестрой-настоятельницей Крестовоздвиженской общины, и поручаю вам вступить ныне же в исправление вашей должности. Вместе с сим возлагаю на вас во время самого следования в Крым обревизовать расположенные на пути отделения общины и поручаю вам все замеченное предложить на рассмотрение и обсуждение комитета общины».

     И вновь едет Екатерина Михайловна в Крым наводить порядок в госпитальном хозяйстве. Не по душе ей всякая казёнщина и пишет она с горечью: «Что мне в это время было очень скучно и даже тягостно – это писанье бумаг. Надо было писать к сестрам во все отделения, а всего чаще надо было писать в Петербург и надо было непременно писать сначала начерно, не для того, чтобы сделать фразы красивыми, - я за этим никогда не гналась, да и не умела, - а чтобы иметь “отпуск”. Ведь мы получали ответы недели через две. Получишь какой-нибудь ответ, наскоро написанный, так что вдруг и не поймешь, на что именно отвечают, пока не посмотришь, что тогда спрашивал.

     И много времени я употребляла на писанье, так что мало мне его оставалось для больных, что мне было очень грустно; но все-таки я ездила всякий день и в бараки, и в лагерь, а дня через два или три и в офицерскую больницу».

     В начале сентября 1856 г. Екатерина Бакунина вернулась в Петербург и занялась делами общины.

     Осенью ей удалось выхлопотать свидание с двоюродным братом, известным идеологом анархического движения, Михаилом Бакуниным, который находился в заключении в Шлиссельбургской крепости.

     Екатерина Михайловна руководила Крестовоздвиженской общиной вплоть до 1860 года. Эта деятельность принесла ей много разочарований.

     Обратимся вновь к её воспоминаниям: «Но что же я делала в этот год (1857)! Ничего, а может быть и хуже, чем ничего. Мучилась, хлопотала, досадовала и горевала. С одной стороны, идеальные, неприменимые к нам теории, с другой – материальная пошлость, жадность, глупость! Все высокие мысли разбились в прах об неумолимую действительность. Только в госпитале, у постели больных, видя сестер, свято исполняющих свои обязанности, и слыша благодарные слова страдальцев, я отдыхаю душой…».

     Интересны воспоминания сестры Бакуниной о кончине художника Александра Андреевича Иванова: «…не могу не упомянуть, как любезен был к сестрам Александр Иванович (Андреевич) Иванов. Он приехал в июне (1858 г.) в Петербург со своей картиной (“Явление Христа народу”)…

     Но мы, к несчастью, со своей стороны оказали ему грустную услугу, когда он, совершенно одинокий, занемог холерой на маленькой квартире живописца Боткина; сестры постоянно были при нем. Наш доктор, сестра Е.П. Карцева и я, мы тоже часто там бывали. 3 июля он скончался. Живо помню, как из академической церкви мы провожали его пешком до женского монастыря, где он похоронен».

     Екатерину Михайловну в её борьбе за воплощение своих идей в организации и деятельности общины неизменно поддерживал Н.И. Пирогов. 5 августа 1857 г. он писал ей из Одессы: «У вас будет довольно для этого и самоотвержения, и благородства души, и беспристрастия, и истинной любви к начатому делу. Я знаю очень хорошо, что вы не сможете сообщить общине характер формально-религиозного учреждения; но вашим примером действий и вашей любовью к делу вы можете, конечно, при благоприятных условиях, сообщить ей известный нравственный характер. Итак, если великой княгине угодно будет сделать из общины религиозный орден, то вы навряд ли успеете способствовать к достижению этой цели; но ваша честность, прямодушие, усердие к делу и опытность более чем достаточны придать истинно-нравственный характер учреждению, если захотят ограничиться только таким направлением именно».

     Летом 1859 года великая княгиня Елена Павловна изъявила желание, чтобы Екатерина Михайловна отправилась в Берлин и Париж для изучения там опыта организации общин сестёр милосердия. Бакунина исполнила волю княгини и совершила заграничное турне. Посещение общин в Берлине и Париже её разочаровало. Вот что она пишет по этому поводу: «Что же сказать об общем впечатлении, произведенным на меня этим великолепным, богато и прочно устроенным заведением (диаконический дом «Вифания» в Берлине»)? Первое… - большая прочность. Все выстроено для одной цели, выстроено грандиозно, широкой рукой. Церковь большая, красивая; сад и огород. Все от самого большого до самого малого приспособлено к одной цели. Аккуратность и чистота во всем отличные. Но я помню, что на меня точно повеяло холодом. Диаконисы очень аккуратные, очень приветливые, но все очень молодые; видно, что неопытные; они могут при строгой дисциплине прекрасно исполнять и свои мелкие обязанности, и серьезно заняться чищением медных ручек и полов. Но это не те сестры, о которых мы мечтали, - о сестрах – утешительницах больных, ходатайницах за них, сестрах, вносящих в чужие госпитали горячие чувства любви и участия, правду и добросовестность!..

     Что же сказать о службе сестер у больных? Можно сказать, что то же, что и везде: и те же недостатки, и те же качества. Тщательно, прекрасно перевязывают, но иногда сделают ту же ошибку, как и везде: от дурной язвы перейдут к чистой, не умывши рук, или оставят валяться грязный компресс. Я ведь постоянно ходила с ними на перевязку. А раз я была очень поражена: в особой комнате лежал умирающий больной, - гангрена и пиэмия; при нем сидел служитель, а диакониса в другой комнате чистила медный замок! Так бы я их и переменила; да и вообще я находила, что они очень холодно относятся к больным; и их одеянье, черное платье, очень маленькая пелериночка, белые передники с нагрудником, кисейные с мушками чепчики с тюлевым рюшем, придают им скорей вид субреток, чем служительниц страждущим. Да и их очень много. Так что я нахожу, что им мало дела; больных при мне было 217 человек, а диаконис и испытуемых 60. Это очень хорошо тем, что они очень хорошо видят, что не заведение в них нуждается, а они в нем.

     …Итак, S-te Hedwig (монастырь св. Гедвиги) есть произведение экзальтированной религии и мысли о спасении своей души…“Вифания” - можно сказать – есть произведение рассудка и желания жить по-христиански с кой-какими удобствами. Крестовоздвиженская община – произведение патриотического чувства, стремящегося участвовать в общем деле, испытывающего сильное сочувствие к стольким страданиям и готовность разделить общую опасность и труды. Невольный интерес, связанный с войной – вот начало нашей общины. Что же из этого выйдет? Не знаю, но понимаю, что надо другие начала. Но что? Какие? Мои мысли здесь еще больше спутались, чем в Петербурге. Грустно, тяжело!..

     Боже мой! Неужели людей только и можно вести строгой, убивающей дисциплиной? Грустно это для человечества».

     Не сумев преодолеть противоречия, возникшие между её собственными устремлениями и желанием великой княгини Елены Павловны превратить общину в религиозный орден, Екатерина Михайловна Бакунина летом 1860 года оставила Крестовоздвиженскую общину.

    «В общине был установлен порядок, - писала она, - что сестра, уезжающая в отпуск, снимала и оставляла в общине свой золотой крест, который мы носим на широкой голубой ленте.

     Живо помню светло-сумрачную петербургскую летнюю ночь, полумрак красивой общинной церкви, и как я вошла в нее одна, помолилась, заплакала и сняла, с грустью, но с полной решимостью, тяжелый крест сестры-настоятельницы и повесила его на общинский образ Воздвиженья Креста Господня…

      На другой день я уехала…

     Еще прибавлю несколько слов. Когда в 1879 году исполнилось 25 лет основания общины, я получила от великой княгини Екатерины Михайловны (дочь великой княгини Елены Павловны) следующую телеграмму:

    “В сегодняшний день исполнившегося двадцатипятилетия Крестовоздвиженская община сестер милосердия не может не вспомнить с чувством особой признательности о вашей неутомимой образцовой деятельности в Общине в самые трудные для нее года зарождения и устройства. – Екатерина”.

    Эта телеграмма была мне очень приятна. Она меня удостоверила в том, что мое пребывание в общине не было для нее бесполезно».

     Замечу, что церковный институт милосердия в России так и не сложился.

    По выходе из общины Екатерина Михайловна Бакунина поселилась в своём наследственном имении - селе Казицыне Новоторжского уезда Тверской губернии (неподалёку от современной Таложни). В Новоторжском уезде было и родовое гнездо Бакуниных – село Прямухино.

     В селе Казицыно, вдали от столичной суеты начался новый период деятельности Екатерины Михайловны Бакуниной на благо страждущих, продолжавшийся более 30 лет – вплоть до её кончины.

    В Казицыне она устроила на свои скромные средства лечебницу для больных крестьян. В специально построенном деревянном здании Екатерина Бакунина открыла амбулаторный приём больных. Свои знания в области медицины она пополняла чтением специальной литературы. Периодически приглашала за свой счёт врача из города. В эти дни обширный двор её усадьбы наполнялся телегами с больными, число которых иногда переваливало за сто. Вскоре Екатерина Михайловна устроила в лечебнице стационар на восемь коек и аптеку с крайне дешёвой продажей или вовсе бесплатной раздачей лекарств. Если больница не вмещала всех страждущих, она посещала их на дому с необходимыми лекарствами.

     В 1868 году во время эпидемии возвратной горячки Екатерина Михайловна неутомимо изо дня в день в течение нескольких месяцев, несмотря ни на какую погоду, ни на какую дорогу, объезжала в крестьянской телеге поражённые эпидемией сёла.

     Её самоотверженная деятельность обратила на себя внимание в Петербурге, и из кабинета императрицы Марии Александровны казицынской лечебнице стали выдавать ежегодное пособие в 200 рублей. Вскоре и земское собрание приняло участие в ассигновании лечебницы. Туда был назначен постоянный фельдшер, и посещения врача сделались регулярными – по три раза в месяц. Екатерина Михайловна занялась расширением лечебницы.

     На одном из своих собраний земство предложило Бакуниной принять на себя обязанность попечительницы всех земских лечебниц, на что она немедленно дала своё согласие, проявив себя и на этом поприще человеком исключительных организаторских способностей и чистых помыслов.

          В 1877 году началась Русско-турецкая война, и о Бакуниной вспомнили в Петербурге. Великая княгиня Екатерина Михайловна просила её возглавить один из отрядов сестёр Красного Креста, отправляемых на Кавказ. Бакунина с радостью откликнулась на это предложение. На Кавказе ей было поручено заведование военно-временными госпиталями от Тифлиса до Александрополя. Вскоре более половины отряда сестёр Бакуниной заразилась сыпным тифом, и Екатерине Михайловне пришлось ещё ухаживать и за больными сёстрами. Её самоотверженный труд неизменно вызывал любовь и уважение у больных и медперсонала. На фронте она пробыла на этот раз больше года. При прощании врачи пяти расформированных госпиталей, где действовал бакунинский отряд медсестёр, преподнесли ей памятный адрес, где говорилось: «Во всех отношениях Вы явились достойной имени русского воина. От начала до конца Вы оставались верны программе Вашей – служить во всем примером младшим Вашим подругам…Мы, врачи, для коих Вы были…благонадежной и опытнейшей помощницей, питаем и навсегда сохраним к Вам чувство беспредельной благодарности. Имя Ваше не изгладиться на памяти больных, коим Вы так всецело приносили себя в жертву».

     По окончании войны Бакунина вернулась в Казицыно к своим прежним занятиям. Увы, со смертью императрицы Марии Александровны субсидия казицынской лечебнице была уменьшена вдвое. Собственные средства Екатерины Михайловны окончательно иссякли. Тогда Бакунина предложила земству принять её лечебницу, но земство от дара отказалось. Ей пришлось закрыть лечебницу, но она продолжала вести прием и осмотр детей в школе. Неудачи не сломили могучий дух Екатерины Михайловны. До конца своих дней она служила ближнему и являлась живой обличительной совестью для практичных «людей века сего».

     К 1887 году умерли сёстры Екатерины Бакуниной, она осталась одна. Занималась литературными трудами, публиковала воспоминания своей матери, писала собственные воспоминания, увидевшие свет после её смерти.

     11 августа 1894 г. Екатерина Михайловна скончалась в Казицыне почти в забвении. Её прах перевезли в Прямухино, в семейный склеп. Крестьяне деревень по пути следования прощались с «докторицей», многие плакали.

     Нина Скабицкая в своей статье «Наследие тверских медиков» пишет: «До революции о ней еще хорошо помнили. В 1898 году Новоторжское уездное земское собрание учредило премию имени Екатерины Бакуниной. Денежная сумма в 300 рублей была заложена в уездный бюджет. Ежегодно эту почетную премию присуждали одной из студенток женского Петербургского медицинского института, желательно уроженке Новоторжского уезда. В случае если таковой не оказывалось, выдвигалось пять кандидатур тверских стипендиаток, и из них выбиралась самая достойная.

     Так продолжалось до 1917 года. А потом началась история про Иванов, не помнящих родства. Сегодня лучшие медсестры России награждаются международной медалью имени современницы Екатерины Бакуниной – англичанки Флоренс Найтингейл, вошедшей в историю мировой медицины как героиня той же Крымской войны и создательница системы подготовки медсестер в Англии. В ее честь учрежден денежный фонд, ее именем названы медицинские заведения, учреждена медаль, которой награждаются лучшие медсестры в разных странах. Ее имя знает и помнит весь медицинский (и не только) мир. Имя Е.М. Бакуниной практически забыто».

     Наша забывчивость, может быть, наша самая главная проблема. Правда, она ничуть не умаляет подвига милосердия Екатерины Бакуниной, и он продолжает нам являть тот самый свет, в котором мы видим Человека…

     

     Список использованной литературы:

     1. Е.М. Бакунина. «Воспоминания сестры милосердия Крестовоздвиженской общины (1854-1860 гг.). Село Казицыно, 1888-1889 гг.

     2. С.К. Махаев. Подвижницы милосердия. М.,1914

     3. Н. Скабицкая. Наследие тверских медиков. Вече Твери

      4. Б. Ершов. «Приветим же Бакунину сестрицу…»

     5. Т.Г. Леонтьева. Шестидесятницы. Тверской государственный университет

     6. Г.В. Осипов. Н.И. Пирогов и сестры милосердия в обороне Севастополя (1854-1856 гг.). Государственный педагогический университет, Владимир

0

3

Бакунина Екатерина Михайловна.

https://img-fotki.yandex.ru/get/508911/199368979.80/0_20a0df_b4f97cb8_XXXL.jpg

Екатери́на Миха́йловна Баку́нина (19 (31) августа 1810 или 1811, Санкт-Петербург — 1894, село Козицино, Новоторжский уезд, Тверская губерния) — знаменитая сестра милосердия, героиня двух войн XIX века.
Великий хирург Николай Иванович Пирогов, говоря о неоспоримом вкладе в мировую историю русских сестер милосердия, к наиболее выдающимся среди них справедливо относил Екатерину Бакунину, чьи корни тесно связаны с тверской землей.

Родилась Екатерина Михайловна в 1810 году в семье дворянина — Михаила Михайловича Бакунина (1764—1847), бывшего губернатором Санкт-Петербурга и сенатором.
Е. М. Бакунина приходилась двоюродной сестрой знаменитому анархисту Михаилу Бакунину и внучкой И. Л. Голенищеву-Кутузову.
Е. М. Бакунина получила прекрасное, всестороннее образование. В своих воспоминаниях Бакунина пишет, что в юности была скорее «кисейной барышней»: занималась музыкой, танцами, рисованием, обожала морские купания в Крыму, домашние балы, где с удовольствием танцевала. Вовсе не слушала прежде лекций по естественным наукам и не ходила в анатомические театры.

К моменту начала Крымской войны Екатерина Михайловна была солидной светской дамой сорока лет. В числе первых добровольцев она пожелала немедленно отправиться на фронт. Но попасть туда оказалось делом непростым. Родственники даже не хотели слышать о ее намерениях. Письменные просьбы в канцелярии великой княгини о зачислении в общину оставались без ответа. И все-таки благодаря упорству Екатерина Михайловна добилась своего. В Крестовоздвиженской общине она прошла начальную медицинскую подготовку. Когда врачи обучали ее в Петербурге азам медицинского дела, то, боясь простудиться в холодном климате зимой, в больницу на занятия ездила в карете, чем вызывала насмешки хирургов. Но двоюродный брат, офицер Александр, лучше знающий ее характер и волю, рассказывая ей про Крым, про скопления раненых и тифозных, сказал: «Ведь я тебя знаю, тебе теперь еще больше захотелось туда ехать». Тогда желая испытать себя, она стала ежедневно посещать «самую гнусную» из московских больниц.
21 января 1855 года Бакунина в числе сестер Крестовоздвиженской общины начала работу на театре военных действий в бараках осажденного Севастополя, где кровь лилась рекой. Николай Иванович Пирогов в своих воспоминаниях с восхищением и уважением пишет не только о бескорыстии, редком трудолюбии, но и о мужестве и бесстрашии сестры Екатерины. Пирогов вспоминал: «Ежедневно днем и ночью можно было застать ее в операционной, ассистирующей при операциях, в то время когда бомбы и ракеты ложились кругом. Она обнаруживала присутствие духа, едва совместимое с женской натурой». Вдохновляло сестер и то, что фронтовое начальство ценило их помощь, приравнивая ее к подвигу. Сам Пирогов, а также посещавшие госпитали вице-адмирал П. С. Нахимов, генералы считали их незаменимыми помощницами. «Нельзя не дивиться их усердию при уходе за больными и их истинно стоическому самоотвержению», — говорили многие, видевшие их труд. По поручению Пирогова Екатерина Михайловна в конце 1855 года возглавила новое отделение медсестер для перевозки раненных в Перекоп. Позднее она получила предложение возглавить Крестовоздвиженскую общину. Великий хирург пишет ей в письме: «Не отговаривайтесь и не возражайте, здесь скромность неуместна… Я вам ручаюсь, Вы теперь необходимы для общины как настоятельница. Вы знаете, ее значение, сестер, ход дел, у Вас есть благонамерение и энергия.… Не время много толковать — действуйте!» На этом посту Бакунина оставалась вплоть до 1860 года. Она ездила по всем военным госпиталям Крыма и «сделалась примером терпения и неустанного труда для всех сестер Общины».
«Община — не просто собрание сиделок, — подчеркивал Пирогов, — а будущее средство нравственного контроля госпитальной администрации». На должности госпитальной обслуги, а также на заведование складами были взяты только сестры независимой Крестовоздвиженской общины.
Одним из ярких представителей такого «нравственного контроля» стала Екатерина Михайловна Бакунина.
Карьера сестер милосердия определяется мнением о них раненых, местных руководителей общины, Николая Ивановича Пирогова и великой княгини Елены Павловны. И не могли своей властью госпитальные чины ни наградить, ни разжаловать их. Не могли чиновники и заинтересовать сестёр «войти в долю»: их позиция была твёрдой. Эту позицию выразила Екатерина Михайловна. Она так сказала о своей главной цели: «Я должна была сопротивляться всеми средствами и всем своим умением злу, которое разные чиновники, поставщики и пр. причиняли в госпиталях нашим страдальцам; и сражаться и сопротивляться этому я считала и считаю своим священным долгом».
Именно поэтому Николай Иванович поручил сестрам раздачу денежных пособий. Честность Бакуниной и других сестёр оценили и сами раненые. «Вы помните меня, Катерина Михайловна? — иногда радостно кричал и махал ей рукой какой-нибудь солдат, проходящий мимо с отрядом, — это я, Лукьян Чепчух! Мои семь рублей были у вас на Николаевской батарее, и вы уже из Бельбека переслали их в Северный лагерь».
Екатерина Михайловна последней из сестер милосердия покинула по плавучему мосту оставляемый войсками Севастополь.
В 1856 году война была закончена, и сестры вернулись в Петербург, где община продолжала свою благотворительную деятельность.

Летом 1860 года Екатерина Михайловна с «сокрушенным сердцем» оставила общину и уехала в деревню. В селе Козицино Новоторжского уезда Тверской губернии вдали от столичной суеты начался новый, не менее яркий этап ее жизни в занятиях любимым и полезным делом — медициной.
Врачей в губернии было мало. Население уезда (около 136 тысяч человек) обслуживал единственный врач. Эпидемии чумы, холеры, оспы, тифа уносили тысячи жизней. В специально построенном деревянном здании Бакунина открыла больничку на восемь коек, вела прием и оказывала медпомощь на свои средства, сама же выплачивала содержание врачу. Так был заложен первый камень в фундамент земской медицины в Новоторжском уезде.
Поначалу крестьяне отнеслись настороженно к барской затее. Но вскоре недоверие ушло, и к концу года количество получивших помощь превысило две тысячи человек, через год удвоилось, росло и далее. Прием Бакунина начинала с утра. Днем она в крестьянской телеге объезжала больных, делала перевязки, давала лекарства, которые мастерски готовила сама. С особым вниманием относилась к крестьянским детям. Она охотно приняла на себя обязанности попечительницы всех земских больниц уезда, которые отличались в губернии тем, что здесь не взималась плата за медобслуживание.
До конца дней своих, уже в Козицине, Бакунина продолжала защищать больных и бесправных, оставаясь примером, обличительной совестью для прагматичных людей. Жизнь Екатерины Михайловны, несомненно, яркий образец общественного служения. Ей довелось стать одним из организаторов госпитального дела в России и медицинского обслуживания в Тверской губернии. Ее заслуги были признаны современниками, а имя попало в дореволюционные справочные издания. В 1877 году Россия вступила в Русско-турецкую войну. Бакунина, как одна из опытнейших организаторов госпитального дела, востребована руководством Российского общества Красного Креста. Несмотря на 65-летний возраст, она едет на Кавказ в качестве руководительницы медсестер временных госпиталей. Ее деятельность здесь была еще более обширной, чем в годы Крымской войны. На фронте в этот раз Екатерина Михайловна пробыла больше года. Прощаясь, врачи пяти реформированных госпиталей преподнесли ей памятный адрес: «Во всех отношениях Вы явились достойной имени русского воина. От начала и до конца Вы оставались верны программе Вашей — служить во всем примером младшим Вашим подругам… Мы, врачи, для коих Вы были благонадежной и опытнейшей помощницей, питаем и навсегда сохраним к Вам чувство беспредельной благодарности. Имя Ваше не изгладится из памяти больных, коим Вы всецело приносили себя в жертву».
Умерла Екатерина Михайловна в 1894 году в селе Козицино, похоронена в селе Прямухино (ныне Кувшиновского р-на) Тверской губернии в фамильном склепе Бакуниных.

В 1893 году, за год до смерти, Бакунина написала книгу «Воспоминания сестры милосердия Крестовоздвиженской общины», в которой мы видим ее, энергичную, пламенную, с искрометными глазами и речами, в простых мужицких сапогах бодро шагающую по непролазной грязи, когда она боролась с нерадивыми унтерами за свой транспорт с больными и ранеными.
В 1881 году в Козицине к Екатерине Михайловне приезжал Лев Николаевич Толстой. Вспоминая Севастополь, он спросил ее: «Неужели у вас нет желания отдохнуть, переменить обстановку?» «Нет, да и куда я могу уехать, когда меня каждый день ждут. Разве я могу их бросить?» — отвечала она. В этих словах, по нашему мнению, содержится квинтэссенция, основное содержание и смысл профессии медсестры и в наше время. В своей благотворительной деятельности Бакунина выдвигала свой девиз: «С именем Бога — все для людей». Именно поэтому так важен пример Е. М. Бакуниной для наших будущих выпускников.
Имя Екатерины Михайловны Бакуниной носит Общество православных врачей г. Тверь, Областной перинатальный центр в Твери. В 2011 году организован Благотворительный Фонд им. Екатерины Бакуниной.
Современным медикам необходимы нравственные идеалы. Тверской медицинский колледж (Тверской медицинский колледж) считает Е.М. Бакунину эталоном для подражания. Лучшим студентам колледжа учреждена стипендия им. Бакуниной. В стенах Тверского медицинского колледжа разворачивается экспозиция, посвященная жизни и деятельности этой удивительной женщины.
В г. Севастополе в честь Е.М.Бакуниной названа одна из улиц, на которой находится общеобразовательная школа №26, где есть памятный уголок о Екатерине Михайловне.

0

4

«Сестринская деятельность Екатерины Михайловны Бакуниной
в годы Русско-турецкой войны 1877–1878 гг.»

Сестринская деятельность Екатерины Михайловны Бакуниной на Кавказском театре действий в годы Русско-турецкой войны 1877—1878 гг. получила определённое освещение в современной российской историографии1. В то же время деятельность медицинской службы и Красного Креста на Кавказском театре действий, где лечила раненых и больных Е.М. Бакунина, нуждается в дополнительном освещении.

После отмены в марте 1871 г. условий унизительного Парижского мира, предусматривающих нейтрализацию Чёрного моря, что ущемляло национальные интересы и достоинство России как черноморской державы, российская дипломатия довольно успешно восстанавливала своё влияние на Балканах, одновременно вынашивая, вместе с другими европейским державами, планы по разделу Турции и осуществлению контроля над черноморскими проливами. Этому способствовала в 1873–1875 гг. и политика Порты по существенному ограничению автономии христиан и экономическому наступлении на них в её балканских провинциях. Следствием этой политики стало национально-освободительное движение, начавшееся весной 1875 г. среди сербского населения Герцеговины и Боснии, вскоре охватившее все провинции Османской империи и придавшее событиям международное звучание. Россия не хотела войны и не была к ней готова. Проводимые в стране реформы требовали колоссальных материальных затрат; перевооружение армии не было закончено. Русское же общество, все его слои выступали за действенную помощь «единоверцам», порицали жестокие методы турецкого управления, приведшие к вооружённым выступлениям, в частности к апрельскому восстанию 1876 г. в Болгарии, жестоко подавленному турками, придавшему новые силы освободительному движению в других провинциях Османской империи. Народническая пресса оценило движение на Балканах как «настоящую социально-революционную борьбу», считая целесообразным направить туда добровольцев для оказания помощи повстанцам. Демократическая печать выступала за полную свободу балканских народов как от турецкой, так и всякой другой зависимости. Следует отметить, что на протяжении всего XIX в. давление русской общественности на политику правительства не было столь ощутимым и внушительным, как в восточном кризисе 1870-х гг. В июне 1876 г. войну Турции объявили Сербия и Черногория, что стало новым этапом восточного кризиса.  Во главе сербской армии с согласия сербского князя Милана становится русский генерал М. Черняев, добровольно отправившийся на Балканы. В Петербурге, по воспоминаниям современников, царило сильное возбуждение. Газеты были наполнены сообщениями с Балкан, в которых сообщалось о безнадёжном положении сербов в медицинском отношении — отсутствии врачей, сёстёр милосердия, перевязочных средств. Выпускники медико-хирургической академии, слушательницы врачебных курсов при ней записывались в добровольческие отряды и уезжали в Сербию3.

Из села Прямухино Новоторжского уезда под влиянием народнической пропаганды и следуя примеру своей тёти Е.М. Бакуниной, поехала в Сербию и работала там сестрой милосердия её племянница Варвара Николаевна Бакунина (Николаевская)4. К удивлению русских медсёстёр (несмотря на слабость сербской армии, её поражение от турецких войск и заключение в феврале 1877 г. мира с Турцией) в Сербии, благодаря помощи из европейских стран с медициной обстояло не так уж и плохо – было достаточно медперсонала, перевязочных материалов, белья и питания для раненых, их вывоза с поля боя. По их мнению, в Сербии медико-санитарное дело было поставлено лучше, по сравнению с тем, что им пришлось пережить в русских войсках в Болгарии в 1877–1878 гг., когда многие умирали не от ран, а из-за отсутствия транспорта для эвакуации, истощения и голода5.

Поддержку восставшим оказывало всё население России, особенно славянофильские круги, возглавившие сбор пожертвований в пользу восставших.

На Балканы направлялись русские добровольцы – солдаты, офицеры, писатели, мёдсёстры, врачи – в их числе Н.В. Склифосовский, С.П.Боткин, писатель Г.И.Успенский, художники В.Д. Поленов, К.Е. Маковский и многие другие.

Поток заявлений был так велик, что «вербовочные присутствия», созданные при славянских комитетах, прежде всего отправляли лиц, имевших военную подготовку.

Россия, как отмечалось выше, не хотела войны. Военные преобразования, начатые в 60-х годах XIX в., не были завершены. Армия, с 1874 г. формировавшаяся на началах всесословной воинской повинности, ещё не имела большого обученного резерва; стрелковое вооружение лишь на одну треть отвечало современным образцам; немалая часть высшего военного командного состава отличалась слабой военной подготовкой, косностью взглядов и консерватизмом. Вместе с тем в русской армии были широко образованные офицеры, понимавшие необходимость серьёзных преобразований – это военный министр Д.А. Милютин, генералы И.И. Драгомиров. И.В. Гурко, М.Д. Скобелев, Н.Н. Столетов, Я.Ф. Радецкий. Турецкая армия, по большей части обученная английскими офицерами, была оснащена современным стрелковым оружием, превосходившим русское по скорострельности и дальности прицельного огня, но артиллерия была слабее русской. Уровень боевой подготовки турецких солдат и офицеров был низким. Турецкая армия, не готовая к наступательным действиям, предпочитала оборонительные6.

Возможно поэтому, как позднее отмечали участники боёв с турками в Закавказье, «в мае и июне 1877 г. русские военные, старые и молодые, громогласно заявляли, что мы турок «шапками забросаем», они серьёзно верили, что вся кампания будет простой военной прогулкой, что Карс сейчас же падёт, что Эрзерум будет немедленно взят, вся Малая Азия завоёвана при звуках полковой музыки и всё дело быстро кончится блистательным миром»7.

Однако война оказалась кровопролитной и затяжной. 12 (24) апреля 1877 г., в Ставке русского командования в Кишинёве, Александр II подписал манифест о войне с Османской империей. Военные действия развернулись одновременно на двух театрах – Балканском и Кавказском. Из войск турецкой армии численностью 450 тыс. чел. находилось на Балканах и около 70 тыс. человек – в Малой Азии. Свыше 250 тыс. воинов русское командование направило на Балканы и 55 тыс . – на Кавказ. Таким образом, главным театром действий являлся Балканский. Однако Кавказская действующая армия решала и самостоятельные стратегические и политические задачи: освобождение христианского населения, оказавшегося под господством турок. С этой целью предполагалась осуществить взятие Ардагана и Карса8.

После первых побед – взятия в мае 1877 г. крепости Ардаган – ситуация изменилась. Порта, рассчитывая на поддержку её действий кавказскими народами, направила в Чечню и Дагестан своих агентов. Их пропаганда осложнила положение русских войск. Часть населения этих взрывоопасных регионов подняла восстание, на подавление которого генерал М.Т. Лорис-Меликов просил у главнокомандующего Кавказской армией великого князя Михаила Николаевича подкреплений. Русские войска были вынуждены остановится и начать переформирование для подготовки осеннего наступления9.

В июне 1877 г. из Петербурга на Кавказ был направлен генерал Н.Н. Обручев, предложивший свой план действий: воспользоваться рассредоточением турецких войск и разбить их по частям, что и было реализовано. В начале октября 1977 г. русские войска начали блокаду Карса – ключевой позиции турок на Кавказе. Взятие Карса оказало существенное влияние на ход кампании – русская армия подошла к Эрзеруму и осадила его. Судьба этой сильной крепости была предрешена. Военные действия на Кавказе сыграли важную роль в общем течении войны. Они лишали турецкое командование возможности сколь-нибудь значительно усилить войска на Балканах, за счёт контингентов, перебрасываемых с Кавказа, благодаря чему к началу 1878 г. Россия вернула все позиции на этом театре действий, а 19 (31) января Турция была вынуждена просить перемирия у России10.

Каково же было медико-санитарное обеспечение Кавказской армии в 1877 г.? Оно оказалось не на высоте из-за промахов военного ведомства и недостатков в работе Красного Креста. Так, в Эриванском Игдырском отряде на 12 тысяч, а впоследствии и на 20 тысяч войска, был только один настоящий хирург, а другие, по большей части только что выпущенные из университетов, были из рук вон плохи и не решались на серьёзные операции. К этому добавлялись: нехватка тёплой одежды, белья и обуви с наступлением холодных осенних ночей, недостатки в устройстве медико-санитарной гигиены, перевязочных пунктов, в способах вывоза раненых с поля сражения, лечения и долечивания больных тифом и другими болезнями в прифронтовой полосе без эвакуации вглубь России, чтобы сохранять боеспособными армейские части 11.

В итоге из 13 266 раненых в русской армии на малоазиатско-кавказском театре умерли от ран в лечебных заведениях 1869 чел. Смертность составила 14,1% при общих потерях в 5531 чел., не считая умерших от тифа, лихорадки и других болезней гражданских лиц из Красного Креста. Для сравнения: на Балканах ранено было 43 368 человек. При этом из каждой тысячи раненых в лечебных лазаретах умерли 114 человек, а смертность составила около 11,5% 12.

Таким образом, несмотря на меньшую интенсивность военных действий на Кавказе по сравнению с Балканами, можно говорить о менее эффективной организации медико-санитарной службы на Кавказском театре действий.

Не был готов восполнить эти недостатки и Красный Крест. По воспоминаниям его уполномоченного в Эриванском отряде Г.Г. Вырубова, имевшего богатый медико-санитарный опыт Франко-прусской войны 1870—1871гг., «военные врачи относились враждебно к персоналу Красного Креста … но они были совершенно естественны. Красный Крест не только в России, но и в других странах, кроме разве Германии, стал на какое-то обособленное, самостоятельное, ни от кого не зависящее положение. Он попал в руки разных великосветских барынь и придворных, гражданских и военных чинов, которые занимаются им, как занимаются Обществом покровительства животным или какими другими филантропическими затеями. В мирное время такая организация вполне допустима: она обыкновенно даёт занятие почти не занятым людям и позволяет собирать про чёрный день значительные средства; но в военное время она чрезвычайно вредна, потому что выдвигает деятелей совершенно не подготовленных и некомпетентных в военной администрации и во врачебном деле. Несмотря на их несомненную благонамеренность и добрую волю, результатом такого полного неведения условий жизни действующей армии является неизбежно бесполезная трата громадных денег и материальных средств. В этом – главный, непростительный грех всех обществ попечения о больных и раненых в военное время. Их надо перестраивать на совершенно других началах …» 13.

По его мнению, Красному Кресту в военное время надо «отказаться от всякого вмешательства в госпитальное дело и сосредоточить все свои усилия на создание оборудованных летучих отрядов, способных идти в линию огня и имеющих достаточное число опытных хирургов, тщательно выбранных санитаров и удобных повозок. Такие отряды не должны ни в каком случае действовать самостоятельно, повинуюсь своему собственному, обыкновенно совершенно некомпетентному начальству: они должны быть официально прикомандированы к войсковым частям и зависеть непосредственно от военачальников.… Всё это, конечно, очень дорого стоит, но эти деньги будут, по крайней мере, употреблены с пользой, а не брошены прямо печь, как это мы видели … на Кавказе … если бы Красный Крест обладал неисчерпаемым кладом, он мог бы позволить себе всякие излишества. Но не такова его доля. На Кавказе за всё время войны в его распоряжении было не более миллиона рублей… Кто имеет хоть приблизительное понятие о размерах военных издержек во время войны, то легко поймёт, что с такими суммами далеко не уедешь » 14.

Кроме ревниво охраняемого духа независимости, у Красного Креста был другой недостаток: всеобщая склонность к сепаратизму. В 1877 г. существовали разные друг от друга независимые Красные Кресты: петербургский, московский, финляндский, кавказский. Были ещё более мелкие подразделения: в Москве, например, враждовали два лагеря, дворянский и купеческий, соперничавшие в изобретении разных хитрых затей и ненужных приспособлений для своих походных лазаретов. Все они были представлены на Кавказском фронте и действовали вразнобой, порой не считаясь с просьбами военного командования действовать сообща на том или ином участке боевых действий. Отсюда, возможно и утверждение Г.Г. Вырубова, что вместо того чтобы платить каждой медсестре Красного Креста по 30 руб. в месяц, лучше было бы истратить эти деньги на повозки для вывоза раненых с поля боя. Слабым звеном были и санитары Красного Креста, набранные без всякого набора, среди которых были пьяницы, картёжники, дезертиры, трусы, всячески уклоняющиеся от эвакуации раненых с линии огня 15.

В то же время утверждение даже такого авторитетного знатока, практика и организатора санитарно-лечебного дела, как Г.Г. Вырубов, о том, что можно было бы в Красном Кресте легко обойтись без тех «светских господ и барынь … под именем «уполномоченных», «старших сестёр», «начальниц», которые любят играть роль на виду, хотя бы эта роль и была совсем бесполезна» и похожие мнения других рядовых сестёр милосердия представляются не совсем обоснованными 16.

Такие видные медицинские авторитеты, как Н.В. Склифософский, Ф.И. Фейгин и, особенно, Н. И. Пирогов отмечают весьма положительную роль, которую сыграло использование во время войны общества Красного Креста17. Даже сёстры, весьма критичные к вышеназванному начальству Красного Креста, предпочитавшие работать в обычных воинских госпиталях, признают, что « встречались между ними светлые личности: бескорыстные, искренние, сочувствующие великой миссии Красного Креста, отдававшие свои средства и силы на это дело»18.

Среди них подвижническая сестринская деятельность Екатерины Михайловны Бакуниной и сестёр её отряда занимает достойное место, о чём свидетельствуют имеющиеся публикации и источники.

С 1860 г.  Е.М.  Бакунина жила и работала в своём имении Казицино в Новоторжском уезде Тверской губернии, где на свои средства построила небольшую деревянную лечебницу для крестьян, вошедшую с 1867 г. в общественную земскую медицинскую сеть. На её содержание стали выделяться умеренные суммы, был назначен помощник фельдшера. Из Торжка регулярно приезжал на приемы уездный врач А.А.Синицын, (будущий и единственный её биограф, с которым Бакунину более 30 лет связывали дружеские отношения и большая работа по организации земской медицины в уезде), а сама она стала попечительницей всех новоторжских земских лечебниц 19.

Поэтому, получив весной 1877 г. от великой княгини Екатерины Михайловны приглашение заведовать одним из отрядов сестёр Красного Креста, отправляемых на Кавказ, Бакунина долго колебалась – жалко было оставлять взлелеянное ею гнездо. Однако как ни любила она свою казицинскую лечебницу, её невольно тянуло туда, на театр военных действий, где её энергия и деятельность могли найти более широкое и обширное поле, и, наконец, не выдержала, – в мае 1877 г. приехала в Петербург. Великая княгиня Екатерина Михайловна приняла её чрезвычайно сердечно и представила Екатерине Максимилиановне принцессе Ольденбургской, принимавшей тогда деятельное участие в организации и отправке на театр военных действий санитарных отрядов. Принцесса Ольденбургская поняла и оценила Екатерину Михайловну, и через несколько времени та с отрядом сёстер милосердия отправилась на Кавказ в качестве начальницы отряда. В составе отряда было двадцать восемь сестёр, в основном из обеспеченных столичных семей. Все они были искренне преданы своему делу и соответствовали тому высокому идеалу сестры, какой жил в сердце Екатерины Михайловны 20.

Председательницей Кавказского Красного Креста была великая княгиня Ольга Фёдоровна, жена наместника на Кавказе, главнокомандующего, фельдмаршала Михаила Николаевича. Это была умная, влиятельная женщина, ревностно исполнявшая свои обязанности и спокойно переносившая все сложности походной жизни. В то время она находилась в армянском городе Александрополе, где отрядом сестёр заведовала княгиня Хилкова и где было много госпиталей, в том числе и образцовый госпиталь, устроенный на средства Красного Креста 21.

На встрече с ней Екатерине Михайловне, с учётом севастопольского опыта и по её просьбе, было поручено заведование проблемными военновременными госпиталями, расположенными от Тифлиса (Грузия) до Александрополя (Армения). Центр деятельности Бакуниной был в Делижане, небольшом городке, расположенном в прекрасной местности, в ущелье с тем же названием, на высоте 5 000 футов. Там в конце 1877 г. размещалось два военных госпиталя. Кроме того, было ещё четыре или пять госпиталей, расположенных в селениях по Александропольскому шоссе – Астафе, Караван-Сарае, Чуруслане и Караклисе, разбросанных на протяжении ста вёрст. Деятельность сестёр в эту войну ещё обширнее, чем в севастопольскую. Её опыт был учтён Екатериной Михайловной: компетенция сестёр определены, с одинаковыми правами они распоряжались в перевязочных и на кухне и были заняты с утра до вечера. «Кроме помощи врачам в уходе за больными и при перевязках раненых, на них лежала обязанность раздачи больным вина, чая, сахара и вообще всех пособий, которыми щедро снабжал госпитали Красный Крест» 22.

Наряду с обычными трудностями военного времени стало сказываться присущее русским людям пренебрежение к требованиям санитарной гигиены и питанию. Как вспоминал Г.Г. Вырубов: « Грустно было наблюдать психику москвичей, принёсших из Белокаменной в каменистую Армению свои привычки и свою гигиену. Они вливали в себя каждый день целые ушата чая; вместо виноградного вина пили водку, или что попало и когда придётся; сколько не убеждал их сменить этот режим – ничто не помогало. Дорого же они за это поплатились! Все молодые врачи опасно переболели, и бедный Арсеньев (руководитель Московского отряда Красного Креста в Игдыре) умер в походе к Эрзеруму» 23.

Не обошла эта беда и Делижанский отряд Красного Креста – вскоре большая половина сестёр Екатерины Михайловны заразились сыпным тифом, свирепствовавшим тогда в наших войсках. И ей, кроме прямых своих обязанностей, пришлось ещё ухаживать за больными сёстрами и, может быть, благодаря её энергичному и деятельному уходу, все они остались живы. «В январе 1878 г., – рассказывает Синицын, – мне пришлось отправиться в качестве врача в действующий в Армении корпус … На одной из городских улиц Делижана встретил Екатерину Михайловну, возвращавшуюся с вечернего осмотра госпиталей. Она показалась мне в первую минуту утомлённой, как бы сгорбившейся, ей было уже за 65 лет. Но это оказалось только первым впечатлением. Когда Екатерина Михайловна взошла в квартиру и сняла шубу, она представилась мне той же бодрой, той же энергичной женщиной, какой я её знал всегда. Все сёстры жили в одном доме с ней. Одни лежала в тифу, другие только-только оправились от него, и только три, кажется, были здоровы. Она сейчас же повела меня к больным сёстрам и заставила их осмотреть почти всех. Все они были мои старые знакомые по петербургской жизни, и, конечно, наше свидание было самым задушевным. Все они, хотя и молодые, были утомлены трудами и заботами своего служения, на всех лежала печать сознания своего призвания. Екатерина Михайловна как бы влила в них свою душу и сумела возвысить до идеала, какой жил в ней самой. До глубокой ночи мы проговорили об обстоятельствах того времени, о положении госпиталей и об общих петербургских знакомых. Несмотря на это, Екатерина Михайловна уже в семь часов утра была на ногах, бодрая, свежая, осмотрела всех сестёр и отправилась в госпиталь 24.

Об отношении к ней офицеров и солдат свидетельствует следующий эпизод. Во время войны Синицын встретил в Карсе одного старого офицера, который лечился от ран во время Крымской войны в одном из екатеринославских госпиталей. Когда он случайно вспомнил имя Е.М. Бакуниной и сказал, что она на Кавказе, старик вскочил и с умилением перекрестился и высказал намерение ехать поклониться ей, когда утихнут военные действия25.

О деятельности её в это время мы имеем красноречивый документ, который и воспроизводим здесь в целости. Это – адрес врачей, служивших с ней в госпиталях, где действовал её отряд: «Многоуважаемая сестра Екатерина Михайловна! Окончив высокую свою миссию, вы оставляете нас. Мы собрались сегодня с целью почтить вас и вверенный вашему ближайшему попечению отряд сёстер Красного Креста прощальным обедом и торжественным засвидетельствованием вам нашей благодарности и признательности за понесённые вами труды. Суммируя всё то, что в течение минувшей войны сделано вами для раненых и больных кавказских героев, пользовавшихся в Караклисских, Чурусманских, Каравансарайских, Акстафинских, а в особенности в Делижанских госпиталях мы затрудняемся, всеми нами уважаемая сестра, определить – какому из ваши х душевных качеств отдать предпочтение. Во всех отношениях вы явили себя достойной имени русского воина. Ни жара летом, ни осенние ненастья, ни зимний холод, ни позднее ночное время, ни утомление физических сил ваших, на дальность расстояний того места, куда звала вас нужда больных, ничто и никогда не удерживало вас от исполнения долга. От начала до конца вы оставались верны программе вашей служить во всём примером младшим вашим подругам, сотрудницам. И этот пример не остался бесследным! Но ещё в большем блеске достоинства ваши, как женщины патриотки и как сестры милосердия, высказались в разгар тифозной эпидемии. Тут уж вашему самоотвержению не было предела. Вокруг вас, под неотразимыми ударами тяжкой болезни, падали врачи, сёстры, фельдшера и госпитальная прислуга, и притом, в такое время, когда госпиталя переполнены больными. Но в утешении болевшим Бог хранил вас. Вы поспешали везде, где присутствие ваше было необходимее и неотложнее. Для высокой идеи, для благородной цели вы признавали всякий труд себе по силам, всякую работы на пользу больных, даже самую чёрную, вы облагораживали своим личным участием. Зато, достойнейшая сестра, вспомните, с какой неподдельной радостью, с какой любовью встречали везде вас раненые и больные. Зато посмотрите, с каким теперь не скрываемым сожалением расстаются теперь они с вами. Это же и мы, врачи, для коих вы были благонадёжнейшей и опытнейшей помощницей, питаем и навсегда сохраним к вам чувство беспредельной благодарности и самого глубоко уважения. Имя ваше также останется неизгладимым в памяти нашей, как не изгладится оно из памяти больных, коим вы так всецело приносили себя в жертву »26.

Затем следуют подписи врачей.

Позднее, в 1881 г., в письме к Н. И. Пирогову, Екатерина Михайловна оценила свою деятельность с присущей ей скромностью следующим образом: «В последнюю кампанию я была на Кавказе. Сёстры моего отделения были распределены по дороге в пяти местах, и я их объезжала, старалась, сколько было сил, быть полезной, и могу одно сказать, что сёстры, казалось, были мною довольны, больные любили, доктора были внимательны 27.

В сентябре 1878 г., в связи с расформированием воинских частей, последовало указание императора об «увольнении гражданских, земских, вольнопрактикующих и отставных чиновников от военно-медицинской службы и выдачей всем лицам 5-ти категорий, из ближайших окружных интендантских управлений, прогонных денег » 28.

Е.М. Бакунина покинула Делижан несколько ранее – в конце августа 1878 года, когда были закрыты военновременные госпитали. В сентябре она вернулась в Казицино и опять занялась лечением больных. В последние годы жизни, уже не имея возможности много и активно работать, Бакунина с грустной улыбкой говорила: «Увы! Я зачислена в запас!»29. Она скончалась 11 августа 1994 г. и была похоронена в родовом бакунинском имении Прямухино.

Читая воспоминания Екатерины Михайловны и воспоминая современников о ней, мы видим её, энергичную, самоотверженную патриотку земли русской, ставшей примером для последующих поколений женщин на войне, – врачей, медсёстер, санитарок.

Суворов В.П., к.и.н., доцент кафедры отечественной истории ТвГУ

1 Проскурякова Ю.И. Сестра милосердия Екатерина Бакунина // Вопросы истории. № 10. 1988. С. 149-150.; Сысоев В. Бакунины. Тверь, 2002. С. 51; Леонтьева Т.Г. Екатерина Бакунина: жизнь и связи // Бакунинский сборник. Вып.1. Тверь, 2004. С.48—49; Бабурова И.А. Явление в мир Крестовоздвиженской общины // Там же. С. 68.
2 Золотарёв В.А. Россия и Турция. Война 1977—1878 гг. (Основные проблемы войны в русском источниковедении и историографии). М., 1983. С. 112 – 125.
3 Драгневич Н. Страничка из воспоминаний бывшей студентки (1877 г.). Исторический вестник. 1901. № 8. С. 528
4 Записки княгини Н.Т. Кропоткиной / урождённой Повало-Швейковской/ //Российская Государственная Библиотека /РГБ/ Ф. 549. Оп. 1. Д. 32. Л. 37; Государственный архив Тверской области (ГАТО). Ф. 56. 0п.1. Д.24397. Л .4, 8 .
5 Драгневич Н. Указ. соч. С .535 – 537.
6 Золотарёв В.А. Указ. соч. С. 29—31.
7 Вырубов Г.Г. Военные воспоминания. Война 1877 (Красный Крест в 1877 г.) // Вестник Европы. 1911 г. Т .1. кн .2. С. 101.
8 Золотарёв В.А. Указ. соч. С. 47.
9 Там же.
10 Золотарёв В.А. Указ. соч. С. 47– 48.
11 Вырубов. Г.Г. Указ. соч. С. 97– 101.
12 Золотарёв В.А. Указ. соч. С. 56 – 57.
13 Там же. С. 102–104.
14 Там же. С. 103.
15 Там же. С. 105–106.
16 Там же. С. 104; Воспоминания сестры милосердия. 1877–1878 гг. // Русская старина. 1887. №7. С. 85–122.
17 Золотарёв В.А. Указ. соч. С. 58.
18 Воспоминания сестры милосердия. 1877- 1878 гг. С. 90.
19 Сысоев В. Указ. соч. С.51; Проскурякова Ю.И.Указ. соч. С.149.
20 Синицын А.А. Е.М.Бакунина // Вестник Европы. 1898.№ 7. С. 222.
21 Вырубов. Г.Г. Указ. соч. С. 94.
22 Синицын А.А. Указ. соч. С. 223; Леонтьева Т.Г. С.49.
23 Вырубов Г.Г. Указ. соч. С. 106.
24 Синицын А.А. Указ. соч. С. 223.
25 Там же. С. 225.
26 Синицын А.А. С.223 — 224
27 Там же. С. 226.
28 ГАТО. Ф.56. Оп. 1. Д. 8305. Л. 2
29 Проскурякова Ю.И. Указ. соч. С. 150.

0

5

https://img-fotki.yandex.ru/get/370378/199368979.80/0_20a0e0_fc2fcbb7_XXXL.jpg

0

6

Екатерина Михайловна Бакунина.


«Воспоминания сестры милосердия Крестовоздвиженской общины (1854-1860 гг.)»

В майской книге «Вестника Европы» за 1893 год, в статье «Накануне реформ», я нашла, что кроме признания интереса исторического и литературного достоинства, заключавшегося в известных воспоминаниях И. С. Аксакова,- в этой статье высказывалось и желание узнать более про то интересное, а для нас, живших тогда, ужасное и тяжелое время. Это дало мне мысль напечатать мои записки с 1854 по 1860 год.

В ноябре 1854 года великая княгиня Елена Павловна устроила Крестовоздвиженскую общину; я в нее поступила; тогда это казалось очень ново, и многие были против этого. Сестры поехали прямо в Севастополь, и там Николай Иванович Пирогов был нашим главным начальником и руководителем.

Были мы при 1-м перевязочном пункте, на южной стороне Севастополя. Мы ее оставили только уже тогда, когда Малахов курган был занят неприятелем, так что все это происходило на наших глазах. Когда же пришлось нам переехать в Симферополь, я, по желанию Николая Ивановича Пирогова, четыре раза провожала транспорты раненых и больных. Боже, что это было за трудное и мучительное время! В феврале умерла наша сестра-настоятельница Екатерина Александровна Хитрово, и великая княгиня назначила меня сестрой-настоятельницей. Я, побывав в Петербурге, опять вернулась в Крым и ездила по всем госпиталям, где служили наши сестры в десяти городах. Когда же в конце 1856 года военно-временные госпитали были закрыты, мы все съехались в Петербург; тут великая княгиня занялась устройством постоянной общины в Петербурге, и тогда я переписывалась с Николаем Ивановичем Пироговым; его письма помещены в моих записках. Для той же цели я ездила в Берлин и Париж, чтобы видеть устройство тамошних общин. Записки мои кончаются в половине 1860 года, когда я оставила общину.

0

7

Глава I

Я не начну своих воспоминаний, как мог это делать талантливый автор писем из эпохи Крымской войны И. С. Аксаков, — с самых первых дней моей молодости: она прошла так, как в то старое время проходила жизнь девушек нашего звания, то есть в выездах, занятиях музыкой, рисованием, домашними спектаклями, балами, на которых я, должна признаться, танцевала с удовольствием, и, может быть, вполне заслужила бы от нынешних девиц, посещающих лекции и анатомические театры, название «кисейной барышни». Но тогда мы все были такие, и мое желание поступить в сестры милосердия встретило сильную оппозицию родных и знакомых.

Теперь это совсем не то, и в последнюю кампанию в сестры Красного Креста шло очень много, можно почти сказать, что это было модой, и они шли на известное, а тогда…

Вот с этого-то времени я и начну мои воспоминания.

В 1854 году мы с сестрой были в деревне у нашей хорошей знакомой, Варвары Петровны Писемской, во Владимирской губернии.

Никогда не забуду я того вечера, когда мы получили газеты с известием, что французы и англичане высадились в Крыму. Я не могла себе представить, что этот красивый уголок нашего обширного отечества может сделаться театром жестокой войны (1849 и лето 1850 года мы провели в Крыму, так как сестре были предписаны морские купанья. Как хорошо и спокойно там было!).

А через несколько дней опять известие об альминском сражении!

В октябре месяце мы вернулись в Москву. С каким нетерпением мы хватались тогда за газеты; и вот, прочитала я, что французские сестры поехали в военные госпитали; потом в английские госпитали поехала мисс Найтингейл с дамами и сестрами. А что ж мы-то? Неужели у нас ничего не будет? Эта мысль не оставляла меня. На мое счастье, сестра, с которой я была очень дружна, разделяла мои мысли и согласилась отпустить меня, если и у нас тоже будут посылать. Мы поехали к кн. Софье Степановне Щербатовой, у которой мы были помощницами по попечительству о бедных, узнать, неужели ничего не будет у нас. Она сказала: «Говорят, что в Петербурге что-то готовится», и советовала подождать княгиню Анну Матвеевну Голицыну, которая в это время была в Петербурге. Я всякий день посылала узнать, приехала ли Анна, но дни проходили, а ее все не было.

Но вдруг я получила записку от Софьи Степановны (я ее и теперь помню). Она звала приехать к ней и писала: «У меня есть то, что Вам надо».

Когда мы к ней приехали, она рассказала, что великая княгиня Елена Павловна устроила Крестовоздвиженскую общину, что первый отряд собрался, что они на днях пройдут через Москву, и что будут посылать еще. Я решилась ждать их и сейчас к ним поехать, увидаться и все расспросить; а пока я все-таки хотела испытать себя и поехала к знакомому мне доктору, ординатору в полицейской больнице, которую граф Закревский называл «самой гнусной» из всех московских.

Я приехала на визитацию и просила его показать мне всех перевязочных и потом позволить мне приехать провести целые сутки безвыходно в госпитале. Он удивился, взглянул на меня, а я ему сказала: «Павел Яковлевич, я собираюсь ехать в Севастополь».

— Ну, что ж, с Богом! Вы выдержите.

Итак, сбудется мое сердечное желание чуть не с самого детства, — я буду сестрой милосердия!

Первый отряд сестер проехал. Я была у них (не помню, где они останавливались); их было 30; может быть, несколько и больше. Все мне у них понравилось, и они тоже все понравились. Чтобы ехать далее из Москвы, для них были приготовлены хорошие тарантасы; их провожал чиновник. Я провела с ними часа два. Как я завидовала, что они уже едут! Они мне сказали, что и второй отряд уже готов и скоро поедет, но будут посылать еще.

На другой же день я написала в Петербург к гр. Антонине Дмитриевне Блудовой, чтобы она сообщила кому следует, что я желаю поступить в сестры, и с нетерпением ждала ответа, а между тем провела сутки безвыходно в больнице, видела много перевязок и очень была довольна тем, что все это перенесла очень спокойно и без утомления.

Но как было горько и досадно, когда в ответ на мое письмо я получила такой ответ: «Теперь собирают петербургских, а когда будут вызывать из Москвы, тогда и вас позовут».

На это я написала, что меня очень удивляет такое разделение, и что когда дочь Бакунина, который был губернатором в Петербурге, и внучка адмирала Ивана Лонгиновича Голенищева-Кутузова желает ходить за матросами, то странно, кажется, отказывать ей в этом. На это мне отвечали, что в первый отряд, который соберется, и я попаду.

Но что было ужасно при всех этих проволочках — что всякий день приходилось слушать возражения на мое решение. То приедет Иван Васильевич Капнист, наш родственник,- он был тогда губернатором в Москве, мы с ним были в самых дружеских отношениях,- и начинает он очень серьезно говорить, что приехал уговорить меня не поступать так опрометчиво и не брать на себя таких тяжелых обязанностей. То приедут двоюродные сестры, которые целый вечер болтали о том, как это хорошо, и что надо служить больным. Я молчала, потому что серьезно думала об этом; но когда я сказала, что поеду, то они же были против меня.

Алексей Бакунин, который имел знакомых в Симферополе, привез мне письмо, которое получил оттуда; в нем были описаны все ужасы после альминского сражения и страшное накопление госпиталей и тифозными, и ранеными. Но этот меня знал и не спорил, а, прочитав письмо, сказал: «Ведь я тебя знаю,- тебе теперь еще больше захотелось туда ехать».

Но всего больше меня смущал и мучил брат (он военный, был в кампании 1828 и 29 годов); он все говорил, что это вздор, самообольщение, что мы не принесем никакой пользы, а только будем тяжелой и никому не нужной обузой.

Нынешние сестры Красного Креста ничего этого уже не испытали.

Наконец я получила приглашение явиться в Петербург, но и на дороге еще меня уговаривали вернуться. Тогда поезда встречались в Бологом; я вышла на вокзал и там встретила Капниста, брата губернатора, который стал серьезно меня уговаривать не продолжать моего пути, а вернуться с ним в Москву… Но, наконец, я в Петербурге. Написала записочку к баронессе Эдите Федоровне Раден. Какой-то будет ответ?

Утром я получила записку от Эдиты Федоровны. Она приглашала меня приехать к ней, чтобы идти вместе к великой княгине Елене Павловне.

Всем давно было известно, что великая княгиня — очень образованная и умная женщина, но я не ожидала, что при этом она так мила и привлекательна. С каким чувством, с каким жаром и участием она относилась к начатому ею делу! Я была ею очарована. Она сказала мне, что приглашает меня переехать во дворец. Я отвечала, что приехала с сестрой, при которой есть еще горничная. Она мне ответила, смеясь: «Вы полагаете, что у меня нет для нее места?»

Итак, было решено, что мы сейчас же переедем во дворец, а обедать будем с фрейлинами.

Отряд готовился небольшой; кроме меня должны были ехать семь сестер, три доктора и два фельдшера; но не все еще было готово, а в это время мы должны были ездить в клинику, то есть во второй сухопутный госпиталь, и заняться перевязками под руководством доктора Чартораева и тоже продежурить там сутки. Я очень скоро туда поехала на дежурство, там встретилась и познакомилась с сестрами, которые тоже собирались ехать. Не помню, кто из них был тогда со мной, и много ли их было, но очень помню, как мы проходили всю ночь по этим длинным неопрятным коридорам. Этот госпиталь был тогда в ужасном виде.

В одном только случае мне пришлось сделать над собой большое усилие, чтобы не поддаться страху. Незадолго до этого времени какой-то шальной волк (тогда говорили, что он бешеный) забежал в Петербург и сильно искусал одну женщину. Она лежала в клинике совершенно особенно. Мы отворили к ней дверь, и она стала нас звать подойти к ней. Вот тогда-то мне стоило большого усилия подойти и поговорить с ней, но я не хотела тогда позволить себе ни малейшей слабости, да и против больной было совестно показать, что я ее боюсь…

Когда я вернулась с дежурства, напилась кофе и собиралась отдыхать, кто-то постучался в дверь, которая вела во внутренние комнаты дворца. Надо признаться, что я встала и с некоторой досадой пошла открывать дверь; вдруг вижу — предо мной стоит великая княгиня. Она вошла, села и с большим участием принялась меня расспрашивать, как я провела ночь, какое действие это дежурство произвело на меня. Говорила, что я должна подумать; что там будет гораздо хуже и труднее. Не сомневаюсь ли я в себе? Если же я раскаялась, то «не надо упорствовать из-за ложного стыда». Все это было сказано с такой добротой, с таким сердечным участием!.. Но я ей отвечала, что, напротив того, я на себя надеюсь и все больше и больше желаю ехать.

Пока мы готовились к отъезду, я почти всякий день видела великую княгиню. Так живо вспоминается мне, как мы с ней сидели на тюках в театре Михайловского дворца, который весь представлял какой-то складочный магазин. Сама великая княгиня все придумывала, обо всем сама хлопотала. Одно меня очень смущало: на тюках, которые готовились для нас, писалось: «в Херсон» и «в Николаев», а мне так хотелось в Крым, в Севастополь!

Помню тоже очень, как мы все восемь и, кажется, еще несколько готовившихся поступить в сестры были в клинике на операции, и великая княгиня была тут же с нами во все время операции, которая длилась очень долго; ее делал Немерт.

Я еще ездила раза два на перевязки утренней визитации. Помню, что много было гангренозных. Это было хорошее приготовление для Севастополя. Знаю, что некоторые доктора надо мной смеялись, говорили: «Что это за сестра милосердия, которая ездит на перевязки в карете!» Но я так боялась простудиться и быть вынужденной остаться, что очень берегла себя. И, слава Богу, я не была хуже других и готовилась очень серьезно к принятию давно желаемого звания сестры милосердия, говела и причастилась.

И вот наступило 10 декабря. Мы все восемь, уже одетые в коричневые платья, белые передники и белые чепчики, пошли к обедне в верхнюю церковь дворца. Великая княгиня была там; еще были разные дамы и тоже мои родственники: сестра моя, Федор Николаевич Глинка с женой и другие.

После обедни священник громко прочел наше клятвенное обещание перед аналоем, на котором лежали Евангелие и крест, и мы стали подходить и целовать слова Спасителя и крест, а потом становились на колени перед священником; и он надевал на нас золотой крест на голубой ленте. Эта минута никогда не выйдет из моей памяти!..

Но и тут я имела маленькое смущение: когда я отошла к стоящим, Феофил Толстой, остановив меня; сказал: «Что Вы сделали кузина». Но уже это было последнее сопротивление, и затем все признали совершившийся факт. На другой день мы выехали в Москву.

Странно было приехать в Москву, в свой родной город, и поехать не в дом, где мы жили вместе с братом, а поехать вместе с сестрами в клинику на Рождественку, где для нас было приготовлено помещение. Мы остались несколько дней в Москве, экипажи не были готовы. Мы ходили в клинику, учились бинтовать на фантоме. Я помню, что ездила только, как настоящая москвичка, помолиться в часовне Иверской Божией Матери и со всеми сестрами принять благословение митрополита Филарета; да еще была у старой тетушки. А то родные и знакомые приезжали ко мне в клинику, а две мои сестры даже ночевали со мной в общей нашей комнате. Странное это было для меня время — точно во сне!

Наконец 15 декабря мы пустились в путь; в двух тарантасах ехали мы, сестры, в третьем — доктора, и еще перекладная для клади и фельдшеров. И всегда некрасивые и тяжелые четырехместные тарантасы были еще неуклюжее, поставленные на полозья и с привязанными тут же колесами. Я не стану подробно рассказывать этого длинного путешествия, но расскажу из него некоторые эпизоды. И для тех, которые ездят или, правильнее сказать, которых возят несколько вроде клади по железным дорогам, этот рассказ покажется из «времен очаковских и покоренья Крыма».

20 декабря мы с трудом дотащились до Белгорода и тут должны были остаться почти весь день. Надо было бросить полозья и ехать на колесах. Дорога ужасная! Еще в наших тарантасах мы ехали немного скорее, но несчастные сердобольные, которых везли в огромных мальпостах, ужасно бедствовали; экипажи у них беспрестанно вязли и ломались. В Белгороде нас повезли прямо в дом купца, где нам был приготовлен обед; а я могла исполнить свое желание ехать поклониться святителю Иосафу. Потом нас еще повезли в женский монастырь; там чудотворный образ Корсунской Божией Матери. До Харькова мы доехали скоро; там была дневка, и мы обедали у генерал-губернатора Кокошкина, где нас очень любезно приняли.

Мы надеялись теперь беспрепятственно продолжать наш путь. Но, увы! Когда 24 декабря, почти у Екатеринослава, мы подъехали к Днепру, нам объявили, что нас перевезут, но экипажей нельзя перевезти, паром не ходит, что слишком большие закраины и много льда. Нечего делать. Мы взяли самые нужные вещи, подушки и отправились по льду до дуба (так называются здесь большие лодки с палубой); часто лед нас затирал, и тогда все находящиеся на лодке раскачивали ее с протяжным криком: «Качай дуба! Качай дуба!»

Наконец мы стали приставать к ледяным закраинам другого берега, но несколько раз он оказывался слишком тонким и ломался под досками, которые на него бросали. Наконец удалось нам перебраться на берег и достигнуть Екатеринослава, кто на дрожках, кто на перекладной, а кто и пешком. Наши экипажи нескоро переправились, и нам пришлось остаться несколько дней. Как я рада была, когда мы опять поехали! Но вот что было ужасно: несмотря на то, что мы ехали с подорожной по казенной надобности, нам запрягали по три пары волов несколько станций сряду. Этот постоянно медленный воловий шаг выводил меня совершенно из терпения. Еще помню, как мы 30 декабря совсем сбились с дороги; ночь была непроглядная, лошади останавливались, дождь, ветер, и в перспективе — провести ночь в степи. Еще так, на авось, мы подвинулись, не зная куда. И вдруг увидали огни и кое-как до них доехали. Это оказалась Новая Грушевка, имение барона Штиглица, где управляющий и его семейство встретили нас очень радушно. Надо было иметь в перспективе провести ночь в завязнувших тарантасах, в непроглядной тьме, чтобы оценить вполне светлые, теплые комнаты, кипящий самовар и сон на постланных постелях! Тут мы остались ночевать и уже на волах пустились утром далее, чтобы ехать день и ночь.

Но когда мы приехали в Нововоронцовку, то наш погонщик нам объявил, что он нас не «свалит» на станции, а он знает, куда нас «свалить», и свалил он нас перед хорошим домиком. Это распорядился полковник Солнцев, управляющей имением графа Воронцова, и нам был сделан самый милый прием.

Полночь на 1 января 1855 года пробило, когда мы сидели за столом, поздравляли друг друга и от всей души желали всего хорошего. Грустно и тяжело было встретить новый год совсем с чужими, а все-таки надо было стараться быть повеселее.

На следующий день, после завтрака, мы пустились в путь; нам заложили две пары волов. Их оказалось мало, припрягли еще две пары, и вот восемь волов с трудом нас тащат по три версты в час. Это нестерпимо! Только последние две станции нам дали лошадей, и мы скоро доехали до Берислава.

В Бериславе мы должны были найти письмо от Николая Ивановича Пирогова с распоряжением его, куда нам ехать. Письмо это и было оставлено, но сестры второго отделения взяли его и распорядились по нем, т. е. некоторые из них поехали в Херсон, а другие — в Симферополь; тут эти две дороги расходятся.

Из трех докторов, которые ехали с нами, двое посылались тоже великой княгиней на перевязочный пункт, а третий, доктор Василий Иванович Тарасов, был назначен доктором нашей общины и должен был всем распоряжаться. Он и написал Николаю Ивановичу и послал эстафет (тогда еще не было телеграфа). Я должна признаться, что меня очень обрадовало то, что уже другие отправились в Херсон, — авось мы попадем в Севастополь. Но нам пришлось ждать ответа несколько дней. Здесь можно было уже чувствовать, что мы подвигаемся к месту, где война, слышать рассказы, как мы бежали из Евпатории, и иногда смешные рассказы; например, как наши бежали под Перекопом, воображая, что за ними гонится неприятель, а за ними гнались казаки, чтобы их остановить… Мы пробыли в Бериславе и крещенский сочельник, а в Крещение ходили на Иордань на Днепр. Очень было красиво: высокая гора, на которой стоит город, была вся покрыта народом. Через несколько дней получен был ответ: ехать в Симферополь. И вот, то на волах, то на паре верблюдов (эти по крайней мере идут скорее, по семи верст в час), мы добрались до Симферополя.

Приехали прямо в дом, где жили сестры первого отделения. Впечатление было очень грустное. Они со всем рвением и усердием принялись за дело; симферопольские госпитали были переполнены ранеными и особливо тифозными, и сами сестры стали очень скоро заболевать. Когда я приехала, то уже четыре сестры умерли; иные поправлялись, а другие еще были очень больны, и сама старшая этого отделения, она же и начальница всей общины, Александра Петровна Стахович, лежала еще в постели.

Я знала Симферополь прежде. Мы тут провели зиму 1850 года, когда приезжали с сестрой, но этот мирный, тихий городок был неузнаваем. Мы тогда хорошо тут жили. У меня были и знакомые, и первый — добрейший и милейший Владислав Максимович Княжевич. Я сейчас пошла к нему, и тут же, для увеличения грустного впечатления, узнала о смерти дяди. На другой день я отыскала в госпитале своего давнишнего и хорошего московского знакомого, Александра Михайловича Дмитриева. Он ранен; но ему лучше. Он очень удивился и обрадовался, увидав меня.

Не вдруг мы узнали окончательное распоряжение насчет сестер; но, наконец, было решено, что все сестры будут в Севастополе. Уже 16 сестер второго отделения там, на южной стороне, т. е. именно в Севастополе, а сестры первого отделения тоже туда поедут, как только поправятся. Сестры, что приехали со мной, тоже должны туда ехать. Сестра-начальница сначала пожелала, чтобы я осталась тут заняться их домашними делами. Я скрепя сердце согласилась, но мои сестры подняли плач и приходили в ужас, как им ехать без меня; а так как Александра Петровна Стахович стала чувствовать себя крепче, то и решила, что я могу уехать.

И вот мы стали собираться. Надо было и то, и другое приготовить и взять с собой. При первом отделении находился чиновник Филиппов, такой мешкотный; он меня несколько раз выводил из терпения с укладкой разных мелочей, и продержал нас так, что мы выехали поздно и только доехали до Бахчисарая. Тут дорога была хороша, а там, что ближе к Севастополю, то хуже. Мы не решились ехать дальше, а ночевать тут же.

Приходила ко мне сестра Лоде; они уже недели три при бахчисарайском госпитале. Она мне очень понравилась; жаль, если мы не будем с ней вместе.

Утром на измученных лошадях и по ужасной дороге подвигались мы к Севастополю. Хорошо еще, что в моем тарантасе было заложено пять лошадей; и вот, когда какой-нибудь тарантас завязнет, их туда вели и пристегивали. Можно легко себе представить, как наше путешествие совершалось медленно; но погода была великолепная, легкий мороз, воздух чистый и свежий, и местами так сухо, что мы могли идти пешком.

В пять часов мы были на Северной, и долго не знали, где нам приютиться. Наконец Тарасов отыскал смотрителя морского госпиталя, и тот дал нам комнату, всю заваленную разными тюками, на которых мы и расположились, а его жена и теща пришли нас напоить чаем. Они здесь тоже на бивуаках: их госпиталь совсем разрушен бомбами, и они сюда перешли на четвертый день бомбардировки, но никого из всего госпиталя не только не убило, но и не ранило.

Боже, как я была глупа, слушая пальбу! Мне надо было себе говорить, что это стреляет в нас неприятель, а то так и кажется — на Ходынке ученье.

19 января мы провели дома, только выходили полюбоваться через бухту на Севастополь. Как он красив! Смотрели на вражеский флот, который очень гордо красуется на горизонте, а наш!..

На другой день ездила с сестрой Александрой Ивановной Травиной познакомиться с сестрами. Их старшая сестра Меркулова очень приятной наружности, и очень мне понравилась. Ходили в госпиталь, где занимаются сестры. Но наш доктор никак не хочет, чтоб мы, не отдохнув хорошенько, поступили в госпитали. Итак, мы опять вернулись на Северную.

Наконец, 21 января мы пошли в бараки. Очень мы были рады приняться за дело. Но странно, дико все это казалось: и доктора незнакомые, и все такое чуждое. Какой-то француз с радостью закричал: «А, сестра!» и еще более обрадовался, когда я с ним заговорила. Но не долго мы тут оставались. Приехал Николай Иванович и сказал, что лучше и нам тоже переехать на ту сторону, т. е. именно в Севастополь, чему мы очень обрадовались. Прошло дня три, покуда нам приготовили квартиру. Доктора тут же с нами поместились.

Как мне живо вспоминаются эти две маленькие комнатки и звуки органа (в этом доме помещалась католическая церковь). Но мы недолго оставались тут, а перешли в тот же дом, где помещалась Меркулова с сестрами. Мы очень желали, т. е. я и она, соединиться совершенно; я ей даже предлагала, так как ее сестер было гораздо больше, быть старшей над всеми, но она этого не захотела, и было положено, что мы будем заниматься домашними делами вместе, и дежурство тоже. Но ни ее, ни мои сестры не были этим довольны. Мы надеялись, что это потом обойдется. Оно и обошлось.

Николай Иванович Пирогов был неутомим и всем распоряжался; он нашел, что в собрании, где был первый перевязочный пункт, необходимо проветрить, так как там постоянно стала появляться рожа. Он велел раненых, которые были покрепче, отправить на Северную в бараки, а прочих перевели в Николаевскую батарею, в которой и прежде уже лежали больные, т. е. раненые. Две или три сестры второго отделения жили там; другие из того же отделения приходили туда дежурить. И я, и мои сестры сначала тоже туда ходили на дежурство. Перевязочный пункт открыли в так называемом Инженерном доме. Это были на дворе небольшие домики, так что постоянно из одного помещения в другое надо было ходить по двору.

Живо мне вспоминается, как, бывало, идешь по двору, вдруг что-то блеснет: тепло, несмотря на февраль, — так и кажется, что это зарница, но раздавшийся гул вам тяжело напомнит про бомбы.

При перевязочном пункте должна была жить сестра Травина, для заведования хозяйством, аптекой и порядком. Еще мы заняли небольшой дом, там тоже должна была жить одна сестра.

Четвертое помещение — дом Гущина de funeste memoire, на дверях которого, как мы говорили, должна была быть та же надпись, что на дверях ада у Данте: «Оставьте надежду все входящие». Тут тоже жили две сестры второго отделения, а мы, прочие сестры, дежурили по суткам то в том, то в другом доме. Я больше дежурила на перевязочном пункте. Сначала все это было странно, чудно, но в это время раненых не было так много; иногда трех человек вдруг принесут, иногда сами приходят. Но что дальше, то больше, и часто от 16 до 20. Тут же, тотчас, и начинаются операции: ампутации, резекции, трепанации. Большею частью все делал сам Николай Иванович. Докторов очень много всех наций, даже американцев. Все они очень учтивы, даже чересчур. Говорят: «Будьте добры, сделать то или это; сделайте одолжение, давайте через два часа это лекарство». И русские доктора очень внимательны и учтивы.

Я не хочу в подробности описывать все эти страдания, все эти операции, мучения, крики; да это, несмотря на ужасы, по самому своему продолжению становилось монотонно, и продолжалось не день, не три, не неделю, не месяц, — а месяцы!

Когда мы приехали, Севастополь был еще очень красив. И улица, где мы жили, площадь, где была лавка со всяким товаром и даже много посуды, стекла, и Екатерининская улица, — все было совершенно нетронуто. Как-то раз я ходила покупать разные мелочи, и забывала, что мы окружены огненным кольцом неприятельских батарей. Вот тут ко мне подошел доктор Реберг; он ехал с нами из Петербурга и сказал мне, что сейчас ходил гулять на наши бастионы. Только что он от меня отошел, как ко мне подошел унтер-офицер, спрашивая меня довольно грозно:

— Кто с вами говорил?

Я отвечаю: «Доктор». Он мне говорит: «Берегитесь, это дело серьезное; он, кажется, шпион».

Тогда я ему сказала, что он может идти на перевязочный пункт, где этот доктор постоянно работает. Слово шпион здесь возбуждало всегда страшное волнение.

Очень было тяжело ходить по Севастополю и встречать отряды, которые идут на батареи. Они идут бойко, весело, но за ними три или четыре человека несут носилки. Сердце так и сожмется, и подумаешь: «Для которого это из них?» Или встретишь четырех человек, которые несут носилки; на иных нет ни движенья, ни звука, а с других раздается еще стон, — и подумаешь: «Право, лучше тому, для которого уже все кончилось! А этому еще сколько придется выдержать и, может быть, для такого же конца!» А с каким терпением наши солдаты переносили свои страдания! Сколько раз я слышала эти слова: «Господь за нас страдал, и мы должны страдать»!

Несмотря на то, что на южной стороне не оставляли больных и мы ходили только за ранеными, в один день семь сестер слегли в тифе, а потом так и продолжалось: то две, то одна занемогают, и доктора тоже стали болеть, так что уход за ранеными и за больными сестрами стал очень затруднителен. Хорошо, что в это время А. П. Стахович со своим отделением приехала. Она с большим числом сестер осталась на Северной, где уже тогда было много больных, а к нам отделили некоторых.

Не могу вспомнить, в какое время, — в начале ли марта, или позднее, — приехало еще отделение сестер из Петербурга. Их поместили на Павловский мысок, но, сколько мне помнится, после 26 мая и потери трех редутов, Селенгинского, Волынского и Камчатского, их перевели в морской госпиталь, который был в Михайловской батарее.

Начиная писать эти воспоминания, я не думала придерживаться хронологического порядка, но скоро увидала, что это необходимо: без этого нельзя сделать ясным, как постепенно положение наше все ухудшалось и ухудшалось.

Не помню в точности, какого именно числа февраля я дежурила на Николаевской батарее; рано утром у одного раненого сделалось сильное кровотечение, и врач послал позвать доктора Л. Л. Обермиллера. Помочь раненому было невозможно, — кровотечение было из сонной артерии, но тут же Обермиллер сказала доктору по латыни, что государь Николай Павлович умер! Для нас это было совершенно неожиданно; мы слышали только, что великие князья Николай и Михаил Николаевичи, которые жили более месяца в Севастополе и часто посещали на южной стороне наши госпитали, вдруг уехали, но мы все решили, что это, верно, для императрицы. А между тем тут же было велено всем идти в собор для присяги. А я, глядя на нашего скончавшегося солдатика, мысленно повторяла слова последней погребальной песни: «К судии бо отхожу, иде же несть лицеприятия: раби и владыки вкупе предстоят, царь и воин, богат и убог в равном достоинстве, кийждо бо от своих дел или прославится, или постыдится…».

И мы в эти дни похоронили одну из сестер. Здешний священник Петропавловской церкви, отец Арсений Лебединцев, который к нам часто ходил и которого мы все полюбили, отпевал ее, также и монах Вениамин, который еще из Петербурга приехал с общиной и оставался с сестрами на Северной. Стахович с сестрами тоже приехала проводить. Грустны и торжественны были эти проводы! Надо было через бухту ехать на Северную, — на Южной уже никого не хоронили. И вот, при звоне колоколов, при пении «Святый Боже», которому постоянно вторила пальба, с развевающимися хоругвями, при чудной погоде, мы пошли на Графскую пристань, и на катере, с гробом и духовенством, переехали бухту. Никогда не забуду я этого дня!

В начале марта, после одной ночи, в которую была сильная бомбардировка, утром доктор Тарасов прислал мне сказать, что необходимо послать сестер в дом Собрания, так как там много раненых, а те маленькие домики, в которых был наш перевязочный пункт, недостаточны для такого числа.

Взяв с собой одну сестру, я пошла в дом Собрания. Это прекрасное строение, где прежде веселились, открыло вновь свои богатые, красного дерева, с бронзою, двери, для внесения в них окровавленных носилок. Большая зала из белого мрамора, с пилястрами из розового мрамора через два этажа, а окна — только вверху. Паркетные полы. А теперь в этой танцевальной зале стоит до ста кроватей с серыми одеялами и зеленые столики; все очень чисто и опрятно. В одну сторону большая комната; это — операционная, прежде бывшая бильярдной; за ней еще две комнаты; в другую сторону еще две комнаты, с прекрасными, с золотом, обоями, и в них тоже койки. Утром было 11 ампутаций, и потом еще несколько, в продолжение дня. Сначала не обошлось без суеты и лишней беготни, пока устроились в новом помещении. Вечером Тарасов объявил нам, что князь Васильчиков велел сказать, что ночью будет дело, и чтобы все было наготове и исправно.

И вот собрались доктора, и, разумеется, первым явился неутомимо работающий, живой, одушевленный и возбуждающий и в других одушевление и ревность к труду Николай Иванович Пирогов. Ясно помню и других докторов, постоянно находившихся на перевязочном пункте; а именно: наш общинный врач В. И. Тарасов, Реберг, Дмитриев. Эти трое приехали вместе со мною; но Дмитриев скоро занемог тифом, и так пострадал, что принужден был уехать. С Николаем Ивановичем, который, как мне помнится, приехал еще в ноябре, приехали Обермиллер, Каде и Калашников, этот последний всегда был при Гущином доме. Были еще присланные великой княгиней Еленой Павловной Бенерс, Пабо, Хлебников, Тюрин. Из полковых докторов был постоянно при перевязочном пункте Иван Михайлович Добров, да еще два, как служащие при госпитале, а не как хирурги, Рождественский и Ульрихсон.

В этот вечер собралось восемь докторов и восемь фельдшеров, да ко мне пришли две сестры; мы все приготовляли, резали, катали бинты. Наша дежурная комната была в дамской уборной. Там жила постоянно одна сестра, которая заведовала хозяйством, имела чай, сахар, водку для больных. У нас почти постоянно кипел самовар, так как часто надо было поить раненых чаем с вином или водкой, чтобы поднять пульс, прежде чем хлороформировать. А как ужасно, когда по слабости раненого операцию делали без хлороформа: что за страшные были тогда крики!

И в этот вечер у нас в большой зале все приготовлено: стаканы, водка, самовар кипит. В операционной, вокруг Николая Ивановича, сидят доктора. В одиннадцатом часу начала раздаваться пальба, и тотчас же стали раскрываться настежь наши парадные двери: то двое, то трое носилок сряду; то два человека ведут под руки раненого. Доктора их осматривают, при затруднительных случаях зовут друг друга на совещание, раздаются слова: «Этого на Николаевскую батарею!» (значит, легко ранен), «Этого в Гущин дом!» (значит, без всякой надежды), «Этого оставить здесь!» (значит, будет ампутация, экзартикуляция или резекция).

Ночь началась очень страшно, но, слава Богу, всего было только 50 раненых и 4 ампутации.

С 10 на 11 марта у нас произошла большая тревога. Я только что собралась уйти в пустую комнату отдохнуть, как вдруг слышу — пальба все сильнее и сильнее; я вышла на крыльцо с дежурным доктором. Мы смотрели и слушали, различая, когда стреляют наши, когда — неприятели. Меня этому еще прежде солдаты научили. Точно был фейерверк: так и сверкали выстрелы, освещая окрестные строения. Все пришло в движение; забили тревогу; как будто и на нас повеяло войной: то пройдет толпа, то слышен говор, то между двумя выстрелами раздается хохот и очень дико звучит между свистом ядер и бомб. Прискакал к нам Обермиллер и объявил, что сейчас явятся все доктора. Я послала за сестрами. На горе зажгло дом ракетой, и пожар как-то грозно освещал Севастополь. Но у нас раненых было немного, — их носили на третий перевязочный пункт. Утром наши доктора поехали туда и перевезли до ста раненых, а более 50 осталось у нас. С семи часов вечера до одиннадцати продолжались операции, а на другой день — с десяти часов до двух.

Я знаю, что доктора и даже сестры, при позднейшей, более консервативной хирургии, поразились бы, если б я подробнее стала описывать то множество ампутаций, которые делались у нас всякий день; но пусть они вспомнят, что все ранены были ядрами и осколками бомб, и поэтому, кроме ран, был всегда и ушиб; к этому еще — скученность раненых, дурные условия и зараженный воздух. Мы и доктора не ходили за больными, а почти все получили тиф; солдаты были утомлены, и часто после операции, при первой перевязке, оказывалась гангрена: резекции шли неудачно; ампутации ног кончались хуже, чем рук. Руки лучше заживали и скорей, когда ампутация была выше локтя, а ноги — напротив того; и ампутации бедра, особливо в верхней трети, всегда почти имели печальный исход. Но что было ужасно, это когда одному человеку делали ампутации двух членов зараз, и, однако, были такие молодцы, что и это выдерживали. Я видывала их у нас на перевязочном пункте, видела их потом в симферопольских и екатеринославских госпиталях. Было также очень тяжело, именно у нас на перевязочном, когда, после того как больной подавал надежды на выздоровление, он вдруг начинает лихорадить, пожелтеет, и доктор говорит, что надо его отправить в Гущин дом — для больного это все равно, что смертный приговор. А нечего делать, вполне сознаешь, что нельзя только что принесенным раненым быть в соприкосновении с таким больным и видеть умирающего. На перевязочном пункте не должны умирать.

В Гущином доме, куда я ходила, постоянно увидишь трех или четырех умирающих; всякое утро, если погода была теплая, всех больных на койках выносили на двор, а если придешь через полчаса, как они внесены, то уже дух был невыносимый, несмотря на целые ведра ждановской жидкости. Однако и в этом ужасном месте были такие, которые выздоравливали. Я сама имела удовольствие отдать одному обратно его деньги, которые он мне поручил переслать жене после его смерти.

В этом госпитале были постоянно две сестры, Григорьева и Голубцова, и это был великий подвиг: так там было безотрадно. Бедная Голубцова много вытерпела: во-первых, их экипаж опрокинулся и у нее были сломаны два ребра; потом у нее был тиф, несколько дней она была совершенно без сознания, и наконец, когда летом было немало случаев холеры, она была при этом госпитале и умерла холерой.

В продолжение марта иные сестры выздоравливали, другие занемогали, одна еще умерла.

Пасха в 1855 году была ранняя, 27 марта. В Вербное воскресенье я тоже слегла в тифе, на Страстной неделе причастилась запасными дарами, и хотя была в памяти и даже всякий день одевалась, но дальше кровати не могла идти. Грустно было так проводить Страстную неделю и встретить Христово Воскресение не в церкви, которую не смели иллюминовать снаружи, чтобы не сделать целью для выстрелов, а на постели.

А еще было грустнее, когда в понедельник утром началась страшная бомбардировка. Вас. Ив. Тарасов пришел тотчас ко мне и потребовал, чтобы я сейчас же переехала на Николаевскую батарею. Но пришел Яни, офицер, который нам доставлял все, что нужно по хозяйству, дров или воды. Я у него спросила: «Можно здесь остаться?» Он отвечал: «Очень можно!»

И я опять спокойно легла и слушала пальбу, но грозная записка от Тарасова и экипаж от Николая Ивановича заставили меня послушаться; отправив прежде сестер, я тоже, под тихим весенним дождем, при неумолкаемой пальбе, переехала на Николаевскую.

Кстати, постараюсь описать это странное строение, от которого после не осталось камня на камне. Кто его видел, тот сам вспомнит, а я боюсь, что не сумею описать подробно для других.

Это — длинное, огромное строение, которое служило и казармой, и батареей. Во всю длину его тянулась длинная — не знаю, как и назвать — галерея, не галерея, а скорее длинный коридор; по сторонам — ниши, даже можно назвать почти комнаты, но только ничем они не отделены от прохода, довольно просторны, так что в них стояло шесть и восемь кроватей или только нары. Тут большие окошки, но в них не очень светло, так как вдоль всего строения, по внутренней его стороне, что к городу, идет наружная крытая галерея. С другой стороны, которая обращена к морю, углубления или ниши, только гораздо меньше, что нужно для пушки, и маленькие окна или, лучше сказать, амбразуры. В иных еще в это время стояли пушки и даже люди бывали наготове. Все строение в два этажа, длинные галереи перебиваются сенями, и лестница вниз. На одном конце — хорошие комнаты, где помещался главный штаб и жил граф Дмитрий Ерофееевич Остен-Сакен, а на другом конце, что к Графской пристани — пороховой погреб. Все строение казематировано, и нам отвели каземат довольно просторный, отделенный от других, но сырой и темный, так как он был обращен к морю, а маленькое окошечко служило только амбразурой для пушки.

Была у нас железная печка, и тут мы и пекли, и варили и устроились, точно цыгане: кастрюли, горшки, все в одной комнате. Наша дверь прямо открывалась на ту длинную галерею, какую я сейчас описала. Все койки были заняты фрактуристами (больные с переломами конечностей. Прим. редактора); у многих делается гангрена, дух ужасный, а их стоны так и слышны, когда все умолкает и ляжешь спать.

И несмотря на все это, я очень скоро поправилась, и могла, сначала, по крайней мере, ходить по нашим палатам.

Во всяком длинном коридоре посредине висели образа, и перед ними теплилась лампадка. И вот вечером всякий, кто только мог вставать, приходил помолиться перед этими образами. Как теперь вижу, как те, которые лишались правой руки, сейчас же начинали креститься левой.

Скоро я могла идти хоть днем на перевязочный пункт. В эти дни площадь, между Николаевской и Собранием, бывала наполнена солдатами; они тут и ночуют, и обедают, одни уходят, другие приходят. Трудно было по ночам и проходить в Собрание. Усиленная бомбардировка продолжалась до 10 апреля, когда в одни сутки случилось 238 человек раненых, а 11 — только 28 человек. Потом иные дни было потише, потом опять сильнее.

Как я была рада, когда с 11 апреля я могла опять через день дежурить по целым суткам! Солдаты нас очень любят и рады, когда мы к ним приходим; для них было большое утешение, когда к ним заходили женщины. Была у нас одна старушка, которой еще 10 марта в ее доме осколком бомбы раздробило бедро. Я ее уговорила на ампутацию, и несмотря на худые условия (она лежала вместе с мужчинами) и на то, что раз в этой комнате разбило окно осколком, и что ей было 60 лет, — она выздоровела! Но что было ужасно, — это видеть раненых детей, как они, бедняжки, мучаются и страдают. Был у нас мальчик семи лет с перебитой ножкой; была даже грудная девочка, которой мать была убита, в то время как она ее кормила. Дочь моей старушки тоже кормила своего ребенка, и взялась кормить и нашу раненую малютку, но ребенок скоро умер. Господи, как все это было ужасно и тяжело!..

В доме же Собрания, в одной комнате, бывшей прежде нарядной гостиной, лежали у нас и оперированные офицеры. А то был еще особый офицерский госпиталь в так называемом Екатерининском дворце; но это не только не дворец, но и дом-то небольшой и довольно низкий; он был близко к Графской пристани. Его тоже и следа не осталось.

В этой больнице заведовала хозяйством и ухаживала за тяжело ранеными сестра Александра Ивановна Травина, нашего, третьего отряда.

Во время этой сильной и продолжительной бомбардировки, по случаю болезни сестер, к нам приехало много сестер из первого и даже четвертого отряда. Они и остались у нас, так что персонал сестер несколько изменился. Иных перевела Стахович, по расстройству их нервов, других — после разных глупых сплетней. Да и при громе пушек и блеске ракет они все-таки потихоньку шептались. Не стану о них и вспоминать, только расскажу, до какого абсурда все это доходило. Меня, например, приходили предостерегать, что одна сестра из маленького окошка на море подает разные сигналы неприятельским кораблям, или что другая сестра, купаясь в море, говорила, что она уплывет к французам!

Положа руку на сердце, и перед Богом, и перед людьми твердо могу сказать, что все сестры были истинно полезны, разумеется, по мере сил и способностей своих. Во-первых, денежного интереса не могло и быть, так как сестры Крестовоздвиженской общины были всем обеспечены, но жалованья не получали. Были между нами и совсем простые и безграмотные, и полувоспитанные, и очень хорошо воспитанные. Я думаю, что были такие, которые до поступления никогда и не слыхали, что есть и чем должны быть сестры милосердия, но все знали и помнили слова Спасителя: «Егда сотвористе единому из сих меньших, Мне сотвористе». И все трудились, не жалея ни сил, ни здоровья. Но, однако, разные сплетни и распоряжения, которые я находила ненужными и несправедливыми, довели меня до того, что я отказалась быть старшей сестрой, а только исполняла обязанности сестры при наших раненых, чему я была очень рада: не надо было хлопотать о сестрах, заниматься хозяйством, писать отчеты.

Когда мы уезжали, великая княгиня просила часто писать в Петербург; но чтоб облегчить корреспонденцию, которая была бы очень затруднительна и официальна, если писать прямо на имя ее высочества, нам было разрешено писать к мадмуазель Шабель или к Эдите Федоровне Раден, а все это будет читаться великой княгиней. Я писала к Раден, и по необходимости должна была написать и обо всех этих неурядицах, и о том, что я остаюсь не старшей, а младшей сестрой на Южной стороне. Что писали другие в это время, я не знаю, но, думаю, было много сплетен и разных пустяков. Жаль, если все эти письма хранятся в архиве общины; их не стоит беречь. Надо сохранять только то, что касается чести и той великой помощи, которую, благодаря неутомимым попечениям и живому и благотворному участию великой княгини Елены Павловны, принесла община в это грустное время.

Кстати о письмах. Великая княгиня распорядилась напечатать в «Морском Сборнике» отрывки из писем сестер; когда я вдруг прочитала выписку из своего письма к сестре, то мне даже было неприятно и неловко, особенно когда доктора стали смеяться и приступать, что вот как я описываю именно наш перевязочный пункт.

Были у меня в Севастополе и старые знакомые. Во-первых, двоюродный брат, Александр Бакунин, пришел с тобольским полком, в котором он служил юнкером, после того, что был профессором в Одессе. Еще мичман Творогов, который мальчиком жил у нас в Москве; старший комендант Кизмер, граф Дмитрий Ерофеевич Остен-Сакен, оба — старинные знакомые нашего дома.

Если и приятно было видеть Александра Бакунина, то и тяжело было провожать его и следить глазами, как он идет по Екатеринославской улице на четвертый бастион, и видеть, как в этом направлении на чистом голубом небе появляются маленькие беленькие облачка, и знать, что это лопаются бомбы. Но, слава Богу, оставаясь до последнего дня, он не был ранен.

Мы почти весь апрель оставались на Николаевской батарее; я только иногда ходила отдыхать на нашу квартиру. В половине или конце апреля к нам приехала, как старшая, сестра Лоде.

И у нас все пошло по-старому. Раненых — то больше, то меньше. Утром операции, перевязка. С 19 на 20 апреля ночь была ужасная: более ста раненых и 60 операций в одно утро! К нашим постоянным трудам прибавились новые хлопоты: всем ампутированным стали раздавать деньги; у кого нет Ноги, тому 50 руб., у кого нет руки — 40 руб., а у которых нет двух членов, то 75 руб. Наши раненые, разумеется, сейчас же просят нас взять деньги на сохранение. Но, приняв, надо все записать аккуратно: имя, полк, родину, родных. Суммы соберутся большие. Вот у меня в один день собралось до двух тысяч серебром, и как страшно было их беречь; ведь мы не имели ни комодов, ни сундуков. А было еще хлопотливее то, что больной вдруг просит дать ему рубль или даже 50 коп., а разменять 50-рублевую бумажку в Севастополе было очень трудно. Потом еще при отправлении больных в другие госпитали надо отыскать всякого, от кого взял на сбережение деньги, и отдать ему. В начале мая у нас именно отправляли больных на Северную, так что у нас на перевязочном пункте в Собрании осталось только 16 человек, а на Николаевской батарее, где бывало более 1000 — только 47. И как было грустно, что всех моих знакомых увезли!

В это время я часто ходила на нашу квартиру в доме генерала Павловского; мы были хорошо знакомы с его дочерью и воспитанницей. С ними в катере генерала мы ездили купаться на Хрустальные воды, как называется это место в Артиллерийской бухте. И я думаю, что это купанье нас много подкрепляло и спасало. Но с конца июня пришлось от этого отказаться, так как мы раз, придя садиться в лодку, увидали в ней штуцерную пулю.

Помню также, как раз мы шли от купанья, и вдруг раздался громкий гул от пролетевшего ядра. Одна сестра села наземь и открыла для защиты над собой зонтик, так что мы все расхохотались.

Еще живо помню я, как раз шла из дому в Собрание; встречались мне то солдаты, идущие на работу, — они идут бодро и весело, а за ними неизбежные и, к несчастью, необходимые носилки; то огромные фурштадтские телеги на тройках с турами; то четыре человека несут больного на зеленой кровати. Боже мой! Как грустно! Это из собрания — в Гущин дом. Но вот идет ко мне навстречу высокий мужчина с красным воротником, военный — их так много. И вдруг я слышу возглас: «Екатерина Михайловна, так это вы! Покуда я вас не увидал, мне все не верилось, что это точно вы сюда приехали». И Николай Васильевич Берг стоит передо мной, и его голос, так звучно оглашавший стихами наши бутырские рощи, в одну минуту перенес меня от настоящего военного в прошлое мирное и тихое время. Он и потом несколько раз приходил ко мне. Он, кажется, служил у князя Горчакова и жил на Северной.

0

8

Я должна несколько подробнее описать ужасную ночь с 10 на 11 мая. Но я чувствую, что мне теперь так живо этого не описать, как я описывала сестре моей в письме от 13 мая. Пропускаю все возгласы, которые тогда так и лились с пера, и привожу прямо описание:

«С понедельника на вторник наши выходили рыть новые траншеи, — кажется, между пятым и шестым бастионом, — и устраивать батареи под прикрытием войска. Мы были наготове всю ночь, но ночь прошла благополучно, и во вторник днем все было тихо и спокойно. Вечером опять ждут и все необходимое готовят в нашей белой мраморной с розовыми пилястрами зале. Тюфяки уже без кроватей, а лежат на полу в несколько рядов; несколько столиков с бумагой, а на одном — примочки, груды корпии, бинты, компрессы, нарезанные стеариновые свечи. В одном углу большой самовар, который кипит и должен кипеть во всю ночь, и два столика с чашками и чайниками. В другом углу стол с водкой, вином, кислым питьем, стаканами и рюмками. Все это еще в полумраке, в какой-то странной тишине, как перед грозой; в зале 15, а может быть, и более докторов; иные сидят в операционной комнате, другие попарно ходят по зале. Офицер и смотритель торопливым шагом входят и выходят, распоряжаясь, чтобы было больше фельдшеров, больше рабочих.

А когда посмотришь в дверь или в ряд высоких окон по обеим сторонам нашей залы, то ночь такая светлая, тихая, тонкий серп луны блестит так ярко, звезды такие ясные!.. Но вот в десятом часу точно молния блеснула, и раздался треск, даже стекла задребезжали в рамах. И блестит все чаще и чаще… Нельзя расслышать отдельных ударов, но все сливается в один гул. Это пальба на 5-м и 6-м бастионах, там, где работают новые батареи. В город бомбы не долетают.

Мы сидим и слушаем все в том же полумраке. Так проходит около часа… Вносят носилки, другие, третьи. Свечи зажглись. Люди забегали, засуетились, и скоро вся эта большая зала наполнилась народом, весь пол покрылся ранеными; везде, где только можно сесть, сидят те, которые притащились кое-как сами. Что за крик, что за шум! просто ад!

Пальба не слышна за этим гамом и стонами. Один кричит без слов, другой: «Ратуйте, братцы, ратуйте!» Один, увидя штоф водки, с каким-то отчаянием кричит: «Будь мать родная, дай водки!»

Во всех углах слышны возгласы к докторам, которые осматривают раны: «Помилуйте, ваше благородие, не мучьте!..» И я сама, насилу пробираясь между носилок, кричу: «Сюда рабочих!» Этого надо отнести в Гущин дом, этого — в Николаевскую батарею, а этого — положить на койку. Много приносят офицеров; вся операционная комната наполнена ранеными, но теперь не до операции: дай Бог только всех перевязать. И мы всех перевязываем.

Принесли офицера; все лицо облито кровью. Я его обмываю, а он достает деньги, чтобы дать солдатам, которые его несли; это многие делают. Другой ранен в грудь; становишься на колени, чтобы посветить доктору и чтобы узнать, не навылет ли, — подкладываешь руку под спину и отыскиваешь выход пули. Можешь себе представить, сколько тут крови!.. Но довольно! Если бы я рассказала все ужасные раны и мученья, которые я видела в эту ночь, ты бы не спала несколько ночей!..

Наконец рассвело. Пальба прекратилась. При доме Собрания есть маленький садик. Представь себе, — и там лежат раненые. Я беру водки и бегу туда. Там, при чудном солнечном восходе из-за горы над бухтой, при веселом чириканье птичек, под белыми акациями в полном цвету лежит человек до 30 тяжело раненых и умирающих. Какая противоположность с этим ясным весенним утром! Я позвала двух севастопольских обывателей, которые всю ночь с большим усердием носили раненых, перенести и этих. Говорили, что в эту страшную ночь выбыло из строя 3000 человек; у нас перебывало более 2000 и было 50 раненых офицеров».

На другой день начались операции и продолжались во весь день до вечера, только с небольшим перерывом для отдыха и обеда. На третий день пальба была меньше и раненых тоже; мы думали, что можно отдохнуть, но вдруг двери отворились и пошли носилки за носилками; и это оказались несчастные, которые были ранены еще в ту ужасную ночь, и так и пролежали там почти двое суток. Иным французы давали воды и галеток. Все были ранены в ноги.

Я могла бы, после этих ужасных воспоминаний, рассказать что-нибудь поотраднее… Вот вспоминается мне великолепный вечер 19 мая. Я была у сестер на Северной; возвращалась я назад через бухту на катере с А. П. Стахович. Так было хорошо! Море как зеркало, пальбы почти никакой; в воздухе что-то приятное, успокоительное. И вот, зайдя на минуту в Собрание, я пошла домой, чтобы хорошенько отдохнуть, но сейчас же приходит почти вслед за мной сестра Степанова и говорит, что меня просят сейчас же идти в Собрание. Иду поспешно, не понимая, зачем меня зовут; ведь я только что ушла оттуда. И первая сестра, которая меня встретила, говорит: «Творогова сейчас принесли сюда; он ранен в грудь с левой стороны навылет».

Он был страшно бледен и так слаб, что насилу мне ответил. Прежде чем я пришла, он уже исповедовался и причастился. У нас постоянно дежурили тоже священники, имея при себе запасные дары. Я не имела никакой надежды и всю ночь в полутемной комнате просидела подле него, прислушиваясь с напряженным вниманием к его дыханию, ожидая ежеминутно последнего его вздоха. Но к утру он стал не так бледен и слаб и отвечал мне в полной памяти. Но я все-таки не решилась 21-го, в именины великой княгини, ехать на Северную, где начальница, сестры и доктора справляли праздник основательницы нашей общины. Итак, я не знаю, кто и что там было. Я боялась оставить моего раненого, так как положение его было очень опасно, хотя на третий день Николай Иванович и все доктора начали подавать надежду на его выздоровление. Ухаживать за ним мне было очень удобно, так как он и еще никоторые раненые офицеры оставались в доме Собрания, хотя и был особенный офицерский госпиталь в Екатерининском дворце.

Я всегда слыхала, что Нахимов очень внимателен ко всем раненым морякам, а тут я увидела это и на деле. На другой же день он был два раза у Творогова, — спрашивал, что он желает, что можно сделать для его семейства, так как в эту минуту не было еще никакой надежды на его жизнь. Он также очень внимателен и к матросам, присылает табак, варенье и пр., часто приходит навещать их. Как же морякам не любить такого начальника?

25 мая, только что мы сели обедать на балконе, спасаясь от мух, которых в комнате целый рой, — одна бомба за другой вдруг начали свой грозный полет. Мы продолжали обедать, но Творогов прислал за мной. Я испугалась, пошла, думая, что ему стало хуже. Но он мне сказал, что желает, чтобы я была в Собрании, где менее опасности (не знаю, отчего он это находил, так как наши госпитали были постоянно обстреливаемы). Ожидали, что начнется бомбардировка. Бомбардировки города не было, но была ужасная пальба на бастионах; нам хорошо это было видно с террасы, на которую можно было выйти с хор залы Собрания. Шум, треск — настоящий ад! А когда стемнело, то точно фейерверк: по десяти и более бомб вдруг летали. У нас раненых было мало, так как с тех бастионов носили на Павловский мысок. Через день только Николай Иванович съездил туда, и к нам перевезли 200 человек, и пошли операции. Результат ночи с 25-го на 26-е был очень грустный: мы потеряли Селенгинский, Волынский и Камчатский редуты, и неприятельское кольцо все теснее и теснее окружало Севастополь. Это произвело большое уныние.

В это же время Н. И. Пирогов и многие из докторов, которые именно были с нами на перевязочном пункте, собирались уезжать, да и перевязочный пункт решили перевести на Северную, на Михайловскую батарею, т. е. такой пункт, какой был у нас в Собрании, где делаются большие операции и лежат больные, а на Южной будет только подаваться самая первая, необходимая помощь.

Сестер решили оставить только пятерых. А. П. Стахович не хотела этим распоряжаться, а предложила, чтобы сестры сами заявили свое желание. Я первая очень пожелала остаться, и многие тоже вызвались, но решено, что довольно пяти.

Я забыла сказать, что великая княгиня, зная давно, что Николай Иванович думает уехать, поручила общину графу Дмитрию Ерофеевичу Остен-Сакену, так что он после отъезда Николая Ивановича стал нашим главным начальником и покровителем. Он и всегда был очень внимателен к сестрам и показывал большое участие к нам.

Теперь, дойдя в моих воспоминаниях до 6 июня, не могу не остановиться и не написать подробно об этом дне. Мне так живо вспоминается все то, что тогда было, все, что я тогда испытала и перечувствовала, что кажется, будто это было не так давно.

Начну мои воспоминания с самого вечера 5 июня. Мы опять с мая месяца жили в доме Павловского; только сестра Меркулова со своими сестрами осталась на Николаевской батарее.

Только что мы поужинали и хотели лечь спать, чтобы хорошенько отдохнуть, как вдруг бомба разорвалась близко от нас, так что осколки посыпались на деревья нашего садика. Сестры хотели сейчас бежать на Николаевскую батарею, а я решительно сказала, что останусь; французы попалят с великим треском, да и перестанут. Четыре сестры тоже остались. Но перестали только на полчаса, а затем опять поднялась адская трескотня и с нашей Константиновской батареи; с густым и полным звуком несутся ядра над морем в их корабли, а они с кораблей пускают ракеты по несколько вдруг — настоящий фейерверк!

Я, сестра Куткина и Павловская, мы сели у открытого окошка смотреть на это грозное и красивое зрелище. Как сейчас вижу — вдруг три ракеты блестят все ярче и ярче и поднимаются все выше и выше, точно прямо к нам. Как я усердно помолилась в эту минуту! Но, слава Богу, не знаю, куда они долетали, но нас не тронули. Когда рассвело, я крепко заснула, но вбегает Павловская и кричит: «Штурм! Надо скоро уходить!»

Но, однако, штурма в эту ночь не было. Так как с вечера у нас все было уложено и приготовлено, то мы сейчас собрались и отправили весь свой багаж на Николаевскую батарею, куда и велено было носить раненых.

Сестра Куткина, которая со мной дежурила, ушла туда, а я осталась при девяти офицерах. Иные уже давно у нас лежат, в том числе и Творогов; ему, слава Богу, было лучше, но он жаловался, что эти близкие выстрелы очень болезненно на него действуют.

А бедный молоденький юнкер, которому недавно отняли ногу, метался, выходил из себя, умолял, чтобы его перевезли на Северную. Я его успокоила, пообещав, что при первой возможности он будет туда перевезен.

Куперницкий, штурманский офицер, находящийся при перевязочном пункте и которому в особенности были поручены флотские раненые, поехал на Северную, чтобы узнать, приготовлено ли помещение в 4-м №. Комнаты были очищены, но в них ровно ничего не было, так что раненых надо было перевозить на их кроватях.

Во время его поездки брат его был ранен на бастионе, и он прямо оттуда велел перенести его на баркас; те же рабочие перенесли из Собрания юнкера и еще двоих. Я их провожала до баркасов. Ночь была темная, но совершенно тихая и теплая. С одной стороны серебристый свет нового месяца, с другой — то раскаленные ядра; то ракеты.

Кровати поставили на баркас, и сам Куперницкий с ними уехал, поручив мне на двух приготовленных баркасах отправить остальных раненых, а чтоб было кому их перенести, обратиться к дежурному офицеру при Графской пристани, так как рабочие должны были немедленно вернуться на бастион.

Я так и сделала, но тут вышло непредвиденное затруднение: дежурный офицер сказал мне, что у него нет рабочих.

— Так прикажите же людям, которые на баркасах, перенести раненых.

На это он объявил, что они обязаны работать только на воде, а не на земле.

— Но что же будет? — вскрикнула я. — Они останутся ждать тут под ядрами, а раненые будут лежать в Собрании также в опасности? Боже мой, что же мне делать?

— Что хотите.

— По крайней мере, не препятствуйте им идти, если я их на это уговорю.

— Извольте, уговаривайте.

Я подошла к баркасам и сказала:

— Вы знаете, что вы должны перевезти раненых, но некому их нести, а покуда я достану рабочих, вы простоите тут всю ночь. Гораздо лучше, если вы сами за ними пойдете, а я вам еще и заплачу за труды.

Они согласились охотно, и мои раненые, которые долго и с таким нетерпением меня ожидали, были, наконец, перенесены на баркасы.

Проводя их, я вернулась в Собрание. Какое грустное и тяжелое впечатление производила эта большая опустевшая зала, освещенная одной свечой, которую я держала в руках, и сверкающими в окнах выстрелами!..

Итак, мы оставили этот дом, где столько перебывало страдальцев; нашим единственным убежищем в Севастополе стали казематированные своды Николаевской батареи.

Взяв из Собрания некоторые вещи, я тоже пошла туда продолжать свое дежурство. Там было много тяжело раненых, теснота, духота страшная. По временам я выходила на галерею подышать свежим воздухом и посмотреть на грозно-прекрасную картину: на горе в Севастополе было несколько пожаров, и какой был резкий эффект белого, яркого света брандскугеля, если он падал близко от красного пламени пожаров. А на Малаховом кургане так и сверкал батальонный огонь.

Александр Бакунин скоро пришел и рассказал, что французы пытались штурмовать Малахов курган, но, потеряв много людей, лестницы и фашины, были отбиты. Солдаты бросались им на встречу как львы. Успех очень всех одушевил, но ждали новой попытки.

Тут мы уже совсем устроились в Николаевской, только наш каземат был с большим окошком не на море, а на Севастополь, на площадь, на Екатерининскую улицу, откуда на нас стреляли.

Через день я могла съездить на 4-й №, куда перевезли Творогова и других офицеров. Очень мне хотелось знать, хорошо ли они перенесли переезд, и будет ли там ординатором наш доктор В. Ив. Тарасов, чего я очень желала и очень была довольна, что он там; я долго у него сидела.

Теперь стало очень затруднительно попадать на Северную, так как вольных лодок уже не было, а надо было доставать казенные. На этот раз я поехала туда с Яни; ему надо было побывать на Михайловской батарее, где теперь был перевязочный пункт, и где профессор Гюбенет заменил Н. Ив. Пирогова, который 5-го уехал в Симферополь, а оттуда в Петербург.

Там я познакомилась и с новыми сестрами и в первый раз была в этом госпитале. Вернулась я на гичке с Куперницким. Что за милая штучка эта гичка, и как скоро она плывет! Все было так спокойно; прошла я в каземат сестры Линской. Там был Ив. Ив. Кизмер; мы пили вместе чай и радовались недавнему успеху. Вернулась я к себе поздно. Вижу — записка от А. П. Стахович. Она пишет, что просить нас всех немедленно собраться и ехать к ним на Северную, что они нас ждут, что в другом месте мы можем быть полезнее! Я была удивлена, поражена, не могла понять, отчего, когда штурм был так успешно отражен, мы должны оставить Севастополь? Я тотчас пошла к графу Сакену, которому теперь была поручена община, узнать, что это значит, и спросить, что мне делать; уехать я никак не хотела.

Сначала он отказался меня принять; мне сказали, что он приехал с бастионов и лег; а я отвечала, что мне совершенно необходимо его видеть, и в горизонтальном он или в вертикальном положении, это мне все равно; я пробуду у него одну минуту.

Когда он меня принял, я ему поспешно рассказала, что я только что приехала с Северной, видела нашего доктора Тарасова; он мне ничего подобного не говорил. А возвратившись, нашла такую записку и показала ему письмо А. П. Стахович, спрашивая, что мне делать. Он тоже не понимал, отчего вдруг такое распоряжение, и отвечал мне очень неопределенно. Тогда я попросила дать мне казака, чтобы послать записку доктору Тарасову и узнать, что это значит. А чтоб не терять времени, я пошла написать записку в канцелярию главного штаба; там все радовались победе, отраженному штурму, писали реляции, и я еще более не понимала, зачем нам уезжать. Однако, отправив записку с казаком на Северную, я все-таки сказала сестрам, чтоб они были наготове и уложились, а сама поужинала и, совсем одетая, легла и скоро заснула, так как две ночи не спала.

Но вдруг, в первом часу ночи, страшная перестрелка на Малаховом кургане заставила меня вскочить и выбежать на нашу галерею. Увидя два ярких огня на кургане (это значило, что просят о помощи), я подумала: неужели я глупо сделала, что не уехала? Но огни очень скоро погасли, штуцерная перестрелка прекратилась, а казак подал мне записку от доктора, который писал, что уезжать нам нет нужды, что это какое-то недоразумение.

Я потом слышала, что сестры на Северной ночью поспешно ушли из бараков в какой-то новый, готовившийся для госпиталя лагерь. Какой это именно был — не знаю. Думаю, что это в тот, который был, как его называли, на Северных горах, потому что до того места, где потом был тоже госпиталь на Бельбеке, очень далеко. Отчего у них была такая тревога — не знаю. Потом мне только некоторые сестры рассказывали с большой досадой про этот ничем не мотивированный побег.

Я мало пишу о других отделениях и о других сестрах. Хотя расстояние между нашими отрядами считалось очень небольшое, но способы сообщения были очень затруднительны, да к тому же у всех было слишком много дела, чтобы иметь возможность посещать друг друга; а по рассказам, которые я теперь отчасти и перезабыла, не хочу писать, не будучи уверена, что они справедливы.

Из первого отряда я знала только тех сестер, которые поступили к нам на перевязочный пункт. Знала я еще некоторых сестер, Гординскую и Домбровскую. Гординская была помощницей начальницы и старшей при бараках. Их обеих очень хвалили. Помню, что я раз была у них и с сестрой Гординской ходила в палатки, где тоже было много больных. Я была там в очень хорошую погоду и с удовольствием ходила по этому лагерю, отыскивая в палатках своих знакомых больных. В эту минуту погода была прекрасная, и хотя местность очень грустная, но каждый маленький кустик, каждая травка так свежо зеленели, воздух был такой чистый, приятный!..

Но этот госпиталь был открыт ранней весной, и бедные сестры, ходя в него из бараков, мучились, идя по невылазной, липкой грязи, и там иногда целый день находились под дождем.

Не знаю тоже, когда именно сестры были помещены в Михайловскую батарею, прежде ли, или после только того остались там, как туда был переведен от нас перевязочный пункт, который очень скоро вернулся на Южную сторону, в Николаевскую батарею (на Михайловской он был всего десять дней), а там остался главный флотский госпиталь. Потом там и была ранена сестра Васильева: осколком бомбы ей переломило руку, но, слава Богу, она хорошо поправилась.

Тоже не знаю, когда открыт госпиталь на Северных высотах и Бельбеке, и когда сестры туда переехали, и сколько и кто там был. Знаю только, что на Бельбеке жила сама А. П. Стахович, а на Северных высотах — сестра Чупати, но кто еще с ними и сколько — не знаю.

Я бы очень желала, чтобы кто-нибудь, пользуясь всеми письмами и официальными бумагами и обращая внимание не на сплетни, а на действия, описал все труды Крестовоздвиженской общины во всех местах и городах, где работали тогда сестры. А то жаль, что нет именно полного отчета о деятельности общины с первой же минуты ее создания неустанными и столь душевными заботами великой княгини Елены Павловны. Тогда это было совершенно новое дело. Даже в Париже сестры святого Винсента Поля только в крымскую кампанию поступили в военные госпитали. Это они мне сами рассказывали, когда я проводила с ними целые дни в военном госпитале «Долина милосердия» — и все неприятности и обиды, которые им пришлось там перенести.

Мне часто приходилось спорить с сестрами Красного Креста, которые говорили, что сестры Крестовоздвиженской общины не так работали и не так были поставлены, как они теперь, — что совершенно ошибочно, а особливо по госпитальному начальству мы были лучше поставлены, если судить только по тому, что я видела и, особливо, что слышала на Кавказе, где была сестрой Красного Креста больше года при военных госпиталях.

Но возвращаюсь к прерванному рассказу.

Итак, мы были совершенно правы, что не уехали с Николаевской батареи, так как через десять дней перевязочный пункт опять вернулся к нам. Опять приехала сестра Лоде, как старшая, а с ней и прочие сестры.

Только перевязочный пункт, вместо больших, высоких комнат дома Собрания, помещался в тесных трех казематах под сводами, да на место Николая Ивановича Пирогова — Гюбенет и совершенно не тот персонал докторов.

И теперь работали непрерывно, аккуратно, но не было того товарищеского чувства, которое соединяло всех вокруг Николая Ивановича; не было того оживления, той живости, того душевного участия!.. А работы все прибавлялось и прибавлялось, и опять пошли у нас однообразно мучительные дни, то менее, то более раненых, то много, то меньше операций…

Остановлюсь на приезде в Севастополь архиерея Иннокентия. В самый день своего приезда он с графом Сакеном приходил в наши казематы благословить сестер. А на другой день было молебствие на площади перед Адмиралтейством. С одной стороны этой площади — церковь, с другой — круглый фасад дома Красильникова. В этот дом постоянно в эти дни летали бомбы, и многих ранило, но об этом никто и не думал: они летали и дальше, и долетают и перелетают через площадь. Генералы, войско, народ, несколько дам в шляпках и я с сестрами спокойно тут стоим. Духовенство в золотом облачении; хоругви развевались и блистали при ярком утреннем солнце. Стройно неслось пение.

Когда окончилось молебствие, архиерей, в своем богатом облачении, в митре, блистающей золотом и алмазами, небольшой ростом и уже с поседелой бородой, подошел к аналоям, где лежали образа Божией Матери и святых угодников. Из задних рядов вышло по нескольку человек неустрашимых защитников Севастополя. Они пришли с бастионов, защищающих город, чтобы принять благословение архипастыря и отнести на бастионы образа, которые усердие соотечественников прислало из разных мест России.

Передавая им образа, архиерей Иннокентий говорил им краткие речи, но, к сожалению, за шумом и отдалением нам ничего не было слышно. Когда он отдал все образа и запели: Спаси, Господи! — как усердно все молились при слове «победы!»…

Во все пребывание мое в Севастополе я так отрадно и так успокоительно не молилась. Опять вошли в церковь для литургии, а когда служение окончилось, архиерей, во всем еще облачении, вышел на паперть благословлять войско, при воскресном пении: «Воскресение Христово видевше»… и еще: «Предварившия yтpo яже о Марии и обретшия камень отвален от гроба».

Как было тогда радостно это пение, — точно и Севастополь может воскреснуть! А потом, взойдя в церковь, архиерей разоблачился и вышел оттуда, благословляя всех и направляясь прямо к графу Сакену. Я слышала потом, что архиерей Иннокентий очень желал и собирался посетить все бастионы, но граф его упросил этого не делать.

Еще расскажу один день, совершенно выходящий из общего порядка наших дней; я знаю, что меня даже осуждали за это, но я не могла отказаться, да, правду сказать, и не хотела.

Как-то, очень неожиданно, встречаю я в наших бесконечных коридорах священника и с ним черкеса. Священник обратился ко мне с просьбой согласиться быть восприемницей обращенного им в христианство молодого человека, уже заслужившего георгиевский крест. Восприемником будет генерал Липранди. Священник так настоятельно меня упрашивал, что мне пришло в голову, не ошибка ли это, не отыскивает ли он нашу начальницу, и просила сестру Зихель ему это объяснить. Но он сказал, что знает и именно отыскивает сестру Бакунину, и я согласилась. Надо было приготовить одежду для крещаемого, и один фельдшер вызвался сходить купить мне голубую ленту и коленкору; но только что он ушел, мне стали говорить, что на этой улице очень опасно. Боже мой! С каким нетерпением я его ждала, тем более, что во все время, что он ходил, пальба не прекращалась. Но, слава Богу, он вернулся цел и невредим.

В назначенный для крестин день, переехав через бухту, мы сели в присланную за нами коляску: со мной была одна севастопольская жительница. Лагерь — за пять верст; я рада была ехать туда и, после пяти месяцев, подышать чистым воздухом. Вот перед нами высоты Инкермана; туман покрывает их и мешает видеть те высоты, — по ту сторону Черной речки, — которые заняты французами и англичанами, а с этой стороны — те, которые ближе увенчаны батареями, а еще ближе, между кустами держидерева и дуба (который на этой бесплодной почве не растет как дерево) — балаганы, землянки и кое-где палатки. Вдали, на Мекензевой горе, белеются палатки, а ближе в стороне домик в три окошка; возле него собрались теснее палатки, и маленькие, и очень большие.

Выйдя из коляски, я увидела навес из сучьев с сухими листьями и под ним, на подпорках тоже из сучьев, — зрительная труба; в нее беспрестанно смотрит дежурный офицер по направленно к неприятелям, не подходят ли, не имеют ли намерения перебраться на нашу сторону и отрезать Севастополь. И я посмотрела в трубу, но за туманом ничего не видела.

В палатке, устроенной из двух солдатских, было приготовлено все для крещения: покрытый стол, на нем образ, посредине аналой и чан, покрытый красным сукном; возле поставили черкеса в белой рубашке с голубыми лентами; по правую его сторону генерал с георгиевским крестом на шее, по левую — я. Возле него очень молоденький юнкер, почти дитя, сын генерала; в его честь и новоокрещенный назван Рафаилом.

Полы с одной стороны палатки были подняты, и там виднелись юнкера, офицеры, солдаты. Священник совершил благоговейно обряд крещения; с пением: «Елицы во Христа крестистеся, во Христа облекостеся» — сливалась очень отдаленная пальба, не нарушая его стройности. После крещения, пропев молебен архангелу Рафаилу, священник провозгласил многолетие царю, восприемникам, военачальнику Павлу, рабе Божией Екатерине и новоокрещенному Рафаилу. Поздравили друг друга, и я пошла с моим кумом в маленькую палатку полковника днепровского полка. К великому горю священника и новоокрещенного, их азовский полк накануне получил приказание и ушел ближе к Севастополю, на Северную. От этого так редки палатки и так мало людей.

Несколько минут разговаривала я с генералом; он изъявил мне свое удивление, что я пошла в сестры. Я ему отвечала, что если бы я была мужчиной, то давно имела бы честь служить под его начальством; но когда сделали воззвание к женщинам, я не могла не отозваться… Генерал уехал по направлению к домику, а я с моим крестником, но уже одетым в красивый черкесский мундир и с георгиевским крестом, пошла в палатку к священнику. Там мы завтракали вчетвером. Священник, узнав, что учредительницей нашей общины великая княгиня Елена Павловна, с чувством пил за ее здоровье. Но пора ехать. Подали коляску, мой крестник посадил меня, и пара славных лошадей повезла нас обратно в Севастополь, который совсем исчезал в знойном тумане. Даже и теперь, несмотря на то, что столько лет прошло, так сердце и сжалось, когда я стала вспоминать роковые дни конца июня и 1 июля!.. Но чувствую, что теперь так не опишу живо и горячо, как писала к сестре под первым впечатлением 3 июля, и поэтому включаю сюда отрывок из этого письма:

3 июля, Севастополь.

«…Бедный Севастополь! Сколько крови льется в нем и за него!.. И, наконец, французам удалось попасть в Нахимова. Сколько, сколько времени они в него метили! Он так неосторожно разъезжал по всем бастионам; никто не носил эполет, а он постоянно их носил, и когда ему говорили: «Тут опасно, отойдите», он всегда отвечал: «Вы знаете-с, я ничего-с не боюсь».

Эта ужасная весть сейчас донеслась и до нас; пошла какая-то зловещая суета. После своей несчастной раны в голову П. С. Нахимов прожил полторы суток, но не приходил в себя и не говорил. Он лежал на Северной; тело его перевезли сюда, в его дом, без всякой церемонии.

Но я тебе буду описывать только то, что сама видела, а это все будет в газетах. Хотя у нас большие строгости для выхода сестер, но я сказала старшей сестре Лоде, что иду поклониться Нахимову; еще две сестры пошли со мной.

Уже готовились к выносу в церковь для отпевания. Это было в пятницу после обеда. На улице стояли войска и пушки, множество офицеров морских и армейских. Во второй комнате стоял гроб, обитый золотой парчой, кругом много подушек с орденами, в головах сгруппированы три адмиральских флага, а сам он был покрыт тем простреленным и изорванным флагом, который развевался на его корабле в день Синопской битвы. Священник, в полном облачении, читал Евангелие. По загорелым щекам моряков, которые стояли на часах, текли слезы. С тех пор я не видала ни одного моряка, который бы не сказал, что радостно бы лег за него. Один только сказал мне: «Жаль его, ну да все равно, — я сам за ним скоро умру». Он говорил это, лежа на операционном столе.

В церковь мы не ходили, а потом пошли на бульвар. Это близ того места, где библиотека; очень высокое место, и внизу церковь близ Графской пристани. Мы простояли некоторое время: все еще ходили в церковь прощаться. Наконец заунывный трезвон и все более и более слышное пение возвестили нам, что вышли из церкви. Процессия повернула совсем не туда, куда я ожидала, а прямо к нам на гору, и прошла мимо нас. Его несли в недостроенную церковь равноапостольного князя Владимира, где уже были схоронены адмиралы Лазарев, Корнилов, Истомин, — два последние тоже павшие за Севастополь.

Никогда не буду я в силах передать тебе этого глубоко грустного впечатления. Представь себе, что мы были на возвышенности, с которой виден весь Севастополь, бухта с нашими грустно расснащенными кораблями, море с грозным и многочисленным флотом наших врагов, горы, покрытые нашими батонами, на которых Нахимов бывал беспрестанно, ободряя еще более примером, чем словами. Дальше — горы с неприятельскими батареями, с которых так беспощадно громят Севастополь и с которых и теперь они могли бы стрелять прямо в процессию. Но они были так любезны, что во все это время не было ни одного выстрела.

Представь же себе этот огромный вид, а над всем этим, и особливо над морем, мрачные, тяжелый тучи: только кое-где вверху блистало светлое облачко. Заунывная музыка, перезвон колоколов, печально-торжественное пение; очень много священников, генералов, офицеров, на всех лицах грустное выражение…

Так хоронили моряки своего синопского героя, так хоронил Севастополь своего неустрашимого защитника!

Ты не можешь себе представить того тяжелого чувства, с которым я смотрела на это, и как я наплакалась! И сколько, сколько, я думаю, теперь поминают новопреставленного Павла!

Говорят, что он все жалованье свое и все, что мог, отдавал, чтобы помогать морякам. А как он тоже был внимателен к нашим раненым…»!

…И опять пошли грустно однообразные, грозные дни, и как-то все более и более терялась надежда на что-нибудь хорошее. Бомбы все чаще и дальше к нам залетали. В половине июля я имела утешение проводить Творогова в Николаев.

Весь июль продолжалось все то же. Вспомню теперь только из ряда вон выходящие случаи и события, а то страшные раны, оторванные ноги, несчастные, которые вместо рук поднимали обнаженные кости, проломанные головы — все эти ужасы только с разными переменами повторялись изо дня в день.

Но вот, в одно летнее, приветливое и ясное «после обеда», внесли одни за другими 13 носилок; двое из принесенных были сильно изранены и их сейчас же отнесли в Гущин дом, а 11 остались у нас. Но что за странное было их состояние! Они все были без памяти, как-то ползали по полу, а руками делали такие жесты, как бы плавали. Это было последствие камуфлета; они работали в мине и подошли близко к неприятельской мине, а те свою и взорвали, и вот от этого они и получили такое страшное сотрясение мозга. Их обливали холодной водой, потом положили на койки и все прикладывали холодные компрессы; только с половины ночи они начали приходить в себя, но не все вдруг, а то один, то другой; и как-то странно они опоминались, точно в мелодраме: «Где я? Что со мной? Как я сюда попал?» Иные только вспоминали, что были в мине. Я всю ночь проходила от одного к другому — так меня это интересовало. К утру десятеро совсем опомнились, но один пришел в себя только через сутки, — и все они скоро и совсем поправились.

Кстати, упомянув Гущин дом, я вспомнила вообще, какие были у нас перемены по госпиталям. Сначала, когда мы перешли на Николаевскую, попытались еще некоторых оперированных, для которых боялись дурного воздуха батареи, — хотя в ней постоянно поливали ждановской жидкостью, — класть в небольшие комнаты дома Собрания. Но это скоро оказалось слишком опасным. Орлова дом, Гущин дом и Инженерный дом (где одно время была холерная больница, но, слава Богу, холерных было немного, и холера скоро совсем прекратилась, только сестра, которая ходила за больными, умерла холерой) были закрыты: там уже было слишком опасно. Гангренозных перевели в Екатерининский дворец, а офицерский госпиталь был переведен на Северную, в Михайловскую батарею. В гангренозной подвизалась сестра (не помню ее имени), здоровая, бодрая, простая женщина, уже немолодая. Это именно был подвиг великий, — так все там было безнадежно и тяжело, и физически, и морально.

Иногда офицеры оставались и у нас на Николаевской, после раны или после операции, в ожидании или смерти, или возможности переехать на Северную.

0

9

Не только у нас на перевязочном пункте, но и во всех госпиталях, которые были на Южной стороне (про Северную наверное не знаю), всех больных поили чаем, даже и два раза в день. Откуда был этот чай и сахар — наверное не знаю. Помню, что два брата Кефали, евреи-караимы, очень часто к нам приходили и часто доставляли нам что было нужно для больных.

Около этого времени случилась большая тревога. Вдруг закричали, что бомба упала на крышу порохового погреба. Ив. Ив. Кизмер, несмотря на жар и на свою полноту, с великой смелостью побежал стремглав туда, — и все в недоумении ждали, что будет, хотя и знали, что погреб великолепно защищен. Но, слава Богу, бомбу не разорвало; кто говорил, что фитиль погас, а кто — что он выпал, прежде чем бомба упала.

Как-то и я раз бежала по нашему коридору, в тревоге не понимая, что могло случиться. Выйдя из операционной в наши казематы, вдруг слышу, что-то пахнет дымом все сильнее и сильнее. Бегу и вижу густой дым в нашем коридоре. И что же это? Одна из сестер разложила костер на полу (пол у нас был каменный) и варит из кизила варенье! Разумеется, я сейчас прекратила это неуместное хозяйственное занятие, погасила огонь, и ей пришлось лакомиться недоваренным вареньем.

Вспомнив этот больно женский и легкомысленный поступок в то время, как мы были не только на военном, но и в осадном положении, — я вспомнила другую женщину, в которой ничего почти не было женского. Это в то время очень известная Прасковья Ивановна; она была какая-то темная личность; много про нее говорили, может быть, и лишнего. Она ходила на 4-й бастион и Малахов курган; солдаты ее очень любили, — она как-то все пришучивала; офицеры надевали на нее разные фольговые и из бумаги вырезанные ордена, давали ей денег. И вот раз она пришла и просит одну сестру купить ей шелковой материи на платье, и когда та ей принесла нежно-лиловый гроденапль, — она очень ему обрадовалась. Но не удалось ей, бедной, пощеголять в этом платье; скоро после этого ей оторвало обе ноги, когда она шла на бастион, и она тут же умерла. Сестра, у которой хранилась ее материя, продала ее, чтобы употребить эти деньги на ее погребение и поминовение.

Вспоминаю еще один грустный случай, даже помню, что это было 20 июля, и, как по поверью, в этот день все набегали тучи, блистала молния и гремел гром. И вот от этой ли бурной погоды, или от особенной болезненности раненого, но один раненый умер под хлороформом. И это был единственный случай, а то бывало, если и случится обмирание, то сейчас же приводили в чувство, — а тут что ни делали, ничего не помогло. В сущности же нечего было этого несчастного и хлороформировать: у него отымали всего один палец на ноге, а такие операции прежде всегда делались без хлороформа.

Но вот никак не могу вспомнить и не отыскала и в своих письмах, когда именно пришло к нам курское ополчение. Думаю, что это было в последней половине августа. Помню, как они входили с песнями; иных мы зазвали к себе, потчевали вином, водкой. Но скоро и ополченцев стали приносить к нам ранеными, и они как-то совсем падали духом; стоны и крики их были ужасны! Вот флотские — те были терпеливы и тверже, и лучше переносили и раны, и операции. Армейских по терпению и твердости можно считать серединой; но и между ними были очень твердые и терпеливые. Я помню одного, у которого вся рука была раздроблена, а когда я хотела его усадить попокойнее, он мне отвечал: «Я могу и постоять, а есть раненые в ноги, тем необходимо сидеть».

Помню еще одного: он был легко ранен и пришел только перевязаться; но, видя его усталое и утомленное лицо, я стала его уговаривать воспользоваться этим и остаться у нас, чтобы хоть несколько отдохнуть.

— Нет, этого нельзя, — отвечал он мне, — уж нас, старых солдат, мало осталось, а молодые могут и оторопеть.

И этот безвестный и скромный герой, твердо исполняя свой долг, сейчас же ушел на бастион.

Но пора вернуться к последовательному рассказу. В самых последних числах июля я наконец могла попасть на Бельбек. Мне давно хотелось видеть сестер Назимову, Никитину и других, но устроить это было довольно трудно. При помощи Яни, на его катере, я с Куткиной переехали через бухту на 4-й №, где Яни и доктор Тарасов добыли нам фурштадтскую телегу на паре; сиденье на веревках с ковром довольно покойно, но жара нестерпимая. Эти пять или шесть верст дорога местами была прескверная, а местами прекрасная. Но вдруг наш возница останавливается и говорит, что решительно не знает, куда нас везти, а дорог множество, одна другую пересекает.

К счастью, в это время мы увидали офицера верхом и попросили его потрудиться подъехать и объяснить нам, как попасть на Бельбек. Он очень любезно начал толковать нашему кучеру.

— А! это госпиталь, — отвечает тот, — знаю.

Приехали. Фруктовый сад; под регулярно посаженными деревьями палатки. Спрашиваем: где сестры? — Дальше. И мы едем опять версту и, как было нам указано, поворачиваем на мост через речку, такую грязную, что в ней вода совершенно желтая и густая; потом аллея пирамидальных тополей и под большими ореховыми деревьями палатки сестер; палаток немного, они большие, но в них ужасно душно. Кругом фруктовый сад, тени мало.

Все знакомые сестры бросились ко мне навстречу, болтали, рассказывали; думаю, что много было экзажераций в этих жалобах и рассказах, тем более, что в это время было очень неприятное столкновение и отчаяние одной сестры. Но, благодаря доброте и вниманию графа Дмитрия Ерофеевича, все кончилось благополучно. Мы пообедали с сестрами, немного погуляли. Слава Богу, все сестры были здоровы. Хотя госпиталь от них не очень близко, но ходить туда по саду. Подышать хорошим воздухом и приятно, и полезно, но мы с сестрой Куткиной спешили уехать: ведь надо было опять попасть к доктору Тарасову и иметь возможность переехать бухту; тут я тоже имела гичку. Как я выучилась ею управлять, и как она быстро скользит и вертится под моей рукой! Когда нам встречались катера или боты, то мы их обходили под кормой, а у других проскальзывали перед носом. А там вдруг местами в совершенно спокойное море упадет бомба, и выскочить оттуда какое-то водяное чудовище с брызгами и грязью.

К вечеру мы вернулись на нашу Николаевскую батарею.

У нас вдоль всей батареи идет довольно узкая галерея тоже под сводами; такая же и в нижнем этаже. Вот с этой-то галереи мы и смотрим на пальбу, особливо с Mamelon-Vert бомбы падают к нам, или перед нами, на площадь, или через нас в море, и мы смотрим, куда летит, долетит или перелетит.

Почти во всей нижней галерее расположились солдаты; тут они и ночуют, и работают, — кто шьет сапоги, кто чинит платье, а кто завелся хозяйством и в кадочках солит огурцы. Свободное место на галерее только против операционных казематов и наших окошек. Вот на этом-то свободном месте, особливо по вечерам, сходятся офицеры, доктора, сестры; тут рассказываются новости, переносятся сплетни. Это что-то в роде афинских портиков, только Платонов нет, вряд ли есть и Аристофаны, но, кажется, Клеопов много…

Живо помню, как я раз, хотя не спала перед этим всю ночь, но могла уйти с этой галереи: начиналась гроза, и так это было грозно-красиво! То сверкнет зеленоватый и белый блестящий зигзаг молнии; то появятся красно-огненные шары, которые поднимаются довольно тихо, вдруг падают с ужасной быстротой и с треском лопаются на воздухе; то месяц осветить все; то надвинется страшная, темная туча, и наконец разражается страшная гроза и гром.

Все грустнее и грустнее становилось у нас. Никогда не забуду я 4 августа! Сколько у нас было тогда ожиданий, надежд! Мы знали, что будет большое дело на Федюхиных горах, а среди нас было какое-то зловещее молчание. И не только на неприятельских бастионах, — это понятно, — но удивительно было, что и наши батареи молчали. И вот, в этой непривычной для нас тишине тянется бесконечный день без всяких известий. Только поздно вечером, и то под тайной, мне сказал один, что все потеряно, и дело проиграно.

5-го, уже при страшной пальбе, мы узнали подробности. Говорили, что раненых до 8 тысяч, несколько генералов убито; говорили, что сестры ездили на позицию.

В эти же дни бомба попала в Михайловский собор, во время службы, и взорвала весь пол, но ранила только одного. В Преображение уже была устроена церковь в Николаевской батарее, в нижнем этаже, так что в нее можно было ходить прямо по галереям. Я была очень рада, что в Преображение могла быть у обедни. Но теперь можно сказать, что почти и вся жизнь Севастополя сосредоточилась на Николаевской батарее: ресторан, магазины — все перевезено сюда.

Скажу также и о мелочных переменах в нашей общинной жизни. Сестре Лоде что-то у нас не понравилось, и она стала просить, чтобы ее опять поместили в Бахчисарай. На ее место старшей сестрой к нам приехала баронесса Екатерина Осиповна Будберг, хорошая, дельная и добрая сестра. Но что мне не нравилось, это то, что у нас в общине, где все должно, кажется, быть основано на любви, милосердии, полной готовности делать все, что возможно, стало вводиться какое-то чиновническое и формальное отношение к делу. Я знаю, что были сестры, которые на меня сердились за то, что я хожу к больным не в мой дежурный день, а я именно хожу, чтобы поговорить с ними, что они очень любят. И я с удовольствием всегда вспоминаю, как один из раненых, который, слава Богу, уже поправлялся, расхвалив сестер, спросил меня:

— Да кто же вас прислал сюда? покойный государь или Александр Николаевич?

Я ему отвечала, что великая княгиня Елена Павловна. А другой раненый перебил его и говорить: «Ведь я тебе давно толкую, что это вдовушка Михаила Павловича все устроила. Да исполнит же Бог все ее желания, и да будет она всегда счастлива и здорова!»

Тут и другие раненые стали желать великой княгине всевозможного счастья. Меня это очень порадовало, как доказательство того, что мы полезны и любимы.

Ездили мы тоже с сестрой Будберг на Северную в больничный лагерь, где ее сестра, Матильда Осиповна Чупати, старшей сестрой; у нее восемь сестер. Все раненые в палатках, ампутированные — в больших госпитальных, а легко раненые — в маленьких солдатских; лагерь — на высоком, совершенно открытом месте; не только нет ни одного дерева, даже нет и кустиков. Солнце должно тут жечь беспощадно. Но когда мы там были, день был совсем не жаркий. Я почти все время просидела у сестры Нины Грибарич; она нездорова и желала меня видеть. Потом мы обошли весь лагерь, а из лагеря заехали на рынок, который теперь на Северной. Это — кочевье бедных жителей Севастополя, и все более и более их прибавляется; у иных шалаши из сучьев, у других что-то в роде цыганских палаток или убежища из кое-как сколоченных досок. Тут, возле этих импровизированных и диких жилищ, валяется разная домашняя рухлядь: кадочки, бочонки, ведра, горшки.

Вот, припоминая все это, расскажу один несчастный случай. У нас уже давно не приносили женщин, и их мало оставалось в городе, только иногда на нижней галере появлялись дети и, бросая мячик, громко и весело кричали: «Бомба летит!» Вдруг нам принесли женщину с оторванной ногой. Я стала с ней разговаривать и спрашиваю ее:

— Зачем же вы не уйдете на Северную? Туда уже многие ушли.

— Да и мы на Северной, — отвечала она. — Да вот захотелось огурчиков посолить, я и пришла в дом за ведром, а тут меня и хватило!

Да так хватило, что она скоро и умерла.

На рынке сестра Будберг купила картофелю, капусты, а я — винограду, уже довольно хорошего.

Чем дальше, тем становилось все грознее и грознее. Раз был такой взрыв, что все мгновенно проснулись от гула и сотрясения. У нас даже из иных окон стекла посыпались. Говорили, что это нашим удалось взорвать неприятельский погреб на бывшем Камчатском редуте, и что там было до 3000 пудов пороху.

В половине августа была у нас большая новость, но, увы! не предвещающая ничего хорошего. Стали строить или, правильнее сказать, наводить мосты через бухту от Николаевской батареи к Михайловской. Мост крепкий, но, разумеется, плавучий на бочках и качающийся, но широкий, так что два и даже три экипажа могут разъехаться; перила веревочные.

Дочь генерала Павловскаго и его воспитанница, которые тоже должны были оставить свой хорошенький дом и жить с нами в маленьком каземате, которого окошко обращено к морю, очень желали побывать на Бельбеке и повидать еще знакомых сестер. Не говорилось, но очень чувствовалось, что все это не долго продолжится, и Павловская упросила меня ехать с ней, доказывая, что теперь это гораздо легче и удобнее, так как не надо хлопотать о переезде на лодке через бухту, а спокойно переедем через мост. Я согласилась. С 4-го там очень много раненых, и мне хотелось видеть сестер, подышать свежим воздухом (от купанья мы уже давно должны были отказаться) — да и должна признаться, что хотелось проехать по мосту, который только видела из амбразуры нашей батареи, — проехать по морю, аки по суху.

Один из знакомых нам ординарцев графа Сакена был так любезен, что взялся добыть экипаж. И вот он сам нам пришел сказать, что экипаж готов. Но что это был за экипаж! Какая-то несчастная тележонка на измученной лошаденке. Как мы три там поместились, я и не понимаю. А наш учтивый кавалер провожал до моста, а мы, вместо благодарности, смеялись, говоря, что он нас провожает, чтобы видеть, не рассыплется ли наш экипаж. Однако мы очень благополучно переехали через мост. День был прекрасный, море так и блистает по обеим сторонам моста (он почти с версту). Было так тихо, что он совсем не качался; велено по нем ездить шагом. Мы начали с того, что поехали в лагерный госпиталь на Северную. Сестра Грибарич поправляется. Мы были там недолго и поехали на Бельбек, но насилу отыскали туда дорогу по очень живописному ущелью; — впрочем, когда редко выезжаешь, все кажется красиво, — только пыль была ужасная.

Сестры нас встретили очень радушно. Сестер тут много, и я познакомилась с сестрами пятого поезда. Когда они приехали, наверное не знаю, но, кажется, недавно. Отдохнув немного и напившись кофе, я пошла отыскивать своих знакомых раненых в лагере.

Теперь у нас с начала августа ужасно грустно: раненые почти не остаются у нас; очень тяжело раненых сейчас же отправляют на Северную, да и после операции больной остается недолго, двое, трое суток, и всякий вечер шаланда отвозит от нас много больных, а утром опять все занято новыми; и так проходит перед вами длинная вереница лиц, за которыми не успеешь и понаблюдать, и походить. И проходят они большей частью в могилу!.. И как я бывала рада, когда отыщу какого-нибудь, который поправляется. А это так редко.

Лагерь довольно далеко от сестер — через большой виноградный сад. Виноград или оборван, или еще зелен. Я пошла туда с сестрой Медведевой, моей давнишней знакомой. Она, до отъезда, жила у Варвары Петровны Тургеневой, матери Ивана Сергеевича, с которой мы были давно знакомы. Медведева дежурить при офицерских палатках. Мы долго ходили с ней по всему лагерю, пообедали с сестрами на воздухе под прекрасными деревьями, но тотчас после обеда спешили уехать на 4-й № к нашему доктору Тарасову. У него теперь сестра Линская, которая прежде, с самого своего приезда со 2-м отделением, была на Николаевской; очень хорошая и добросовестная сестра. На зиму она оставалась на Бельбеке и там умерла.

Мы заехали к доктору для того, чтобы взять у него катер доехать до Николаевской. Мы боялись, что Павловскую и их воспитанницу не пропустят через мост, так как в это время женщин из Севастополя выпускали, но назад на Южную без пропускного билета не пускали. Разумеется, это не касалось сестер. Мы славно проехали на шестивесельном катере, ни одна бомба нас не тревожила, только далеко от нас упало одно ядро в море.

С 24 августа началась сильная бомбардировка бастионов; в город к нам не стреляли, а прежде — на площадь перед нашими окнами, где расположен полк, — так часто попадали, что мне полковник сказал, что у него тут выбыло 30 человек. Я сама видела, стоя на галерее, что когда летит бомба, солдаты со смехом разбегаются, точно играют в мячик, а потом с безрассудным любопытством сбегаются на нее, прежде чем она лопнет. Но, слава Богу, я не видала ни одного несчастья. Раз, еще в половине августа, бомба упала на галерею около окошка первого операционного стола, пробила свод, прошла в лавку и там лопнула. Я за минуту до этого ушла за водкой. В операционном каземате только отбило штукатурку, разбило окно, рамы, и была страшная пыль. Мы от души благодарили Бога, что в это время не было операции, а то нельзя ручаться, — нас всех поразило бы и разбросало, да и оперированному мог быть причинен большой вред. В лавке все было переломано: шкафы, прилавки разбиты в щепки, и мальчик приказчик так был ранен, что пришлось отнять стопу; но он, слава Богу, выздоровел. Тотчас после этого купцы стали укладывать все, что уцелело, и уехали; а тут начали рыть мины, чтобы взорвать Николаевскую батарею.

24 и 25 августа раненых с бастионов приносили очень много, до 1000 человек в день, и бывало на трех столах до 100 операций. С этих дней уже не только дежурные, а все сестры — за делом; теперь было не до отдыха, и сестры оказались все очень усердны и деятельны. Два вечера сряду бухта и Севастополь были освещены горевшими в бухте кораблями. Первым сгорел самый большой транспорт, на котором находились смола и сало, — он горел очень ярко; а на другой день сгорел фрегат «Коварный». Живописно бегал огонь по снастям, — как будто это была иллюминация!!.. И так последние дни своего существования Севастополь был ярко освещен горевшими кораблями, остатками нашего несчастного потопленного Черноморского флота!

0

10

Глава II

Приступаю теперь к описанию событий 26 и 27 августа. В моей тихой и уединенной жизни мне кажется иногда: да точно ли все это было, и я это видела? Но когда я всецело погружусь в эти воспоминания, зеленый луг, сосновая роща перед моим окном пропадают из глаз, и я вижу площадь, войско, ряды французского войска, идущего на Малахов курган, блеск ножей на их штуцерах!.. 26-го, утром, та же пальба, так же много раненых. Ветер ужасный, мост так и качается, волны заливают его, но что удивительно — не только люди, но и лошади идут спокойно, а мост под ними извивается змеей!

У нас сестра-хозяйка — именинница, и, несмотря на пальбу, она таки справляет именины; напекла пирогов и даже пирожного. Александр Бакунин пришел ко мне уже когда зажгли свечи. Я его давно не видала; знала, что он не ранен, знала тоже, что он жив, от Муравьева, который был на 4-м бастионе. В этот раз еще грустнее было смотреть с нашей галереи, по которой я его проводила, как он удаляется во мрак по Екатерининской улице, и видеть, как сверкают над его головой бомбы, и знать, что тысячи смертей летают над ним! Я пошла с сестрой Смирновой в приемную. Пальба тише; операций не делают, раненых не приносят. Я подошла к столу, где лежит книга, в которую записывают приносимых раненых. Цифры во все эти дни доходили до 1000. Слава Богу, все тихо и спокойно; раненых нет; надо идти отдохнуть… Вдруг блеснуло в окошки; за блеском — страшный гул, треск, шум; рамы, стекла — все летит! Свечи гаснут, служители бегут. Мы с сестрой прижались к стене. Промелькнула у меня мысль, что если это пороховой погреб, то отчего же мы не взлетели на воздух? Проходит минута, другая… все тихо и темно. Мы зажгли свечи и пошли в палаты. Из раненых, слава Богу, никто не ушиблен, но на кроватях — рамы, стекла, разные обломки… Что ж это было? Сбежала сверху Дуня Алексеева и сестра Куткина, они говорят, что у них тоже все рамы и перегородки попадали; что в другом каземате у сестер страшный крик; что, верно, они переранены. Я сейчас хотела идти к ним, но вот и они прибегают. Иные несколько ушиблены или порезаны стеклами и страшно перепуганы, так как многие уже легли и даже спали. И другие жительницы батареи тоже кричат и бегут; сбегаются и доктора. Но что же это было? Что это за взрыв, от которого не осталось не только стекол, но ни одной рамы во всей батарее? Потом рассказывали, что везли на баркасе до 140 пудов пороху, и у самой Графской пристани попала в него ракета и взорвала баркас.

Наконец все несколько успокоились, и я пошла к нам наверх. Там тоже опустошение: разорено все; что было на столах — изломано, перебито, облито чернилами; в шкафах вся посуда перебита. Перегородка, которая отделяла наш каземат от коридора, упала. Только в маленьком каземате Павловской, где окошко обращено к морю, уцелела часть перегородки. Но ветер так и ходит по всей Николаевской. Для утешения и согревания мы принялись ставить самовар и пить чай. Сестры Куткина и Алексеева остались ночевать у Павловской. Тут было все-таки уютнее, чем в нашем большом каземате, совершенно открытом, с большим окном, обращенным прямо на неприятельские батареи. А третья моя жилица, Маланья Селиверстова, севастопольская обывательница, осталась на галерее, устремив испуганные взоры на пороховой погреб. А я пошла к себе и заставила окно ширмами от ветра, а от прохожих завесила ситцевым одеялом; везде одинаковая опасность, и если Господь хочет помиловать, то и везде помилует. Я вспомнила тут слова одного солдата, который мне говорил:

— Что такое бомба? Бомба — глупость, а на все воля Божья!

Я крепко заснула под свист ракет.

27 августа. Как я теперь написала это несчастное число, так передо мной и встали все события этого ужасного дня!

Мы поднялись очень рано; пальба продолжалась; холодно; ветер, довольно сильный, так и ходит по нашей безоконной батарее.

В одиннадцатом часу я вышла из приемной и пошла по нашей галерее, чтобы попросить кофе. Масса народу; все толпятся и смотрят.

— Что такое?

— Посмотрите, ряды неприятелей подходят к № 2-му и к Малахову кургану.

Да, точно! Ножи на их штуцерах сверкают на солнце. Да, это штурм!

С Павловского мыска по дороге к Малахову кургану поскакал Хрулев и его свита, и все скоро закрылось пылью и дымом.

Видя, что все как-то в смятении, я вернулась в приемную помогать доктору при операциях и завязывать лигатуры.

Вдруг вбегает сестра Зихель, — на ней лица нет. Она говорит, что надо спасаться, что со всех сторон штурмуют. За ней вбегает Александра Петровна Стахович и прерывающимся голосом говорит мне:

— Ради Бога, сестра, надо уходить! Граф Сакен велел торопиться!

Как досадно, как горько! Но нечего делать, иду к нам наверх; сестры в тревоге; у иных хоть дорожные мешки в руках, а другие ничего и не берут с собой. Я говорю Александре Петровне, что мне необходимо собраться; у меня есть офицерские и солдатские вещи; — хорошо еще, что рано утром я успела иное отдать; у меня ключ от аптеки, его надо передать доктору. Но Александра Петровна все спешит, говоря:

— Через полчаса на площади, может быть, будут резаться.

Я ей отвечаю, что мне невозможно все вдруг так бросить; даю ей честное слово, что я за ними последую, может быть и догоню их, и она наконец уходит со всеми сестрами.

Тогда я принялась наскоро все убирать и брать с собой то, что необходимо. Показывая и на свои, и на сестрины мешки и чемоданы, которые к нам надо переслать, прошу у смотрителя еще солдата; а потом, вспомнив, что от большого ветра мост в воде, надеваю свои мужские сапоги и, отдав вещи солдатам, иду отыскивать доктора.

Сдав ему шелк для лигатур и ключ от аптеки, я оставляю с сокрушенным сердцем нашу Николаевскую батарею, нашу Южную сторону, наш бедный Севастополь!..

От сильного ветра мост сильно качается, и я должна была взять за руку нашего служителя-солдата, чтобы перейти бухту под усиленной пальбой.

На Михайловской батарее я нашла сестер; все там в величайшем беспорядке, так как все вещи живущих сестер сносятся в одну комнату и готовят пушки для пальбы.

Крик, шум такой, что не слышно бомбардировки. А тут еще сестры, служащие на Михайловской батарее, особливо их старшая, бранят начальницу.

Я и не упомянула бы об этом, если бы все эти мелкие беспорядки и неурядицы не повели впоследствии к большим переменам в общине. Да и многие сестры занимались в это время мелочами, хлопотали о своих мешках, чемоданах, плакали о сундуках, — точно они и не понимали, что происходит перед их глазами, что Россия теряет в эту минуту!..

А как ужасно мы провели этот день, глядя через бухту на Севастополь! Еще сначала войско поспешным шагом шло туда, а жители — откуда их так много набралось! — еще поспешнее, с тяжелыми узлами, бегут на эту сторону.

А между тем то бомба, то ракета падают в море, в ту или другую сторону моста.

Но Бог милует. Одна бомба упала и на мост, но одни остановились, другие побежали вперед и только две доски летят прочь; их сейчас же чинят, и все продолжают идти. Вдруг видим, что и войска идут на эту сторону… Они несут знамена, которые были в комнатах графа Сакена, и тут же — в красном — идут и пленные…

Поехали полуфурки и возы, нагруженные донельзя. На одном сидит на самом верху комиссар перевязочного пункта и заботливо держит, прижав к себе, корзину с котятами, а кошка сидит с ним рядом!

Стали носить и раненых на Северную. Вдруг на Малаховом кургане огромное извержение земли, камней: это взрыв погреба или мины.

Кроме раненых, лежащих в казематах Михайловской батареи, лежат раненые в магазинах; до них нет и четверти версты.

Мы пошли с сестрой Надежиной, чтобы напоить их водкой: мы шли туда более получаса — так все было загромождено телегами, полуфурками и т. п. Народ валит толпами; солдаты разных полков скликаются. Крик, шум страшный!

Какую ужасную ночь мы провели! Никогда не забуду я этой картины! Как ужасно горел весь Севастополь — огромное пламя! А в бухте затапливали все наши несчастные оставшиеся корабли… По мосту все гуще и гуще идет войско и остальные жители; ядра так и летают.

Говорили, что под тем окошком, в которое мы смотрели на Севастополь, оторвало голову часовому.

Тут я узнала про нашего доктора В. И. Тарасова; иные говорили, что он совсем уехал, а другие — что он поехал встречать Н. Ив. Пирогова, который сюда едет.

В ужасном положении была бедная Д. Алексеева; перед ее глазами горел ее родной город, ее собственный дом, и она знала, что ее единственный брат еще там, на Южной стороне!..

Нам было сказано, чтоб мы не ставили самоваров в коридоре, не выходили туда со свечой, потому что везде порох. А между тем бомбы разрывались со всех сторон.

Рассвело. Только одни мачты видны от кораблей; густой, черный дым поднимается над Севастополем. Одни войска идут по мосту. Когда я услыхала, что идет тобольский полк, я побежала к мосту, в надежде узнать об Александре Бакунине. Спрашиваю унтер-офицера. Он мне отвечает:

— Прапорщик Бакунин сейчас пошел в гору.

Слава Богу, жив и здоров! Тобольский полк прошел последним; сейчас же начали разводить мост и притягивать его к Северной. Граф Сакен и оставшееся с ним войско переехали на пароходах.

У моста я встретила нашего служителя; он сказал мне, что все наши вещи везут на катере, а мне он очень бережно отдает мой хрустальный стакан, который спас в своем кармане!

Когда привезли все наши вещи, пошла опять ужасная толкотня; кто отыскивает, кто плачет, что все пропало.

Но времени терять нельзя, надо скорей все укладывать на возы и отправлять на Бельбек. Ждут с минуты на минуту взрыва Николаевской батареи; уверяют, что камни долетят сюда. Один солдат, услыхав это, говорит мне:

— Небось, матушка, ничего не будет, она не взорвется.

— Как, почему ты так думаешь?

— Да мина та не так сделана.

И в самом деле она не взорвалась. А Александровская два раза взрывалась; камни сыпались в море, как огромный град. Скоро половина сестер уехала. Мы тоже поехали с Александрой Петровной, но мы заехали на Северное укрепление, и там, найдя раненых, я и сестра Надежина остались, чтобы их перевязать и напоить водкой. Очень мы были рады, когда к нам присоединился флотский доктор Шелома.

К счастью, я встретила А. Д. Княжевича, который служил, как мне помнится, при полевом почтамте; он мог нам выдать находящееся там в тюках: корпию, бинты, компрессы и казенный шелк для лигатур, а то у нас ничего не было. Помню, что явился к нам какой-то офицер и требовал, чтобы мы накормили раненых. Я ему отвечала, что он должен бы был прежде спросить, имели ли мы сами что поесть в этом месте. Мы провели тут весь день.

Как тяжело было слышать звон наших колоколов, который доносился до нас с Южной стороны! Туда пробрались французские мародеры, несмотря на запрещение главнокомандующего, так как взрывы все продолжались в разных местах.

И вот, как теперь вижу на плоском мысе трехэтажную круглую Павловскую батарею; вдруг из нее поднимается черный столб, расширяется кверху, как рисуют извержение огнедышащих гор, только не огненный, а черный. Страшный гул, треск. Летят обломки, сыплются камни, взвивается дым и пыль, и менее чем в минуту от трехэтажного здания остались только две небольшие насыпи.

Не хочу и повторять того ужасного рассказа, который потом ходил у нас об оставленных и погибших там людях.

Всей душой желаю и надеюсь, что это неправда; и тогда многие утверждали, что это неправда, что там никого не осталось.

К вечеру пришел к нам А. Бакунин и многие другие из нашего перевязочного пункта; после такого дня и ночи обрадуешься, увидав даже тех, которые и не были симпатичны.

Слава Богу, все, даже все служители нашего пункта, вышли живы и здоровы; только у многих ничего не осталось, кроме того, что было на них.

Ночью мы с сестрой Надежиной уехали на Бельбек. И вот нас окружают высокие, красивые деревья; воздух легкий и свежий — вся прелесть южной долины. Тихо; только иногда вспорхнет или чирикнет птичка…

Но, Боже мой, как тяжело! С какой бы радостью я вернулась под наши своды, под неприятельские выстрелы! Но, увы! нам уже нет туда возврата, и пришлось идти в маленькую палатку, которую очень радушно разделила со мной сестра Гардинская.

Сестры, которые давно были на Бельбеке, имели все свое дело, свои палатки, а мы, приехавшие с Николаевской батареи, толкались без дела, comme des ames en peine. Но я через день уехала в лагерь на Северные высоты, узнав, что там лежит мой крестник-черкес, смертельно раненый при штурме на Малаховом кургане.

Какую грустную ночь я провела там! Этот лагерь, и всегда невеселый, стал еще грустнее. Дождь так и льет; во всех палатках огонь, но не видно ни солдат, беспечно прохаживающихся, не слышно разговоров, а только по ужасной грязи раздаются поспешные шаги служителя: он идет за фельдшером или за священником. В палатках слышны стоны и крики страданья. Я отыскала своего крестника в маленькой солдатской палатке, на которую была надета еще офицерская. И он тоже очень страдал. Его стоны смешивались с звуками странного чуждого языка; косматая белая шапка была надвинута на черные блестящие глаза; красивые черты исказились от страданья. Он метался на кровати, однако узнал меня. На другой кровати, против него, белокурый молодой человек с важностью разбирал старые газеты и объявления, и, без умолку говоря, рассказывал мне, как посредством шарманки он устроит новый телеграф и на Волге пароходы, а ведь с Каспийского моря рукой подать до Балтийского моря. И я отвечаю ему от времени до времени, чтобы его успокоить: «Хорошо; так точно». Мой крестник иногда закричит на него, что он вздор говорит. И я с грустью слежу за движениями умирающего, и его стоны сливаются с этими безумными речами контуженного юнкера. А дождь так и стучит в палатку, ветер так и рвет, так и завывает, а иногда раздается глухой гул со стороны Севастополя и напоминает о продолжении этих ужасных взрывов на бастионах и батареях. Черные тучи с южной стороны, т. е. той, где был Севастополь, освещены багровым заревом пожара!.. К утру мой крестник скончался!..

Какая безотрадная долина, какал жалкая растительность! Тут одна палатка; возле нее лежит два ряда покойников; они покрыты холстом, но видно, что их более 60, и невдалеке роют огромную могилу. Два утра сряду я ходила туда, и всякий раз видела новые ряды покойников и новую вырытую братскую могилу; только на второй день немного в стороне опустили розовый гроб с серебряным крестом, и я стала на колени и молилась, а священник бросил последнюю горсть земли. Как все грустно и безжизненно! А над Севастополем поднимается еще черный дым. Только воздух совсем переменился — такой теплый и приятный; небо не покрыто тучами, а чисто и ясно, и на безоблачном и голубом небе ярко и величественно блестит солнце… Да будет же оно символом будущего возрождения новоокрещенного и новопреставленного раба Божия, воина Рафаила, за веру и царя на брани убиенного!

Больничный лагерь на Северной стороне производил на меня всегда тяжелое впечатление и по его грустной обнаженной местности, и по множеству трудно раненых, и по обстановке, и по отношению начальства к сестрам и сестер между собою, и грубости некоторых из них. Вечером я уехала на Бельбек, но и там я тоже находилась без дела и ждала и надеялась на приезд Николая Ивановича Пирогова, а пока ходила все-таки в лагерь больных, но не ходила в палатки французов — не могла забыть, как в самое то время, как притягивали мост к Северной стороне, я, увидав на носилках раненого француза, у которого текла кровь, подошла к нему, чтобы перевязать его, и, не имея ничего в руках, изорвала свой носовой платок, а он мне гордо сказал: «И, тем не менее, мы взяли Севастополь!»

Однако пришлось мне пойти к французам. Доктор Ульрихсон, которому велено было переписать всех раненых пленных, находящихся в этом госпитале, пришел просить меня идти с ним и помочь ему, так как он не знал по-французски. Итак, я стала ходить и к ним. Но скоро приехал Н. И. Пирогов — не помню наверное числа, но это было в самых первых числах сентября, 4-го или 5-го, — с ним вернулся и наш доктор Тарасов, хотя между сестер и ходил слух, что он уволен от должности врача при общине. Приехали также и некоторые из врачей, которые были с ним прежде на перевязочном пункте. Я просила Николая Ивановича дать мне какое-нибудь дело. Он мне сказал: «Ступайте в операционную палатку». Я не помню, какая там была сестра, но знаю, что она этим обиделась, хотя ей и говорили, что тут нет ничего для нее обидного, так как все переменилось, и главный хирург не тот.

Николай Иванович со своими ассистентами обошел все палатки, переглядел всех раненых, нашел очень много упущений и запущений; не знаю, были ли в этом виноваты доктора, или наплыв больных в предыдущие дни был так велик, что недоставало ни средств, ни времени. Сестер нельзя в этом винить, у них недоставало знания и опытности, но усердия было много, и они постоянно и без устали работали и перевязывали вверенных им больных.

Я думаю, ни доктора, ни нынешние сестры, не поверят тому, что я сейчас расскажу. Когда с одного больного сняли компрессы и бинты и промыли, то рука его выше локтя сама отвалилась! Я сама видела эту руку, мне ее показал доктор Бекерс. С первого же дня начались операции, и в этой же палатке осталось 12 человек оперированных; они были поручены мне, но очень было грустно, что из 12 скоро осталось 7. Всякий день были новые операции людей очень истощенных и исстрадавшихся, а других, которые только могли выдержать перевозку, отправляли в транспорт.

Живо помню, как Николай Иванович Пирогов по несколько часов сряду простаивал при отправке транспортов, и как, несмотря на дождь, грязь и темноту, он всякий день ходил в лагерь больных, что и от наших палаток было довольно далеко, а его маленькая квартира была еще дальше.

В эти же первые дни сентября в общине было целое событие — это приезд Екатерины Александровны Хитрово, начальницы сердобольных сестер в Одессе. Все мелкие неурядицы, глупые дрязги, нелепые сплетни, которые доходили до великой княгини чрез переднюю и всеми задними лестницами, очень ее беспокоили, и она просила сестру Екатерину Александровну Хитрово поехать в Крым и управлять общиной. Она приехала с одной молодой сестрой их общины, сама оставалась в платье и золотом кресте одесских сестер, и держала себя очень скромно, любезно со всеми, никак не давая чувствовать, что она облечена полной властью от Великой княгини, хотя и говорили: «В ее присутствии чувствуется какая-то неловкость». Она мне с первой минуты очень понравилась — сейчас было видно, что хорошо воспитанная; говорили, что она очень умна, очень религиозна. Но я долго боялась поддаться этому впечатлению, чтобы не обмануться, как это со мной случалось уже несколько раз. Но чем я больше узнавала Екатерину Александровну, тем больше я ее любила и уважала, и мы с ней так сошлись, что я и теперь, хотя этому так давно, с глубоким чувством вспоминаю о ней. Несмотря на то, что ей было сказано, или, может быть, даже написано против меня, это не помешало нашему сближению.

Правда, что все это был великий вздор, — меня ей представили жорж-зандисткой, — и это было совершенно нелепо. Я знаю, что у меня было много недостатков, что во многом я не была тем, чем должна быть сестра милосердия, — помню, что граф Сакен, смеясь, называл меня «самой скромной и самой покорной из сестер», — знаю, что я далеко не подхожу к тому идеалу сестры милосердия, который имею в уме. Я знала много сестер милосердия, и только одна для меня олицетворяла этот идеал — это Е. А. Хитрово. Бывало, поговоришь с этой истинной сестрой милосердия, и чувствуешь, что ее разговор и приятен и полезен, с ней отведешь душу. К несчастью, я мало могла пользоваться этим.

Но вернусь к моему рассказу. Как я уже прежде сказала, больных всех отправляли, и их оставалось очень мало. Сестры тоже уезжали в Бахчисарай и в Симферополь. Я предложила Николаю Ивановичу остаться с двумя сестрами на Бельбеке на зиму; но он нашел, что это не нужно, и предложил мне провожать транспорты больных и раненых от Симферополя до Перекопа. Я с удовольствием согласилась, тем более что меня давно мучила мысль о транспортах.

Последний вечер, что я провела на Бельбеке, очень мне памятен; все думалось, что вот на другой день праздник, во всей России теперь звонят и торжественно выносят крест. Так хотелось бы услыхать церковное пение и поклониться кресту!.. Но только слышался отдаленный барабанный бой или раздавались глухие звуки шагов уходившего или приходившего войска. Вечер был теплый; небольшой серп луны как-то таинственно освещал большие ореховые деревья и нашу опустевшую стоянку. Оставалась только одна палатка. Сестры, которые должны были тут зимовать, переехали в домик. Нас сидело только четверо у большого стола, и после того множества сестер, которые тут собирались, и той суеты, которая тут царила, было что-то меланхолическое в этой опустелой долине… Но недолго я могла предаваться такому настроению. Вывел меня из него наш письмоводитель Филиппов, на которого, не знаю отчего, такая напала паника, что при каждом неясном звуке, долетавшем до нас в тишине этого теплого вечера, он терялся, начинал говорить, что опасно, что он сейчас уедет, а мы ему говорили, смеясь, что он не может уехать от сестер. И наш смех вовсе не гармонировал с этой поэтической ночью и обстановкой.

Утром я уехала с сестрами в Бахчисарай, но ни в квартире сестер, ни в беседке в саду мы не могли поместиться: так было много сестер. И мы поместились в каком-то татарском домике с разбитыми стеклами — тесно, холодно, одним словом, скверно! Но чистая бахчисарайская вода показалась нам лучше всякого лимонада; она действительно очень хороша, после того, что мы пили на Бельбеке, — придешь, бывало, к столу и не вдруг разберешь, в котором графине квас, в котором вода, — а эта чистая, холодная вода казалась нектаром.

Я думала уехать на другой же день, но пришлось прождать до вечера Николая Ивановича, от которого я должна была получить полную инструкцию для следования при транспорте. Она у меня есть, написанная его рукою. Привожу ее целиком:

«1) В какой мере возможна перевязка раненых на этапах, и сколько примерно нужно сестер на каждую сотню раненых?

2) Каким образом утоляется жажда раненых на пути, и снабжены ли они или сопровождающие транспорт средствами, необходимыми для этой цели?

3) Выдаются ли раненым, кроме их шинелей, еще каждому одеяло или халат, или же (трудно больным) полушубок?

4) Как приготовляется пища на этапах, и возможно ли снабдить этап теплыми напитками в холодное время?

5) Осматривают ли транспорт, растянутый иногда на целую версту и более, от одного этапа до другого, врачи или фельдшера?

6) Соблюдается ли порядок, назначенный в снабжении больных пищею, т. е. кормят ли их на тех этапах, где изготовлено должно быть для этой цели?

Н. Пирогов.

Бахчисарай, 15 сентября 1855 г.»

На другой день я и еще четыре сестры, запихавшись и согнувшись в три погибели в татарском дилижансе или, попросту сказать, в крытой фуре, поехали в Симферополь. Приехали туда в пятом часу в странноприимный дом Таранова, где две комнаты были отведены для сестер.

Екатерина Александровна тоже приехала в Симферополь; однако еще А. П. Стахович распоряжается в общине, и мне пришлось идти к ней, чтобы получить от нее деньги, необходимые для поездки, так как надо все купить и всем запастись. Она была очень расстроена, и только именем Николая Ивановича я могла получить от нее все, что мне было нужно, т. е. денег и белья из склада. Я слышала, что почти все сестры 1-го и 2-го поезда, как исполнится год (мы ведь присягали на год), а может быть, и ранее, собираются уехать, а иные уехали и прежде.

Наконец 21 сентября, в пятом часу, выступил наш транспорт, и я и три сестры со мной в тарантасах, на измученных фурштадтских лошадях, поехали за ними шаг за шагом. Транспорт на волах, 139 подвод; на всех устроено нечто вроде кибиток, неуклюжих, низеньких, крытых рогожей.

На подводах по четыре человека; только на тех, где самые трудные или ампутированные, по три. Еще едет доктор, офицер и два фельдшера.

Долго мы ехали до нашего ночлега — аул Сарабуз. Совсем стемнело, когда мы приехали. Нас встретили страшный крик, шум: отводятся квартиры раненым и больным.

Домики разбросаны нерегулярно по обеим сторонам Салгира, и нам отведен домик. Целое татарское семейство нас окружило; пришел к нам и майор, который здесь продовольствует больных, как это было устроено в то время и на всех этапах до Перекопа.

Жена его живет тут же, и он приглашал к ней напиться чаю; я рада была не хлопотать о самоваре (который мы возили с собой, так же, как и уголья), но прежде чем пойти к ним, мы пошли на солдатские кухни, посмотреть ужин больных. Напившись чаю у майорши, мы вернулись в свою саклю. Но меня ужасно мучило, что я еще не знаю, какие у нас больные и как они проведут ночь. На другое утро я очень обрадовалась, увидав, что опасно раненых у нас нет.

В 6 часов, при восходе солнца, мы пошли на перевязку. С большим удовольствием я увидала, что фельдшера готовили разные примочки и теплую воду. Корпия не очень хорошая, но порядочная. Перевязывали мы, четыре сестры, два фельдшера и доктор. К девяти часам все было кончено. Больные пообедали, мы позавтракали и в первом часу выехали.

До Экибаша, нашего второго ночлега, было 20 верст; мы приехали туда в 8 часов. Опять темно, опять крики, лай собак, размещение больных, и мы — в своей новой сакле, на войлоках у низенького столика. Одно грустно и досадно: передовой пропал без вести и ужина для больных нет; хорошо, что многие не хотят есть. Потом мы узнали, что он проехал не в тот аул.

На другое утро мы очень спешили, — перевязочных у нас 325 человек, а всех больных до 500, — нам предстоял переход в 30 верст. Как только мы перевяжем одного, он тотчас идет обедать. Надеялись скоро выехать, но всего один колодезь, — напоить волов надо много времени, — так что мы выехали только в 12 часов. Пасмурно; накрапывает дождь; если погода переменится, беда больным и нам! И вот мы опять едем и едем, и все та же степь, и все тянется тот же бесконечный обоз. Впереди — верховой казак; сзади, в крытой тележке, на лошадях — доктор и офицер. Мы то обгоним весь транспорт, то остановимся и всех пропустим мимо себя, считая, все ли подводы тут, или, выйдя из тарантаса, идем по степи. И тянется наш обоз — и больше ничего. Мы ведь едем не по большой дороге, где много езды, а проселком, от аула, в котором ночевали, до аула, где будет ночлег, и даже не проезжая мимо ни одного аула.

Иногда мы обгоняли наш транспорт и останавливались; между нами стоял бочонок с вином; он нам служит столом, и мы на нем располагали наш обед; случалась у нас и говядина, и курица, а то только сыр и икра. На наше счастье, вдруг явится татарин с огромной корзиной прекрасного винограда. Он дорог, но в дороге, в степи, это находка.

В этот день мы очень запоздали, но, слава Богу, туча рассеялась, звезды ярко сияют; уже десять часов, а мы все едем. Скучно! пошли пешком. Одиннадцать часов, все пустая степь; наш кучер, старый фурштадтский солдат, очень усердно нас утешает и говорит: «Слышите, собаки брешут, видно, близко аул». Но долго слышали мы их лай и только в первом часу доехали. Аул до того растянут, что наша квартира — с полверсты от кухни; я с одной сестрой и татарином иду туда посмотреть, как разместили больных. Ужин есть, но много ли найдется на него охотников: так поздно, а возле подвод раздаются разные жалобы и крики, что нет квартир и всем помещения. Я сейчас пошла к доктору и просила его идти туда и все уладить. Это славный старик, доктор медицины Александр Николаевич Муравьев, он все время находится при перевязке и сам перевязывает или дает лекарство и всякого внимательно расспрашивает. Во всех этих переходах мы потеряли нашего провожатого татарина и уже кое-как, вдвоем с сестрой, добрались до нашей квартиры, избегая собак, верблюдов и ям, которых множество приготовлено, чтобы ссыпать в них хлеб, а собак в ауле множество, особливо вокруг наших кухонь. На другой день мы не спешили: переход маленький, всего 15 верст. Погода славная, солнце светит; хохлатые жаворонки так и распевают. И наш транспорт, слава Богу, не наводит большой тоски: очень мало трудных; многие идут возле подвод, а другие, сидя на подводах, играют в карты; если найдется такой, что умеет рассказывать сказки, то он и говорит, а другие внимательно слушают. И мне иногда случалось идти возле подводы и прислушиваться. Иные даже пели.

В Биюк-Барашке мы приехали рано и, посмотрев, как разместили больных, пошли на свою квартиру, маленькую татарскую саклю. В ней на место пола — битая глина, вместо потолка — одна крыша, а вместо стекол — бумага, но стены чисты, очень тепло.

И мы принялись пить чай на маленьком столике, сидя на войлоках. Пришли к нам и два офицера, которые заведуют продовольствием больных на этих этапах, и еще офицер, который провожает наш транспорт. Мы их тоже поили чаем; потом, взяв фонарь, пошли на кухню, посмотреть ужин больных. Кто может, приходит туда ужинать, а другим разносят по квартирам. Хотя было еще рано, но мы легли спать. Все было так тихо и спокойно; и люди, и собаки, и кошки — все умолкло, а то подчас от них такой шум, что хуже бомб.

Как верно изображение восхода и заката солнечного в степи у Саврасова, и как хорошо оно вставало в тумане в Биюк-Барашке! В тумане собираются наши раненые к перевязочному пункту; они толпятся возле двух досок, на которых все приготовлено. Те, которые насилу дошли, хромая, сидят в отдалении, а прочие, один перед другим, стараются подойти скорее, сбрасывают шинели, развязывают бинты. Иной говорит: «Перевяжи же! Ведь ты все эти дни меня перевязывала!»

И так мы перевязываем около трех часов. Доктор тоже перевязывает, или с ложкой в руках дает лекарство. Офицер переходит от нас к кухне, от кухни к волам. Кончив тут перевязку, мы идем по квартирам, перевязывать тех, что тяжело ранены. В 9 часов все кончено, и мы идем к себе — пить кофе на этот раз, что большая редкость. У нас было и свежее масло, только из вареного молока. Доктор и офицер тоже пришли к нам пить кофе. Мы с ними в очень хороших отношениях. Больные очень жалеют, что мы едем только до Перекопа. Сестры очень дружны между собой, да и наш фурштадтский старик Алексей находит, что гораздо лучше возить сестер, чем кули.

Опять ехали мы целый день, и только от времени до времени наша степь оживлялась проходом орловского ополчения; молодцы, и хорошо одеты, в черные полукафтанья. С иными мы разговаривали. Я спросила у одного, знает ли он, кто мы.

— Как же: сестры милосердия; мы про вас в «Ведомостях» читали.

А другой, который со мной разговорился, когда я ему сказала, что мы оставили Севастополь, возразил решительно:

— Ну, а мы его опять возьмем!

В девятом часу приехали в Качкары. Опять шум, гам, лай и крик!

На другой день мы опять должны были спешить, так как переезд до Перекопа ужасный — 32 версты!

Выехали в 11 часов; несколько верст ехали проселком, и тут только и увидишь вдали верблюда или вола, или дрофа пролетит над головами.

Выехали на большую дорогу; можно считать версты, будут проезжие, будет развлечение. Но какое грустное развлечение! Вот воловьи возы, нагруженные мебелью и разным хламом, а наверху сидят целые семейства. Как на них грустно смотреть! Это все семейства флотских из Севастополя, где они жили в своих домах и в довольстве; а теперь они все потеряли и пробираются, бедные, в Николаев.

До Перекопа мы ехали 12 с половиною часов, так что приехали туда только в половине 12-го. Госпиталь освещен — это какая-то бывшая жандармская казарма: хорошо, что всех положат вместе, только очень тесно их положили.

0


Вы здесь » Декабристы » РОДСТВЕННОЕ ОКРУЖЕНИЕ ДЕКАБРИСТОВ » Бакунина Екатерина Михайловна.